Страница:
чтобы они хоть что-нибудь поняли. Знай наших! В тот же вечер один
тип мне заявил: "Знаете, мне очень понравились те две песни, что
вы спели по-итальянски..."
В довершение всего, пока я пела, ведущий переводил через
микрофон. Вот что из этого получалось: "Она несчастна, потому что
она его убила, и потому что ее посадили в тюрьму". Провал не
провал, но что-то вроде! Все это меня до того оглушило, что я не
в состоянии была собраться с мыслями. Я даже не злилась на них.
Они были людьми другой породы. Мы не могли понять друг друга.
Когда американец идет куда-нибудь вечером, он хочет
развлечься. Весь день он вкалывает, и в мюзик-холл он приходит не
затем, чтобы слушать о бедности и о тоске. Свои заботы он
оставляет на вешалке, а тут эта маленькая француженка хочет
заставить его вспомнить, что есть люди, которые страдают, у
которых есть причины быть несчастными. Такое не пройдет! Я имею в
виду тех, кто меня немного понимал. Другие это чувствовали по
моему голосу. Кроме того, моя музыка не имела ничего общего с
той, к которой они привыкли. Не было сладких мелодий, прилипающих
к уху. Джазовой певицей я тоже не была. Что же я тогда такое?
Именно этот вопрос и задавали себе те немногие журналисты,
которые снизошли до написания обо мне нескольких строк. Там были,
например, такие высказывания: "...у этой маленькой, пухленькой
женщины густо накрашены ресницы, а рот так велик, что она в него
может влить сразу четверть литра томатного сока..." Какая связь с
талантом? Это, что ли, привлечет публику?
Никогда я не была в таком отчаянии. А Жобера распирало от
радости. У него прессы было столько, что он без ущерба мог бы со
мной поделиться. "French boys"* нравились. Вот они - это
настоящая здоровая Франция, товарищи G.J.'S**, которые нас
освободили. Одним словом, Момона: "Марсельеза" и звездный флаг!..
______________
* French boys - французские солдаты (англ.)
** G.J.'S - американские солдаты (англ.)
На несколько вечеров меня хватило, я держала себя в руках,
но потом заявила "Компаньонам": "Ребята, я выхожу из игры. В
нашем деле упрямство к добру не приводит! Я не нравлюсь. Привет,
мальчики, кончайте турне без меня! У вас все идет как по маслу.
Удачи вам! А я сажусь на пароход".
Ты меня знаешь, Момона. Когда я им это объявила, каюта у
меня уже была заказана. Впрочем, они меня особенно не удерживали.
Как мне было тяжело! Как у меня болело сердце! Понимаешь, от
любви мне тоже бывало плохо, но никогда ни один мужчина не мог
заставить меня так страдать!
И вдруг все перевернулось. Мне все-таки в жизни везет. Один
театральный критик, Виргилий Томсон, никогда не писавший об
актерах мюзик-холла, посвятил мне две колонки на первой странице
крупнейшей нью-йоркской газеты. Он "объяснил" меня американцам.
Выразил словами все, что нужно, чтобы меня понимать. Для него все
во мне было песней: мой голос, мои жесты, моя внешность. И
закончил статью словами: "Если ей позволят уехать в момент
незаслуженного поражения, американская публика докажет свое
полное невежество и некомпетентность". Да, этот тип взял быка за
рога!
Мне еще не кончили переводить статью, как в комнату вошел
Клиффорд Фишер: под мышкой - газета, на голове - шляпа. Чудный
парень! Вот увидишь, когда ты с ним познакомишься, он тебе сразу
понравится. У него достоинства настоящего американца: прямой,
честный, быстрый и хороший игрок в покер! Ты сейчас поймешь,
почему я так говорю... И заметь, правду я узнала лишь потом.
Он похлопал по газете, в зубах он держал свою вонючую
сигару - это натощак!- меня начало мутить - и крикнул: "Идисс,
it's good for you".* Эта статья стоит тысячи долларов. Не
уезжайте. Здесь ценят мужество, оно всегда побеждает. Я сейчас
пойду в самое шикарное, самое снобистское кабаре Манхэттена
"Версаль", и они подпишут с вами контракт. Закажите два виски,
эту статью надо отпраздновать! Сейчас объясню вам, что я
предприму, чтобы продать вас как можно дороже".
______________
* "...it's good for you" - "для вас это хорошо" (англ.)
В два счета Клиффорд и Томсон подняли мое настроение. Я бы выпила не одну, а двенадцать порций виски (хотя не очень-то люблю это питье) и взбежала бы на последний этаж Эмпайр Стейтс Билдинга...
"Значит, так, Идисс, вы должны выступать одна. Журналисты писали, что когда вы выступали с "Компаньонами", вы были как дополнительный голос хора! У нас, когда женщина выходит на сцену с мужчинами, она танцует, поет, она первая среди них. Они только служат ей фоном. А у вас было наоборот. Это неправильно, одна вы выглядите заброшенной. Мы, американцы, очень не любим всего, что выглядит cheap.* Пусть "Компаньоны" продолжают турне. А в "Версале" я скажу: "Когда публика привыкнет к ее короткому черному платью, когда она поймет, что парижанка на сцене - это вовсе не обязательно девица с перьями на голове и в платье со шлейфом, люди будут драться, чтобы попасть на ее концерт". Я скажу больше: "Если к концу контракта у вас окажется дефицит, я его покрою!"
______________
* Cheap - дешево (англ.)
Как в покере, он блефовал до конца. Он сделал даже больше, чем сказал,внес владельцу "Версаля" залог, чтобы тот меня пригласил.
Фишер все сделал, чтобы выиграть. Как только он получил мой контракт, он заставил меня вкалывать каждый день в течение двух недель. Я брала уроки английского языка. Я отрабатывала с учителем две переведенные песни, и, можешь поверить, мне было не до веселья...
Когда я в первый раз пришла репетировать в "Версаль", у меня глаза на лоб полезли, я решила, что Клиффорд спятил. Я - в этой обстановке, это же ни в какие ворота! Представь себе на минутку Версальский дворец, построенный как декорация для цветной голливудской музыкальной комедии! Кругом статуи, подстриженные деревья, множество окон и дверей! Лепнина, окрашенная в белый и розовый цвета! Я и без того чуть не провалилась на сцене, обтянутой простым полотном, а среди такого нагромождения я и вовсе потерялась!
Фишер мне сказал, что я ничего не смыслю, что это типичная французская декорация (единственная, которая известна американцам кроме "Мулен-Ружа" и, конечно, Эйфелевой башни) и что она мне подходит в самый раз!
Да по мне как хотите! Я заткнулась. Не перечить же единственному человеку, который хотел мне помочь. И вообще, провалом больше, провалом меньше. С согласия Фишера мы убрали ведущего. Хоть это! Но душа у меня уходила в пятки.
Напрасно Фишер меня успокаивал с той чисто американской сердечностью, с которой, хлопая по спине, валят с ног: "Не волнуйтесь, все будет в порядке. Считайте, дело в шляпе. Теперь публика знает, кто вы. Американцев нельзя удивлять, не предупредив. Они должны знать, что им думать, и тогда ведут себя как надо. Их нужно правильно нацелить, и они заглотнут любую наживку". Меня прошибал холодный пот. Я испытывала страх в таких же масштабах, в каких они нагородили свой версальский базар.
Должна сказать, что Фишер и ребята из "Версаля" хорошо обрабатывали публику. Газеты анонсировали меня как певицу, которую открыли в Париже американские солдаты - я думаю, очень немногие из них слышали меня,- и (только не смейся) как "Сару Вернар Песни"... Да, ребята за ценой не постояли. Среди приглашенных были Марлен Дитрих, Шарль Буайе и все сливки общества... Французы, находившиеся тогда в Нью-Йорке,- Траддоки и Жан Саблон, пришли меня поддержать. Я в этом нуждалась.
Успех был бешеный! Люди кричали: "Браво!", "Да здравствует Франция!", "Париж"... не знаю что! Добрая половина меня почти не разглядела в этом огромном зале, я была такой маленькой, что видны были только волосы на макушке. А это не самое лучшее, что у меня есть, а, Момона? Назавтра для меня построили подиум.
Марлен пришла в гримерную поцеловать меня. Так мы и подружились. Какую она мне устроила рекламу! Она потрясающе ко мне относилась.
После провала в "Плейхаузе" мне был необходим успех в "Версале". Я была ангажирована там на одну неделю, а осталась двадцать одну. Представляешь?
Четыре месяца в Нью-Йорке - это срок! В отеле жить невозможно. За тобой такая слежка, будто ты монахиня и дала обет девственности.
У одной моей приятельницы по Парижу, Ирэн де Требер, была двухкомнатная квартирка на Парк-авеню. Она мне ее уступила. Многие приходили ко мне провести вечерок, посмеяться. И все-таки я чувствовала себя одиноко. Ночи тянулись бесконечно...
Жан-Луи закончил турне, которое мы должны были совершить вместе, и вернулся в Париж с бойскаутами. Вот так совсем просто, без всяких историй, я развелась с "Компаньонами".
К счастью, все друзья, которые оказывались проездом в Нью-Йорке, навещали меня. Больше всего я обрадовалась Мишелю Эмеру.
Когда я увидела в "Версале" его голову испуганной совы, я так и подскочила. И тут же решила его разыграть. Он бросается обнять меня, я его отстраняю и говорю сурово: "Лейтенантик, песню принес?" - "Нет",- отвечает он, как провинившийся мальчишка. "Ну, так я поздороваюсь с тобой, когда ты ее напишешь". Оставляю его и иду петь. Ты себе представить не можешь, до чего мне было смешно!
В первый момент он как будто рассердился. В гримерную, где он меня ждал, со сцены доносился мой голос. Машина заработала, и он начал писать на краешке гримировального столика "Бал на моей улице". Когда я вернулась, он протянул мне ее: "Поцелуй меня, я написал для тебя песню".
Сегодня вечером на моей улице танцы.
И в маленьком бистро
Радость бьет через край.
Музыканты на подмостках
Играют для влюбленных,
Которые кружатся парами,
Не сводя глаз друг с друга.
Смех на их устах...
Это правда. Мишель ей говорил: "Если я тебя долго не вижу, если ты далеко, я не могу для тебя писать". И он приходил тогда к нам домой: "Эдит, поговори со мной. Спой мне что-нибудь". И назавтра приносил ей новую песню. Он написал более тридцати песен, которые она пела долгие годы.
"На следующий день мы пообедали вместе у меня и взялись за
работу. "Бал на моей улице" - это хорошо, но мне хотелось
другого. Я хотела грустную песню, где бы рассказывалось про
человека, который в конце умирает. Я объяснила мой замысел
Мишелю, и он сразу же сочинил мне "Господина Ленобля":
Мсье Ленобль вытер нос платком,
Одел ночную рубашку.
Открыл газ и лег.
Назавтра все было кончено.
Он не пробыл в Нью-Йорке и полдня, а уже испек две песни".
Это меня не удивляло. У Эдит была исключительная власть над людьми. Она заставляла их выкладываться полностью. Они сами потом не верили своим глазам! Она всегда требовала большего... и получала!
И я прошла через это, как другие. Вам хотелось ей нравиться, хотелось, чтобы она вас любила. Для этого было одно средство - давать ей что-то. Не деньги, ей на них было наплевать (она сама их давала другим). Ей было важно, просто необходимо кем-то восхищаться. Я любила поражать Эдит в большом и малом.
В 1950 году я перенесла очень серьезную операцию. Врач сказал Эдит: "Ей нужен месяц на поправку". На тринадцатый день я встала. Эдит была рада меня видеть, но гораздо важнее для нее было то, что я была не похожа на других.
Она мне говорила: "Ты - солдатик, Мамона!" Это была очень большая похвала. Она гордилась мной. Я всегда делала все, что делала она. Тридцать лет я пила кофе без сахара. Я этого терпеть не могу, но Эдит пила кофе без сахара, значит, и я тоже!
Наша дружба проявлялась в большом и малом. Невозможно объяснить словами такую долгую, такую безупречную привязанность. Это даже не дружба, это какое-то очень редкое чувство. Если вы его познали, все остальное по сравнению с ним кажется тусклым, бесцветным. От Эдит я могла все принять, и у меня еще оставалось ощущение, что я перед ней в долгу.
Американцы не могли понять Эдит. Она была для них слишком необычна. Они не представляли себе, что такое существует. Ее талант они сумели оценить только после циркового блефа Фишера, который объявил: "Увидите, что вам покажут!"
Но она возвращалась после концерта, и дома ее никто не ждал. Женщина была одна. Когда она устраивала приемы, к ней приходили, чтобы увидеть "звезду". Тогда ее двухкомнатная квартирка была набита битком. Но уходил последний гость, выделывая ногами зигзаги, и все кончалось. Ей оставалось валиться в постель и спать.
Они подружились с Марлен.
"Я никогда не встречала женщин умнее Марлен. Умных
встречала, но умнее - нет! А красива! Как в кино! Каждый раз,
когда я смотрела на нее, я вспоминала фильм "Голубой ангел",
знаешь, то место, где она поет в черных чулках и цилиндре.
Американки - те настоящие "звезды", они так совершенны, что
невозможно себе представить, что они едят, как все прочие
смертные. Когда Марлен мне сказала, что любит готовить и ее
любимое блюдо - мясо с овощами. я подумала, что она надо мной
смеется!
Мы часто ужинали вдвоем. Вначале я следила за собой, боялась
опозориться, но она мне сказала: "Будьте сами собой, Эдит. Для
меня вы - Париж, более того, вы - Панам. Должна вам сказать, что
вы мне напоминаете Жана Габена. За столом вы держитесь, как он,
говорите, как он. От вас, такой хрупкой внешне, исходит такая же
сила, как от него".
То, что она сказала о Габене, произвело на меня впечатление - нелегко найти актера и мужчину лучше него.
Однажды вечером, когда я, вероятно, напомнила ей ее Габена особенно сильно, она сняла золотой с изумрудами крестик, который носила на цепочке, и надела мне на шею.
"Возьмите его, Эдит, я хочу, чтобы он принес вам счастье, как принес его мне. И потом, с вами он снова увидит Париж".
У меня слезы навернулись на глаза".
Эдит долго носила этот крестик, но после гибели Марселя Сердана сняла, решила, что зеленые камни приносят ей несчастье.
Дружба с Марлен наполняла жизнь Эдит, но ее сердце было пусто. Случайные встречи не оставляли следа...
"Ты не можешь себе представить, насколько для них любовь
превратилась в гигиену здоровья. Они берутся за дело, "раз-два,
раз-два", быстро, плохо - и на боковую. Встречаются извращенцы,
для которых, раз ты француженка и парижанка, то должна выполнять
любые прихоти, которые тебе неприятны; у них глаза на лоб лезут,
когда ты отказываешь. Или еще - они сентиментальны. Ведут себя
как будто ты их мать, а они твои дети, прибежавшие к тебе за
защитой! Но в постели это к чему?
Самое смешное у меня произошло с киноактером Джоном
Глендайлом, красивым, как бывают только американцы. Высокий,
спортивный, элегантный, хорошо одетый, немного самовлюбленный,
хотя держится свободно и просто. Но я решила: "Ничего, в постели
лоск с него слетит, мысли будут заняты другим!"
Приглашаю к себе несколько человек и его. Смеемся, выпиваем,
не больше. У меня ни в одном глазу. Я хотела, чтобы у меня была
светлая голова. Он мне слишком нравился, чтобы рисковать все
испортить.
Гости расходятся. У двери прощаемся. Джона нет. Я думаю: "У
парня есть такт. Не хочет засвечиваться".
Возвращаюсь в уверенности, что он меня ждет. Заранее
представляю себе его улыбку, чувствую, как его руки меня
обнимают. Я была очень возбуждена - да и как иначе, такой мужик!
В гостиной никого. Иду в спальню. И что вижу? Джон Глендайл
в чем мать родила курит сигарету на моей постели...
Не могу выразить, что я почувствовала. А он говорит мне:
"Иди ко мне, я жду!" Я схватила всю его одежду в кучу и запустила
ему в морду.
Он стал лепетать: "Но... разве вы не этого хотели?" А я
орала: "Убирайся к чертовой матери! Скорее. Я тебе не
проститутка... Я не проститутка!.."
Он был таков. А я, Момона, всю ночь лила слезы, одна в
постели...".
От подобных оскорблений Эдит в дальнейшем была застрахована. В Нью-Йорк прибыл молодой боксер Марсель Сердан.
глава одиннадцатая. С Марселем Серданом "Жизнь в розовом свете"
Я была в Касабланке по приглашению будущего мужа. Помолвка - это прекрасно, а будущий муж всегда очень мил! Несмотря на это, мне было одиноко, так как ни нареченный, ни его семья, ни все остальное не имело для меня никакого значения. Мне все было безразлично: в жизни любишь только раз, и у меня это уже состоялось! Человек, которого я любила, погиб на войне, когда мне было двадцать лет. Такие вещи не забываются.
Я здесь жила уже около полугода и вся пропиталась солнцем. Никогда я его не видела так близко. В Париже я едва могла поверить в рассказы легионеров, но здесь я могла понять, почему на человека нападает тоска, почему и как сходят с ума, почему начинают пить.
Не так-то легко забыть Париж, когда с ним сросся. Чтобы не сойти с катушек, я должна была забыть Эдит, ее смех, ее песни. Мне не за что было уцепиться. Я рассталась со своим будущим мужем; я уже отправила его в прошлое!
Если бы можно было забыть, что я так далеко от Эдит! Но я уехала по доброй воле. Я могла бы уехать в Фонтенэ-о-Роз или в Бобиньи, оттуда я бы ей звонила, и мы бы потихоньку встречались, как тайные любовники. Мы это делали во времена Ассо. Но больше я так не могла. Возле нее открыто - или ничего. Значит, ничего.
Из газет я в основном знала, что она делает. Подробности я домысливала. Мне осточертело думать обо всем этом.
В приморском городе нельзя прогуливаться только по улицам, неизбежно оказываешься на берегу моря; вода притягивает. На меня нападало желание броситься в эту воду, которая пела слишком громко, билась о скалы. Для меня в этой патетической музыке была Эдит: на сцене "АВС" или на другой сцене, в сопровождении большого оркестра. Я слышала ее голос:
Солнце дырявит кожу...
Солнце... Солнце...
Кровь стучала в висках, лихорадочно билось сердце... Я плыла по воле волн...
Как-то ночью я легла на песок и стала смотреть в небо: искала Большую Медведицу. Легионеры мне говорили, что в этой стране ее нет, что здесь ее заменяет Южный Крест; но в небе надо мной было слишком много звезд, они светили слишком ярко, я ничего не могла найти, я заблудилась. Мой ум тоже где-то блуждал. Подул ветерок, он освежил мне лоб и сердце, я почувствовала себя лучше. Тягостные мысли улетели к звездам... Я была одна...
Послышался хруст песка. Кто-то шел мимо. Нет, кто-то приближался ко мне... может быть, хотели спросить, который час.
И я увидела его. Он не был Аполлоном. Он был гораздо лучше.
Возле меня стоял человек. Луч луны, как луч прожектора, освещал его бледное лицо, глаза сияли. Южный Крест, который я искала, сверкал в его взгляде. У меня было богатое воображение и обостренная чувствительность.
Не говоря ни слова, он растянулся рядом со мной на, песке. Забавно, но ему захотелось рассказать мне свою жизнь, а мне - свою. Все началось очень просто. Он меня спросил:
- Что ты здесь делаешь?
- Отдыхаю. Я в отпуске.
Почему он заговорил со мной на "ты"? Я не стала строить из себя маркизу. Заговорил на "ты", ну и что? Это было даже приятно. Как будто мы давно знакомы. Я спросила у него:
- А ты живешь здесь?
- Да.
- Что ты делаешь?
- Я боксер.
У него был акцент, он действительно был здешним. Он приподнялся на локте, положил голову на свою руку, такую белую, что трудно было представить, что она наносит удары. Потом сообщил: "Меня зовут Марсель Сердан".
В голосе звучало торжество, он был похож на мальчишку. Он так гордился своим именем, своим занятием, своими надеждами, что, честное слово, это была Эдит в образе мужчины! Бокс был его жизнью, пусть даже пока о нем писали всего в нескольких строчках.
Бокс меня не интересовал, он был мне чужд. Мюзик-холл, песня - это моя стихия. Но спорт!- на худой конец велосипедный кросс по Франции... Кроме него, я ничего, ну абсолютно ничего не знала о спорте.
Я молчала. Он решил, что поразил меня. Вовсе нет! Я только подумала: "Занятно, если бы он пел, его имя хорошо бы выглядело на афише. Даже по алфавиту оно стояло бы в числе первых".
Вот так, совсем просто, потому что мы провели ночь на песке у моря, мы стали друзьями. Мы никому об этом не сказали, и никто об этом никогда ничего не узнал.
Мы часто встречались в маленьких барах за чашечкой кофе или мятного чая. В первый раз я выпила чинзано, потом, как и он, заказывала напитки без алкоголя. Марсель не пил.
До чего он серьезно ко всему относился! Тренировался, ничем не отвлекаясь. Был домосед, у него была жена Маринетта и мальчики - Марсель и Рене. Думаю, я была его единственным грехом. Со мной он вдыхал воздух Парижа. Когда-то он им дышал. И теперь хотел еще.
Я ему рассказывала все. Он слушал меня часами. Никогда мне не встречался мужчина, обладавший такой мягкостью, таким терпением. Он сидел передо мной, спокойный, слишком большой для обычного стула. Он старался сделаться меньше. Вне бокса собственная сила, казалось, всегда удивляла его. Никогда он не проявлял раздражительности, нетерпения, злости. Если бы вы наступили ему на ногу, он бы извинился.
"Посмотришь на тебя и не скажешь, что ты зарабатываешь на жизнь тем, что дерешься". Он рассмеялся: "Но я дерусь не за тем, чтобы сделать больно, я честно наношу удары".
Мне захотелось попросить у него прощения.
Марсель вкалывал в поте лица. Когда я увидела его на тренировке, он был похож на большое животное, он весь состоял из мышц, таких твердых, что если бы в них вонзить иголку, она бы сломалась. На голове у него была каска, а прокладка в зубах делала его похожим на бульдога. Он подпрыгивал на быстрых ногах, как танцовщица. Боксерские перчатки превращали его руки в огромные, круглые лапы, и он так загонял своего партнера-тренера, что мне его стало жаль. В конце концов Марсель, как и я, забеспокоился. Задача его заключалась в том, чтобы бить сильнее, но он всегда боялся, как бы не ударить слишком сильно.
"Как дела, старина?" - спрашивал он своего "противника", который начинал задыхаться.- "Ничего, Марсель, давай. Нападай".
Сам Марсель совершенно не переносил, когда ему причиняли боль. Он, такой добрый, считал, что это делают нарочно, и приходил в ярость.
Того, что было у меня с Марселем, никогда не было с другими удивительное согласие. Не нужно было ничего говорить. Он знал обо мне все, кроме одного: Эдит, Могла ли я подумать, что благодаря боксеру из Касабланки я к ней вернусь?
Шло время. Я продолжала изнывать от тоски в этой чертовой дыре, а Эдит тем временем встретила Марселя. Мне это не было известно, я застряла на Жобере. Мне казалось, что я брошена ею, забыта, а она все уши прожужжала Марселю о своей сестренке:
"Знаешь, у меня есть сестра, она тебе понравится".
"Конечно, понравится!" - ласково отвечал Марсель, он всегда разделял мнение Эдит. Она стала его божеством. Все, что она ни говорила, что ни делала, было прекрасно.
Позднее они рассказывали, каждый в отдельности, про это, и я могла представить себе, как все произошло.
Эдит очень гордилась своим возлюбленным, своим Марселем, и сгорала от желания показать мне его. Уж о нем-то я бы не сказала ничего плохого при всем том, что характер у меня паршивый и, когда мне не нравились ее возлюбленные, я им устраивала веселую жизнь. Я их раскусывала с первого взгляда. Опыт у меня был, а сердце мое в оценке не участвовало. Мужчин, особенно мужчин Эдит, я судила холодно и беспристрастно.
Но он, ее Марсель, не был похож на других. Он должен был меня поразить. Ей хотелось скорей мне его представить. Рассказывая ему обо всем, она говорила и о своем одиночестве:
"Знаешь, ведь у меня нет семьи. Матери нужны только мои деньги". Тебе этого не понять. Вот, например, однажды, мы уже были тогда с Момоной, я сказала: "Все-таки у меня есть мать!" Чтобы разыскать ее, мы пошли к отцу. Узнали ее адрес. Мне было пятнадцать лет, ребенок, я пела на улице с Момоной.
Приходим. Мать на нас смотрит. Ни поцелуя, ничего.
- Так, это ты. А другая кто?
- Момона.
- Ладно. Идите сюда! Какие вы грязные!
Она коснулась наших волос кончиками пальцев:
- У вас вши!
Они нам не мешали, мы привыкли. Она послала нас в аптеку за жидкостью от насекомых, намазала нам головы и продержала дома два дня. Потом велела вымыться.
"Можете уходить,- сказала она,- вот вам на еду",- и дала несколько су.
Ни одного ласкового слова! И не думай, Марсель, что у нас с ней наладилось потом. Нет.
В 1932-1933 годах мать пела в "Черном шаре". Мне захотелось ее повидать. Мы пошли к ней, она не изменилась.
"Опять ты? А другая - кто?"
На этот раз она жила не одна, а с молоденькой девушкой, ее звали Жанеттой. Совсем девочка, очень милая, она пыталась что-то сделать для нас, чем-то помочь, вымыть хотя бы. Она была очень предана матери. Она немножко подрабатывала на панели, когда мать сидела без работы, а это было часто. Бедная девочка умерла от туберкулеза.
Видишь, у меня по-настоящему не было матери. Моя единственная семья это Момона".
Что после этого оставалось Марселю? Он сказал Эдит: "Надо позвать сестренку обратно".
Эдит хотеть-то хотела меня позвать, да не знала, где я. А я тем временем возвратилась в Париж и работала в пригороде на бензоколонке. Как-то вечером хозяин послал меня за газетой "Франс-суар". На первой странице я увидела Сердана, Эдит Пиаф и мисс Коттон. Это одна американка. Они спускались по трапу самолета.
В тот момент я их никак не связала. Я вообще ни о чем не подумала, я видела только одно: Эдит вернулась. И на фотографии никаких следов Жобера.
Я бросилась звонить повсюду и узнала, что она остановилась в том самом "Кларид-же", куда я забрела однажды девчонкой.
Я позвонила ей. Меня спросили: "Кто говорит?" Я ответила: "Симона". Мне не пришлось ждать ни секунды. Вероятно, она предупредила, она ждала моего звонка. "Приезжай!" - услышала я.
тип мне заявил: "Знаете, мне очень понравились те две песни, что
вы спели по-итальянски..."
В довершение всего, пока я пела, ведущий переводил через
микрофон. Вот что из этого получалось: "Она несчастна, потому что
она его убила, и потому что ее посадили в тюрьму". Провал не
провал, но что-то вроде! Все это меня до того оглушило, что я не
в состоянии была собраться с мыслями. Я даже не злилась на них.
Они были людьми другой породы. Мы не могли понять друг друга.
Когда американец идет куда-нибудь вечером, он хочет
развлечься. Весь день он вкалывает, и в мюзик-холл он приходит не
затем, чтобы слушать о бедности и о тоске. Свои заботы он
оставляет на вешалке, а тут эта маленькая француженка хочет
заставить его вспомнить, что есть люди, которые страдают, у
которых есть причины быть несчастными. Такое не пройдет! Я имею в
виду тех, кто меня немного понимал. Другие это чувствовали по
моему голосу. Кроме того, моя музыка не имела ничего общего с
той, к которой они привыкли. Не было сладких мелодий, прилипающих
к уху. Джазовой певицей я тоже не была. Что же я тогда такое?
Именно этот вопрос и задавали себе те немногие журналисты,
которые снизошли до написания обо мне нескольких строк. Там были,
например, такие высказывания: "...у этой маленькой, пухленькой
женщины густо накрашены ресницы, а рот так велик, что она в него
может влить сразу четверть литра томатного сока..." Какая связь с
талантом? Это, что ли, привлечет публику?
Никогда я не была в таком отчаянии. А Жобера распирало от
радости. У него прессы было столько, что он без ущерба мог бы со
мной поделиться. "French boys"* нравились. Вот они - это
настоящая здоровая Франция, товарищи G.J.'S**, которые нас
освободили. Одним словом, Момона: "Марсельеза" и звездный флаг!..
______________
* French boys - французские солдаты (англ.)
** G.J.'S - американские солдаты (англ.)
На несколько вечеров меня хватило, я держала себя в руках,
но потом заявила "Компаньонам": "Ребята, я выхожу из игры. В
нашем деле упрямство к добру не приводит! Я не нравлюсь. Привет,
мальчики, кончайте турне без меня! У вас все идет как по маслу.
Удачи вам! А я сажусь на пароход".
Ты меня знаешь, Момона. Когда я им это объявила, каюта у
меня уже была заказана. Впрочем, они меня особенно не удерживали.
Как мне было тяжело! Как у меня болело сердце! Понимаешь, от
любви мне тоже бывало плохо, но никогда ни один мужчина не мог
заставить меня так страдать!
И вдруг все перевернулось. Мне все-таки в жизни везет. Один
театральный критик, Виргилий Томсон, никогда не писавший об
актерах мюзик-холла, посвятил мне две колонки на первой странице
крупнейшей нью-йоркской газеты. Он "объяснил" меня американцам.
Выразил словами все, что нужно, чтобы меня понимать. Для него все
во мне было песней: мой голос, мои жесты, моя внешность. И
закончил статью словами: "Если ей позволят уехать в момент
незаслуженного поражения, американская публика докажет свое
полное невежество и некомпетентность". Да, этот тип взял быка за
рога!
Мне еще не кончили переводить статью, как в комнату вошел
Клиффорд Фишер: под мышкой - газета, на голове - шляпа. Чудный
парень! Вот увидишь, когда ты с ним познакомишься, он тебе сразу
понравится. У него достоинства настоящего американца: прямой,
честный, быстрый и хороший игрок в покер! Ты сейчас поймешь,
почему я так говорю... И заметь, правду я узнала лишь потом.
Он похлопал по газете, в зубах он держал свою вонючую
сигару - это натощак!- меня начало мутить - и крикнул: "Идисс,
it's good for you".* Эта статья стоит тысячи долларов. Не
уезжайте. Здесь ценят мужество, оно всегда побеждает. Я сейчас
пойду в самое шикарное, самое снобистское кабаре Манхэттена
"Версаль", и они подпишут с вами контракт. Закажите два виски,
эту статью надо отпраздновать! Сейчас объясню вам, что я
предприму, чтобы продать вас как можно дороже".
______________
* "...it's good for you" - "для вас это хорошо" (англ.)
В два счета Клиффорд и Томсон подняли мое настроение. Я бы выпила не одну, а двенадцать порций виски (хотя не очень-то люблю это питье) и взбежала бы на последний этаж Эмпайр Стейтс Билдинга...
"Значит, так, Идисс, вы должны выступать одна. Журналисты писали, что когда вы выступали с "Компаньонами", вы были как дополнительный голос хора! У нас, когда женщина выходит на сцену с мужчинами, она танцует, поет, она первая среди них. Они только служат ей фоном. А у вас было наоборот. Это неправильно, одна вы выглядите заброшенной. Мы, американцы, очень не любим всего, что выглядит cheap.* Пусть "Компаньоны" продолжают турне. А в "Версале" я скажу: "Когда публика привыкнет к ее короткому черному платью, когда она поймет, что парижанка на сцене - это вовсе не обязательно девица с перьями на голове и в платье со шлейфом, люди будут драться, чтобы попасть на ее концерт". Я скажу больше: "Если к концу контракта у вас окажется дефицит, я его покрою!"
______________
* Cheap - дешево (англ.)
Как в покере, он блефовал до конца. Он сделал даже больше, чем сказал,внес владельцу "Версаля" залог, чтобы тот меня пригласил.
Фишер все сделал, чтобы выиграть. Как только он получил мой контракт, он заставил меня вкалывать каждый день в течение двух недель. Я брала уроки английского языка. Я отрабатывала с учителем две переведенные песни, и, можешь поверить, мне было не до веселья...
Когда я в первый раз пришла репетировать в "Версаль", у меня глаза на лоб полезли, я решила, что Клиффорд спятил. Я - в этой обстановке, это же ни в какие ворота! Представь себе на минутку Версальский дворец, построенный как декорация для цветной голливудской музыкальной комедии! Кругом статуи, подстриженные деревья, множество окон и дверей! Лепнина, окрашенная в белый и розовый цвета! Я и без того чуть не провалилась на сцене, обтянутой простым полотном, а среди такого нагромождения я и вовсе потерялась!
Фишер мне сказал, что я ничего не смыслю, что это типичная французская декорация (единственная, которая известна американцам кроме "Мулен-Ружа" и, конечно, Эйфелевой башни) и что она мне подходит в самый раз!
Да по мне как хотите! Я заткнулась. Не перечить же единственному человеку, который хотел мне помочь. И вообще, провалом больше, провалом меньше. С согласия Фишера мы убрали ведущего. Хоть это! Но душа у меня уходила в пятки.
Напрасно Фишер меня успокаивал с той чисто американской сердечностью, с которой, хлопая по спине, валят с ног: "Не волнуйтесь, все будет в порядке. Считайте, дело в шляпе. Теперь публика знает, кто вы. Американцев нельзя удивлять, не предупредив. Они должны знать, что им думать, и тогда ведут себя как надо. Их нужно правильно нацелить, и они заглотнут любую наживку". Меня прошибал холодный пот. Я испытывала страх в таких же масштабах, в каких они нагородили свой версальский базар.
Должна сказать, что Фишер и ребята из "Версаля" хорошо обрабатывали публику. Газеты анонсировали меня как певицу, которую открыли в Париже американские солдаты - я думаю, очень немногие из них слышали меня,- и (только не смейся) как "Сару Вернар Песни"... Да, ребята за ценой не постояли. Среди приглашенных были Марлен Дитрих, Шарль Буайе и все сливки общества... Французы, находившиеся тогда в Нью-Йорке,- Траддоки и Жан Саблон, пришли меня поддержать. Я в этом нуждалась.
Успех был бешеный! Люди кричали: "Браво!", "Да здравствует Франция!", "Париж"... не знаю что! Добрая половина меня почти не разглядела в этом огромном зале, я была такой маленькой, что видны были только волосы на макушке. А это не самое лучшее, что у меня есть, а, Момона? Назавтра для меня построили подиум.
Марлен пришла в гримерную поцеловать меня. Так мы и подружились. Какую она мне устроила рекламу! Она потрясающе ко мне относилась.
После провала в "Плейхаузе" мне был необходим успех в "Версале". Я была ангажирована там на одну неделю, а осталась двадцать одну. Представляешь?
Четыре месяца в Нью-Йорке - это срок! В отеле жить невозможно. За тобой такая слежка, будто ты монахиня и дала обет девственности.
У одной моей приятельницы по Парижу, Ирэн де Требер, была двухкомнатная квартирка на Парк-авеню. Она мне ее уступила. Многие приходили ко мне провести вечерок, посмеяться. И все-таки я чувствовала себя одиноко. Ночи тянулись бесконечно...
Жан-Луи закончил турне, которое мы должны были совершить вместе, и вернулся в Париж с бойскаутами. Вот так совсем просто, без всяких историй, я развелась с "Компаньонами".
К счастью, все друзья, которые оказывались проездом в Нью-Йорке, навещали меня. Больше всего я обрадовалась Мишелю Эмеру.
Когда я увидела в "Версале" его голову испуганной совы, я так и подскочила. И тут же решила его разыграть. Он бросается обнять меня, я его отстраняю и говорю сурово: "Лейтенантик, песню принес?" - "Нет",- отвечает он, как провинившийся мальчишка. "Ну, так я поздороваюсь с тобой, когда ты ее напишешь". Оставляю его и иду петь. Ты себе представить не можешь, до чего мне было смешно!
В первый момент он как будто рассердился. В гримерную, где он меня ждал, со сцены доносился мой голос. Машина заработала, и он начал писать на краешке гримировального столика "Бал на моей улице". Когда я вернулась, он протянул мне ее: "Поцелуй меня, я написал для тебя песню".
Сегодня вечером на моей улице танцы.
И в маленьком бистро
Радость бьет через край.
Музыканты на подмостках
Играют для влюбленных,
Которые кружатся парами,
Не сводя глаз друг с друга.
Смех на их устах...
Это правда. Мишель ей говорил: "Если я тебя долго не вижу, если ты далеко, я не могу для тебя писать". И он приходил тогда к нам домой: "Эдит, поговори со мной. Спой мне что-нибудь". И назавтра приносил ей новую песню. Он написал более тридцати песен, которые она пела долгие годы.
"На следующий день мы пообедали вместе у меня и взялись за
работу. "Бал на моей улице" - это хорошо, но мне хотелось
другого. Я хотела грустную песню, где бы рассказывалось про
человека, который в конце умирает. Я объяснила мой замысел
Мишелю, и он сразу же сочинил мне "Господина Ленобля":
Мсье Ленобль вытер нос платком,
Одел ночную рубашку.
Открыл газ и лег.
Назавтра все было кончено.
Он не пробыл в Нью-Йорке и полдня, а уже испек две песни".
Это меня не удивляло. У Эдит была исключительная власть над людьми. Она заставляла их выкладываться полностью. Они сами потом не верили своим глазам! Она всегда требовала большего... и получала!
И я прошла через это, как другие. Вам хотелось ей нравиться, хотелось, чтобы она вас любила. Для этого было одно средство - давать ей что-то. Не деньги, ей на них было наплевать (она сама их давала другим). Ей было важно, просто необходимо кем-то восхищаться. Я любила поражать Эдит в большом и малом.
В 1950 году я перенесла очень серьезную операцию. Врач сказал Эдит: "Ей нужен месяц на поправку". На тринадцатый день я встала. Эдит была рада меня видеть, но гораздо важнее для нее было то, что я была не похожа на других.
Она мне говорила: "Ты - солдатик, Мамона!" Это была очень большая похвала. Она гордилась мной. Я всегда делала все, что делала она. Тридцать лет я пила кофе без сахара. Я этого терпеть не могу, но Эдит пила кофе без сахара, значит, и я тоже!
Наша дружба проявлялась в большом и малом. Невозможно объяснить словами такую долгую, такую безупречную привязанность. Это даже не дружба, это какое-то очень редкое чувство. Если вы его познали, все остальное по сравнению с ним кажется тусклым, бесцветным. От Эдит я могла все принять, и у меня еще оставалось ощущение, что я перед ней в долгу.
Американцы не могли понять Эдит. Она была для них слишком необычна. Они не представляли себе, что такое существует. Ее талант они сумели оценить только после циркового блефа Фишера, который объявил: "Увидите, что вам покажут!"
Но она возвращалась после концерта, и дома ее никто не ждал. Женщина была одна. Когда она устраивала приемы, к ней приходили, чтобы увидеть "звезду". Тогда ее двухкомнатная квартирка была набита битком. Но уходил последний гость, выделывая ногами зигзаги, и все кончалось. Ей оставалось валиться в постель и спать.
Они подружились с Марлен.
"Я никогда не встречала женщин умнее Марлен. Умных
встречала, но умнее - нет! А красива! Как в кино! Каждый раз,
когда я смотрела на нее, я вспоминала фильм "Голубой ангел",
знаешь, то место, где она поет в черных чулках и цилиндре.
Американки - те настоящие "звезды", они так совершенны, что
невозможно себе представить, что они едят, как все прочие
смертные. Когда Марлен мне сказала, что любит готовить и ее
любимое блюдо - мясо с овощами. я подумала, что она надо мной
смеется!
Мы часто ужинали вдвоем. Вначале я следила за собой, боялась
опозориться, но она мне сказала: "Будьте сами собой, Эдит. Для
меня вы - Париж, более того, вы - Панам. Должна вам сказать, что
вы мне напоминаете Жана Габена. За столом вы держитесь, как он,
говорите, как он. От вас, такой хрупкой внешне, исходит такая же
сила, как от него".
То, что она сказала о Габене, произвело на меня впечатление - нелегко найти актера и мужчину лучше него.
Однажды вечером, когда я, вероятно, напомнила ей ее Габена особенно сильно, она сняла золотой с изумрудами крестик, который носила на цепочке, и надела мне на шею.
"Возьмите его, Эдит, я хочу, чтобы он принес вам счастье, как принес его мне. И потом, с вами он снова увидит Париж".
У меня слезы навернулись на глаза".
Эдит долго носила этот крестик, но после гибели Марселя Сердана сняла, решила, что зеленые камни приносят ей несчастье.
Дружба с Марлен наполняла жизнь Эдит, но ее сердце было пусто. Случайные встречи не оставляли следа...
"Ты не можешь себе представить, насколько для них любовь
превратилась в гигиену здоровья. Они берутся за дело, "раз-два,
раз-два", быстро, плохо - и на боковую. Встречаются извращенцы,
для которых, раз ты француженка и парижанка, то должна выполнять
любые прихоти, которые тебе неприятны; у них глаза на лоб лезут,
когда ты отказываешь. Или еще - они сентиментальны. Ведут себя
как будто ты их мать, а они твои дети, прибежавшие к тебе за
защитой! Но в постели это к чему?
Самое смешное у меня произошло с киноактером Джоном
Глендайлом, красивым, как бывают только американцы. Высокий,
спортивный, элегантный, хорошо одетый, немного самовлюбленный,
хотя держится свободно и просто. Но я решила: "Ничего, в постели
лоск с него слетит, мысли будут заняты другим!"
Приглашаю к себе несколько человек и его. Смеемся, выпиваем,
не больше. У меня ни в одном глазу. Я хотела, чтобы у меня была
светлая голова. Он мне слишком нравился, чтобы рисковать все
испортить.
Гости расходятся. У двери прощаемся. Джона нет. Я думаю: "У
парня есть такт. Не хочет засвечиваться".
Возвращаюсь в уверенности, что он меня ждет. Заранее
представляю себе его улыбку, чувствую, как его руки меня
обнимают. Я была очень возбуждена - да и как иначе, такой мужик!
В гостиной никого. Иду в спальню. И что вижу? Джон Глендайл
в чем мать родила курит сигарету на моей постели...
Не могу выразить, что я почувствовала. А он говорит мне:
"Иди ко мне, я жду!" Я схватила всю его одежду в кучу и запустила
ему в морду.
Он стал лепетать: "Но... разве вы не этого хотели?" А я
орала: "Убирайся к чертовой матери! Скорее. Я тебе не
проститутка... Я не проститутка!.."
Он был таков. А я, Момона, всю ночь лила слезы, одна в
постели...".
От подобных оскорблений Эдит в дальнейшем была застрахована. В Нью-Йорк прибыл молодой боксер Марсель Сердан.
глава одиннадцатая. С Марселем Серданом "Жизнь в розовом свете"
Я была в Касабланке по приглашению будущего мужа. Помолвка - это прекрасно, а будущий муж всегда очень мил! Несмотря на это, мне было одиноко, так как ни нареченный, ни его семья, ни все остальное не имело для меня никакого значения. Мне все было безразлично: в жизни любишь только раз, и у меня это уже состоялось! Человек, которого я любила, погиб на войне, когда мне было двадцать лет. Такие вещи не забываются.
Я здесь жила уже около полугода и вся пропиталась солнцем. Никогда я его не видела так близко. В Париже я едва могла поверить в рассказы легионеров, но здесь я могла понять, почему на человека нападает тоска, почему и как сходят с ума, почему начинают пить.
Не так-то легко забыть Париж, когда с ним сросся. Чтобы не сойти с катушек, я должна была забыть Эдит, ее смех, ее песни. Мне не за что было уцепиться. Я рассталась со своим будущим мужем; я уже отправила его в прошлое!
Если бы можно было забыть, что я так далеко от Эдит! Но я уехала по доброй воле. Я могла бы уехать в Фонтенэ-о-Роз или в Бобиньи, оттуда я бы ей звонила, и мы бы потихоньку встречались, как тайные любовники. Мы это делали во времена Ассо. Но больше я так не могла. Возле нее открыто - или ничего. Значит, ничего.
Из газет я в основном знала, что она делает. Подробности я домысливала. Мне осточертело думать обо всем этом.
В приморском городе нельзя прогуливаться только по улицам, неизбежно оказываешься на берегу моря; вода притягивает. На меня нападало желание броситься в эту воду, которая пела слишком громко, билась о скалы. Для меня в этой патетической музыке была Эдит: на сцене "АВС" или на другой сцене, в сопровождении большого оркестра. Я слышала ее голос:
Солнце дырявит кожу...
Солнце... Солнце...
Кровь стучала в висках, лихорадочно билось сердце... Я плыла по воле волн...
Как-то ночью я легла на песок и стала смотреть в небо: искала Большую Медведицу. Легионеры мне говорили, что в этой стране ее нет, что здесь ее заменяет Южный Крест; но в небе надо мной было слишком много звезд, они светили слишком ярко, я ничего не могла найти, я заблудилась. Мой ум тоже где-то блуждал. Подул ветерок, он освежил мне лоб и сердце, я почувствовала себя лучше. Тягостные мысли улетели к звездам... Я была одна...
Послышался хруст песка. Кто-то шел мимо. Нет, кто-то приближался ко мне... может быть, хотели спросить, который час.
И я увидела его. Он не был Аполлоном. Он был гораздо лучше.
Возле меня стоял человек. Луч луны, как луч прожектора, освещал его бледное лицо, глаза сияли. Южный Крест, который я искала, сверкал в его взгляде. У меня было богатое воображение и обостренная чувствительность.
Не говоря ни слова, он растянулся рядом со мной на, песке. Забавно, но ему захотелось рассказать мне свою жизнь, а мне - свою. Все началось очень просто. Он меня спросил:
- Что ты здесь делаешь?
- Отдыхаю. Я в отпуске.
Почему он заговорил со мной на "ты"? Я не стала строить из себя маркизу. Заговорил на "ты", ну и что? Это было даже приятно. Как будто мы давно знакомы. Я спросила у него:
- А ты живешь здесь?
- Да.
- Что ты делаешь?
- Я боксер.
У него был акцент, он действительно был здешним. Он приподнялся на локте, положил голову на свою руку, такую белую, что трудно было представить, что она наносит удары. Потом сообщил: "Меня зовут Марсель Сердан".
В голосе звучало торжество, он был похож на мальчишку. Он так гордился своим именем, своим занятием, своими надеждами, что, честное слово, это была Эдит в образе мужчины! Бокс был его жизнью, пусть даже пока о нем писали всего в нескольких строчках.
Бокс меня не интересовал, он был мне чужд. Мюзик-холл, песня - это моя стихия. Но спорт!- на худой конец велосипедный кросс по Франции... Кроме него, я ничего, ну абсолютно ничего не знала о спорте.
Я молчала. Он решил, что поразил меня. Вовсе нет! Я только подумала: "Занятно, если бы он пел, его имя хорошо бы выглядело на афише. Даже по алфавиту оно стояло бы в числе первых".
Вот так, совсем просто, потому что мы провели ночь на песке у моря, мы стали друзьями. Мы никому об этом не сказали, и никто об этом никогда ничего не узнал.
Мы часто встречались в маленьких барах за чашечкой кофе или мятного чая. В первый раз я выпила чинзано, потом, как и он, заказывала напитки без алкоголя. Марсель не пил.
До чего он серьезно ко всему относился! Тренировался, ничем не отвлекаясь. Был домосед, у него была жена Маринетта и мальчики - Марсель и Рене. Думаю, я была его единственным грехом. Со мной он вдыхал воздух Парижа. Когда-то он им дышал. И теперь хотел еще.
Я ему рассказывала все. Он слушал меня часами. Никогда мне не встречался мужчина, обладавший такой мягкостью, таким терпением. Он сидел передо мной, спокойный, слишком большой для обычного стула. Он старался сделаться меньше. Вне бокса собственная сила, казалось, всегда удивляла его. Никогда он не проявлял раздражительности, нетерпения, злости. Если бы вы наступили ему на ногу, он бы извинился.
"Посмотришь на тебя и не скажешь, что ты зарабатываешь на жизнь тем, что дерешься". Он рассмеялся: "Но я дерусь не за тем, чтобы сделать больно, я честно наношу удары".
Мне захотелось попросить у него прощения.
Марсель вкалывал в поте лица. Когда я увидела его на тренировке, он был похож на большое животное, он весь состоял из мышц, таких твердых, что если бы в них вонзить иголку, она бы сломалась. На голове у него была каска, а прокладка в зубах делала его похожим на бульдога. Он подпрыгивал на быстрых ногах, как танцовщица. Боксерские перчатки превращали его руки в огромные, круглые лапы, и он так загонял своего партнера-тренера, что мне его стало жаль. В конце концов Марсель, как и я, забеспокоился. Задача его заключалась в том, чтобы бить сильнее, но он всегда боялся, как бы не ударить слишком сильно.
"Как дела, старина?" - спрашивал он своего "противника", который начинал задыхаться.- "Ничего, Марсель, давай. Нападай".
Сам Марсель совершенно не переносил, когда ему причиняли боль. Он, такой добрый, считал, что это делают нарочно, и приходил в ярость.
Того, что было у меня с Марселем, никогда не было с другими удивительное согласие. Не нужно было ничего говорить. Он знал обо мне все, кроме одного: Эдит, Могла ли я подумать, что благодаря боксеру из Касабланки я к ней вернусь?
Шло время. Я продолжала изнывать от тоски в этой чертовой дыре, а Эдит тем временем встретила Марселя. Мне это не было известно, я застряла на Жобере. Мне казалось, что я брошена ею, забыта, а она все уши прожужжала Марселю о своей сестренке:
"Знаешь, у меня есть сестра, она тебе понравится".
"Конечно, понравится!" - ласково отвечал Марсель, он всегда разделял мнение Эдит. Она стала его божеством. Все, что она ни говорила, что ни делала, было прекрасно.
Позднее они рассказывали, каждый в отдельности, про это, и я могла представить себе, как все произошло.
Эдит очень гордилась своим возлюбленным, своим Марселем, и сгорала от желания показать мне его. Уж о нем-то я бы не сказала ничего плохого при всем том, что характер у меня паршивый и, когда мне не нравились ее возлюбленные, я им устраивала веселую жизнь. Я их раскусывала с первого взгляда. Опыт у меня был, а сердце мое в оценке не участвовало. Мужчин, особенно мужчин Эдит, я судила холодно и беспристрастно.
Но он, ее Марсель, не был похож на других. Он должен был меня поразить. Ей хотелось скорей мне его представить. Рассказывая ему обо всем, она говорила и о своем одиночестве:
"Знаешь, ведь у меня нет семьи. Матери нужны только мои деньги". Тебе этого не понять. Вот, например, однажды, мы уже были тогда с Момоной, я сказала: "Все-таки у меня есть мать!" Чтобы разыскать ее, мы пошли к отцу. Узнали ее адрес. Мне было пятнадцать лет, ребенок, я пела на улице с Момоной.
Приходим. Мать на нас смотрит. Ни поцелуя, ничего.
- Так, это ты. А другая кто?
- Момона.
- Ладно. Идите сюда! Какие вы грязные!
Она коснулась наших волос кончиками пальцев:
- У вас вши!
Они нам не мешали, мы привыкли. Она послала нас в аптеку за жидкостью от насекомых, намазала нам головы и продержала дома два дня. Потом велела вымыться.
"Можете уходить,- сказала она,- вот вам на еду",- и дала несколько су.
Ни одного ласкового слова! И не думай, Марсель, что у нас с ней наладилось потом. Нет.
В 1932-1933 годах мать пела в "Черном шаре". Мне захотелось ее повидать. Мы пошли к ней, она не изменилась.
"Опять ты? А другая - кто?"
На этот раз она жила не одна, а с молоденькой девушкой, ее звали Жанеттой. Совсем девочка, очень милая, она пыталась что-то сделать для нас, чем-то помочь, вымыть хотя бы. Она была очень предана матери. Она немножко подрабатывала на панели, когда мать сидела без работы, а это было часто. Бедная девочка умерла от туберкулеза.
Видишь, у меня по-настоящему не было матери. Моя единственная семья это Момона".
Что после этого оставалось Марселю? Он сказал Эдит: "Надо позвать сестренку обратно".
Эдит хотеть-то хотела меня позвать, да не знала, где я. А я тем временем возвратилась в Париж и работала в пригороде на бензоколонке. Как-то вечером хозяин послал меня за газетой "Франс-суар". На первой странице я увидела Сердана, Эдит Пиаф и мисс Коттон. Это одна американка. Они спускались по трапу самолета.
В тот момент я их никак не связала. Я вообще ни о чем не подумала, я видела только одно: Эдит вернулась. И на фотографии никаких следов Жобера.
Я бросилась звонить повсюду и узнала, что она остановилась в том самом "Кларид-же", куда я забрела однажды девчонкой.
Я позвонила ей. Меня спросили: "Кто говорит?" Я ответила: "Симона". Мне не пришлось ждать ни секунды. Вероятно, она предупредила, она ждала моего звонка. "Приезжай!" - услышала я.