Было трудно есть. Князя кормили слуги, как маленького. Сам он не мог дотянуться руками до рта. Мучительно было не спать. На ночь ему забивали в ту же колоду и руки, и князь мог лишь сидеть, но ни лечь путем, ни положить голову было невозможно. Михаил дремал, привалясь к стене. Отроки, сменяясь, держали под его головой кожаную подушку. Помогало это мало, и недостаток сна поначалу доводил его до исступления, хотелось, чтобы это скорее кончилось, как — все равно. Хотелось хоть перед смертью снять колоду с шеи — пусть казнят, пусть отрубят голову. Но в последний час, хоть на плахе, почувствовать свободной выю свою!
   Помогала молитва. Строгий в исполнении обрядов, князь ныне ужесточил для себя служебный устав. Еженощно пел псалмы Давидовы, и — поскольку руки его были забиты в колоду — один из отроков, сидя перед князем, переворачивал страницы псалтыри; почасту причащался и исповедовался, дабы умереть с чистою душою, как подобает христианину. Сейчас, напрягая все силы души, Михаил заставлял себя быть не только спокойным, но и радостным с виду. Ни один из отроков, обслуживавших князя в его жалком образе, ни разу не видел Михаила унылым или гневным. И это тоже помогало ему выдерживать муку. Духовно ободряя бояр и слуг своих, князь черпал в сем силы для одоления непослушливой плоти.
   — Помните наши пиры, и песни, и утехи? — говорил он боярам, собиравшимся вокруг своего опозоренного господина. — А ныне (он слегка поводил онемелою шеей) видите вы это древо и скорбите душою! В жизни столько было хорошего, столько благ послал мне Господь, так сей ли не претерпети беды! Что мне эта мука противу дел моих! И больше достоит прияти, да бых за гробом прощение получил… Не плачьте, не надо! Яко угодно Господу, тако пусть будет! Буди имя Господне благословенно отныне и до века, и не печалуйте о муке моей!
   Все это длилось уже более трех недель. Орда медленно передвигалась, и князя везли в арбе вслед за ханом. Узбек, по-видимому, еще не решил, казнить ли ему Михаила или наказать инако. Возможно, просто медлил вперекор дружному напору вельмож. Возможно, болезненно самолюбивый и постоянно неуверенный в себе, он — когда решение о казни уже получило силу приговора — вновь заколебался, отлагая исполнение ее на неопределенный срок. Во всяком случае, Узбек не захотел оставить Михаила в стане (видимо, чуя, что в его отсутствие князя могут прикончить уже и без ханского разрешения) и, отправляясь на ловы в предгорья Кавказа, повелел вести Михаила за собой.
   Лучшей поры для побега было трудно придумать. Ясы, соболезнующие русскому князю, сами вызвались помочь, достали коней и проводников: в горах они были хозяевами, и никакая татарская погоня не настигла бы князя за Тереком, особенно теперь, в начале зимы. Через Кафу и западные земли князя брались доставить на Русь армянские и греческие купцы. Царица Бялынь, рискуя головою, передала наказ своим единоверцам в Крыму. Кирилла Силыч, уже заранее торжествуя, явился к Михаилу вместе с Викулой Гюрятичем поздно ночью, в отсутствие татарской сторожи, и передал, что все готово для бегства:
   — Кони и проводники ждут! Из утра, как повезут, арба князя уклонится в горы…
   Михаил, вздрогнув, строго оглядел своих бояр. (На миг, только на миг один, так захотелось ему даже и не бежать, нет, но снять поганую колоду с плеч, освободить голову, сесть на коня, вдохнуть свободным горлом ветра и солнца! Сам испугался своего желания.)
   — Не дай же мне Бог сего сотворити! — сурово отмолвил он. — Ежели я один уклонюсь, а людей своих оставлю в этой беде, то какую похвалу приобрету себе? И о княжестве нашем, о земле, подумали вы? Голова эта теперь — жертва за други своя и за всех людей русских. Идите! И не смейте содеять ничего такового. А погибну я или нет — на то все воля Господня да будет!

 
   Орда выходила уже к многолюдным селениям нижнего Терека. Вновь разбивали стан, развертывались палатки торга, ставили походную вежу. Пытка колодою продолжалась уже двадцать четыре дня. Михаил заметно ослабел, у него почасту кружилась голова, на шее сделались кровавые язвы. Нежданно в княжескую вежу явился Кавгадый со свитою, размахивая грамотою, повелел взять князя и вести в торг. Здесь, на пыльном и промороженном майдане (снегу еще не было, и в глаза несло мерзлую острую пыль), Михаила поставили на колени, и Кавгадый, кривляясь, начал строго вычитывать князю его вины. Михаил не слушал. Чуть шевеля губами, он молился, стараясь победить вновь поднявшееся головокружение. Вокруг, в небольшом отдалении, собиралась толпа гостей торговых, воинов, просто глядельщиков: оборванных слуг, холопов, местных жителей.
   Кавгадый вгляделся в осунувшееся лицо князя, увидел, как вздрагивает от усилий держать тяжелую колоду его голова, и заговорил по-иному, с масленым наигранным добродушием, «имея яд аспиден во устнех своих», как замечает древний летописец:
   — Не горюй, княже! У нашего цесаря таков обычай: на кого прогневает, хотя и свой будет, такую же колоду налагают ему, маленько мучают, а когда царский гнев минет, опять в прежнюю честь введут! — Кавгадый, не скрывая насмешки, подмигнул катам: — Из утра али на тот день тягота сия отыдет от тебя, Михаиле, и в большой чести будеши! Вы почто не облегчите ему древа сего? — вопросил Кавгадый стражей по-русски, и те, расхмылясь, начали тоже подмигивать и кивать в ответ.
   — Заутра, князь! Али в другой день, како скажешь, тако и сотворим! — ответил тоже по-русски один из палачей, — явно для Михаила.
   Кавгадый покачал головой, поцокал, будто от жалости к тверскому князю, вздохнул всею жирною грудью. Будто теперь только увидав дрожь княжеской головы, приказал сторожам:
   — Ну-ка, поддержите ему древо, а то давит на плеча! Ему тяжело! Князю тяжело! Ай, ай!
   Дюжий татарин, передав другому копье, ухватил колоду за два конца и приподнял так, что подбородок Михаила задрался и он неволею принужден был смотреть в довольное лицо своего мучителя. Кавгадый начал выводить из толпы заранее собранных заимодавцев Михаила и принуждал их задавать вопросы князю, а Михаила — отвечать. Так прошло около часу. Князь, выведенный без верхнего платья, замёрз и дрожал. Наконец Кавгадый утомился и приказал отвести князя назад. Михаил уже едва стоял на ногах. Черные круги поплыли у него перед глазами, когда он, ведомый своими отроками, сделал несколько шагов.
   — Дайте стулец! — попросил он отроков. — Ноги мои отягчали от многих грехов, не держат…
   Подали раскладной стулец. Почти теряя сознание, Михаил опустился на сиденье. Стало легче. Он плохо видел колышущуюся толпу по сторонам, только рокот накатывал, подобный рокоту волн бурного моря. Не видел генуэзцев и фрягов, немецких и греческих торговых гостей, остолпивших майдан. Толпа все густела и густела. Бежали и спешили любопытные поглядеть на великого русского князя в позорище. Кавгадый явно перестарался. Викула Гюрятич, строго сводя прямые брови, коснулся плеча Михаила:
   — Княже господине, встань, коли можеши! Погляди кругом: видишь, коликое множество народа зрит на тебя в такой укоризне? А прежде слышали тебя царствующа во своей земле! Пойди, господине, в вежу свою, не срамись тута!
   — И ангелы глядят с небеси, и люди позоруют мя! — отвечал Михаил, словно в бреду, с увлажненными глазами. — Уповаю на Господа, да избавит мя и спасет, яко же хощет!
   С усилием он встал и, шатаясь, двинулся к веже, повторяя слова псалма Давидова…
   И был еще день, и настал следующий. Стояли уже за Тереком, на реке Севенце, под городом Дедяковом, миновав ясские и черкасские горы, близ Железных ворот.
   — Какой сегодня день? — спросил князь, очнувшись от сна.
   — Середа! — ответили ему бояре, Михаил подумал. Голова была ясной, но что-то происходило или уже произошло над ним. Он приказал игумену и двум священникам, бывшим при нем, отпеть заутреню и часы. Сам слушал и молча плакал. Велел затем причастить себя. После, взяв книгу, начал вполголоса, с умиленною тихою радостью повторять псалмы. Потом подозвал сына Константина и бояр с игуменом и еще раз, устно, повторил завещание, распорядясь про отчину, про княгиню, что кому оставляет из сыновей, чем дарит бояр, слуг, даже холопов, бывших при нем в Орде. Немного отдохнув, уже близко к часу, попросил снова псалтырь, вымолвив:
   — Вельми скорбна душа моя!
   Разогнув наудачу, он начал честь псалом:
   «Внуши, Боже, молитву мою и вспомни моление мое. Воскорбех печалию моею и смутих и от гласа вражия, яко во гневе враждоваху мне…»
   В тот самый час Кавгадый, придя к Узбеку, получал у него наконец согласье на убиение тверского князя и уже выходил с разрешающей грамотой.
   «…Сердце мое смутися во мне, и страх смерти нападе на мя…» — читал между тем Михаил. Приодержась, он поднял глаза на священников и, содрогнувшись от страшной догадки (Как все-таки слаб человек! Как все-таки надеется он, даже и приговоренный, избежать гибели!), спросил, с дрожью в голосе:
   — Скажите мне, что означает псалом сей?
   Александр с другим иереем оба согласно отвели глаза.
   — Сам же ты знаешь, господине, — ответил Александр, стараясь не смотреть на князя, дабы не смутить его, ибо и над ним словно повеяло незримыми крылами нечто страшное, не имущее образа и вида. — В последней главизне псалма сего глаголет Давид: «Возверзи на Господа печаль свою, и той тя пропитает: не даст в векы смятения праведнику!»
   Михаил вздохнул, перемогая слабость и, еще раз вздохнув, прикрывши веки, молвил словами того же псалма: «Кто даст ми крыле, да полечу и почию. — Он замолк, подумал и договорил скорбно: — Се удалихся, водворихся в пустыни, чая Бога, спасающего мя»…
   И в этот миг в вежу ворвался, задыхаясь, обморочно бледный княжой отрок и сиплым, задавленным голосом выговорил:
   — Господине княже! Едут уже! Кавгадый с Юрьем! И толпа с има, прямо к веже твоей!
   Михаил быстро встал на ноги.
   — Идут меня убивать! — вымолвил он твердо и, нежданно властным голосом, приказал:
   — Силыч и ты, Лукинич, с Гюрятичем! Берите Константина и — скорей, к царице Бялынь! Она укроет! Грамоты — с собой! Бегите!
   Онисим, выскочив из вежи, увидел вскоре, как со всех сторон приближаются толпы вооруженного народа. Вытягивая шею, он следил: успели или нет прорваться бояре с Константином? Кажется, успели! Тогда он, с внезапно закипевшими слезами, стиснул зубы и поворотил назад, в вежу, чтобы умереть вместе с князем своим.
   Слуги и бояре метались, не зная, что делать. Князь стоял в этом сраме, неистовыми глазами глядя куда-то вверх и побелевшими пальцами дергал колоду у себя на шее. И Онисим понял невысказанный крик князя: хоть умереть без этого ярма! Он схватил меч и мечом начал разнимать склепанное железными прутами дерево. Князь помогал, как мог. Меч гнулся и вдруг с треском лопнул у самой рукояти. Онисим, озверев и обрезав руки, схватил клинок, завернул в шапку и начал было клинком расщеплять колоду. Но он уже не успел. Двери как вылетели. В вежу ворвалась толпа дикой сволочи — именно так подумал Онисим, увидя эти взъяренные, нечеловеческие, сладострастно-жестокие лица, нет, личины, хари, морды зверей — его отбросило в сторону, и, падая под ударами, он успел увидеть, как огромный косматый медвежеподобный мужик схватил Михаила за колоду, рванул, и голова князя страшно мотнулась, словно уже полуоторванная от тела, рванул и колодою ринул в стену вежи, проломив ее насквозь. Онисим пополз, царапаясь и плюя кровью, волоча на себе каких-то вцепившихся в него двух убийц. Там, за вежею, была свалка. Князь сумел вскочить и, невзирая на тяжелую колоду, повалить двух-трех из наседавшей своры. Но тут его опять схватили за колоду и начали валить. И, хрипя и храпя, страшно задирая голову, Михаил упал в месиво тел, и тотчас сверху на него свалился тот огромный мужик — это был беглый тверской мытник Романец — и, пока другие сапогами и пятками топтали князя, извлек огромный ясский кинжал и всадил его справа в грудь Михаилу. Онисим, доползший как раз до пролома в стене, увидел, как из кучи тел брызнула фонтаном вверх горячая алая струя. Послышался сквозь вой, визг и рев убийц глухой стон, и вслед за тем Романец, обагривший руки до плеч, повращав ножом в груди князя, извлек красное, еще трепещущее сердце Михаила и с торжеством поднял его в протянутой руке. Тут Онисим потерял сознание и уже не видел, не чуял, как продолжался грабеж вежи, как стаскивали, обнажая донага, порты с убитого, как ковали в железа и уводили схваченных тверских бояр и слуг Михаила…
   Юрий с Кавгадыем остановились близ торга, за один перелет камня, и ждали, отослав убийц. Юрий был бледен и тяжко дышал, словно сам гнался, и имал, и убивал своего врага. Они слышали крики и рев толпы и ждали, сойдя с коней. Оба стояли, не подумав или не догадав присесть. Так прошло около часу. Наконец показался бегущий к ним по снегу пеший татарин. Он косолапо раскачивался на ходу и махал шапкой:
   — Господина! Уже Михайлу кончай, вежу грабят, сама ступай! — кричал он по-русски из уважения к Юрию.
   Юрий первый взвился в седло и поскакал, даже не оглянувшись, едет ли за ним Кавгадый. Минуя вежу, от которой оставались уже лишь прутяной остов да клочья войлока, он в опор подскакал к тому месту, где лежал измаранный кровью нагой труп с так и не снятою колодой на шее, и, сползши с коня, остановился над ним. Тотчас подскакал и спешился Кавгадый.
   Обнаженное тело Михаила, сухо-поджарое, бугристое, с мощными ключицами, твердыми на взгляд и сейчас мышцами ног, с запавшим чуть не до хребта животом, со страшно запрокинутою головою — борода торчала в небо, обнажая обострившийся, недвижный кадык, — расхристанное, бесстыдно брошенное в луже темнеющей крови, — было страшно. Юрий тупо смотрел на него недвижным, белесым каким-то взглядом, и только пальцы рук у него шевелились, как медленные толстые черви. Юрий был тоже страшен, еще страшнее Михаила. Он напоминал сейчас не человека даже, а разъевшегося, налитого кровью скотинного клеща, выпавшего на дорогу и медленно шевелящего маленькими на безобразно раздутом теле крючками усиков-лап. И Кавгадый вдруг первый не выдержал, дрогнул, шатнулся назад и крикнул хрипло, почти ненавистно, в лицо Юрию:
   — Что же ты глядишь?! То — князь твой великий! Прикрой его! Он — брат старейший тебе, в отца место!
   Юрий очнулся несколько, обвел глазами круг остолпивших их людей и, завидя одного из своих, кивнул ему. Тот неохотно, с сожалением снял с себя катыгу и прикрыл нагое поверженное тело князя. Потом подошли татарские каты и начали деловито расклепывать колоду на шее мертвеца.
   Откуда-то приволокли широкую старую доску, всю в желобках от тесла, подняли на нее тело князя и, обмотав веревками, положили вместе с доскою в телегу. Лошадь, шарахающаяся от запаха крови, дергала постромки. И, неровно расшвыривая снег, скрипя и тарахтя на выбоинах, покатила телега с телом тверского князя за торг, к мосту и через мост, мимо слепленных из глины мазанок, за реку Адеж, что, ежели перевести по-русски, означает «горесть».
   Бояр Константина, тех, кто не успел убежать или не был принят за мертвого, как Онисим (он очнулся в сумерках от холода и ползком выбрался с торга), обнажив и ругаясь над ними, волочили по стану, избивали, хулили, всячески глумились, после чего посадили всех в железа.
   И вечером, когда успокоился стан и утихли наконец шум и крики, начался пир победителей. Собрались в шатре Юрия. Пили, неистово паясничали, орали песни. Подымая чары, громко хвалились, кто какую хулу изрек на покойного князя, кто и в чем овиноватил его на суде. И пил Кавгадый, весь добродушно-масленый, словно сытый барс, и Юрий пил, бледнея и молодея лицом, пил с безумным торжеством в очах, пил распахнувши платье, плескал густой мед и вишнево-пурпурное фряжское вино, поил гостей, икал и хохотал, сверкая зубами, закидывая хмельную голову, взмахивая рыжею гривой, пускался в дикий непристойный пляс и вдруг застывал изумленно, еще и еще раз понимая, что его враг, ненавистью к которому он только и жил все эти долгие четырнадцать лет, наконец-то убит!
   И второе было сходбище: без шума, вина и песен, в глубокой тишине и тайне — сходбище верных, тех, кто остался жив и на воле и не потерял друг друга. Тут были битые, кое-как перевязанные бояре и слуги Михайловы, был Викула Гюрятич, отец Александр с Кириллой Силычем, старый Онтипа Лукинич и Онисим, которого уже за торгом подобрал знакомый купец и, перевязав и накормив, привел сюда. Были тут несколько ясов, два-три касога, какие-то армяне и один грек-лекарь. Сидели все в полутьме, при единой свече, так что иных и лиц нельзя было рассмотреть, да и по именам Онисим знал лишь немногих. Говорили об одном: как спасти тело князя, доставив его на Русь невережено.
   — Выкрасть, дак искать станут, колгота начнется опять! — мрачно подвел итог сказанным речам Кирилл.
   — Пущай Юрий везет! — отозвался Онтипа Лукинич. Сильно помятый, он теперь сидел, тихо охая и изредка отплевывая кровь в большой пестрый плат.
   — Пущай, а только тело поберечь надобно: бросили ить за рекою — звери тамо!
   — Стэрэжом! — коротко и гортанно откликнулся один из ясов, блеснув жемчужною полоской зубов под черными усами. — Звэр не тронэт!
   Лекарь-грек предложил было опустить тело князя в мед, но ясы дружно заспорили с ним. Оказывается, они знали некое тайное средство, какие-то соскобы с пчелиного меда, которые было очень трудно доставать, но зато сохранявшие любое мясо без гниения в самую сильную жару. У Онисима сильно болела разбитая голова, и, когда он услышал слово «мясо» и вспомнил опять голый труп князя на мерзлой земле, его едва не стошнило.
   Ясы брались достать свое средство этой же ночью. Надобно было удалить от трупа татар-сторожей. Викула с Кириллом уже стояли, затягивая пояса, прямые, готовые на дело, сильные, несмотря ни на что, и Онисим, плохо стоявший на ногах, невольно позавидовал их могутной твердости.
   — Кто зрел, како князя нашего убивали? — подал голос Онтипа Лукинич. Онисим вздрогнул, оглянулся вокруг, потом вымолвил:
   — Я!
   — Отпиши путем, надобно нам грамоту составить об убиении блаженного… для детей, для внуков, — сказал старик. Он, сам едва живой, не унывал и всем, кажется, находил дело по талану и по плечу.
   — Со сторожею как? — спросили в темноте.
   Кто-то из местных поднес ладони ко рту, и жуткий звук волчьего воя послышался середи вежи.
   — Отгоним! — сказал он, обрывая вой.
   Гуськом, потушив свечу, стали выходить на зеленый от лунного света двор. Легкие перистые облака то затеняли, то вновь открывали холодный лик ночного светила, и, казалось, не облака, а сама луна плывет, ныряя, словно на волнах, по холодному темному небу, неуверенная, над неуверенной землей.
   Утром тело князя было найдено на земле, рядом с телегою. Князь лежал лицом вниз, одетый в порты. Последняя сошедшая кровь из груди омочила под ним стылую землю. Правая рука Михаила была у него перед лицом, левая подкорчена и прижата к язве. Казалось, князь сам, с вырезанным сердцем, развязался и полз по земле.
   Сторожи, ночью сбежавшие в стан, бормотали что-то невразумительное: не то испугались волчьего воя, не то некий темный ужас напал на них еще с вечера…
   Тело мертвого Михаила поскорее отправили в Мождежчарык, поскольку уже начались толки и пересуды. Кто-то видел свет над телом. Убитого всерьез начинали объявлять святым. В Мождежчарыке торговые гости хотели накрыть покойника плащаницами и поставить в церкви. Приставленные сторожи не дали сделать того, заперев тело в хлев, и всю ночь, говорили жители, на небе стоял столп огнен, изгибающеюся дугою упиравшийся в крышу хлевины с телом Михаила… Словом, начались чудеса и видения.
   Когда мертвеца везли к Бездежу, многие из города видели около саней с телом множество народа со свечами и призрачных всадников, что с фонарями разъезжали по воздуху, сопровождая и охраняя князя. Уже в Бездеже, ночью, когда один из сторожей лег сверху гроба, неведомая сила сбросила его прочь, едва не убив до смерти.
   Так, сопровождаемое молвою, обрастающее легендами, тело Михаила ехало на Русь. Его везли и везли, пока наконец не привезли в Москву и не положили в монастыре у святого Спаса…

 
   Юрий мог торжествовать. Он вновь получил ярлык на великое княжение, теперь уже никем не оспариваемый. Был принят Узбеком, обласкан и отпущен на Русь. Он забрал сына Михаилова, Константина, и теперь вез его, успокаивая и утешая, любуясь своим пленником, притворяясь ласковым и радошным дядюшкой, — перенял эту повадку у Кавгадыя, — а сам, сыто и успокоенно оглядывая рослого испуганного мальчика, прикидывал уже: подойдет ли тот в женихи его дочери — голенастой носатой девочке, оставленной ему покойной первою женой, — девочке, с которой он до сих пор не знал, что ему делать, и почти не думал о ней…
   Сказать ли тут еще, что Узбек, напоровшись под Железными воротами на двухтысячный конный отряд Абу-Саида, ничтожно малый по сравнению с его бесчисленною ратью, в панике бежал от него вместе со всем войском, позорно и нелепо окончив поход, обесславленный им еще вначале казнью Михаила Тверского.
   Тверь узнала о гибели своего князя только в марте, то есть уже в начале следующего, 1319 года, сперва по слухам, а потом и от воротившихся кружным путем останних бояр, тех, что уцелели от погрома, да и те не все добрались до Твери: дорогою умер Онтипа Лукинич, завещав товарищам пуще жизни беречь спасенные грамоты своего князя; умерли и еще двое, не перенеся полученных ран и тягот пути…

 
   Годы прошли, и минули века, и те, кто, убив Михаила, надеялись на скорое забвение его памяти, просчитались жестоко. О нем и сейчас еще спорят историки, а житие тверского князя, посмертно канонизированного, составленное по воспоминаниям тех, кто уцелел, и по грамотам, сохраненным заботами старого Онтипы Лукинича, умершего на пути из Орды, вошло во все русские летописи, заботливо переписывалось и сохранялось потомками и в Твери, и на самой Москве, и по другим градам русским… И там, у Кавказских гор, не забылась память его! Спустя недолгое время ясы поставили каменный крест на том месте, невдали от Дедякова, где был убит «русский коназ» Михаил. От города Дедякова с тех пор не осталось и следа, но крест и теперь еще стоит, немой и величаво-одинокий — ежели, конечно, это тот крест и то место. Уверенно мы не знаем. Надписи на кресте не осталось.


ГЛАВА 51


   Известие о гибели Михаила достигло Твери уже весной. Подтаивали на солнечных склонах сугробы, и тяжело оседал плотный, напоенный влагою снег, и сани виляли на раскатах, осклизаясь, словно по маслу, и птицы кричали дружно и оголтело, и синие тени ложились на снег от лапчатых елей и жемчужно-розовых тел молодых берез, когда торопливые вершники, раскидывая копытами тяжелое крошево ледяного наста, домчали сквозь бешеный ветер весны невозможную весть.
   В княжом тереме — смятение. Бегают слуги, спешат куда-то, слепо тыкаясь по углам, сенные боярыни и холопки. Требуют сыновей (а Дмитрия нет, как на грех, уехал в Кашин!), и никто не знает, как сказать княгине Анне, как даже подступиться к ней. Девка-швея забегает в горницу, видит госпожу за пялами, маленький княжич Василий играет у ног матери, возится на ковре, расставляя глиняных расписных коней. Девка всплескивает руками, убегает. Анна смотрит строго — порядок научилась блюсти не хуже покойной свекрови — и вдруг, осторожно воткнув иглу в шитье, белеет и, откидываясь к стене, почти теряет сознание. Когда наконец заходит старая боярыня и говорит, нахрабрясь о смерти князя, Анна уже оправилась и встречает злую весть с мужеством, удивляющим окружающих. Никто не ведает, что она хоронила его уже давно, с того часа прощания на Нерли, когда — чуяло сердце — отправляла князя на смерть, и теперь по лицу давешней девки сразу догадала, зачем и почему суета в доме, и сбивчивый рассказ боярыни лишь повторяет ей то, о чем поведало едва не остановившееся сердце.
   Дмитрий прискакал к вечеру третьего дня. Глянул бешено. Узнав, что тело отца схоронено на Москве, заскрипел зубами, хотел собирать полки. Анна остановила сына, долго успокаивала, увещала. Ни полков, ни сил собрать было немочно теперь. Взамен того приходилось кланяться московскому князю.
   По совету епископа Варсонофия в Москву, вместе с ним, отправилась сама великая княгиня Анна. Но на Москве великого князя Юрия не оказалось. А ни Иван Данилыч и никто из бояр не взял на себя смелости выдать без Юрия тело Михаила его жене. Правда, приезд княгини Анны с тверским епископом породил на Москве смятение. Началась беготня, пересылки из дома в дом, из терема в терем, торопливые съезды бояр, глухая молвь на торгу. Пока Анну принимала у себя Елена, супруга Ивана Данилыча, и во все глаза смотрела, робея, на скорбный иконописный лик высокой, сухощаво-стройной тверской княгини, разглядывала, дивясь, ее руки с долгими перстами, будто изографом неким выписанные на иконе, потчевала, едва не роняя слез оттого, что тверская княгиня почти не прикасалась к еде, шпыняла девок и сама проверяла, как постелили постелю для высокой гостьи, пока посадский народ толпился и заглядывал — увидеть бы женку Михайлы: «Красавица, бают!» — «А уж ликом такова скорбна!» — «И-и! Батюшки! И не толкуй! На саму-то прикинь: хошь и свово-то мужика потерять, не приведи Господь, а уж…» — и тут, поджимая губы, кивали значительно, округляя глаза; как-то все вдруг почуяли почтение и даже любовь к убитому тверскому князю… — пока все это творилось и княжеские вершники летели во Владимир, весть растекалась по градам и весям земли, порождая смуту и толки. Земля, ждавшая татарского погрома, теперь, гибелью князя избавленная от ужасов войны, оробела вдруг, и в глухом ропоте ее все явственнее начинало сквозить запоздалое: лучше бы мы, лучше бы уж нас…