— Синченко, в овраг!
   В полутьме подземелья я не сразу разглядел Бозжанова. На полу, привалившись к стенкам, сидели бойцы. Все вскочили, заслоняя скупой свет из прорези лобового наката. Еще не различая лиц, я подумал: что такое, зачем здесь так много людей?
   Бозжанов доложил, что принял командование, заменив раненого Севрюкова. Он, Бозжанов, политрук пулеметной роты, которая, по характеру нашей обороны, была рассредоточена отдельными огневыми точками по фронту, весь день — где бегом, где ползком — пробирался от гнезда к гнезду, навещая пулеметчиков. Он кинулся к селу Новлянское, на участок второй роты, как только противник, полчаса назад, перенес огонь сюда.
   Мой первый вопрос был:
   — Что наблюдается перед фронтом роты? Как противник?
   — Никакого движения, товарищ комбат.
   Глаза привыкли к полутьме. В углу, подпирая верхние бревна склоненной головой, стоял Галлиулин.
   — Что за народ? — спросил я. — Зачем сюда набились?
   Бозжанов объяснил, что, ожидая рывка немцев, он решил перебросить сюда, на командный пункт роты, один пулемет — сделать его подвижным, чтобы парировать неожиданности.
   — Правильно! — сказал я.
   Бозжанов был несколько грузноватым, полнолицым (такова порода одного племени казахов, которых, в отличие от племени воинов, худеньких, узких в кости, зовут «судьями»), но в то же время очень подвижным, или, как говорят, «моторным». Сейчас он стоял подтянутый, подобранный, докладывая кратко, по форме. Внутреннее напряжение сквозило во взгляде, в сжатых губах, в скупых, четких жестах. Будучи участником финской войны, он, политработник, не раз побывал в боях, был награжден медалью «За отвагу» и нередко высказывал желание стать строевым командиром. Это осуществилось теперь, в грозный час боя.
   У черного тела пулемета, установленного с заправленной лентой в амбразуре, вытянулся невысокий Блоха. Он не сел, несмотря на позволение, не прислонился к срубу, был серьезен.
   Непоседа Мурин припал рядом с наблюдателем к бревнам лобового наката, всматриваясь сквозь прорезь в даль.
   Я подошел туда же. Неровности берега и противотанковый отвес кое-где закрывали реку, но та сторона была ясно видна. Без артиллерийского бинокля я не мог различить посеченных, расщепленных деревьев в том месте, куда только что падали наши снаряды. Можно было заметить лишь несколько упавших на снег елок. Они служили теперь ориентиром. Оттуда вот-вот, оправившись, должны показаться немцы. Пусть покажутся! Кубаренко лежит на колокольне, пушки наведены на эту полосу, туда смотрят пулеметы, туда нацелены винтовки.
   Тихо, тихо… Пустынно…
   Прогремел резкий одиночный выстрел немецкой пушки. Я невольно напряг зрение, готовясь увидеть выбегающие зеленоватые фигурки. Но в то же мгновение будто сотни молотов забахали по листовому железу. Немцы опять молотили по нашему переднему краю: по церкви, где они обнаружили корректировщика, по орудиям, которые открыли себя…
   — Ну, сейчас, значит, не полезет, — произнес Блоха.
   Это поняли все. Первая атака отбита, не начавшись, — сорвана ударом артиллерии. Немцы не решились ринуться вперед с исходной позиции, накрытой нашими снарядами. Но день еще не окончился. Я взглянул на часы. Было пять минут четвертого — пошел седьмой час бомбардировки.
   Позвонив в штаб батальона, я приказал: орудиям и корректировщику оставаться на местах, направить к церкви еще одного корректировщика-артиллериста с запасными средствами связи, чтобы в случае прямого попадания восстановить наблюдательный, пункт на колокольне; красноармейцам и начсоставу хозяйственного взвода вместе с санитарами быстро перенести раненых из церкви по оврагу в лес.
   — По вашему приказанию пришел Заев, — сообщил Рахимов. — Направить его к вам?
   — Нет. Пусть ждет, скоро буду в штабе.

 

 
   Перед тем как вернуться в штаб, я решил побывать у бойцов, в стрелковых ячейках. Вышел из блиндажа, присел в траншее, огляделся. Небо прояснилось. За рекой, в голубом просвете, показался край солнца. Пучки лучей падали несколько наискось, запыленный снег не искрился. Через полтора-два часа свечереет.
   По звукам пальбы, по плотности немецкого огня я понял: атака будет. Будет сегодня. Где-то тут, неподалеку. Он не окончится так, одной пальбой, последний час боевого дня.
   Словно вымещая злобу, немцы всеми калибрами хлестали по переднему краю. Часть снарядов, сверля с шелестом воздух, пролетела туда, где на закрытых позициях, в блиндажах, стояли наши орудия. Другие падали вблизи. Средь поля черные взбросы появлялись реже, чем днем. Они придвинулись к береговому гребню, где в скатах были прорезаны незаметные колодцы. Судя по перемещению огня, противник распознал нашу скрытую оборонительную линию. Ее, видимо, выдало движение связных и командиров.
   Сжавшись на ступеньке узкого ходка, я посматривал на взметы. Стало холодно: я был без шинели, в стеганой ватной телогрейке, стянутой поясным ремнем.
   Может быть, не стоит идти туда, в окопы? Едва задав этот вопрос, я понял, что боюсь. Казалось, тысяча когтей вцепилась в телогрейку, казалось, тысяча пудов держит меня в траншее. Я рванулся из когтей, оторвался от тысячи пудов — и бегом, бегом на берег.
   Летя верхом через поле и потом, на колокольне, в те накаленные минуты я не замечал снарядов, а тут… Попробуйте пробегите когда-нибудь сорок-пятьдесят шагов под сосредоточенным огнем, когда с одного бока вас шибанет горячим воздухом, вы на ходу отшатнетесь и вдруг снова шарахнетесь, когда с другой стороны взметнется белое пламя. Попробуйте, потом вам, может быть, удастся это описать. Мне же разрешите сказать кратко: через десять шагов у меня была мокрая спина.
   Но в окоп я вошел как командир.
   — Здравствуй, боец!
   — Здравствуйте, товарищ комбат!
   О, как там было уютно после вольного света — в темноватом погребе, накрытом тяжелыми бревнами. Это был окоп для одного бойца, так называемая одиночная стрелковая ячейка.
   Я до сих пор помню лицо этого бойца, помню фамилию. Запишите: Сударушкин, русский солдат, крестьянин, колхозник из-под Алма-Аты. Он был бледноват и серьезен; шапка с красноармейской звездой немного съехала набок. Почти восемь часов он слушал удары, от которых содрогается и отваливается от стенок земля. Весь день, глядя сквозь амбразуру на реку и на тот берег, он сидит и стоит здесь один, наедине с собой.
   Я взглянул в амбразуру — обзор был широк; открытая полоса на том берегу, застланная чистым снегом, была отчетливо видна. Что сказать бойцу? Тут все ясно: покажутся, надо целиться и убивать. Если мы не убьем их, они убьют нас. В амбразуре, выходя наружу штыком, лежала готовая к стрельбе винтовка. При сотрясении на нее падали мерзлые крупинки, некоторые прилипли к смазке.
   Я строго спросил:
   — Сударушкин, почему грязная винтовка?
   — Виноват… Сейчас, товарищ комбат, протру… Сейчас будет в аккурате.
   Он с готовностью полез в карман за нехитрым солдатским припасом… Ему было приятно, что и в эту минуту я подтягиваю его, как подтягивал всегда; у него прибавилось силы, душа стала спокойнее под твердой рукой командира. Снимая ветошью пыль с затвора, он посматривал на меня, будто прося: «Еще подкрути, найди еще непорядок, побудь!»
   Эх, Сударушкин, знать бы тебе, как хотелось побыть, как хотелось не выскакивать туда, где черт знает что валится с неба! Опять вцепились когти, опять были привязаны пуды к ногам. Я сам искал непорядка, чтобы не уходить еще минуту. Но все у тебя, Сударушкин, было в аккурате, даже патроны лежали не на земляном полу, а в развязанном вещевом мешке. Я посмотрел вокруг, посмотрел вверх. До чего были приятны неободранные, с грубо обрубленными сучьями, еловые стволы над головой. Сударушкин взглянул туда же, и мы оба улыбнулись: оба вспомнили, как я расшвыривал хлипкие накаты, как заставлял волочить тяжелые бревна, прикрикивая на ворчавших.
   Сударушкин спросил:
   — Как, товарищ комбат, полезут они нынче?
   Я сам бы, Сударушкин, у кого-нибудь это же спросил. Но твердо ответил:
   — Да. Сегодня испробуем на них винтовки.
   С бойцом нечего играть в прятки. С ним не надо вздыхать: «Может быть, как-нибудь пронесет…» Он на войне; он должен знать, что пришел туда, где убивают, пришел, чтобы убить врага.
   — Поправь шапку, — сказал я. — Смотри зорче… Сегодня поналожим их у этой речки.
   И, опять внутренне рванувшись, выдравшись из вцепившихся когтей, вышел из окопа.
   Но заметьте: теперь это далось легче.
   И заметьте еще одно: командиру батальона совершенно не к чему под артиллерийским обстрелом бегать по окопам. Для него это ненужная, никчемная игра со смертью. Но в первом бою, думалось мне, комбат может себе это позволить. Бойцы потом будут говорить: «Наш командир не трус; он под снарядами, когда и по малой нужде страшно высунуться, приходил к нам».
   Достаточно, думалось, одного раза; это запомнят все, и солдат будет тебе верить. Это великое дело на войне. Можешь ли ты, командир, перед своей совестью сказать: я верю в своих бойцов? Да, можешь, если тебе самому верит боец!

 

 
   Должен рассказать один эпизод, который слегка поразил меня, когда я пробегал по ячейкам. Несусь и вдруг вижу: кто-то выскочил из-под земли и, согнувшись, помчался во весь дух навстречу. Что такое? Что за дурак (к себе, конечно, я сие не относил), что за дурак бегает под таким огнем по переднему краю? Ба, Толстунов… О нем, кажется, я еще не упоминал.
   Как-то, незадолго до боев, он явился ко мне и отрекомендовался: «Полковой инструктор пропаганды, поработаю в вашем батальоне». Признаться, тогда я посмотрел на него косо.
   Толстунов пришел в батальон на неопределенный срок. Если говорить все по правде, то я обязан признаться: это я воспринял как некоторое ущемление моей власти. По уставу Толстунов не имел никаких прав в батальоне, он не являлся моим комиссаром (в то время в батальонах комиссаров не было), но… Знакомясь, он сказал: «Меня направил в ваш батальон комиссар полка». Я промолчал.
   «Ладно, — подумалось, — иди занимайся, чем положено. Посмотрим на тебя в бою».
   И вдруг эта встреча.
   — Комбат! — Толстунов всегда называл меня так. — Комбат! Ты зачем здесь? Ложись!
   — Сам ложись!
   Мы бросились наземь.
   — Комбат, ты зачем здесь?
   — А ты зачем?
   — По должности…
   Его карие глаза улыбались. Черт возьми, неужели он распознал мои мысли о нем?
   — По должности?
   — Да. Бойцу веселей, когда к нему забежишь. Он думает: тут, значит, не страшно…
   Близко трахнул снаряд. Комбат и инструктор пропаганды распластались, стараясь куда-нибудь втиснуть головы. Обдало воздушной волной. Толстунов поднял побледневшее лицо. Он серьезно произнес:
   — Вот так не страшно… Не надобно тебе, комбат, тут бегать. С этим делом пока без тебя справимся… Ну, всего… Будем знакомы…
   Поднимаясь, он помахал мне рукой. В следующую секунду мы что есть маху неслись друг от друга. «Будем знакомы…» Вот, значит, он каков… Да, собственно говоря, только тут состоялось наше первое знакомство. Я даже не заметил, как мы перешли на «ты».
   Я заглянул еще в два-три окопа, где только что побывал Толстунов. Да, бойцы были там спокойнее, веселей.
   Так парировали мы, командиры и политработники, «психическую» бомбардировку немцев. Так шел этот бой, в котором ни один из бойцов не произвел еще ни одного выстрела.
   Но не довольно ли, в самом деле, мне бегать?
   От реки, от переднего края, я повернул к лесу. У самой опушки над головой лопнул бризантный снаряд. Я с ходу шлепнулся. У снарядов этого типа, рвущихся в воздухе, осколки летят вперед. Задрожала матерая сосна, посыпался снег, на коре появились свежие белые отметины. Сердце неприятно колотилось.
   В лесу верный Синченко, все время следовавший за мной вдоль опушки с лошадьми, сразу подвел Лысанку.
   Пора, давно пора в штаб!


7. Двадцать третье октября, на исходе дня


   В штабе меня ожидал командир пулеметной роты Заев. От виска по щеке, по подбородку стекала кровь. Он досадливо смахивал ее, размазывая по угловатому лицу. Но выпуклая алая струйка опять появлялась на корке засыхающей крови.
   — Что с тобой, Заев?
   — Шут его знает… зацепила…
   — Иди на медпункт. Рахимов, раненых перенесли из церкви?
   — Переносят, товарищ комбат. Пункт развернулся в лесу, в доме лесника.
   — Хорошо. Иди туда. Заев…
   — Не пойду.
   Он сказал это упрямо, мрачно… Я прикрикнул:
   — Что я тебя такого, людей пугать пошлю? Прими воинский вид. Умойся, перевяжись. Потом будем разговаривать. Синченко, два котелка воды лейтенанту Заеву.
   Угрюмо улыбнувшись. Заев вышел. Но ему так и не пришлось перевязываться.
   Меня вызвал к телефону командир полка майор Юрасов.
   — Момыш-Улы, ты? Противник атакует шестую роту, в районе Красная Гора. Сейчас ворвался на линию блиндажей. Помоги. Что у тебя есть под рукой, около штаба?
   Майор Юрасов, участник двух войн, был уравновешенным, крепких нервов человеком. Ему и сейчас не изменило дыхание, когда он произнес: «Помоги!»
   Деревня Красная Гора находилась в двух с половиной километрах справа от села Новлянское. Что у меня было под рукой? Охрана штаба, несколько сменившихся телефонистов и хозяйственный взвод. Я доложил об этом.
   — Брось их бегом на подмогу шестой роте. Имей в виду: с севера идет туда взвод под командой лейтенанта Исламкулова. Предупреди, чтобы не перестреляли друг друга. Об исполнении доложи.
   Приказав Рахимову поднять по боевой тревоге хозяйственный взвод и всех около штаба, я вышел из блиндажа. В лесу уже чувствовался вечер. Неподалеку умывался Заев. Нескладное, с тяжелой челюстью, с нависшими надбровными дугами лицо было уже чистым, но скатывавшаяся вода чуть розовела.
   — Заев!
   Он подбежал. По мокрому лицу опять ползла струйка крови. Он досадливо ее смахнул. Я предполагал назначить Заева командиром второй роты, но… в Красную Гору поведет подмогу он.
   Из блиндажа выскочил телефонист:
   — Товарищ комбат, вас к телефону.
   — Кто?
   — Командир полка. Просит немедленно.
   На этот раз майор Юрасов говорил поспешно, волнуясь:
   — Момыш-Улы, ты? Отставить! Поздно! Противник вошел в прорыв, расширяя брешь. Одна группа двигается сюда, к штабу полка. Я отхожу. Другая, неясной численности, повернула к тебе, во фланг. Загни фланг! Держись! Потом…
   И голос пресекся, связь прервалась. В мертвой мембране — ни гудения, ни потрескивания электроразрядов. Тихо…
   Я отложил ненужную трубку, и меня еще раз ударила по нервам тишина. Тихо было не только в мембране. Тихо стало кругом. Противник прекратил артиллерийский обстрел нашего района. Что же это? Минута атаки? Бросок пехоты на прорыв обороны второй роты? Нет, фронт уже прорван.

 

 
   Фронт уже прорван. Немцы уже на этом берегу, уже двигаются вглубь. Они идут и сюда, к нам, но не оттуда, где путь прегражден окопами, где их готовы встретить пулями прильнувшие к амбразурам бойцы, где все пристреляно нашими пушками и пулеметами.
   Они идут сбоку и с тыла по незащищенному полю, где перед ними нет фронта.
   Я на мгновение мысленно увидел бойцов, застигнутых в темных колодцах, врезанных в откосы берега, — сзади там нет бойниц. Быстро взглянул на часы.
   Было без четверти четыре.
   Чуткий, зачастую понимающий без слов, Рахимов положил передо мной карту. Встретив его спрашивающий взгляд, я молча кивнул.
   — В районе Красной Горы? — произнес он.
   — Да.
   Я смотрел на карту, слыша, как тикают часы, как уходят секунды, чувствуя, что уже нельзя смотреть, что уже надо действовать. Но, перемогаясь, я заставлял себя стоять, склонившись над картой. О, если бы вы смогли описать эту минуту — одну минуту, которая дана была мне, командиру, чтобы принять решение!
   Отдать Новлянское? Отдать село, что лежит на столбовой дороге, которая так нужна противнику, по которой он напрямик, на грузовиках, устремится во фланг полку, дерущемуся на рокаде? Нелегко самому себе ответить: да, отдать! Но иначе я не сохраню батальона. А сохранив… Посмотрим тогда, чья будет дорога.
   На карту — пока только на карту — легла новая черта, идущая поперек поля, наперерез приближающимся немцам. Сообщив Рахимову мое решение, приказав передвигать пушки на край леса, к новой черте обороны, и отдав несколько других распоряжений, я выбежал из штабного подземелья.
   — Синченко!
   — Я.
   — Коня! Давай и рахимовского! Для Заева! Заев, за мной!
   Опять по тому же полю, теперь стихшему, мы поскакали во вторую роту. Полнеба очистилось. В глаза ударяло красноватое низкое солнце.

 

 
   Пригнувшись, я карьером посылал Лысанку. Вдруг красные светляки стали мелькать над головой. На секунду привстав на стременах, взглянув в сторону, я увидел немцев. Они шли по полю, которое верхами пересекали мы, приблизительно в километре от нас, шли цепью, в рост, разомкнувшись, как можно было издали определить, на два-три шага друг от друга. Я знал, что у них зеленоватые шинели, такого же цвета каски, но теперь, на снегу, фигуры казались черными. Фокусники, они, треща на ходу автоматами, выпускали тысячи устрашающих светящихся пуль.
   А добрая лошадь несла и несла.
   У ротного командного пункта Галлиулин уже взваливал на спину пулемет. Один из связных бежал наискосок к реке, на фланг батальона. Рахимов уже позвонил сюда, уже сообщил задачу.
   Бозжанов стоял снаружи, провожая пулеметчиков. Рядом с ним — связные: маленький Муратов и высокий Белвицкий, до войны студент педагогического техникума. Муратов, словно продрогши, пристукивал ногами.
   Подскакав, я приказал:
   — Бозжанов! Пойдешь с пулеметчиками! Повтори задачу!
   — Умереть, — глухо сказал он, — но…
   — Жить! Огневая точка должна жить! Держаться, пока не загнем фланг!
   — Есть, товарищ комбат. Огневая точка должна жить…
   — Проберись по оврагу. Действуй хладнокровно. Выжди, подпусти…
   Я посмотрел на пулеметчиков, на Мурина, Добрякова, Блоху, тяжело нагруженных лентами.
   — Бегом! Заставьте, товарищи, лечь эту шпану! Заев, за мной! Синченко, за мной!
   Ко мне подошел Муратов.
   — А мы, товарищ комбат? — сиротливо спросил он.
   — С политруком! Наблюдатели, телефонисты, все с политруком!
   Сквозь просвет между рекою и селом мы поскакали за Новлянское, на фланг батальона. Связной еще не добрался туда, но из крайних окопов бойцы уже вышли, некоторые присели в ходках, высунув над землей лишь головы, другие сошлись кучками. Отсюда, за взгорьем, шагающие немцы не были видны, но все смотрели туда, где трещали автоматы, откуда взлетали красные шальные пунктиры.
   Багряный шар уходящего солнца бросал косые лучи.
   Командир взвода, молодой лейтенант Бурнашев, выбежав на несколько шагов навстречу выстрелам, стоял потрясенный, растерянный. В бою это угадывается сразу. Побелевшими пальцами он сжал пистолет, но рука повисла. Ошеломленный неожиданностью, он не знал, как поступить, что скомандовать. Он потерялся всего, быть может, на минуту, но в эту минуту — в жуткий критический миг — и бойцы потеряли командира. Я не видел отделений, не видел младших командиров — они были, конечно, где-то здесь, но ничем не выделялись и тоже, наверное, жались к темным бесформенным кучкам людей.
   Воинский порядок, воинский костяк, который я всегда различал с одного взгляда, был смят внезапностью, распался. Я ощутил: вот так и гибнут, так и гибнут батальоны.
   Еще никто не побежал, но… один красноармеец, не отрывая взора от взлетающих светящихся линий, медленно переступал, медленно отодвигался в сторону вдоль берега. Пока медленно… пока один… Но если он кинется бежать, то не побегут ли за одним все?
   И вдруг кто-то повелительным жестом показал туда — на этого отодвигающегося красноармейца. Странно… Кто тут распоряжается? Кто с такой решительностью простер руку? Я издали узнал фигуру Толстунова. Сразу вздохнулось легче. Тут я не помнил о давешних своих размышлениях, тут попросту мелькнуло: «Хорошо, что он здесь».
   В тот же момент донесся окрик:
   — Куда? Я тебе покажу бежать! Пристрелю, трус! Ни шагу без команды!
   Это крикнул парторг роты, красноармеец Букеев, — маленький остроносый казах. Его винтовка была энергично поднята наперевес.
   И только тогда я различил в разных точках еще несколько фигур, не сливавшихся со всеми: от Толстунова, находившегося в центре, им будто передалась поза молчаливой сосредоточенной решимости. Это не был привычный взгляду комбата остов моего взвода, но я видел: они, эти люди, сейчас сдерживают, скрепляют взвод.
   И не сразу, не тогда, а в другой обстановке, когда в уме проходили впечатления дня, я понял, что тут выступила сила, имя которой — партия.
   Подскакав, я крикнул:
   — Бурнашев! Кто у тебя командует? Что раскис? Где командиры отделений?
   Бурнашев покраснел. Ему было стыдно, что он так растерялся. Он торопливо выкрикнул:
   — Командиры отделений, ко мне!
   Соскочив с коня, я кратко и громко объявил свое решение: загнуть фланг, отдав противнику село. Затем приказал:
   — Командир первого отделения! Выводи бойцов! Каждому знать свое место по порядку номеров! Первое отделение поведу я! Второе — Толстунов! Третье — Бурнашев! Заев, принимай командование ротой. Выводи следующий взвод. Примкнешь к нам. Взрывай мост.
   — Есть, товарищ комбат.
   — Толстунов — к своему отделению!
   — Комбат, я думаю…
   — Нечего думать… Держи, дистанцию пятьдесят метров он меня. Не отставать! Не сбиваться в кучу. Первое отделение, слушать мою команду! За мной! Бегом!
   Прижав согнутые локти, я припустился что есть мочи по некрутому подъему, мимо темных домов села, где горел в стеклах отраженный закат, по избитому полю, к лесу. Сзади слышался топот, за мной поспевало отделение.

 

 
   На полпути я опять увидел немцев. Ото, как приблизились, выросли шагающие по снегу черные фигуры! За пять-шесть минут, что протекли с тех пор, как мы заметили их с седел, расстояние сократилось до полукилометра. Быстро идут: сто метров — минута. А нам еще бежать, бежать… Край леса далеко, будто край света. До первых деревьев тоже почти полкилометра.
   Я рывком усилил бег.
   В немецкой цепи заметили нас. Красные траектории, скрещиваясь, прорезали воздух впереди и сзади, проносились над головой или с легким шипением потухали у ног.
   Немцы стреляли без прицела, с ходу, но множеством пуль. Сзади то-то упал. Донесся тонкий, хватающий за душу крик:
   — Товарищи!
   Я оглянулся, выкрикнул:
   — За мной! Подберут!
   Немцы по инстинкту преследования — ага, рус бежит! — тоже прибавили шагу. Но и лес, вот он, — в сотне шагов. И вдруг я с отчаянием почувствовал: выдыхаюсь. Сказался судорожный рывок средь пути. Пыхтение и топот все ближе. Бойцы нагоняют меня. Было приказано не сбиваться толпой. Но они все-таки сгрудились. Да, такая гоньба на виду у врага, под огнем автоматов, с засевшим в ушах пронзительным криком раненого, — это не учебное фланговое перестроение.
   Я вобрал сколько мог воздуха.
   — Отделение, стой!
   Понимаете ли вы? В одном этом миге, в этой команде, в одном слове «стой!» спрессовалась вся наша предыдущая история — история батальона панфиловцев. Сюда вошло сознание долга, и «руки по швам», и всегдашнее безжалостное: «Исполнять! Не рассуждать!», превращенное в привычку, то есть во вторую натуру солдата, и расстрел труса перед строем, и ночной набег на Середу, где однажды уже был побит немец, побит страх.
   А вдруг бы бойцы не остановились, вдруг бы с разгона кинулись в лес? Значит… значит, не жить бы тогда на этом свете командиру батальона Баурджану Момыш-Улы, Таков закон нашей армии — за бесславное бегство бойцов отвечает бесславный командир.
   Толпой, тяжело дыша, бойцы стояли — стояли! — подле меня.
   — Командир отделения!
   — Я!
   — Ложись здесь! Стреляй! Правофланговый!
   — Я!
   — Сюда! Ложись! Стреляй! Кто рядом?
   — Я!
   — Сюда! Ложись! Стреляй! Разомкнуться! Интервал — пять метров! Куда ложишься? Отбегай дальше. Здесь! Стреляй!

 

 
   Я допустил ошибку. Следовало залечь, не стреляя, изготовиться, прицелиться, чуть унять бешеный стук крови и потом, по команде, хлестать залпами.
   Бойцы стреляли вразнобой, с лихорадочной быстротой и лихорадочной неточностью. Выпуская потоки светящихся пуль, немцы шли на нашу цепочку, и никто из них не падал.
   Не по-вечернему яркое солнце бросало лучи сбоку, несколько встречь им. Они уже не казались черными, безличными. Солнце вернуло цвета. Под зеленоватыми касками белели безбородые лица, у некоторых поблескивали очки. Но почему, почему они не падают?
   Лишь тут я сообразил, что немцы, собственно говоря, еще далековато — в трехстах — четырехстах метрах. А мы сгоряча палили, оставив прицельную рамку на первой черте, на стометровке.
   — Прицел два с половиной! — крикнул я, перекрывая трескотню.
   Через поле по нашему следу подбегало отделение Толстунова. Из-за домов Новлянского показалось третье.
   Из села выносились груженые повозки. Ездовые нахлестывали коней.
   Немцы надвигались. В их цепи упал один, другой… Но и у нас кто-то застонал… Дальний край вражеской шеренги скрылся за домами. Противник уже в Новлянском. Мы отдали село.
   А другие шагают, шагают… Сейчас им скомандуют: бегом! Я измерил глазом расстояние. Сомнут! Эх, если бы вы испытали это сосущее тошнотворное предчувствие: сомнут! Пулемет! Где вы, Бозжанов, Мурин, Блоха? Где пулемет, пулемет?