— татары отбили с большим уроном для русичей. И тут-то явился в город князь Александр.

 
   Анна изо всех сил удерживала сына:
   — Не езди! Уймутся, отсидится Щелкан, — называла так, как говорили в народе, уродуя имя из презрения к ордынскому насильнику, — отсидится, омягчеет, тогда ты его и спасешь, и отпустишь в Орду!
   Александр мерил покой крупными шагами, сжимал кулаки. Он еще не ведал, не видел, что творится в городе. Знал — режут. Наконец, ближе к вечеру, не выдержал. Не вынес.
   — Еду, мать! Може, тово… остановлю смердов…
   Анна бросилась было за ним, ее удержали силой.
   Александр въезжал в город с малою дружиной, сквозь оставленные без всякой охраны, настежь отворенные ворота, и первое, что кинулось в очи, — разволоченный донага и страшно изувеченный труп татарина. Конь всхрапнул, обходя лужу густой черной крови.
   Издали, от княжого двора, доносило разноголосый ор, ржание, лязг и глухие удары. Понял: бревнами ломают створы ворот. Подъезжая, уже на улице у забора завидел длинный ряд порубанных на приступе тверичей, убитых и тяжко раненных, около которых, обмывая и перевязывая, суетились и хлопотали женки. Дальше была толпа с дрекольем, рогатинами и топорами, а там, впереди, под треск и лязг, били в ворота, били и тут же валились под стрелами татар. Подбегали новые, подхватывая тяжелое бревно, и падали снова… Александра, похотевшего кинуться вперед, удержали за стремена:
   — Убьют, княже!
   Его узнавали, толпа вокруг густела и густела. От крика осаждающих почти ничего не было слышно, даже конское ржанье тонуло в реве мужиков. Ветра не было совсем. Жар от перегретых дубовых мостовых струился ввысь, и в его невидимых струях чуть подрагивали высокие кресты собора.
   Александр уже не помнил, зачем он приехал сюда. Падающие под стрелами на его глазах мужики требовали одного — мести. Не мог он, князь, предать своего восставшего города. И, как воин, сразу поняв, что без долгой осады и многой крови ратной княжеского двора не взять, Александр, сообразив по безветрию, что город наверняка уцелеет, приказал:
   — Жечь!
   Он именно ничего не делал, не наряжал дружинников, не посылал никого за хворостом и огнем, он только сказал вслух и громко: «Жечь!» И горожане, что давно уже хотели того же самого, и только уважение к дому своего князя удерживало их, тотчас ринули, и уже потащили дрова и хворост, и уже стали с ведрами и бадьями воды на кровлях соседних домов — не загорелись бы хоромы горожан, — и уже рогатками загораживали ворота княжого двора, и уже затрещало и дымно потянуло ввысь, а там и пламя выбилось над узорными кровлями, и донесся испуганный, жалкий крик татар, тотчас перекрытый дружным тысячеголосым торжествующим ревом.
   Теперь татары выбивали ворота, заваленные снаружи всяким дубьем. Трещали створы, кто-то лез, а в него с улицы летели камни и стрелы, другому, что спустился по веревке со стены, тут же раскроили голову. Огонь ярел, охватывая клеть за клетью, рушились терема, и в их пламени метались, сгорая, татарские кони, а спешенные всадники в дымящемся платье, скалясь и узя глаза, продолжали бить из луков по толпе, оступившей княжеский двор, пока горящие балки с гулом и грохотом не обрушивались им на головы. Это были хорошие степные воины, и они дорого продавали свою жизнь.
   Двор сгорел. Город от огня отстояли. Татарская рать, вместе с царевичем Шевкалом, была истреблена полностью.
   Кратко было похмелье на этом пиру! Зимой уже двинулись на город татарские рати. Но за эти несколько хмелевых и веселых месяцев возникла и широко разошлась по Руси, дойдя и до нашего времени, гордая, как народный мятеж, песня о Щелкане Дюдентьевиче, где утверждалось в конце, вперекор всему, что после расправы со Щелканом «…так и осталося, ни на ком не сыскалося».
   Сыскалось. И на тех даже, кто ничего и не знал о погроме татар в Твери…


ГЛАВА 60


   И то сказать, что струсил Узбек и на этот раз. Не Орду послал на Русь, а вызвал к себе московского князя и ему, вкупе с татарами, приказал покарать непокорную Тверь. Но уже и покарать потребовал жестоко. Пять темников с пятью тьмами отборного войска шли на Тверь помимо московских, суздальских и иных ратей. И стал для города смертным этот погром и час.
   Князь Иван теперь дождался своей судьбы. Он как раз возился с меньшим, всего лишь в начале июля родившимся сыном Андреем, когда пришла весть о восстании в Твери. Иван выслушал, держа малыша на руках. Два мальчика подряд — такого он даже и не ждал от Елены. И этот, меньшой, был славный, здоровый малыш, и сейчас, когда уже краснота сошла с лица, смешно так лупил глазки на родителя. Поэтому Иван не шевелился, не стирал даже улыбки с лица, хотя впору было выронить младеня из рук. То есть глупее и проще погинуть, ежели бы даже и захотели тверичи, и то не мочно!
   Выслушав, кивнул, отослал гонца. Передал Андрея на руки мамке. Вышел из горницы в галерею. И тут почувствовал вдруг головное кружение и тошноту. И душно стало, словно от дыма на пожаре. Он прислонился к стене, справляясь с собой. Добро, слуг нету близко, а то б набежали тотчас. Одно было ясно: кроме него — никто. Разве суздальский князь, Александр Васильевич? К нему — тотчас послать! Улестить, запугать, обадить… Отдавать великое княжение суздальскому князю вовсе ни к чему!
   Страшное ощущение высоты и одиночества все не проходило. Один, совсем один, даже и вечной заступы, митрополита, и того нет! Будто на вершине горней, снегами белеющей, яко Кавказские горы, на изломе скалы, под холодным ледяным небом, на самом-самом острие стоит он, и только небо кругом, и клубятся и ползают тучи, и ветер рвет и сдувает его туда, вниз, в бездну, в черный провал, и нельзя удержаться, а надо устоять, уцелеть, справиться с собою, даже вот — чтобы не стошнило сейчас. Было жарко, но чуть-чуть обдувало ветерком, и Иван понемногу пришел в себя. Москва, его Москва, была зело невеликим городом на горе, и, только-только, всего две недели назад, четвертого августа, освященная ростовским владыкою Прохором, весело белела посередине нагромождения деревянных клетей и хором белокаменная церковь Успения пресвятой Богородицы. К празднику и освящали. Вот и праздник! На несколько мгновений мучительно захотелось ему удержать время. Пусть будет все так: сын в колыбели, недавно отпраздновавшая Успенье Москва, жара и жатва и знатьё, что там, в Твери, погромили татар… Нет, не остановишь время! Он усмехнулся бледно, окончательно опомнясь. Надо думать, до снегов не начнут. Ну, а послов с подарками хану
   — немедленно! Что-то измыслит теперь у себя в Твери князь Александр Михалыч?

 
   Тверской князь ничего не измыслил. Да и что он мог? Против него была вся земля и Орда. Запереться в Твери, сидеть в осаде, отбивая приступы, пока не кончатся силы, и люди, и припасы снедные? А потом? Да и бояре его, в чаянии беды, сами загодя стали разбегаться. Нет, о борьбе, обороне града не могло быть и речи. Оставалось одно — бежать. И когда, по зиме, заслышал приближение татарской рати вместе с князем Иваном, загодя пред тем вызванным в Орду, побежал, спасаясь, в единственный русский город, который мог еще принять его и откуда он сам, в случае нужды, мог уйти еще далее, — во Псков.
   Он просидит там, а после, изгнанный Иваном из Пскова, в западных землях более десяти лет — и все равно не уйдет от расплаты ханского суда. И мы сейчас оставим его насовсем. Оставим без осуждения, скорее со скорбью, чем с гневом. Его мать, Анна, с Василием и Константином, вернется на пепелище и будет жить там «в великой скудости», потихоньку опять отстраивая Тверь, — и то тоже не наш рассказ и не наша повесть.
   Скажем здесь о погроме страны, о скорби смердов, коим их князь не сумел стать заступой и обороною. Скажем о горе жен и матерей, о плаче детей, угоняемых в полон татарский. Скажем о гибели славного града Твери, гибели, схожей с тем, как если бы у древа на возрастии срубили верхушку, и далее стало оно расти и тянуться, но уже не вершиною, а боковым, утолстившимся и пошедшим вверх отростком своим. Так и пошла потом история страны в боковой сук, в Москву, со временем превратившуюся в новую вершину русского древа. Но не надо искать неизбежности там, где ее не было и даже не могло быть совсем. Был бы не Узбек, а, скажем, Тохта, и все бы пошло иначе. Как? Мы не знаем. Историю, как и жизнь, неможно повторить заново.

 
   Я не хочу описывать, как брали и зорили Тверь, оставленную своими князьями и ратью. Были ли там бои, героическая защита ворот и валов смердами, трупы героев и неистовая резня по улицам? Какие терема и храмы и как громили победители? Я не знаю. Вся та Тверь целиком погибла в огне.
   Было пламя и дымные столбы над оснеженною Волгой, бежали ручьи талой воды с горящих валов и вновь замерзали, добегая до волжского льда. Рушились, с треском и дымом, бревенчатые стены. Один только черный от копоти и ободранный донага Спасский собор да каменная церковь Феодора и уцелели из целого града.
   И что описывать, как татарские темники — Федорчук, Туралык, Сюга и прочие — зорили зимнюю землю Твери, выгоняли на лютый мороз детей и женщин, поджигая избы, и гнали потом полоняников, тех, кто еще мог идти, — других, трупами, оставляли по дорогам… Что описывать, ежели русские рати москвичей, владимирцев и суздальцев творили то же самое, так же зорили, грабили и жгли, обращая в пепел плоды нелегкого труда пахарей, угоняя скот, «сотворяя землю пусту» — по выражению древнего летописца? Разогни и чти древние книги, а я закрою лицо руками и восплачу от скорби и стыда! Не должен человек, даже и в войнах, губить и зорить людей своего племени и землю народа своего.

 
   Татары шли изгонною ратью, длинным полумесяцем смерти, захватив и уничтожив Тверь и Кашин, главные города княжества, и заодно, с наворопа, разорив и опустошив Новоторжскую волость Господина Великого Новгорода. Новгородцы едва откупились от татар двумя тысячами гривен серебра.
   Мишук со своим полком не участвовал в тверском взятии, и многие ратники из полка вслух жалели об этом: в Твери-то уж можно бы было наверняка поживиться! Их повели на Кашин, но и Кашина, прежде них захваченного татарами, толком повидать им не удалось, а уж пограбить — и того менее.
   Полк, развернувшись изгонною облавою, прочесывая починки и села, забирая полон, расшибая мелкие отряды вооруженных смердов и случайных тверских ратников, что дерзали сопротивляться, защищая свои дома, семьи и скот. Спали мало, все были жадны и измотаны. Торопились набрать полону, ругались, когда приходилось охранять награбленное добро какого-нибудь воеводы — великого боярина московского, который, конечно, и брал не так и не по стольку, как рядовые дружинники, уводя народ целыми толпами, увозя добро десятками возов.
   А тут еще пришлось идти вместях с татарами. Те лопочут не по-нашему, а жадны — страсть! Будто и не кормят их! Едва не сцеплялись порою из-за добычи.
   Старшой у Мишука попался суровый, страшноватый мужик, дикой силы и какой-то тупой, бычьей храбрости, похоже, страха вовсе не знал. Полону с ним добывали все ратники, но уж зато и сам брал чего хотел и у кого хотел. Перечить не смели. Потому — что подороже — прятали от еговых глаз. Мишук раза два поцапался со старшим, и тот, в отместье, поставил его нынче сторожить сарай с полоняниками. Рядом, у соседнего сарая, куда набили женок и детей, стояли татары, и Мишук должен был смотреть враз: и чтобы не утекли свои полоняники, и чтобы татары не перехватили какого мужика к себе, в повозные ли, в конюхи. От густоты полона избаловались. Чуть не у каждого был свой холоп-полоняник, что обихаживал коней, рубил дрова, стряпал, вьючил и перетаскивал кладь.
   Ночь была морозная, и Мишук, то и дело подходя к костерку, невольно ежился, поминая, что те, в сарае, сидят многие без шуб и валенок, содранных ратными. По всему — к утру из сарая десяток трупов придет выносить!
   Один старик стонал прямо у самого порога. Заглянув внутрь, на кучно — тепла ради — сбившихся полоняников, Мишук подумал: словно овцы в загоне! Старый да малый, взрослых, в силе, мужиков и нет, почитай! Тоже мне, полону набрали! Он потрогал старика за плечо. Тот поднял голову, поглядел мутно. Видимо, был ранен. «Окончится к утру!» — подумал Мншук. Помявшись, тронул еще раз:
   — Эй, ты! Выйди!
   Старик попробовал подняться, но упал, и так, на четвереньках, выполз из сарая. В куче полоняников зашевелились, еще кто-то двинулся было.
   — К-куда! — зло окликнул он, и черные тени покорно вновь сбились в кучу. Мишук задвинул засов и указал старцу на огонь: — Грейся, старче! Не то замерзнешь до утра!
   Тот посунулся к огню, долго держал большие коричневые руки едва не в самом пламени, потом взглянул на Мишука, подвигал бородой, как лошадь, жующая овес, выговорил наконец хрипло:
   — Испить бы… и пожевать чего…
   Мишук дал старику горячей воды, нагретой им в деревянной бадейке калеными камнями, потом отрезал ломоть хлеба. Все это делал назло старшому
   — пущай не ставит полон сторожить вдругорядь! Так только, чтобы не молчать, спросил затем старика, кто он и откуда. Того звали Степаном. Деревню его разорили дня три-четыре назад, убили сына:
   — …И второй был, близняки… дак тот на бою погиб, под Торжком… с князь Михайлой ходили… — сказал старик без выражения, тупо уставясь в огонь. Он медленно жевал хлеб, растягивал, бережно глотая. Видно, все эти дни уже и не ел ничего…
   — Сам-то тверской али кашинской? — спросил Мишук, стараясь придать голосу строгость. Все ж таки пущай не забывает, что полоняник теперь!
   — Переславской я, — неожиданно ответил старик и опустил голову, замолк, трудно пережевывая хлеб.
   — Какой такой переславской? — не понял Мишук сразу. — Переславль наша, московская отчина, а тута Тверь!
   — Дак я давно уж… с Дюденевой рати ушел, с батькой еще, с Прохором, в Тверь побегли тогды, батьку дорогой похоронили, ну а я с женкой сюды подались, на тихие места. Вот те и тихие… И всюю жисть нам порушили, нехристи окаянные…
   Что-то знакомое, что-то слышанное давным-давно начало припоминаться Мишуку. Да нет, куда! Такого и не бывает! Поперхнувшись, он отмотнул головой. Нет, конечно, нет! Батина дружка тута стретить? Такого и в сказках не выдумают!
   Успокоившись несколько, все же вопросил, чтобы снять сомнение с души:
   — Из самого Переславля али из села какого?
   — Из села. Княжево село прозывается. Ты сам-то, случаем, не переславской? Ну, дак знашь тогды, от Клещина-городка невдале стоит.
   Мишук глядел и не верил. А старик уже и вновь понурил голову, все так же тупо глядя в огонь, дожевывал хлеб.
   Мишук наклонился к нему, тронул за плечо. С чего-то щекотно стало в горле.
   — Ты, тово, не выдумал ето все?
   — Чегой-та? — не поняв, вскинулся старик и повторил: — Чегой-та? В сарай идтить?
   — Ты, тово, из Княжева, из самого Княжева? — спрашивал Мишук, чуя, что ежели старец не соврал, то это беда и беда непоправимая. — Може, из другой деревни какой?
   — Княжевски мы! — отмолвил старец, недоумевая. — Почто мне врать-то, паря?
   — Прости, отец, так слово молвилось!
   Мишук присел на корточки, отложив рогатину, и, заглядывая деду в глаза, просительно (хоть тут бы ошибиться ему!) вымолвил:
   — Не помнишь такого в селе, погодка твово, Федей звали, Федором…
   — Михалкич, што ли? — перебил его, оживившись, старик. — Федор Михалкич? Ай жив? Друг был первой!
   — Умер он, — отмолвил Мишук, и старик враз как опал, померк и взором и голосом:
   — Умер, баешь. Ну, царство ему небесное… Так-то свидеться не удалось! И я вот, скоро… тоже… А ты как его знашь? Слыхом ли, родич какой?
   — Сын еговый, — просто ответил Мишук.
   Сказал и понял: тут уж надо чего-то поделывать, теперича отступи — отца обгадишь.
   — Ты, Степан, тово, беги! Счас я обутку тебе, хлеба… — Он засуетился, соображая, чем может снабдить старика на путь. — Пересидишь где-нито, а там рать дет, снова закрестьянствуешь тута!
   Но тот только покачал головой:
   — Как тебя звать-то? Мишук? Федорыч, значит! Дивно! А мои-то все, вишь… лучше б меня, старика… Не побегу, парень. Сноха у меня тута с дитем, с внуком моим, значит. Тамотка сидит у татар. Авось вместях погонят…
   Тут бы и отступить Мишуку, но ему уж, как говорят, шлея под хвост попала.
   — Как кличут сноху-то? — спросил сурово. — А внучонка? Ну, вот што: ты тута посиди, не уйди никуда, а я сейчас!
   Добраться до заводной лошади, достать красные сапоги из переметной сумы (все одно граблено, так не жаль!) и воротить назад было делом не долгим. С сапогами, прихватив рогатину, двинул Мишук к татарам. Сторожи попались бестолковые, кабы не знатье слов татарских — спасибо Просинье, выучила, — век бы не договорил с има! За тимовые сапоги, разглядев алую мягкую кожу, татары, покричав и поспорив, согласились выдать женку с дитем. После долго выкликали, искали, всё выходили не те. Мишук злился: ночь пошла на исход, и уже мог подойти сменщик, а тогда — конец! Наконец Степанова сноха нашлась, и, слава Богу, была она даже в обутке: лаптей еще не снимали у полоняников с ног. Глянув, однако, на промороженные звезды над черным лесом (самые стояли, как на грех, крещенские морозы!), Мишук сообразил, что радоваться ему еще рано. Старика со снохою и дитем требовалось снарядить в дорогу, не на смерть же посылать людей! И тут, мысленно перекрестись, впервые в жизни решился Мишук на воровство. Овчинные зипуны, обутку, снасть хоть какую-то…
   Два зипуна и секиру унес из сторожевой избы, плохо соображая, что ему будет за это утром. Нож, хороший, булатный, отдал старику свой, с пояса. Мешок гречи (пропадать так пропадать!) взял тоже из полкового запаса — попросту сказать, с воза стянул; кремень, огниво, попонку прихватил — дитю укутать годнее. Только коня не решился отдать старику. Ну да, Бог даст, уцелеют, найдут и коня! Разбежавшейся скотины сейчас по лесам видимо-невидимо.
   Пока старик с женкой опоражнивали, обжигаясь, мису горячего хлебова, Мишук спроворил все, что было надобно им на первый случай. Принес яловые сапоги для старика, и тот, обувшись и натянув овчину, стал как-то враз и бодрее и выше ростом. Матерый оказался старик, широкий в плечах.
   «Выдюжит!» — подумал Мишук, глядя, как тот крепко перепоясывается добытым Мишуком ременным арканом и засовывает за пояс секиру и насадку, для рогатины, подаренную Мишуком.
   Женка уже была готова, одета, перепоясана, успела и малого покормить. Оба стояли, глядя на Мишука горячими лихорадочными глазами, все еще веря и не веря своему освобождению. Мишук вывел их на зады, на укромную тропку. Старец размахнул руки, обнял и трижды крепко поцеловал Мишука:
   — Спаси тя Христос! Верю теперь, што Федин сынок! Век буду… и внуку…
   Обмочив щеки Мишука слезами, отстранился наконец. Женка тоже несмело потянулась и чмокнула его в щеку. И пошли в ночь, впереди старик с секирою за поясом и тяжелым мешком на спине, позади женка с дитем, и внучок пискнул что-то в темноте, а она что-то тихо сказала ему, унимая, — и скоро оба исчезли среди оснеженных елок, только скрип шагов еще долго доносился до Мишука.
   Сменившись, Мишук ввалился независимо в сторожевую избу, ел щи, посвистывая и слушая, как старшой, ругмя ругаясь, ищет секиру и пропавшие зипупы.
   Наевшись, спрыгнув, он посидел несколько. Ругань уже густела в воздухе, теперь обвиняли друг друга и уже едва не брались за грудки. Тут ввалился сторожевой, в голос выкрикнул:
   — Полоняники бают, старец один утек у их ночью! Тогды как раз Михалкич стоял!
   Мишук поднялся, твердо поглядев в глаза набычившемуся старшому, кивнул, поведя глазом:
   — Полоняники бают, може, и врут, пройдем!
   Вышли под утреннюю холодную хмурь. Отошли на зады. Круто поворотясь, Мишук вымолвил:
   — Секиру я взял! И мешок с гречей — тоже я. И старика того я выпустил. Старик тот, Степаном его зовут, переславской родом, бати покойного приятель. Отец умирал, наказывал: «На рати, случаем, не заруби!» И вот я… И баба, женка та с дитем, сноха евонная…
   — Постой! — опешил старшой. — Кака така женка?
   — У татар выменял, на сапоги. Свои сапоги были, из добычи.
   — Ну, женку… выменял, дак… — Старшой глядел исподлобья, тем взглядом, каким глядит почасту, склоняя рога, племенной бык, — не то боднет, не то отскочит посторонь. Вроде уже и кулак сжал для удара, но не ударил, а, посопев, спросил:
   — И чево ты их… в лес отвел?
   — И зипуны отдал има, и сапоги, и крупу, и секиру, и нож, и рогатину… Вот! — перечислял Мишук не останавливаясь. — А теперь хошь бей, хошь убей — все одно!
   Он поворотил боком к старшому, оберегая рожу от первого удара, и, крепче расставив ноги, утвердился на снегу.
   — Ну, паря… — протянул старшой и переступил по-медвежьи с ноги на ногу. — Ну… У-у-у, пес!
   И вдруг здоровая, во всю лапу, затрещина легла меж лопаток Мишука. Чуть удержался он на ногах, выговорил только:
   — Бей!
   Но старшой, ткнув его еще кулаком под бок, взял руки кренделем и захохотал, закидывая черную бороду и разевая красную пасть.
   — Ну, паря! Ну и ну! Ловок! Ай не соврал? — вдруг спросил он, хитровато прищурясь.
   — Не. Крестом поклянусь!
   — Так-таки и спознались?
   — Говорил я с им, он жисть свою сказывал, ночью-то, да я из речей-то и понял… Он и не чаял совсем. А как спознались, в ноги мне: сноху, мол… Ну, я красные сапоги тому татарину в зубы…
   — А у нас гречу! — перебил старшой. — Ну, ловок, ловок, Мишук, ну и ну! — Старшой вновь, закидывая башку, залился веселым хохотом. Отсмеявшись, аж выжало слезы из глаз, крепко хлопнул Мишука по плечу, примолвил:
   — Ну, чего стоишь? Вали, мед пить будем! — И первый пошел, переваливаясь косолапо, а Мишук за ним, толком не понимая еще, что же произошло.
   Уже на подходе к избе старшой обернулся, глянул серьезно, в глубь зрачков, сощурился:
   — Не соврал?
   Мишук расстегнул ворот, достал крест с шеи:
   — Вота! Клянусь крестом ентим. Пущай Господь… — У него запрыгали губы.
   Старшой повел бровью:
   — Ну, верю. Ты, тово, только… воеводе не скажи… Мы уж промежду себя уладим как-нито! А то ищо привяжутце: «Ворога отпустил!» Старчища матерого с молодайкой да внуком… Тоже мне, вороги, тьфу! А за секиру, быват, поставишь ребятам пенного. Ну, и тово… Струхнул? Думал, бить буду?
   — Маленько струхнул! — признался Мишук.
   — То-то! Ну, да я ить тоже не зверь!
   За секиру расплатился Мишук, а о зипунах после и речи не было. Награбили они зипунов, без того хватало…

 
   Домой ворочались к Масленой. Говорили потом, что князь Иван выкупал тверской полон у татар, сажал на землю… Кого выкупил, кого и нет! Тысячи ушли в степь, вослед татарской коннице, тысячи погинули от голода и морозов на разоренных дорогах Твери…
   Уходящие татары, словно половодье, не пощадили и прочих, союзных себе волостей. Положили впусте земли Дмитрова, Углича, Владимира, прихватили порядочный кус ростовских и суздальских сел. Только Московскую свою волость сумел отстоять князь Иван от прохождения татарских ратей. Дарил темников, сам казал иные пути.
   После этой беды надолго запустела Тверская волость. Годы и годы спустя все поминалось: где какая стояла деревня, какое село, от коего ныне только кусты, да бурьян, да крапива в человечий рост, да холмики заброшенных могил на бывшем погосте, который уже некому посетить, некому возобновить сожженные кресты на могилах и некому оплакать, навестив по весне, родимых усопших своих.

 
   Князь Иван Данилыч вместе с суздальским князем Александром Васильевичем, распустив ратных по домам, отправились оба в Орду. Хан вручил ярлык на великое княжение владимирское Ивану.


ЭПИЛОГ


   МОЛИТВА ИВАНА КАЛИТЫ
   Господи!
   К тебе воззвах и к стопам твоим припадох со скорбью и ужасом, и отчаянием моим, и мольбой!
   Страшен ты еси, и страшнее кары милость твоя!
   Ты послал мне возлюбленных чад на лоно мое, возвеселив и упокоив сердце мое.
   Ты окружил мя боярами многими, верными и радеющими мне.
   Ты собрал волость отца моего воедино и вручил в руку мою.
   Ты избавил мя от злобы и зависти, и насилия вельмож ордынских, и от остуды ханской упасе.
   Ты соблюл землю мою от ратей вражеских и от прохождения иноплеменных сохранил.
   Ты сокрушил выю ворогов моих и вручил мне ныне вышнюю власть в Русской земле.
   Кольми паче мог бы ты наградить и возвеличить мя?
   Коликою радостию или коликим прибытком возможно, Господеви, днесь преумножить усладу щедрот твоих?
   Где предел милостям твоим и где край милосердию твоему? Или кара грядет на мя страшнейшая страшного на земли?
   Зрел ты трупы смердов на торжищах и путях и не поразил мя перуном, и не свел на мя огнь небесный! Слышал плач и стенания жен, горе матерей и вопли чад, в полон угоняемых, и не содрогнулся, и пребыл покоен в величестве своем. Ужасен ты, Господь, в тяжкой силе щедрот твоих!
   И потому молю тебя, со страхом и ужасом к стопам твоим припадая, и вопию, и стражду, и плачу, и тоскую, и сиротствую днесь пред тобой, об одном умоляя: не погуби!
   Не обрати лица гнева на грешного раба твоего! Не изжени мя из уст своих и от сердца своего не отринь! Но сотри в персть и не порази всеконечно!