Страница:
Брудному я сказал:
— Вот что… Взвода я тебе пока все-таки не дам. Но немцев теперь, думаю, ты не боишься. Буду посылать тебя к ним. Назначаю командиром разведки.
Он радостно вскочил:
— Есть, товарищ комбат!
Я отпустил его.
Удар по психике! Ведь это известно с древнейших времен. И с древнейших времен это достигается внезапностью. И не в том ли искусство боя, искусство тактики, чтобы внезапностью ошеломить врага и предохранить от подобной внезапности свои войска?
Эти идеи не новы, их можно найти в книжках; но на войне они открывались мне заново после многих, нередко мучительных раздумий, после успеха и неудачи в бою. Они смутно маячили передо мной и в предшествующие дни. Но теперь наконец-таки тайна боя ясна!
Так мне казалось.
Однако в тот же день, несколько часов спустя, противник доказал мне, что я вовсе не все понял; доказал, что существуют и другие законы боя. А на войне, как известно, доказательства не те, что в логике или в математике. На войне доказывают кровью.
Вот что рассказали бойцы взвода Донских, которые вернулись из боя.
В этот день, двадцать второго октября, противник перед фронтом батальона, подтягивая артиллерию и грузы по захваченной дороге, возобновил также продвижение по другой, где позавчера засада Донских не пропустила немцев.
На этот раз немцы шли еще осторожнее, в пешем строю, рассредоточившись, стреляя из автоматов по придорожным опушкам и кустарникам. Машины порожняком медленно двигались возле солдат.
Взвод Донских и тут встретил немцев залпами. Но враг теперь к этому был подготовлен. Немцы сразу легли. Затем, перебегая, стали охватывать взвод.
Здесь начинался наш замысел. Пришло время изобразить панику — удирать врассыпную, в беспорядке.
Немцы увидели бегущих: «А, рус бежит! Вперед!» Бойцы бежали, как и было задумано, не отдаляясь от дороги. Немецкие шоферы запустили моторы, солдаты взбирались на двинувшиеся грузовики и, стоя в кузовах, стреляя на ходу, гнали наших с удобствами, в машинах.
Взвод скатился в овраг. Бойцы быстро залегли за кустиками, за бугорками по обеим сторонам дороги. Показались машины. Разгоряченные преследованием, немцы стреляли наугад, полосуя воздух светящимися пулями. «Где рус? Куда побежал? Вперед!»
И вдруг сбоку залп. И кинжальный огонь ручных пулеметов. Знаете ли вы, как бьют кинжалом? На близком расстоянии, внезапно, насмерть. Повалились убитые, раздались крики. Шоферы были пронзены пулями или выскакивали из кабинок, не успев затормозить. Машины сталкивались. А сбоку залп и залп, огонь и огонь.
Ошеломленные, охваченные страхом, немцы кидались с машин; немцы бежали, как стадо. А в спину — огонь, в спину — смерть!
И вдруг с той стороны, куда они, заслоненные машинами, уходили от пуль, — снова удар смертью в лицо, снова залп, снова кинжальный огонь ручных пулеметов.
Вот тут произошло то, чего я не предвидел. Второй удар, вторая внезапность будто вернули врагам разум. Они сделали единственное, что могло их спасти от уничтожения: ревущей, взбешенной волной рванулись вперед, навстречу выстрелам, на наших.
У немцев не было штыков. Они приучены ходить в атаку не со штыком наперевес, а прижав к животу автоматы и стреляя на ходу Отчаяние ли придало им силу, овладел ли ими в критический момент их командир, но немцы, будто мгновенно вспомнив все, чему их учили, неслись на нашу реденькую цепь, выставив перед собою не штыки, а длинные светящиеся линии трассирующих пуль.
И внезапно все переменилось. В действие вступил один простой закон войны — закон числа, закон численного и огневого превосходства. Свыше двухсот разъяренных людей, рвущихся убить, мчались на наших. А у нас тут была горстка, половина взвода, двадцать пять бойцов.
В самом замысле боя, как понял я после, таилась ошибка. Нельзя, воюя малыми силами против больших, брать врага в объятья, бороться в обхват. Это был горький урок.
Что мог сделать Донских? В подобные страшные моменты мужество или вовсе покидает человека, или проявляется с небывалой силой.
Донских приказал отбегать по лощине в недалекий лес. А сам, прикрывая вместе с несколькими бойцами отход, остался у ручного пулемета.
Немцы, стреляя, приближались, но и Донских расстреливал их из пулемета, подкашивая одного за другим, закрывал лощину, закрывал кратчайший путь преследования. Он был ранен несколькими пулями, но продолжал стрелять, не чувствуя в горячке боя, что истекает кровью.
Позади Донских застрочил другой наш пулемет. Теперь сумрачный Волков, помощник командира взвода, прикрывал отход лейтенанта. Донских смог немного пробежать к своим, но, вновь настигнутый пулями, свалился. А Волков бил и бил короткими частыми очередями, не подпуская немцев к лейтенанту. Бойцы ползком вытащили своего командира, вынесли к лесу. Там лейтенанту Донских перевязали семь пулевых ран — к счастью, не смертельных. Сержант Волков — неразговорчивый, злой в службе и в бою, «правильный человек», как его называли солдаты, — был убит у пулемета.
Так была захвачена немцами промежуточная полоса.
Конечно, не мне, командиру батальона, излагать общую оперативную обстановку под Москвой или хотя бы лишь на волоколамском направлении.
Однако, нарушая в данном случае это наше правило, скажу очень кратко. Просматривая впоследствии документы о боевом пути панфиловцев, отобранные для музея, я прочел некоторые оперативные сводки штаба армии Рокоссовского, оборонявшей район Волоколамска. Сводка за двадцать второе октября гласила: «Сегодня к вечеру противник закончил сосредоточение главной группировки на левом фланге нашей армии и вспомогательной группировки против центра армии».
Против центра армии… В те дни на этом участке был наш батальон и два соседних с приданной нам артиллерией.
— Вот что… Взвода я тебе пока все-таки не дам. Но немцев теперь, думаю, ты не боишься. Буду посылать тебя к ним. Назначаю командиром разведки.
Он радостно вскочил:
— Есть, товарищ комбат!
Я отпустил его.
Удар по психике! Ведь это известно с древнейших времен. И с древнейших времен это достигается внезапностью. И не в том ли искусство боя, искусство тактики, чтобы внезапностью ошеломить врага и предохранить от подобной внезапности свои войска?
Эти идеи не новы, их можно найти в книжках; но на войне они открывались мне заново после многих, нередко мучительных раздумий, после успеха и неудачи в бою. Они смутно маячили передо мной и в предшествующие дни. Но теперь наконец-таки тайна боя ясна!
Так мне казалось.
Однако в тот же день, несколько часов спустя, противник доказал мне, что я вовсе не все понял; доказал, что существуют и другие законы боя. А на войне, как известно, доказательства не те, что в логике или в математике. На войне доказывают кровью.
Вот что рассказали бойцы взвода Донских, которые вернулись из боя.
В этот день, двадцать второго октября, противник перед фронтом батальона, подтягивая артиллерию и грузы по захваченной дороге, возобновил также продвижение по другой, где позавчера засада Донских не пропустила немцев.
На этот раз немцы шли еще осторожнее, в пешем строю, рассредоточившись, стреляя из автоматов по придорожным опушкам и кустарникам. Машины порожняком медленно двигались возле солдат.
Взвод Донских и тут встретил немцев залпами. Но враг теперь к этому был подготовлен. Немцы сразу легли. Затем, перебегая, стали охватывать взвод.
Здесь начинался наш замысел. Пришло время изобразить панику — удирать врассыпную, в беспорядке.
Немцы увидели бегущих: «А, рус бежит! Вперед!» Бойцы бежали, как и было задумано, не отдаляясь от дороги. Немецкие шоферы запустили моторы, солдаты взбирались на двинувшиеся грузовики и, стоя в кузовах, стреляя на ходу, гнали наших с удобствами, в машинах.
Взвод скатился в овраг. Бойцы быстро залегли за кустиками, за бугорками по обеим сторонам дороги. Показались машины. Разгоряченные преследованием, немцы стреляли наугад, полосуя воздух светящимися пулями. «Где рус? Куда побежал? Вперед!»
И вдруг сбоку залп. И кинжальный огонь ручных пулеметов. Знаете ли вы, как бьют кинжалом? На близком расстоянии, внезапно, насмерть. Повалились убитые, раздались крики. Шоферы были пронзены пулями или выскакивали из кабинок, не успев затормозить. Машины сталкивались. А сбоку залп и залп, огонь и огонь.
Ошеломленные, охваченные страхом, немцы кидались с машин; немцы бежали, как стадо. А в спину — огонь, в спину — смерть!
И вдруг с той стороны, куда они, заслоненные машинами, уходили от пуль, — снова удар смертью в лицо, снова залп, снова кинжальный огонь ручных пулеметов.
Вот тут произошло то, чего я не предвидел. Второй удар, вторая внезапность будто вернули врагам разум. Они сделали единственное, что могло их спасти от уничтожения: ревущей, взбешенной волной рванулись вперед, навстречу выстрелам, на наших.
У немцев не было штыков. Они приучены ходить в атаку не со штыком наперевес, а прижав к животу автоматы и стреляя на ходу Отчаяние ли придало им силу, овладел ли ими в критический момент их командир, но немцы, будто мгновенно вспомнив все, чему их учили, неслись на нашу реденькую цепь, выставив перед собою не штыки, а длинные светящиеся линии трассирующих пуль.
И внезапно все переменилось. В действие вступил один простой закон войны — закон числа, закон численного и огневого превосходства. Свыше двухсот разъяренных людей, рвущихся убить, мчались на наших. А у нас тут была горстка, половина взвода, двадцать пять бойцов.
В самом замысле боя, как понял я после, таилась ошибка. Нельзя, воюя малыми силами против больших, брать врага в объятья, бороться в обхват. Это был горький урок.
Что мог сделать Донских? В подобные страшные моменты мужество или вовсе покидает человека, или проявляется с небывалой силой.
Донских приказал отбегать по лощине в недалекий лес. А сам, прикрывая вместе с несколькими бойцами отход, остался у ручного пулемета.
Немцы, стреляя, приближались, но и Донских расстреливал их из пулемета, подкашивая одного за другим, закрывал лощину, закрывал кратчайший путь преследования. Он был ранен несколькими пулями, но продолжал стрелять, не чувствуя в горячке боя, что истекает кровью.
Позади Донских застрочил другой наш пулемет. Теперь сумрачный Волков, помощник командира взвода, прикрывал отход лейтенанта. Донских смог немного пробежать к своим, но, вновь настигнутый пулями, свалился. А Волков бил и бил короткими частыми очередями, не подпуская немцев к лейтенанту. Бойцы ползком вытащили своего командира, вынесли к лесу. Там лейтенанту Донских перевязали семь пулевых ран — к счастью, не смертельных. Сержант Волков — неразговорчивый, злой в службе и в бою, «правильный человек», как его называли солдаты, — был убит у пулемета.
Так была захвачена немцами промежуточная полоса.
Конечно, не мне, командиру батальона, излагать общую оперативную обстановку под Москвой или хотя бы лишь на волоколамском направлении.
Однако, нарушая в данном случае это наше правило, скажу очень кратко. Просматривая впоследствии документы о боевом пути панфиловцев, отобранные для музея, я прочел некоторые оперативные сводки штаба армии Рокоссовского, оборонявшей район Волоколамска. Сводка за двадцать второе октября гласила: «Сегодня к вечеру противник закончил сосредоточение главной группировки на левом фланге нашей армии и вспомогательной группировки против центра армии».
Против центра армии… В те дни на этом участке был наш батальон и два соседних с приданной нам артиллерией.
6. Двадцать третье октября
Двадцать третьего октября утром, лишь стало светло, над нами появился немецкий самолет-корректировщик. У него скошенные назад крылья, как у комара: красноармейцы дали ему прозвище «горбач».
Потом мы привыкли к «горбачам», научились сбивать, научили почтению — держись дальше, комар! — но в то утро видели «горбача» впервые.
Он безнаказанно кружил под облаками, по-осеннему низкими, порой задевая серую кромку, порой с затихшим мотором планируя по нисходящей спирали, чтобы высмотреть нас с меньшей высоты.
В батальоне не было противовоздушных средств. Я уже говорил, что зенитные пулеметы, приданные батальону, были переброшены по приказу Панфилова на левый фланг дивизии, где противник, нанося удар танками, одновременно вводил в бой авиацию. Мы в то время не знали, что самолеты можно сбивать и винтовочным залповым огнем, — эта не очень хитрая тайна, как и много других, нам открылась потом.
Все следили за «горбачом». Помню момент: самолет взмыл, скрылся на миг за хмарью, вынырнул — и вдруг все кругом загрохотало.
На поле вздыбились, сверкнув пламенем, земляные столбы. Еще не распались первые, еще глаз видел медленно падавшие рваные куски, вывороченные из мерзлой земли, а рядом вставали новые взбросы.
По звуку полета, по характеру взрывов я определил: противник ведет сосредоточенный огонь из орудий разных калибров; одновременно бьют минометы. Вынул часы. Было две минуты десятого.
Придя в штабной блиндаж, скрытый в лесу, выслушав донесения из рот, я доложил командиру полка по телефону: в девять ноль-ноль противник начал интенсивную артиллерийскую обработку переднего края по всему фронту батальона. В ответ мне сообщили, что такому же обстрелу подвергнут и батальон справа.
Было ясно: это артиллерийская подготовка атаки. В такие минуты у всех натянуты нервы. Ухо ловит непрестанные удары, которые гулко доносит земля; тело чувствует, как в блиндаже вздрагивают бревна; сверху, сквозь тяжелый накат, при близких взрывах сыплются, стуча по полу, по столу, мерзлые комочки. Но самый напряженный момент — тишина. Все молчат, все ждут новых ударов. Их нет… значит… Но опять — трах, трах… И снова бухает, рвется, снова вздрагивают бревна, снова ждешь самого грозного — тишины.
Немцы — фокусники. В этот день, играя на наших нервах, они несколько раз прерывали на две-три минуты пальбу и опять и опять гвоздили. Становилось невмоготу. Скорей бы атака!
Но прошло полчаса, час и еще час, а бомбардировка продолжалась. Я, недавний артиллерист, не предполагал, что сосредоточенный комбинированный огонь, направленный против линии полевых укрытий, против нашей позиции, где не было ни одной бетонированной точки, может длиться столько часов. Немцы выбрасывали вагоны снарядов — все, что, приостановившись, они подтянули сюда из глубины, фундаментально кроша землю, рассчитывая наверняка разметать рубеж, измолотить, измочалить нас, чтобы затем рывком пехоты легко довершить дело.
Время от времени я разговаривал по телефону с командирами рот. Они передавали: скопления немецкой пехоты обнаружить нигде не удавалось.
Часто рвалась связь. Осколки то и дело перерубали проволоку. Дежурные телефонисты под обстрелом быстро сращивали провод.
Среди дня, когда где-то — в который раз! — пересекло провод, вслед за выскользнувшим из блиндажа дежурным связи выбрался и я взглянуть, что творится на свете.
Снаряды залетали и в лес. Что-то грохнуло в верхушках; ломаясь, затрещало дерево, посыпались сучья. Захотелось назад, под землю. Но, мысленно прикрикнув на себя, я вышел на опушку. Над нами по-прежнему кружил «горбач». В заснеженном поле, изрытом воронками, затянутом пылью, кое-где густо-темной, по-прежнему в разных точках взлетала земля — то низко, в стороны, с красноватой вспышкой, когда с характерным нарастающим воем падала мина; то черным столбом, порой до высоты леса, — при разрыве тяжелого снаряда.
Через несколько минут нервы несколько обвыкли, улеглась непроизвольная дрожь, ухо спокойнее воспринимало удары.
И вдруг — перерыв, тишина. Нервы опять натянулись. Потом глухой хлопок в небе и резкий пронзительный свист, подирающий по коже. Опять хлопок, опять режущий свист. Так рвется шрапнель. Я припал к дереву, вновь ощущая противную дрожь.
Оказывается, сделав минутный перерыв, немцы переменили комбинацию снарядов — комбинацию взрывов, звуков и зрительных эффектов. Теперь они посылали шрапнель и бризантные снаряды, рвущиеся в воздухе над самой землей со страшным треском, с пламенем. Бойцу, скрытому в стрелковой ячейке, такие снаряды почти не опасны — не опасны для тела, но немцы стремились подавить дух, бомбардировали психику. В те минуты, прильнув к дереву, я разгадывал это, я учился у противника.
Затем в поле опять стали рваться снаряды фугасного действия, вздымая черные смерчи земли и густую, будто угольную, пыль взрывчатки.
Тяжелый удар вскинул длинные бревна, до того скрытые под горбиком земли. В этот момент, конечно, торжествовал жужжащий над нами немецкий пилот-корректировщик.
Но злорадно улыбался и я. Удавалась наша военная хитрость. Противник разбивал ложную позицию.
Грибообразные, укрытые насыпью, занесенные порошей, по которой мы специально натаптывали тропинки, лжеблиндажи протянулись достаточно заметной линией вдоль реки.
А настоящие, где затаились бойцы, были, как вы знаете, выкопаны ближе к реке, в береговых скатах, и накрыты тремя-четырьмя рядами матерых бревен, вровень с берегом.
Ведя не только прицельный огонь, но и по площади, немцы молотили и берег, однако для поражения следовало попасть не в тяжелые верхние накрытия, а в лоб, в сравнительно слабый лобовой накат. Наша оборона была, как известно, настолько поневоле разрежена, что батальон нес лишь случайные, единичные потери.
Около четырех часов дня противник резко усилил огонь на участке второй роты, в районе села Новлянское, где пролегла дорога Середа — Волоколамск.
Сразу уловив это на слух и по сотрясениям, я позвонил командиру второй роты Севрюкову:
— Его нет…
Я узнал голос одного из связных — маленького татарина Муратова.
— Где он?
— Пополз на наблюдательный пункт…
— А вы почему не с ним?
— Он один, чтобы посекретнее. Он знает, товарищ комбат, тактику.
Муратов говорил бойко. В такие минуты особенно чутко воспринимаешь оттенки тона у солдат; читаешь это, как боевое донесение.
Меня вызвали к другому телефону. Говорил Севрюков.
— Товарищ комбат?
— Да. Где вы? Откуда говорите?
— Лежу на артиллерийском наблюдательном… Гляжу в артиллерийский бинокль… Очень интересно, товарищ комбат…
Его и сейчас, под огнем, не оставила всегдашняя неторопливость. Я подгонял его вопросами:
— Что интересного? Что видите?
— Немцы скопились на опушке… Кишат, товарищ комбат, шевелятся. Офицер вышел, тоже в бинокль смотрит.
— Сколько их?
— Пожалуй, чтобы не соврать, батальон будет… Я думаю, товарищ комбат, надо бы их…
— Чего думать? К телефону Кубаренко! Быстро!
— Я, товарищ комбат, это самое и думал…
Меня часто раздражала медлительная манера Севрюкова. И все-таки я не пожелал бы никого взамен этого командира роты, рассудительного Севрюкова, который в тот день не один раз прополз по страшному полю, побывал в окопах и у наблюдателей.
Трубку взял лейтенант Кубаренко — артиллерист-корректировщик. Восемь пушек, приданных батальону, спрятанных в лесу, в земляных укрытиях, весь день молчали, не обнаруживая себя до решающей минуты. Она приближалась. Опушка, где немцы скопились для атаки, была, как и вся полоса перед фронтом батальона, заранее пристреляна. Мой план боя был таков: пустить в ход затаившуюся артиллерию лишь в тот момент, когда ударная группа противника изготовится к атаке; стукнуть как кирпичом по голове, ошеломить, рассеять, сорвать атаку.
Хотелось скомандовать: «По скоплению противника всеми орудиями огонь!» Но сначала следовало выпустить несколько поверочных снарядов, чтобы, наблюдая падения, подправить наводку, «довернуть», как говорят артиллеристы, соответственно направлению и силе ветра, атмосферному давлению, осадке под орудиями и множеству других переменных.
Для этого требовался кусочек времени — всего несколько минут.
Но помните ли вы загадку Панфилова о том, что такое время?
Знаете ли вы, что может случиться на войне в несколько минут?
Отдав приказание, я не опустил трубку, включенную в артиллерийскую сеть. Слышу, на огневые позиции идет команда:
— По местам! Зарядить и доложить!
Затем Кубаренко — живое око скрытых в лесу пушек — указывает координаты. Чей-то голос повторяет. Теперь медленно поворачиваются орудийные стволы. А время идет, время идет…
Наконец слышится:
— Готово!
И следом команда Кубаренко:
— Два снаряда, беглый огонь!
И опять молчание, нет уставных слов об исполнении, опять уходят секунды… Видимо, все-таки что-то не готово. Быстрее, быстрее же, черт побери! И вдруг это слово раздается в трубку. Кубаренко кричит:
— Быстрее!
Я вмешиваюсь:
— Кубаренко, что там?
— Немцы приготовляются, товарищ комбат, надевают ранцы, надевают каски…
И он кричит:
— Огневая!
— Я!
— Быстрее!
— Принимай! Выстрел! Выстрел! Очередь!
Среди непрестанных ударов, которые тупо бьют в уши, не различишь наших выстрелов, но снаряды выпущены, снаряды летят — пока только пристрелочные, пока только два. Кубаренко сейчас увидит разрывы. Далеко ли от цели? А может быть, сразу — в точку? Ведь бывает же, бывает же так.
Нет! Кубаренко корректирует:
— Прицел больше один. Правее ноль…
И вдруг сильный треск в мембране. И фраза перерублена.
— Кубаренко!
Ответа нет.
— Кубаренко!
Безмолвие… Правее ноль. Ноль девять? Ноль три? Или, может быть, ноль-ноль три?
У нас много снарядов, у нас восемь пушек, но в этот момент, когда они нужней всего, проклятая случайность боя сделала их незрячими.
Дежурный артиллерийской связи уже выбежал на линию, но время уходит.
Это не был, однако, обрыв связи. Несчастье оказалось тяжелее.
Меня позвали к другому телефону. С командного пункта второй роты опять говорил Муратов, маленький татарин, который весело отвечал несколько минут назад. Теперь голос его был растерянным.
— Товарищ комбат, командир роты ранен.
— Куда? Тяжело?
— Не знаю… еще не принесли… Там и другие — не знаю, убиты или ранены.
— Где там?
— На наблюдательном… Отсюда все пошли — выносить командира и других… а меня оставили… велели вам звонить.
— Что же там… произошло… на наблюдательном?
Я с усилием выговорил это, уже зная, что обрушилась страшная беда.
— Разбит…
Я молчал. Пообождав, Муратов жалобно спросил:
— Куда мне, товарищ комбат, теперь? С кем мы теперь?
Я ощутил сиротливость бойца, оставшегося без командира.
Вот-вот грохот сменится жуткой тишиной, вот-вот немецкая пехота, сосредоточенная для атаки, пойдет через реку, а наблюдательный пункт разбит, пушки ослепли, и в роте нет командира.
Я сказал:
— Собери, Муратов, связных. Пусть передадут по взводам: лейтенант Севрюков ранен; на ротном командном пункте вместо него комбат. Сейчас буду у вас.
Положив трубку, я приказал начальнику штаба Рахимову:
— Немедленно свяжитесь с Заевым. Пусть явится принять от меня вторую роту.
Затем крикнул:
— Синченко! Коня!
Мы вскачь понеслись через поле — я на Лысанке, следом мой коновод Синченко. У Лысанки по-кошачьи поднялись тонкие просвечивающие уши; я ее гнал напрямик, натянув повод, не давая шарахаться от взрывов.
В мыслях билось: «Еще! Еще! Только бы не тишина! Только бы успеть!»
Навстречу из Новлянского вылетела военная тачанка. Повозочный нахлестывал лошадей. По бедру одной темной полосой стекала кровь.
— Стой!
Повозочный не сразу сдержал.
— Стой!
На заднем сиденье я увидел Кубаренко. В очень бледное лицо крапинками впилась земля. Наискосок лба шла свежая вспухшая царапина с каемкой присохшей крови. На измазанной глиной шинели болтался артиллерийский бинокль.
— Кубаренко, куда?
— На… на… — словно заика, он не мог выговорить сразу. — На огневую, товарищ комбат…
— Зачем?
— Наблюдательный пункт…
— Знаю! Я тебя спрашиваю — зачем? Бежишь? Назад!
— Товарищ комбат, я…
— Назад!
Кубаренко посмотрел на меня слегка распяленными и словно неживыми глазами, в которых застыл ужас пережитого.
И вдруг под повелительным взглядом командира у Кубаренко будто кто-то изнутри подменил зрачок. Вскочив, он заорал яростней, чем я:
— Назад!
И выругался в белый свет.
Мы помчались к селу. За мною, не разбирая дороги, подбрасывая по выбоинам тачанку, тяжело скакала пара артиллерийских коней.
Церковь, увенчанная колокольней, служила перевязочным пунктом. Снаружи, за стеной, укрывающей от обстрела, расположилась батальонная кухня. Командир хозяйственного взвода лейтенант Пономарев вытянулся, заметив меня.
— Пономарев, связь действует?
— Действует, товарищ комбат.
— Где телефон?
— Телефон тут, товарищ комбат, в сторожке.
На глаз от проема колокольни до сторожки было приблизительно сто пятьдесят метров.
— Провод есть?
Уловив утвердительный кивок, я приказал:
— Сейчас же телефон на колокольню! Бегом! Секунда дорога, Пономарев!
По каменным ступеням паперти я взбежал в церковь. Шибануло запахом крови. На соломе, застланной плащ-палатками, лежали раненые.
— Товарищ комбат…
Меня негромко звал Севрюков. Быстро подойдя, я взял в руки его странно тяжелые, пожелтевшие кисти.
— Прости, Севрюков… Не могу сейчас…
Но он не отпускал моих рук. Пожилое лицо с сединой у аккуратно подстриженных висков, с явственно обозначившейся короткой щетиной осунулось, обескровело.
— Кто, товарищ комбат, вместо меня?
— Я, Севрюков… Прости, не могу больше…
Я стиснул и выпустил тяжелые руки. Севрюков проводил меня слабой улыбкой.
Наверх побежал телефонист с аппаратом. За ним вилась тонкая змейка провода.
По пути меня задержал наш врач Беленков:
— Товарищ комбат, как положение?
— Занимайтесь своим делом. Перевязывайте, быстрей эвакуируйте.
Он встревоженно переспросил:
— Быстрей?
Я разозлился.
— Если я еще когда-нибудь увижу, что у вас так перекосится физиономия при одном слове «быстрей», поступлю как с трусом, понятно? Идите!..
По витой лестнице я поднялся на колокольню. Кубаренко был уже там. Присев, он из-за каменных перил наблюдал в бинокль. Телефонист прикреплял провод к аппарату.
— Сколько правее? — спросил я.
Кубаренко взглянул удивленно, потом понял.
— Ноль пять, — сказал он.
Я повернулся к телефонисту:
— Скоро ты?
— В момент, товарищ комбат.
Кубаренко протянул мне бинокль. Поправив по глазам, поймав резко придвинувшуюся, сразу посветлевшую зубчатую линию леса, я повел стекла ниже — и вдруг ясно, словно в полусотне шагов, увидел немцев. Они стояли — стояли вольно, но уже выстроенные. Можно было различить боевые порядки: группы, вероятно взводы, разделенные небольшими промежутками, были расположены так: впереди одно отделение, позади, крыльями, — два. У офицеров, тоже надевших каски, уже отстегнуты кобуры парабеллумов, которые — я впервые тогда это увидел — они носят слева на животе. Так вот они, те, что подошли к Москве, — «профессионалы-победители»! Сейчас они вброд пойдут через реку.
— Готово! — сказал телефонист. — Связь, товарищ комбат, есть.
— Вызывай огневую…
И вот наконец-то, наконец-то произнесена команда, восстановлена разорванная фраза.
— Прицел больше один! Правее ноль пять! Два снаряда, беглый огонь!
Я отдал бинокль Кубаренко.
Уже не различая немцев, я невооруженным глазом вглядывался в опушку, напряженно ожидая разрывов. В деревьях блеснуло, потом рядом встали два дымка. Я не смел верить, но показалось — цель поражена.
— В точку! — сказал Кубаренко, опуская бинокль; лицо его в крапинах земли, кое-где размазанных, со вспухшей царапиной поперек лба, было сияющим. — Теперь мы…
Не дослушав, схватив трубку, я скомандовал:
— Из всех орудий по восьми снарядов, осколочными, беглый огонь!
Кубаренко с готовностью, с гордостью протянул мне бинокль.
Я смотрел. Пристрелочные снаряды, видимо, кого-то ранили. В одном месте, спиной к нам, несколько немцев над кем-то склонились, но ряды стояли.
Ну, молитесь вашему богу! В гуле и грохоте, которые ухо перестало замечать, мы услышали: заговорили наши пушки. Подавшись вперед через перила, я видел в бинокль: на краю леса, где сосредоточились немцы, сверкало пламя, вздымалась земля, валились деревья, взлетали автоматы и каски.
Меня с силой отдернул Кубаренко.
— Ложись! — прокричал он.
Нас обнаружили. С оглушающим отвратительным гулом близ колокольни пронесся «горбач». Он бил из пулемета. Несколько пуль стукнуло по четырехугольному столбу, оставляя слепые дыры. Самолет пронесся так близко, что я различил обращенное к нам злобное лицо. Мгновение мы смотрели друг другу в глаза. Я знал, надо падать, но не мог заставить себя, не захотел лечь перед немцем. Выхватив пистолет, впиваясь взглядом во врага, я спускал и спускал курок, пока не кончилась обойма.
Самолет ушел по прямой. По колокольне стали бить из орудий. Один снаряд угодил ниже нас в надежную каменную кладку. Воздух заволокло мелкой кирпичной пылью, заскрипевшей на зубах. Но казалось: снаряды врага не настоящие, они рвутся, будто на киноэкране, — рядом, но в ином мире, — не то что наши: наши разят, кромсают тела. Опять пролетел «горбач». Опять цокали пули. Я укрылся за каменный стояк. Телефонист застонал.
— Куда тебя? Дойдешь вниз?
— Дойду, товарищ комбат.
Взяв трубку, я вызвал Пономарева.
— Телефонист ранен. Пошли на колокольню другого.
Еще не договорив, я услышал свой странно громкий голос.
Все стихло. Пришла страшная, бьющая по барабанным перепонкам тишина. Лишь очень, очень издалека, с тыла, доходило уханье орудий. Там дрались наши; туда с новым клином приготовились ринуться немцы через наш заслон.
Я приказал Кубаренко:
— Управляй огнем! Секи, секи, если полезут.
— Есть, товарищ комбат!
Теперь вниз через две ступеньки, теперь скорее в роту.
Опять на Лысанку, опять вскачь — через село, к реке. Ох, как тихо!..
Возле берега, припорошенного снегом, кое-где почерневшим от разрывов, пригнувшись, стремглав бежал кто-то с винтовкой. Я подскакал. На меня, остановившись и моментально присев, смотрел черными глазенками Муратов.
— Слезайте, товарищ комбат, слезайте, — торопливо заговорил он.
— Куда ты?
— Во взвод… Передать, что командование ротой принял политрук Бозжанов. — И добавил, будто извиняясь: — Вас, товарищ комбат, долго не было, а он…
— Хорошо. Беги.
Мы разминулись.
У ротного командного пункта, у блиндажа, глубоко всаженного в землю, в пятидесяти шагах за линией окопов, которые отсюда, сзади, смутно угадывались по редким полоскам входных траншей, я спрыгнул, осадив Лысанку. У нее уже не подрагивала кожа, не топорщились уши. Спасибо тебе! Сегодня мы вместе прошли первую обстрелку… Захотелось приласкать… Но некогда, некогда, друг! А она просила, она понимала. Бросив повод подоспевшему Синченко, я ласково коснулся уздечки. Краем губы Лысанка мягко поймала и на миг задержала мои пальцы. Я увидел выпуклый влажный глаз, повернулся и быстро пошел к мерзлым ступенькам, ведущим в блиндаж, на ходу крикнув:
Потом мы привыкли к «горбачам», научились сбивать, научили почтению — держись дальше, комар! — но в то утро видели «горбача» впервые.
Он безнаказанно кружил под облаками, по-осеннему низкими, порой задевая серую кромку, порой с затихшим мотором планируя по нисходящей спирали, чтобы высмотреть нас с меньшей высоты.
В батальоне не было противовоздушных средств. Я уже говорил, что зенитные пулеметы, приданные батальону, были переброшены по приказу Панфилова на левый фланг дивизии, где противник, нанося удар танками, одновременно вводил в бой авиацию. Мы в то время не знали, что самолеты можно сбивать и винтовочным залповым огнем, — эта не очень хитрая тайна, как и много других, нам открылась потом.
Все следили за «горбачом». Помню момент: самолет взмыл, скрылся на миг за хмарью, вынырнул — и вдруг все кругом загрохотало.
На поле вздыбились, сверкнув пламенем, земляные столбы. Еще не распались первые, еще глаз видел медленно падавшие рваные куски, вывороченные из мерзлой земли, а рядом вставали новые взбросы.
По звуку полета, по характеру взрывов я определил: противник ведет сосредоточенный огонь из орудий разных калибров; одновременно бьют минометы. Вынул часы. Было две минуты десятого.
Придя в штабной блиндаж, скрытый в лесу, выслушав донесения из рот, я доложил командиру полка по телефону: в девять ноль-ноль противник начал интенсивную артиллерийскую обработку переднего края по всему фронту батальона. В ответ мне сообщили, что такому же обстрелу подвергнут и батальон справа.
Было ясно: это артиллерийская подготовка атаки. В такие минуты у всех натянуты нервы. Ухо ловит непрестанные удары, которые гулко доносит земля; тело чувствует, как в блиндаже вздрагивают бревна; сверху, сквозь тяжелый накат, при близких взрывах сыплются, стуча по полу, по столу, мерзлые комочки. Но самый напряженный момент — тишина. Все молчат, все ждут новых ударов. Их нет… значит… Но опять — трах, трах… И снова бухает, рвется, снова вздрагивают бревна, снова ждешь самого грозного — тишины.
Немцы — фокусники. В этот день, играя на наших нервах, они несколько раз прерывали на две-три минуты пальбу и опять и опять гвоздили. Становилось невмоготу. Скорей бы атака!
Но прошло полчаса, час и еще час, а бомбардировка продолжалась. Я, недавний артиллерист, не предполагал, что сосредоточенный комбинированный огонь, направленный против линии полевых укрытий, против нашей позиции, где не было ни одной бетонированной точки, может длиться столько часов. Немцы выбрасывали вагоны снарядов — все, что, приостановившись, они подтянули сюда из глубины, фундаментально кроша землю, рассчитывая наверняка разметать рубеж, измолотить, измочалить нас, чтобы затем рывком пехоты легко довершить дело.
Время от времени я разговаривал по телефону с командирами рот. Они передавали: скопления немецкой пехоты обнаружить нигде не удавалось.
Часто рвалась связь. Осколки то и дело перерубали проволоку. Дежурные телефонисты под обстрелом быстро сращивали провод.
Среди дня, когда где-то — в который раз! — пересекло провод, вслед за выскользнувшим из блиндажа дежурным связи выбрался и я взглянуть, что творится на свете.
Снаряды залетали и в лес. Что-то грохнуло в верхушках; ломаясь, затрещало дерево, посыпались сучья. Захотелось назад, под землю. Но, мысленно прикрикнув на себя, я вышел на опушку. Над нами по-прежнему кружил «горбач». В заснеженном поле, изрытом воронками, затянутом пылью, кое-где густо-темной, по-прежнему в разных точках взлетала земля — то низко, в стороны, с красноватой вспышкой, когда с характерным нарастающим воем падала мина; то черным столбом, порой до высоты леса, — при разрыве тяжелого снаряда.
Через несколько минут нервы несколько обвыкли, улеглась непроизвольная дрожь, ухо спокойнее воспринимало удары.
И вдруг — перерыв, тишина. Нервы опять натянулись. Потом глухой хлопок в небе и резкий пронзительный свист, подирающий по коже. Опять хлопок, опять режущий свист. Так рвется шрапнель. Я припал к дереву, вновь ощущая противную дрожь.
Оказывается, сделав минутный перерыв, немцы переменили комбинацию снарядов — комбинацию взрывов, звуков и зрительных эффектов. Теперь они посылали шрапнель и бризантные снаряды, рвущиеся в воздухе над самой землей со страшным треском, с пламенем. Бойцу, скрытому в стрелковой ячейке, такие снаряды почти не опасны — не опасны для тела, но немцы стремились подавить дух, бомбардировали психику. В те минуты, прильнув к дереву, я разгадывал это, я учился у противника.
Затем в поле опять стали рваться снаряды фугасного действия, вздымая черные смерчи земли и густую, будто угольную, пыль взрывчатки.
Тяжелый удар вскинул длинные бревна, до того скрытые под горбиком земли. В этот момент, конечно, торжествовал жужжащий над нами немецкий пилот-корректировщик.
Но злорадно улыбался и я. Удавалась наша военная хитрость. Противник разбивал ложную позицию.
Грибообразные, укрытые насыпью, занесенные порошей, по которой мы специально натаптывали тропинки, лжеблиндажи протянулись достаточно заметной линией вдоль реки.
А настоящие, где затаились бойцы, были, как вы знаете, выкопаны ближе к реке, в береговых скатах, и накрыты тремя-четырьмя рядами матерых бревен, вровень с берегом.
Ведя не только прицельный огонь, но и по площади, немцы молотили и берег, однако для поражения следовало попасть не в тяжелые верхние накрытия, а в лоб, в сравнительно слабый лобовой накат. Наша оборона была, как известно, настолько поневоле разрежена, что батальон нес лишь случайные, единичные потери.
Около четырех часов дня противник резко усилил огонь на участке второй роты, в районе села Новлянское, где пролегла дорога Середа — Волоколамск.
Сразу уловив это на слух и по сотрясениям, я позвонил командиру второй роты Севрюкову:
— Его нет…
Я узнал голос одного из связных — маленького татарина Муратова.
— Где он?
— Пополз на наблюдательный пункт…
— А вы почему не с ним?
— Он один, чтобы посекретнее. Он знает, товарищ комбат, тактику.
Муратов говорил бойко. В такие минуты особенно чутко воспринимаешь оттенки тона у солдат; читаешь это, как боевое донесение.
Меня вызвали к другому телефону. Говорил Севрюков.
— Товарищ комбат?
— Да. Где вы? Откуда говорите?
— Лежу на артиллерийском наблюдательном… Гляжу в артиллерийский бинокль… Очень интересно, товарищ комбат…
Его и сейчас, под огнем, не оставила всегдашняя неторопливость. Я подгонял его вопросами:
— Что интересного? Что видите?
— Немцы скопились на опушке… Кишат, товарищ комбат, шевелятся. Офицер вышел, тоже в бинокль смотрит.
— Сколько их?
— Пожалуй, чтобы не соврать, батальон будет… Я думаю, товарищ комбат, надо бы их…
— Чего думать? К телефону Кубаренко! Быстро!
— Я, товарищ комбат, это самое и думал…
Меня часто раздражала медлительная манера Севрюкова. И все-таки я не пожелал бы никого взамен этого командира роты, рассудительного Севрюкова, который в тот день не один раз прополз по страшному полю, побывал в окопах и у наблюдателей.
Трубку взял лейтенант Кубаренко — артиллерист-корректировщик. Восемь пушек, приданных батальону, спрятанных в лесу, в земляных укрытиях, весь день молчали, не обнаруживая себя до решающей минуты. Она приближалась. Опушка, где немцы скопились для атаки, была, как и вся полоса перед фронтом батальона, заранее пристреляна. Мой план боя был таков: пустить в ход затаившуюся артиллерию лишь в тот момент, когда ударная группа противника изготовится к атаке; стукнуть как кирпичом по голове, ошеломить, рассеять, сорвать атаку.
Хотелось скомандовать: «По скоплению противника всеми орудиями огонь!» Но сначала следовало выпустить несколько поверочных снарядов, чтобы, наблюдая падения, подправить наводку, «довернуть», как говорят артиллеристы, соответственно направлению и силе ветра, атмосферному давлению, осадке под орудиями и множеству других переменных.
Для этого требовался кусочек времени — всего несколько минут.
Но помните ли вы загадку Панфилова о том, что такое время?
Знаете ли вы, что может случиться на войне в несколько минут?
Отдав приказание, я не опустил трубку, включенную в артиллерийскую сеть. Слышу, на огневые позиции идет команда:
— По местам! Зарядить и доложить!
Затем Кубаренко — живое око скрытых в лесу пушек — указывает координаты. Чей-то голос повторяет. Теперь медленно поворачиваются орудийные стволы. А время идет, время идет…
Наконец слышится:
— Готово!
И следом команда Кубаренко:
— Два снаряда, беглый огонь!
И опять молчание, нет уставных слов об исполнении, опять уходят секунды… Видимо, все-таки что-то не готово. Быстрее, быстрее же, черт побери! И вдруг это слово раздается в трубку. Кубаренко кричит:
— Быстрее!
Я вмешиваюсь:
— Кубаренко, что там?
— Немцы приготовляются, товарищ комбат, надевают ранцы, надевают каски…
И он кричит:
— Огневая!
— Я!
— Быстрее!
— Принимай! Выстрел! Выстрел! Очередь!
Среди непрестанных ударов, которые тупо бьют в уши, не различишь наших выстрелов, но снаряды выпущены, снаряды летят — пока только пристрелочные, пока только два. Кубаренко сейчас увидит разрывы. Далеко ли от цели? А может быть, сразу — в точку? Ведь бывает же, бывает же так.
Нет! Кубаренко корректирует:
— Прицел больше один. Правее ноль…
И вдруг сильный треск в мембране. И фраза перерублена.
— Кубаренко!
Ответа нет.
— Кубаренко!
Безмолвие… Правее ноль. Ноль девять? Ноль три? Или, может быть, ноль-ноль три?
У нас много снарядов, у нас восемь пушек, но в этот момент, когда они нужней всего, проклятая случайность боя сделала их незрячими.
Дежурный артиллерийской связи уже выбежал на линию, но время уходит.
Это не был, однако, обрыв связи. Несчастье оказалось тяжелее.
Меня позвали к другому телефону. С командного пункта второй роты опять говорил Муратов, маленький татарин, который весело отвечал несколько минут назад. Теперь голос его был растерянным.
— Товарищ комбат, командир роты ранен.
— Куда? Тяжело?
— Не знаю… еще не принесли… Там и другие — не знаю, убиты или ранены.
— Где там?
— На наблюдательном… Отсюда все пошли — выносить командира и других… а меня оставили… велели вам звонить.
— Что же там… произошло… на наблюдательном?
Я с усилием выговорил это, уже зная, что обрушилась страшная беда.
— Разбит…
Я молчал. Пообождав, Муратов жалобно спросил:
— Куда мне, товарищ комбат, теперь? С кем мы теперь?
Я ощутил сиротливость бойца, оставшегося без командира.
Вот-вот грохот сменится жуткой тишиной, вот-вот немецкая пехота, сосредоточенная для атаки, пойдет через реку, а наблюдательный пункт разбит, пушки ослепли, и в роте нет командира.
Я сказал:
— Собери, Муратов, связных. Пусть передадут по взводам: лейтенант Севрюков ранен; на ротном командном пункте вместо него комбат. Сейчас буду у вас.
Положив трубку, я приказал начальнику штаба Рахимову:
— Немедленно свяжитесь с Заевым. Пусть явится принять от меня вторую роту.
Затем крикнул:
— Синченко! Коня!
Мы вскачь понеслись через поле — я на Лысанке, следом мой коновод Синченко. У Лысанки по-кошачьи поднялись тонкие просвечивающие уши; я ее гнал напрямик, натянув повод, не давая шарахаться от взрывов.
В мыслях билось: «Еще! Еще! Только бы не тишина! Только бы успеть!»
Навстречу из Новлянского вылетела военная тачанка. Повозочный нахлестывал лошадей. По бедру одной темной полосой стекала кровь.
— Стой!
Повозочный не сразу сдержал.
— Стой!
На заднем сиденье я увидел Кубаренко. В очень бледное лицо крапинками впилась земля. Наискосок лба шла свежая вспухшая царапина с каемкой присохшей крови. На измазанной глиной шинели болтался артиллерийский бинокль.
— Кубаренко, куда?
— На… на… — словно заика, он не мог выговорить сразу. — На огневую, товарищ комбат…
— Зачем?
— Наблюдательный пункт…
— Знаю! Я тебя спрашиваю — зачем? Бежишь? Назад!
— Товарищ комбат, я…
— Назад!
Кубаренко посмотрел на меня слегка распяленными и словно неживыми глазами, в которых застыл ужас пережитого.
И вдруг под повелительным взглядом командира у Кубаренко будто кто-то изнутри подменил зрачок. Вскочив, он заорал яростней, чем я:
— Назад!
И выругался в белый свет.
Мы помчались к селу. За мною, не разбирая дороги, подбрасывая по выбоинам тачанку, тяжело скакала пара артиллерийских коней.
Церковь, увенчанная колокольней, служила перевязочным пунктом. Снаружи, за стеной, укрывающей от обстрела, расположилась батальонная кухня. Командир хозяйственного взвода лейтенант Пономарев вытянулся, заметив меня.
— Пономарев, связь действует?
— Действует, товарищ комбат.
— Где телефон?
— Телефон тут, товарищ комбат, в сторожке.
На глаз от проема колокольни до сторожки было приблизительно сто пятьдесят метров.
— Провод есть?
Уловив утвердительный кивок, я приказал:
— Сейчас же телефон на колокольню! Бегом! Секунда дорога, Пономарев!
По каменным ступеням паперти я взбежал в церковь. Шибануло запахом крови. На соломе, застланной плащ-палатками, лежали раненые.
— Товарищ комбат…
Меня негромко звал Севрюков. Быстро подойдя, я взял в руки его странно тяжелые, пожелтевшие кисти.
— Прости, Севрюков… Не могу сейчас…
Но он не отпускал моих рук. Пожилое лицо с сединой у аккуратно подстриженных висков, с явственно обозначившейся короткой щетиной осунулось, обескровело.
— Кто, товарищ комбат, вместо меня?
— Я, Севрюков… Прости, не могу больше…
Я стиснул и выпустил тяжелые руки. Севрюков проводил меня слабой улыбкой.
Наверх побежал телефонист с аппаратом. За ним вилась тонкая змейка провода.
По пути меня задержал наш врач Беленков:
— Товарищ комбат, как положение?
— Занимайтесь своим делом. Перевязывайте, быстрей эвакуируйте.
Он встревоженно переспросил:
— Быстрей?
Я разозлился.
— Если я еще когда-нибудь увижу, что у вас так перекосится физиономия при одном слове «быстрей», поступлю как с трусом, понятно? Идите!..
По витой лестнице я поднялся на колокольню. Кубаренко был уже там. Присев, он из-за каменных перил наблюдал в бинокль. Телефонист прикреплял провод к аппарату.
— Сколько правее? — спросил я.
Кубаренко взглянул удивленно, потом понял.
— Ноль пять, — сказал он.
Я повернулся к телефонисту:
— Скоро ты?
— В момент, товарищ комбат.
Кубаренко протянул мне бинокль. Поправив по глазам, поймав резко придвинувшуюся, сразу посветлевшую зубчатую линию леса, я повел стекла ниже — и вдруг ясно, словно в полусотне шагов, увидел немцев. Они стояли — стояли вольно, но уже выстроенные. Можно было различить боевые порядки: группы, вероятно взводы, разделенные небольшими промежутками, были расположены так: впереди одно отделение, позади, крыльями, — два. У офицеров, тоже надевших каски, уже отстегнуты кобуры парабеллумов, которые — я впервые тогда это увидел — они носят слева на животе. Так вот они, те, что подошли к Москве, — «профессионалы-победители»! Сейчас они вброд пойдут через реку.
— Готово! — сказал телефонист. — Связь, товарищ комбат, есть.
— Вызывай огневую…
И вот наконец-то, наконец-то произнесена команда, восстановлена разорванная фраза.
— Прицел больше один! Правее ноль пять! Два снаряда, беглый огонь!
Я отдал бинокль Кубаренко.
Уже не различая немцев, я невооруженным глазом вглядывался в опушку, напряженно ожидая разрывов. В деревьях блеснуло, потом рядом встали два дымка. Я не смел верить, но показалось — цель поражена.
— В точку! — сказал Кубаренко, опуская бинокль; лицо его в крапинах земли, кое-где размазанных, со вспухшей царапиной поперек лба, было сияющим. — Теперь мы…
Не дослушав, схватив трубку, я скомандовал:
— Из всех орудий по восьми снарядов, осколочными, беглый огонь!
Кубаренко с готовностью, с гордостью протянул мне бинокль.
Я смотрел. Пристрелочные снаряды, видимо, кого-то ранили. В одном месте, спиной к нам, несколько немцев над кем-то склонились, но ряды стояли.
Ну, молитесь вашему богу! В гуле и грохоте, которые ухо перестало замечать, мы услышали: заговорили наши пушки. Подавшись вперед через перила, я видел в бинокль: на краю леса, где сосредоточились немцы, сверкало пламя, вздымалась земля, валились деревья, взлетали автоматы и каски.
Меня с силой отдернул Кубаренко.
— Ложись! — прокричал он.
Нас обнаружили. С оглушающим отвратительным гулом близ колокольни пронесся «горбач». Он бил из пулемета. Несколько пуль стукнуло по четырехугольному столбу, оставляя слепые дыры. Самолет пронесся так близко, что я различил обращенное к нам злобное лицо. Мгновение мы смотрели друг другу в глаза. Я знал, надо падать, но не мог заставить себя, не захотел лечь перед немцем. Выхватив пистолет, впиваясь взглядом во врага, я спускал и спускал курок, пока не кончилась обойма.
Самолет ушел по прямой. По колокольне стали бить из орудий. Один снаряд угодил ниже нас в надежную каменную кладку. Воздух заволокло мелкой кирпичной пылью, заскрипевшей на зубах. Но казалось: снаряды врага не настоящие, они рвутся, будто на киноэкране, — рядом, но в ином мире, — не то что наши: наши разят, кромсают тела. Опять пролетел «горбач». Опять цокали пули. Я укрылся за каменный стояк. Телефонист застонал.
— Куда тебя? Дойдешь вниз?
— Дойду, товарищ комбат.
Взяв трубку, я вызвал Пономарева.
— Телефонист ранен. Пошли на колокольню другого.
Еще не договорив, я услышал свой странно громкий голос.
Все стихло. Пришла страшная, бьющая по барабанным перепонкам тишина. Лишь очень, очень издалека, с тыла, доходило уханье орудий. Там дрались наши; туда с новым клином приготовились ринуться немцы через наш заслон.
Я приказал Кубаренко:
— Управляй огнем! Секи, секи, если полезут.
— Есть, товарищ комбат!
Теперь вниз через две ступеньки, теперь скорее в роту.
Опять на Лысанку, опять вскачь — через село, к реке. Ох, как тихо!..
Возле берега, припорошенного снегом, кое-где почерневшим от разрывов, пригнувшись, стремглав бежал кто-то с винтовкой. Я подскакал. На меня, остановившись и моментально присев, смотрел черными глазенками Муратов.
— Слезайте, товарищ комбат, слезайте, — торопливо заговорил он.
— Куда ты?
— Во взвод… Передать, что командование ротой принял политрук Бозжанов. — И добавил, будто извиняясь: — Вас, товарищ комбат, долго не было, а он…
— Хорошо. Беги.
Мы разминулись.
У ротного командного пункта, у блиндажа, глубоко всаженного в землю, в пятидесяти шагах за линией окопов, которые отсюда, сзади, смутно угадывались по редким полоскам входных траншей, я спрыгнул, осадив Лысанку. У нее уже не подрагивала кожа, не топорщились уши. Спасибо тебе! Сегодня мы вместе прошли первую обстрелку… Захотелось приласкать… Но некогда, некогда, друг! А она просила, она понимала. Бросив повод подоспевшему Синченко, я ласково коснулся уздечки. Краем губы Лысанка мягко поймала и на миг задержала мои пальцы. Я увидел выпуклый влажный глаз, повернулся и быстро пошел к мерзлым ступенькам, ведущим в блиндаж, на ходу крикнув: