Страница:
Она ничего не сказала. Честно говоря, девочка мешала нам работать.
Девочка стала жить у Луи, но он ею не занимался, она оставалась одна целый день. С нами ей было лучше, несмотря ни на что, мы неплохо смотрели за ней. Она много находилась на воздухе и была здорова.
Вначале нам ее не хватало. Мы не говорили об этом, но без нее стало пусто. Часто мы работали лишь для нее. Эдит говорила; "У девочки нет того-то и того-то. Момона, пошли петь. Сесель не должна ни в чем нуждаться".
С того дня, как Луи забрал Сесель, Эдит не произнесла о нем ни одного слова: никакой оценки, никакого воспоминания - вычеркнут.
Однажды вечером, когда жизнь казалась нам такой мерзкой, хоть в петлю лезь, появился Луи. Без громких слов он сказал:
- Малышка в больнице, она тяжело больна.
Мы побежали к "Больным детям". Девочка металась по подушке. Эдит прошептала:
- Она меня узнала. Видишь, она меня узнала...
Я не хотела лишать ее иллюзий, но менингит в два с половиной года... Крошка была уже в том мире, куда нам не было доступа.
Эдит пыталась поговорить с профессором, заведовавшим отделением, но он нас не принял... Это не изменило бы ничего. Потом я часто думала, что если бы тогда она уже была "Эдит Пиаф", все могло оказаться по-другому. Когда наутро мы пришли в больницу, сестра спросила Эдит:
- Вы к кому?
- К Марсель Дюпон.
- Она скончалась в шесть сорок пять.
Эдит захотела еще раз увидеть Марсель.
Нас направили в морг. Эдит хотелось оставить себе на память прядку волос. Отрезать ее было нечем и сторож: одолжил нам пилку для ногтей. Головка ребенка качалась из стороны в сторону... Такое нельзя забыть.
Нужно было достать денег на похороны. Луи-Малыш сказал, что у него ничего нет. Он был неплохим человеком, но очень молодым. Ему, наверно, не было и двадцати, когда девочка умерла, Эдит - исполнилось девятнадцать. Как дети...
Надо было всем заниматься. Эдит не придумала ничего лучше, как напиться. Я думала, она умрет. Я нашла гостиницу поблизости, мне помогли ее втащить наверх, я еле-еле ее уложила. На следующий день ей стало лучше, и мы пошли к Лулу. Мы рассказали о том, что у Эдит умерла дочка. Лулу и девушки сложились и дали денег на похороны, но нужно было восемьдесят четыре франка, не хватало еще десяти. Эдит сказала: "Тем хуже... я это сделаю". И пошла на бульвар. Это было в первый раз.
На бульваре Шапель к ней подошел мужчина. Они пошли в отель. В номере он спросил, зачем она это делает. Эдит ответила, что ей нужно похоронить дочку, не хватает десяти франков. Он дал ей больше и ушел. И все это ради того, чтобы служащий похоронного бюро взял крошечный гробик под мышку, как пакет, и отнес его на кладбище!
То были черные дни, может быть, самые черные в нашей жизни. Но прошли они быстро. Через несколько дней мы уже забыли о том, что Марсель умерла. Это ужасно... О ней мы больше не думали.
глава четвертая. Папа Лепле
Улицы днем, Лулу ночью - наша жизнь продолжалась, как прежде.
Мы уже целый год выступали у Лулу, а долгожданный импресарио все не появлялся.
Этот период был исключительным в жизни Эдит. Всегда она металась в поисках любви, а сейчас и не помышляла о ней. Она ждала своего места в песне. А его все не было.
У Лулу Эдит пела, как умела. У одного издателя мы покупали дешевые издания сборников со словами песен. Она не знала ни одного нотного знака. Не знала, что музыку надо транспонировать в свою тональность. Так как она этого не знала, то и не ломала себе головы. У нее была необыкновенная музыкальная память. Пианист, который ей аккомпанировал, играл, как бог на душу положит, а Эдит, со своей стороны, пела, не очень обращая на него внимания. Удивительно, что у них все-таки получалось.
Выступления у Лулу все же расширили круг любителей ее пения; на Эдит появился спрос, ее иногда приглашали в другие места, например в "Турбийон", в "Сирокко". Все это было не бог весть что, но все же. Мы были даже, пожалуй, счастливы. У некоторых сложилось об Эдит неправильное мнение. В обычной жизни она не была грустной, наоборот, обожала смеяться, все время шутила. Кроме того, была уверена, что пробьется. "Не беспокойся,- говорила она, обняв меня за плечи.- Придет время, мы выберемся из этой грязи".
А пока что мы сидели в ней по уши. Жалкие кабачки и забегаловки в скучных серых пригородах. Улицы... Не трамплин для прыжка на Луну. Чтобы это понимать, достаточно было капли здравого смысла.
Оставалась любовь, но она тоже не была красивой, со случайными людьми! Эдит было наплевать. Ей было все равно с кем.
Она любила блатной мир. Любила тех, кто вне закона, но не фраеров, не желторотых, которые прикидываются бывалыми, а на поверку - слабаки. Ей нравились крепкие парни, те, о ком здесь говорили: "Это мужик". У нас были хорошие друзья среди сутенеров, они нас никогда не оставляли в беде. Коты были старыми, я хочу сказать, старыми для нас, в возрасте между тридцатью и сорока. К нам они относились заботливо и честно.
Их дела нас не касались. Как профессионалы, они понимали, что для них от нас проку не будет. Правда, среди них были двое, Анри Валетт и Пьеро, которые брали с нас деньги, но не за работу на панели. Это им и в голову не пришло бы, а за наше пение на улице. Они взяли нас "под свое крыло". Если вы под защитой кота и к тому же он "мужик", у вас создается репутация в этом мире. А наши покровители здесь котировались.
Они сопровождали нас, когда Эдит пела на улицах, стояли на страже на углах, предупреждали о появлении фараонов; выступали в роли "баронов", то есть бросали нам бумажки в пять или десять франков, чтобы другие раскошеливались. Они не рисковали, мы возвращали им деньги, прибавляя и свою "плату". Это продолжалось недолго: им надоело, нам тоже! Они не могли таскаться за нами из улицы в улицу, это превращалось в работу, что их унижало. Где это видано, чтобы коты вставали в восемь утра и дежурили на углах! До чего скатиться! Анри и его напарник Пьеро носили фетровые шляпы легче пуха, шляпы с полями или кепки мышиного цвета. Нам нравилось, как они выглядят, когда мы с ними входили в рестораны. У нас все же был вкус... Они единственные, кто не посылал к нам клиентов - как женщин они нас всерьез не принимали. Перестав на них работать, мы не расстались с ними, а продолжали жить среди них. Это был наш мир.
Однажды без всякой причины мы решили пойти к Елисейским полям. "Сделали" несколько улиц, но сборов не было. Эдит повторяла:
- Если так пойдет, бросим. Не везет.
Но именно на этот раз нам повезло.
Мы пели на улице Труайон - и здесь в жизнь Эдит вошел Луи Лепле.
Это был очень элегантный господин - не наш жанр,- седеющий блондин, изысканно одетый. И вот этот слишком ухоженный господин в перчатках не сводил глаз с Эдит. Он так на нее смотрел, что я подумала: "Как только она перестанет петь, он сделает ей предложение. Так одет, что хоть сейчас под венец. Даже в перчатках".
Господин приблизился и сказал:
- Не хотели бы вы петь у меня в кабаре "Жернис" на улице Пьер-Шаррон? Зайдите завтра.
И дал нам десять франков. Эдит не осознавала, что происходит. Он написал адрес на уголке своей газеты и ушел. Эдит отдала мне бумажку, говоря:
- Смотри не потеряй, это может стоить целое состояние.
Через каждые пять минут она останавливалась и спрашивала:
- Адрес у тебя?
На обратном пути Эдит была вне себя от счастья. Мы пошли посмотреть на вход в "Жернис".
- Шикарное место! Он мной займется. Уверена, что здесь-то можно найти импресарио. Это же Елисейские поля! Ты хоть не потеряла бумажку?
Этот клочок газеты решил судьбу Эдит.
Мы вернулись домой, не помня себя от радости. В тот же вечер мы выпили, даже очень выпили, и рассказывали на Пигаль всем, что с нами произошло.
Мы познакомились с певицей Фреэль. Она, как и мы, заходила в "Табак Пигаль". Мы ее уважали: имя ее печаталось на афишах. Она ездила в Россию. Для нас она была "в порядке". Это не мешало ей водиться с сутенерами. А как она надиралась! До чего она могла дойти... Но как пела! "Серый цвет", "Мой мужчина", "Какой ни есть, но я его люблю...". Там еще был мальчик, Мишель Варлон, скрипач, игравший у "Одетт". Он рассказал, что Эдит пригласили в "Жернис". Он нам верил, а Фреэль - нет. Она отговаривала Эдит:
- Не ходите туда, он вас замучит... Думаете, нет белых рабов? Не нужно туда ходить. Просто так нигде не нанимают, а на Елисейских полях тем более. Этого не может быть. Тут что-то кроется.
Фреэль не отдавала себе отчета, что Эдит уже стала "кумиром". Она не могла это осознать. Спустя много лет она скрепя сердце признала истину.
Нельзя сказать, что мы остались с ней в хороших отношениях. Эдит очень была обижена на нее, потому что та вела себя с ней очень подло... действительно, очень подло. И не только в тот момент.
Как только у Эдит появлялся проблеск надежды, мы бежали к Фреэль. Эдит ею восхищалась. А она каждый раз говорила нам гадости. Если Эдит объявляла: "Я буду петь эту песню", Фреэль возмущалась: "Ни в коем случае, что угодно, но не это".
Она заставляла нас пить вместе с нею, а когда Эдит напивалась, таскала ее за собой по кабакам, и обязательно туда, где много народу. Показывая на нее, Фреэль говорила:
- Смотрите, она певица, как и я. Она сейчас будет петь. Ну, пой, Эдит!
Бедная Эдит не держалась на ногах. Она пела, но плохо, это было ужасно, все над ней издевались.
Фреэль иногда угощала нас сэндвичем, стаканом вина, но никогда не дала нам доброго совета, ничем не помогла.
Фреэль все делала, чтобы унизить Эдит. То она требовала, чтобы Эдит выступала на низких каблуках, то чтобы у нее были открытые руки - а это было у сестры самое некрасивое. Но мы этого не понимали, верили ей.
- Ты будешь выглядеть девочкой. Нужно, чтобы тебя жалели. Твои ручонки всех растрогают. Одевайся в красное, в зеленое... все равно во что...
В конце концов Эдит ее раскусила. Мы перестали с ней встречаться.
Но в тот вечер мы были по-настоящему счастливы. Мы пили, чтобы это отпраздновать, и не пьянели.
- Ляжем пораньше. Мне нужно все предусмотреть,- решила Эдит.
Мы ничего не сказали Лулу, боялись - а вдруг не получится. И ушли, как только смогли смыться.
Утром мы пели на улицах. Все было, как обычно: черный кофе, полосканье. Собираясь к Лепле, Эдит надела свою единственную черную юбку, но почистила ее. Правда, не щеткой. Щетки у нас не было. Мы делали так: брали газетную бумагу, мочили и терли ею пятна. Челку она густо склеила мылом, остальные волосы торчали во все стороны. Мы купили губную помаду темно-гранатового цвета, чтобы ярко выделялась, и еще две пары матерчатых тапочек. Не идти же к Лепле босиком! Выбрали темно-синие. Это практичней, не надо их чистить зубным порошком. Мы были убеждены, что выглядим прилично.
Согласно легенде, Эдит опоздала. Это неправда. Мы пришли в кафе "Бель Ферроньер" - он сказал, чтобы мы ждали его там,- на полчаса раньше. Как можно думать, чтобы такая женщина, как Эдит, только и мечтавшая о том, чтобы петь, не поняла, что ей представился исключительный случай: ее заметил владелец кабаре! С деньгами, хорошо одетый и вежливо с нами говоривший! Это же чудо!
Мы пришли заранее, нас била дрожь при мысли, что он мог забыть о нас. Мы так волновались, что не могли говорить.
Лепле провел Эдит в "Жернис". Около четырех часов дня там никого не было. Он попросил Эдит спеть все свои песни. Без аккомпанемента. Она пела так, как тогда, когда он ее услышал. Прослушав, он спокойно сказал:
- Хорошо. Здесь это звучит лучше, чем на улице. Как вас зовут?
- Гассион. Эдит Джиованна.
- Это не годится. В вашей профессии...
Ей говорили "ваша профессия"! С ней обращались как с настоящей певицей. И говорил это тот самый красиво одетый господин, от которого так приятно пахло, употребляя слова, которые мы не привыкли слышать. Эдит спрашивала себя, не смеется ли он над ней.
Она пожирала его глазами, казалось, на ее лице ничего не было, кроме глаз. Она смотрела на него, как на Господа бога.
Это выражение я часто видела на лице Эдит. Во время работы, когда она слушала всем своим существом, стремясь все понять до конца, усвоить, ничего не упустить.
Делая руками изящные округлые движения, Луи Лепле продолжал:
- Имя очень важно. Значит, как вас зовут?
- Эдит Гассион. Но у меня есть другое имя, под которым я пою: Югетта Элиас.
Его рука отмела эти имена. Его ногти, чистые, блестящие, меня заворожили. Мы с Эдит никогда не подозревали, что у мужчины может быть маникюр. Сутенеры, с которыми мы водились, до этого не доходили.
- Детка, мне кажется, я нашел вам имя: Пиаф.
- Как - пиаф*, воробышек?
______________
* На парижском арго "пиаф" - это воробышек.
- Да. "Малютка Воробышек" - это имя уже занято, а вот "Малютка Пиаф" что вы об этом скажете?
Нам не очень понравилось имя "Пиаф", мы сомневались, подходит ли оно для артистки.
Вечером Эдит спросила меня:
- Тебе это нравится: "Пиаф"?
- Не очень.
Она принялась размышлять вслух:
- Знаешь, Момона, пожалуй, "Малютка Пиаф" звучит не так плохо. Мне кажется, это выразительно. Славненький воробышек. И чирикает! Он весел, это весна, в конце концов, ведь это мы! А он не глуп, этот мужичок.
Весь вечер у нее это вертелось в голове. Она задавала вопросы нашим приятелям, мнения были самые разные, но ни одно из них ее не устраивало. Эдит впервые посмотрела на наше окружение другими глазами:
- Ну ладно, я буду платить вам за вино в "Бель Ферроньер", это кафе напротив, а тем временем я, "Малютка Пиаф", буду петь в "Жернисе".
- Понимаешь, Момона, наши ребята - славные, это настоящие мужчины, но в актерских делах не секут. Другого поля ягоды.
Господин Лепле сразу же завоевал уважение Эдит, она полюбила его. Между ними возникла настоящая привязанность. Она звала его "папа Лепле". Он говорил ей: "Ты мне как приемная дочка".
Начиная с этого дня, в течение недели, а может быть, и больше - во всяком случае, время показалось нам долгим,- Эдит репетировала с пианистом. Сперва возникли осложнения. Эдит было трудно следовать за музыкой. Она считала, что должно быть наоборот.
- Это ведь пою я, а не пианист, значит, пусть сам и выпутывается.
Она пела, как слышала.
Лепле сделал ей широкую рекламу. -Повсюду на афишах и в газетах можно было прочесть: "Жернис": прямо с улицы - в кабаре! "Малютка Пиаф"!
"Посмотри-ка,- говорила Эдит,- ведь это мое имя! Ущипни меня, Момона, мне не верится".
Это была неправда: она верила, и очень сильно, но ей нравилось притворяться. Она не могла говорить ни о чем другом. А меня распирало от гордости, что я ее сестра.
Эдит, для которой спеть песню было как другому выпить глоток воды, у которой не было никакого чувства ответственности, ломала себе голову над кучей вопросов. Я ее не узнавала.
Всю неделю она ничего не пила, ни с кем не спала. Как будто хотела очиститься. Она говорила только о своей удаче и не находила себе места.
Когда Луи Лепле говорил Эдит: "Недаром я племянник Полена. Ты слишком молода и не знаешь, что в начале века он был королем кафе-концерта. Благодаря ему песня у меня в крови. Поэтому, малышка, можешь на меня положиться. Ты не похожа на других, а публика это любит",- она ему верила. Она знала, что он прав.
Лепле ничем не рисковал, приняв в ней участие. Он решил дать ей шанс, потому что любил песню, настоящую песню, и был по горло сыт вульгарными куплетами со скабрезными припевами. Либо его уличная певица сумеет встряхнуть тех, кто называет себя "весь Париж" и где-то между сердцем и желудком у них что-то шевельнется, либо, глядя на нее, они будут хохотать до упаду. В любом случае скажут: "Ах, этот Лепле! Всегда откопает что-то новенькое. Ас! Гениально!" В любом случае он будет в выигрыше.
Тем не менее, если бы Эдит провалилась, даже если бы это не отразилось на делах "Жерниса", для самого Лепле это был бы удар, так как он поверил в нее с той самой минуты, как впервые увидел. Мы никогда не встречали таких расположенных людей, как Лепле. Мы даже не могли себе представить, что они существуют на свете.
Это он начал приобщать Эдит к ее профессии. Она ничего не умела. У Лулу она пела как бог на душу положит. Свет, музыка, режиссура песен, их выбор, жесты - ни о чем она не имела представления. Она пела, опустив руки и прижав их ладонями к юбке. Он боялся сказать ей сразу слишком много, боялся нарушить то, что в ней было естественного. И все же пошел на риск - дал ей выучить новые песни: "Нини, собачья шкура", "Коричневый вальс", "Я становлюсь такой миленькой...". Он предусмотрел все, кроме платья, так как не представлял себе, до какой степени мы находились в нищете.
- У тебя есть платье на завтра?
Эдит ответила без запинки:
- Ну, конечно, миленькое черное платьице.
Это было неправдой. Я-то хорошо знала, что у нее ничего не было. Лепле стал расспрашивать, он беспокоился:
- Какое оно? Короткое, длинное?
- Короткое.
- Смотри. Ты не должна в нем выглядеть нарядно.
- Оно совсем простенькое. Проще простого.
- Принеси его завтра.
Когда мы вышли от Лепле, Эдит сказала:
- У нас нет времени, чтобы "сделать" хоть одну улицу, а нам нужны деньги. Нет, ну какая же я идиотка, не подумать о платье! Знаешь что? Пойдем к Анри. Он не откажет.
Я понимала, что он не откажет. Мы же работали на него когда-то целую неделю, он от этого не разбогател, но все-таки. Он к нам хорошо относился, для него мы были забавными девчонками,
У Анри денег не платье не оказалось, то, что он дал, хватило только на шерсть и спицы. И мы принялись вязать. (Эдит вязала очень хорошо, она это очень любила. Позднее все ее любимые через это прошли: каждый получал свой свитер.) За работой она веселилась:
- Папа Лепле сказал, что завтра в "Жернисе" соберутся все сливки, а солистка выйдет в черном вязаном платье! Вот обалдеют! Но я ведь с улицы? Что мне - расхаживать в платье со шлейфом?
Всю ночь мы вязали как сумасшедшие огромными спицами, чтобы работа шла быстрее. Каждый час Эдит примеряла платье и спрашивала:
- Как ты думаешь, оно мне пойдет?
Она выбрала черный цвет не потому, что его любила, а потому, что на сцене себя видела только в черном. Так было всю жизнь.
В вечер премьеры мы пришли в "Жер-нис" на два часа раньше.
Эдит взяла мою руку, приложила к груди и сказала:
- Чувствуешь, как бьется мое сердце? Ну что ж, придется ему привыкать поспевать за мной.
С юбкой все было просто: она была прямой, с верхом - тоже. Но вот с рукавами никак не получалось, мы их распускали не один раз. В результате успели связать только один.
- Буду петь с голыми руками, как Фреэль. Очень элегантно.
Вошел Лепле.
- Одевайся. Я хочу посмотреть.
Мы побежали в туалет. Это было наше постоянное прибежище. Когда Лепле увидел платье, он схватился за голову. Обычно такой вежливый, он начал кричать:
- Ты с ума сошла! Черт! Не может быть! С голыми руками! Ты же не Дамиа, черт возьми, и не Фреэль! У них-то руки. Посмотри на себя. На что ты похожа? Это же не руки, это... спички!
Он схватил бедную Эдит за руку, поставил перед зеркалом и тряс ее, как тряпичную куклу.
- Нет, это невозможно. Все пропало! На таких, как ты, нельзя полагаться. А эта идиотка - ээто была я - не могла тебе скзать, на что ты похожа в таком виде? Хоть плачь! Все пропало...
Но плакать начали мы, и взялись за это всерьез. Все пропало из-за того, что не было денег. А папа Лепле нам еще не дал ни одного франка.
К счастью, в этот момент в зал вошла жена Мориса Шевалье, Ивонна Балле. Услышав крики Лепле, она поинтересовалась, в чем дело.
- Перестань, Луи. Не сходи с ума,- запугаешь девочку. Она не сможет петь.
- Ах, так ты считаешь, что она может петь в таком виде?
- У тебя нет рукавов?
- Только один. Мы не успели связать другой. Не могу же я петь с одним рукавом.
- А платка у тебя нет?
Тогда было модно, чтобы певицы, исполнявшие реалистические песни, выходили на сцену, накинув на плечи платок. Мы-то этого не знали. Эдит, и без того всегда бледная, сделалась как полотно.
- Нет. Раз нет - так нет. Я не буду петь.
Ивонна сказала:
- На, вот тебе второй рукав,- и протянула ей свой платок, большой квадрат фиолетового шелка.
С тех пор Эдит навсегда полюбила фиолетовый цвет, она верила, что он приносит ей счастье.
Все равно за полчаса до выхода Эдит была зеленой от страха, а меня била дрожь, я слова не могла вымолвить, у меня стучали зубы. Зал был полон, и все были в самых шикарных туалетах.
Нам назвали несколько имен: Морис Шевалье, Ивонна Балле, Жан Траншан, Жан Мермоз*, Мистенгет, Мод Лотл, Анри Летелье, директор "Журналь", одного из самых крупных еженедельников того времени.
______________
* Знаменитый французский летчик, осуществивший в 1930 года
первый перелет из Франции в Южную Америку.
Появление Эдит для них должно было стать как удар в солнечное сплетение. При мысли об этом у нас захватывало дух. Эдит, которая терпеть не могла воды,, пила стакан за стаканом.
- Момона, у меня так пересохло в горле, что могу песком плеваться.
В зале смеялись, пели хором популярные куплеты. Мы никогда не бывали здесь по вечерам, поэтому ничего не понимали и колотились от ужаса. Нам казалось, что они никогда не замолчат и не смогут слушать.
Около одиннадцати часов вечера - такова была традиция - по залу проходил Лепле с музыкантами и все пели "Монахи из монастыря святого Бернара". Затем шел "гвоздь" программы - новый солист.
Лора Жарни, директриса "Жерниса", бывшая королева кабаре "Шесть дней", пришла за Эдит.
- Твой выход.
Эдит посмотрела на меня.
- Момона, я должна сегодня добиться успеха. Такой шанс выпадает раз в жизни.
Она быстро перекрестилась. Это было впервые, но с тех пор она никогда не выходила на сцену, не перекрестившись.
В "Жернисе" все иначе, чем у Лулу. Мсье Лепле не хотел, чтобы я была в зале. Куда мне в зал - я ведь нищенка... Как обычно, меня отправили в туалет. Но плевала я на все. Я пошла за Эдит. В тот вечер я должна была быть наверху.
В зале очень жарко. У женщин обнажены плечи, спины... Меха - не кролик, сверкающие украшения - не стекляшки. Мужчины во фраках и смокингах. Очень шумно. Оранжевое освещение, как тогда в моде.
Когда погас свет, раздались возгласы, взрывы смеха.
В свете прожектора появился Лепле (всю мизансцену он выстроил сам). В нескольких словах он рассказал, что встретил Эдит на углу улицы Труайон, что она на самом деле такая, как есть, что он считает ее открытием.
- Итак, с улицы - в кабаре. Перед вами "Малютка Пиаф".
В зале зашумели, но когда прожектор высветил Эдит, когда ее увидели, шум прекратился: люди не понимали, выжидая, смеяться им или плакать?
Одинокая в резком свете прожектора, с жалкой прической, бледная, с красным, как рана, ртом, она стояла в своем черном нескладном платье, уронив руки вдоль тела, потерянная и несчастная.
И запела:
А у нас, у девчонок, ни кола ни двора.
У верченых-крученых, эх, в кармане дыра.
Хорошо бы девчонке скоротать вечерок,
Хорошо бы девчонку приголубил дружок...
В зале продолжали разговаривать, как будто ее и не было. Скрепя сердце, с глазами, полными слез, Эдит продолжала петь. Страдая всей душой, она повторяла про себя: "Победить, победить!"
Уже первый куплет решил все. Эдит держала зал. Разговоры смолкли. Песня кончилась, никто не шевельнулся. Ни аплодисментов, ни шепота, ничего тишина...
Это было ужасно. Не знаю, может быть, это продолжалось секунд двадцать... очень долго. И молчание казалось странным, невыносимым, от него сжималось горло. И вдруг раздались аплодисменты. Шквал, град, ливень... Забившись в угол, я плакала от счастья, не замечая слез.
Я услышала, как Лепле мне сказал:
- Порядок. Она их покорила...
Он забыл и думать о том, чтобы послать меня в туалет. Публика была поражена, потрясена. Люди были сражены этой девчонкой, которая пела им о нищете, пела о правде. И слова говорили об этом слабее, чем голос.
Это был самый трудный момент за всю ее карьеру, но до самой смерти она считала его самым прекрасным. Она опьянела от счастья.
Когда выступление окончилось, ее пригласили за столик Жана Мермоза, который, обращаясь к ней, называл ее "мадемуазель". Она не могла опомниться. Она, которую ничто не смущало, у которой на все хватало смелости, потеряла дар речи.
Рядом с Жаном Мермозом сидели Морис Шевалье, Ивонна Балле и другие известные люди, кто точно, я не знаю.
Говорят, что Морис Шевалье якобы воскликнул: "Маленькая, а сколько силы!" Это часть легенды. На самом деле он уже слышал Эдит. Он приходил как-то с Ивонной на одну из ее репетиций и сказал что-то вроде: "Попробуй ее, Луи. Это может понравиться. Это сама жизнь!"
Он был прав. Ни у кого не было такого голоса. Эдит не делала усилий, чтобы быть "достоверной", она родилась на улице, она оттуда пришла. Никогда еще на сцену не выходила такая маленькая, худенькая, плохо одетая женщина. Она пела без жестов. Почти все известные певицы были крупными женщинами: Аннет Лажон, Дамия, Фреэль. Только выйдя на сцену, они уже заполняли ее.
Эдит понравилась, потому что удивила, публика была в нокауте. Но она еще не была той, кем стала потом. Понадобились годы работы, чтобы стать единственной.
Когда мы вышли, было уже светло. Великолепное утро, утро славы! Эдит в черном платье, невзрачном при дневном свете, шла как королева. Она взяла меня за руку.
- Пойдем, Момона. Сейчас мне нужна улица. Я ей всем обязана. Я должна поблагодарить ее, мы пойдем петь. Мне это необходимо.
Она запела, но не как всегда. Это было как псалом. Она благодарила небо. Эдит начала другую жизнь.
Девочка стала жить у Луи, но он ею не занимался, она оставалась одна целый день. С нами ей было лучше, несмотря ни на что, мы неплохо смотрели за ней. Она много находилась на воздухе и была здорова.
Вначале нам ее не хватало. Мы не говорили об этом, но без нее стало пусто. Часто мы работали лишь для нее. Эдит говорила; "У девочки нет того-то и того-то. Момона, пошли петь. Сесель не должна ни в чем нуждаться".
С того дня, как Луи забрал Сесель, Эдит не произнесла о нем ни одного слова: никакой оценки, никакого воспоминания - вычеркнут.
Однажды вечером, когда жизнь казалась нам такой мерзкой, хоть в петлю лезь, появился Луи. Без громких слов он сказал:
- Малышка в больнице, она тяжело больна.
Мы побежали к "Больным детям". Девочка металась по подушке. Эдит прошептала:
- Она меня узнала. Видишь, она меня узнала...
Я не хотела лишать ее иллюзий, но менингит в два с половиной года... Крошка была уже в том мире, куда нам не было доступа.
Эдит пыталась поговорить с профессором, заведовавшим отделением, но он нас не принял... Это не изменило бы ничего. Потом я часто думала, что если бы тогда она уже была "Эдит Пиаф", все могло оказаться по-другому. Когда наутро мы пришли в больницу, сестра спросила Эдит:
- Вы к кому?
- К Марсель Дюпон.
- Она скончалась в шесть сорок пять.
Эдит захотела еще раз увидеть Марсель.
Нас направили в морг. Эдит хотелось оставить себе на память прядку волос. Отрезать ее было нечем и сторож: одолжил нам пилку для ногтей. Головка ребенка качалась из стороны в сторону... Такое нельзя забыть.
Нужно было достать денег на похороны. Луи-Малыш сказал, что у него ничего нет. Он был неплохим человеком, но очень молодым. Ему, наверно, не было и двадцати, когда девочка умерла, Эдит - исполнилось девятнадцать. Как дети...
Надо было всем заниматься. Эдит не придумала ничего лучше, как напиться. Я думала, она умрет. Я нашла гостиницу поблизости, мне помогли ее втащить наверх, я еле-еле ее уложила. На следующий день ей стало лучше, и мы пошли к Лулу. Мы рассказали о том, что у Эдит умерла дочка. Лулу и девушки сложились и дали денег на похороны, но нужно было восемьдесят четыре франка, не хватало еще десяти. Эдит сказала: "Тем хуже... я это сделаю". И пошла на бульвар. Это было в первый раз.
На бульваре Шапель к ней подошел мужчина. Они пошли в отель. В номере он спросил, зачем она это делает. Эдит ответила, что ей нужно похоронить дочку, не хватает десяти франков. Он дал ей больше и ушел. И все это ради того, чтобы служащий похоронного бюро взял крошечный гробик под мышку, как пакет, и отнес его на кладбище!
То были черные дни, может быть, самые черные в нашей жизни. Но прошли они быстро. Через несколько дней мы уже забыли о том, что Марсель умерла. Это ужасно... О ней мы больше не думали.
глава четвертая. Папа Лепле
Улицы днем, Лулу ночью - наша жизнь продолжалась, как прежде.
Мы уже целый год выступали у Лулу, а долгожданный импресарио все не появлялся.
Этот период был исключительным в жизни Эдит. Всегда она металась в поисках любви, а сейчас и не помышляла о ней. Она ждала своего места в песне. А его все не было.
У Лулу Эдит пела, как умела. У одного издателя мы покупали дешевые издания сборников со словами песен. Она не знала ни одного нотного знака. Не знала, что музыку надо транспонировать в свою тональность. Так как она этого не знала, то и не ломала себе головы. У нее была необыкновенная музыкальная память. Пианист, который ей аккомпанировал, играл, как бог на душу положит, а Эдит, со своей стороны, пела, не очень обращая на него внимания. Удивительно, что у них все-таки получалось.
Выступления у Лулу все же расширили круг любителей ее пения; на Эдит появился спрос, ее иногда приглашали в другие места, например в "Турбийон", в "Сирокко". Все это было не бог весть что, но все же. Мы были даже, пожалуй, счастливы. У некоторых сложилось об Эдит неправильное мнение. В обычной жизни она не была грустной, наоборот, обожала смеяться, все время шутила. Кроме того, была уверена, что пробьется. "Не беспокойся,- говорила она, обняв меня за плечи.- Придет время, мы выберемся из этой грязи".
А пока что мы сидели в ней по уши. Жалкие кабачки и забегаловки в скучных серых пригородах. Улицы... Не трамплин для прыжка на Луну. Чтобы это понимать, достаточно было капли здравого смысла.
Оставалась любовь, но она тоже не была красивой, со случайными людьми! Эдит было наплевать. Ей было все равно с кем.
Она любила блатной мир. Любила тех, кто вне закона, но не фраеров, не желторотых, которые прикидываются бывалыми, а на поверку - слабаки. Ей нравились крепкие парни, те, о ком здесь говорили: "Это мужик". У нас были хорошие друзья среди сутенеров, они нас никогда не оставляли в беде. Коты были старыми, я хочу сказать, старыми для нас, в возрасте между тридцатью и сорока. К нам они относились заботливо и честно.
Их дела нас не касались. Как профессионалы, они понимали, что для них от нас проку не будет. Правда, среди них были двое, Анри Валетт и Пьеро, которые брали с нас деньги, но не за работу на панели. Это им и в голову не пришло бы, а за наше пение на улице. Они взяли нас "под свое крыло". Если вы под защитой кота и к тому же он "мужик", у вас создается репутация в этом мире. А наши покровители здесь котировались.
Они сопровождали нас, когда Эдит пела на улицах, стояли на страже на углах, предупреждали о появлении фараонов; выступали в роли "баронов", то есть бросали нам бумажки в пять или десять франков, чтобы другие раскошеливались. Они не рисковали, мы возвращали им деньги, прибавляя и свою "плату". Это продолжалось недолго: им надоело, нам тоже! Они не могли таскаться за нами из улицы в улицу, это превращалось в работу, что их унижало. Где это видано, чтобы коты вставали в восемь утра и дежурили на углах! До чего скатиться! Анри и его напарник Пьеро носили фетровые шляпы легче пуха, шляпы с полями или кепки мышиного цвета. Нам нравилось, как они выглядят, когда мы с ними входили в рестораны. У нас все же был вкус... Они единственные, кто не посылал к нам клиентов - как женщин они нас всерьез не принимали. Перестав на них работать, мы не расстались с ними, а продолжали жить среди них. Это был наш мир.
Однажды без всякой причины мы решили пойти к Елисейским полям. "Сделали" несколько улиц, но сборов не было. Эдит повторяла:
- Если так пойдет, бросим. Не везет.
Но именно на этот раз нам повезло.
Мы пели на улице Труайон - и здесь в жизнь Эдит вошел Луи Лепле.
Это был очень элегантный господин - не наш жанр,- седеющий блондин, изысканно одетый. И вот этот слишком ухоженный господин в перчатках не сводил глаз с Эдит. Он так на нее смотрел, что я подумала: "Как только она перестанет петь, он сделает ей предложение. Так одет, что хоть сейчас под венец. Даже в перчатках".
Господин приблизился и сказал:
- Не хотели бы вы петь у меня в кабаре "Жернис" на улице Пьер-Шаррон? Зайдите завтра.
И дал нам десять франков. Эдит не осознавала, что происходит. Он написал адрес на уголке своей газеты и ушел. Эдит отдала мне бумажку, говоря:
- Смотри не потеряй, это может стоить целое состояние.
Через каждые пять минут она останавливалась и спрашивала:
- Адрес у тебя?
На обратном пути Эдит была вне себя от счастья. Мы пошли посмотреть на вход в "Жернис".
- Шикарное место! Он мной займется. Уверена, что здесь-то можно найти импресарио. Это же Елисейские поля! Ты хоть не потеряла бумажку?
Этот клочок газеты решил судьбу Эдит.
Мы вернулись домой, не помня себя от радости. В тот же вечер мы выпили, даже очень выпили, и рассказывали на Пигаль всем, что с нами произошло.
Мы познакомились с певицей Фреэль. Она, как и мы, заходила в "Табак Пигаль". Мы ее уважали: имя ее печаталось на афишах. Она ездила в Россию. Для нас она была "в порядке". Это не мешало ей водиться с сутенерами. А как она надиралась! До чего она могла дойти... Но как пела! "Серый цвет", "Мой мужчина", "Какой ни есть, но я его люблю...". Там еще был мальчик, Мишель Варлон, скрипач, игравший у "Одетт". Он рассказал, что Эдит пригласили в "Жернис". Он нам верил, а Фреэль - нет. Она отговаривала Эдит:
- Не ходите туда, он вас замучит... Думаете, нет белых рабов? Не нужно туда ходить. Просто так нигде не нанимают, а на Елисейских полях тем более. Этого не может быть. Тут что-то кроется.
Фреэль не отдавала себе отчета, что Эдит уже стала "кумиром". Она не могла это осознать. Спустя много лет она скрепя сердце признала истину.
Нельзя сказать, что мы остались с ней в хороших отношениях. Эдит очень была обижена на нее, потому что та вела себя с ней очень подло... действительно, очень подло. И не только в тот момент.
Как только у Эдит появлялся проблеск надежды, мы бежали к Фреэль. Эдит ею восхищалась. А она каждый раз говорила нам гадости. Если Эдит объявляла: "Я буду петь эту песню", Фреэль возмущалась: "Ни в коем случае, что угодно, но не это".
Она заставляла нас пить вместе с нею, а когда Эдит напивалась, таскала ее за собой по кабакам, и обязательно туда, где много народу. Показывая на нее, Фреэль говорила:
- Смотрите, она певица, как и я. Она сейчас будет петь. Ну, пой, Эдит!
Бедная Эдит не держалась на ногах. Она пела, но плохо, это было ужасно, все над ней издевались.
Фреэль иногда угощала нас сэндвичем, стаканом вина, но никогда не дала нам доброго совета, ничем не помогла.
Фреэль все делала, чтобы унизить Эдит. То она требовала, чтобы Эдит выступала на низких каблуках, то чтобы у нее были открытые руки - а это было у сестры самое некрасивое. Но мы этого не понимали, верили ей.
- Ты будешь выглядеть девочкой. Нужно, чтобы тебя жалели. Твои ручонки всех растрогают. Одевайся в красное, в зеленое... все равно во что...
В конце концов Эдит ее раскусила. Мы перестали с ней встречаться.
Но в тот вечер мы были по-настоящему счастливы. Мы пили, чтобы это отпраздновать, и не пьянели.
- Ляжем пораньше. Мне нужно все предусмотреть,- решила Эдит.
Мы ничего не сказали Лулу, боялись - а вдруг не получится. И ушли, как только смогли смыться.
Утром мы пели на улицах. Все было, как обычно: черный кофе, полосканье. Собираясь к Лепле, Эдит надела свою единственную черную юбку, но почистила ее. Правда, не щеткой. Щетки у нас не было. Мы делали так: брали газетную бумагу, мочили и терли ею пятна. Челку она густо склеила мылом, остальные волосы торчали во все стороны. Мы купили губную помаду темно-гранатового цвета, чтобы ярко выделялась, и еще две пары матерчатых тапочек. Не идти же к Лепле босиком! Выбрали темно-синие. Это практичней, не надо их чистить зубным порошком. Мы были убеждены, что выглядим прилично.
Согласно легенде, Эдит опоздала. Это неправда. Мы пришли в кафе "Бель Ферроньер" - он сказал, чтобы мы ждали его там,- на полчаса раньше. Как можно думать, чтобы такая женщина, как Эдит, только и мечтавшая о том, чтобы петь, не поняла, что ей представился исключительный случай: ее заметил владелец кабаре! С деньгами, хорошо одетый и вежливо с нами говоривший! Это же чудо!
Мы пришли заранее, нас била дрожь при мысли, что он мог забыть о нас. Мы так волновались, что не могли говорить.
Лепле провел Эдит в "Жернис". Около четырех часов дня там никого не было. Он попросил Эдит спеть все свои песни. Без аккомпанемента. Она пела так, как тогда, когда он ее услышал. Прослушав, он спокойно сказал:
- Хорошо. Здесь это звучит лучше, чем на улице. Как вас зовут?
- Гассион. Эдит Джиованна.
- Это не годится. В вашей профессии...
Ей говорили "ваша профессия"! С ней обращались как с настоящей певицей. И говорил это тот самый красиво одетый господин, от которого так приятно пахло, употребляя слова, которые мы не привыкли слышать. Эдит спрашивала себя, не смеется ли он над ней.
Она пожирала его глазами, казалось, на ее лице ничего не было, кроме глаз. Она смотрела на него, как на Господа бога.
Это выражение я часто видела на лице Эдит. Во время работы, когда она слушала всем своим существом, стремясь все понять до конца, усвоить, ничего не упустить.
Делая руками изящные округлые движения, Луи Лепле продолжал:
- Имя очень важно. Значит, как вас зовут?
- Эдит Гассион. Но у меня есть другое имя, под которым я пою: Югетта Элиас.
Его рука отмела эти имена. Его ногти, чистые, блестящие, меня заворожили. Мы с Эдит никогда не подозревали, что у мужчины может быть маникюр. Сутенеры, с которыми мы водились, до этого не доходили.
- Детка, мне кажется, я нашел вам имя: Пиаф.
- Как - пиаф*, воробышек?
______________
* На парижском арго "пиаф" - это воробышек.
- Да. "Малютка Воробышек" - это имя уже занято, а вот "Малютка Пиаф" что вы об этом скажете?
Нам не очень понравилось имя "Пиаф", мы сомневались, подходит ли оно для артистки.
Вечером Эдит спросила меня:
- Тебе это нравится: "Пиаф"?
- Не очень.
Она принялась размышлять вслух:
- Знаешь, Момона, пожалуй, "Малютка Пиаф" звучит не так плохо. Мне кажется, это выразительно. Славненький воробышек. И чирикает! Он весел, это весна, в конце концов, ведь это мы! А он не глуп, этот мужичок.
Весь вечер у нее это вертелось в голове. Она задавала вопросы нашим приятелям, мнения были самые разные, но ни одно из них ее не устраивало. Эдит впервые посмотрела на наше окружение другими глазами:
- Ну ладно, я буду платить вам за вино в "Бель Ферроньер", это кафе напротив, а тем временем я, "Малютка Пиаф", буду петь в "Жернисе".
- Понимаешь, Момона, наши ребята - славные, это настоящие мужчины, но в актерских делах не секут. Другого поля ягоды.
Господин Лепле сразу же завоевал уважение Эдит, она полюбила его. Между ними возникла настоящая привязанность. Она звала его "папа Лепле". Он говорил ей: "Ты мне как приемная дочка".
Начиная с этого дня, в течение недели, а может быть, и больше - во всяком случае, время показалось нам долгим,- Эдит репетировала с пианистом. Сперва возникли осложнения. Эдит было трудно следовать за музыкой. Она считала, что должно быть наоборот.
- Это ведь пою я, а не пианист, значит, пусть сам и выпутывается.
Она пела, как слышала.
Лепле сделал ей широкую рекламу. -Повсюду на афишах и в газетах можно было прочесть: "Жернис": прямо с улицы - в кабаре! "Малютка Пиаф"!
"Посмотри-ка,- говорила Эдит,- ведь это мое имя! Ущипни меня, Момона, мне не верится".
Это была неправда: она верила, и очень сильно, но ей нравилось притворяться. Она не могла говорить ни о чем другом. А меня распирало от гордости, что я ее сестра.
Эдит, для которой спеть песню было как другому выпить глоток воды, у которой не было никакого чувства ответственности, ломала себе голову над кучей вопросов. Я ее не узнавала.
Всю неделю она ничего не пила, ни с кем не спала. Как будто хотела очиститься. Она говорила только о своей удаче и не находила себе места.
Когда Луи Лепле говорил Эдит: "Недаром я племянник Полена. Ты слишком молода и не знаешь, что в начале века он был королем кафе-концерта. Благодаря ему песня у меня в крови. Поэтому, малышка, можешь на меня положиться. Ты не похожа на других, а публика это любит",- она ему верила. Она знала, что он прав.
Лепле ничем не рисковал, приняв в ней участие. Он решил дать ей шанс, потому что любил песню, настоящую песню, и был по горло сыт вульгарными куплетами со скабрезными припевами. Либо его уличная певица сумеет встряхнуть тех, кто называет себя "весь Париж" и где-то между сердцем и желудком у них что-то шевельнется, либо, глядя на нее, они будут хохотать до упаду. В любом случае скажут: "Ах, этот Лепле! Всегда откопает что-то новенькое. Ас! Гениально!" В любом случае он будет в выигрыше.
Тем не менее, если бы Эдит провалилась, даже если бы это не отразилось на делах "Жерниса", для самого Лепле это был бы удар, так как он поверил в нее с той самой минуты, как впервые увидел. Мы никогда не встречали таких расположенных людей, как Лепле. Мы даже не могли себе представить, что они существуют на свете.
Это он начал приобщать Эдит к ее профессии. Она ничего не умела. У Лулу она пела как бог на душу положит. Свет, музыка, режиссура песен, их выбор, жесты - ни о чем она не имела представления. Она пела, опустив руки и прижав их ладонями к юбке. Он боялся сказать ей сразу слишком много, боялся нарушить то, что в ней было естественного. И все же пошел на риск - дал ей выучить новые песни: "Нини, собачья шкура", "Коричневый вальс", "Я становлюсь такой миленькой...". Он предусмотрел все, кроме платья, так как не представлял себе, до какой степени мы находились в нищете.
- У тебя есть платье на завтра?
Эдит ответила без запинки:
- Ну, конечно, миленькое черное платьице.
Это было неправдой. Я-то хорошо знала, что у нее ничего не было. Лепле стал расспрашивать, он беспокоился:
- Какое оно? Короткое, длинное?
- Короткое.
- Смотри. Ты не должна в нем выглядеть нарядно.
- Оно совсем простенькое. Проще простого.
- Принеси его завтра.
Когда мы вышли от Лепле, Эдит сказала:
- У нас нет времени, чтобы "сделать" хоть одну улицу, а нам нужны деньги. Нет, ну какая же я идиотка, не подумать о платье! Знаешь что? Пойдем к Анри. Он не откажет.
Я понимала, что он не откажет. Мы же работали на него когда-то целую неделю, он от этого не разбогател, но все-таки. Он к нам хорошо относился, для него мы были забавными девчонками,
У Анри денег не платье не оказалось, то, что он дал, хватило только на шерсть и спицы. И мы принялись вязать. (Эдит вязала очень хорошо, она это очень любила. Позднее все ее любимые через это прошли: каждый получал свой свитер.) За работой она веселилась:
- Папа Лепле сказал, что завтра в "Жернисе" соберутся все сливки, а солистка выйдет в черном вязаном платье! Вот обалдеют! Но я ведь с улицы? Что мне - расхаживать в платье со шлейфом?
Всю ночь мы вязали как сумасшедшие огромными спицами, чтобы работа шла быстрее. Каждый час Эдит примеряла платье и спрашивала:
- Как ты думаешь, оно мне пойдет?
Она выбрала черный цвет не потому, что его любила, а потому, что на сцене себя видела только в черном. Так было всю жизнь.
В вечер премьеры мы пришли в "Жер-нис" на два часа раньше.
Эдит взяла мою руку, приложила к груди и сказала:
- Чувствуешь, как бьется мое сердце? Ну что ж, придется ему привыкать поспевать за мной.
С юбкой все было просто: она была прямой, с верхом - тоже. Но вот с рукавами никак не получалось, мы их распускали не один раз. В результате успели связать только один.
- Буду петь с голыми руками, как Фреэль. Очень элегантно.
Вошел Лепле.
- Одевайся. Я хочу посмотреть.
Мы побежали в туалет. Это было наше постоянное прибежище. Когда Лепле увидел платье, он схватился за голову. Обычно такой вежливый, он начал кричать:
- Ты с ума сошла! Черт! Не может быть! С голыми руками! Ты же не Дамиа, черт возьми, и не Фреэль! У них-то руки. Посмотри на себя. На что ты похожа? Это же не руки, это... спички!
Он схватил бедную Эдит за руку, поставил перед зеркалом и тряс ее, как тряпичную куклу.
- Нет, это невозможно. Все пропало! На таких, как ты, нельзя полагаться. А эта идиотка - ээто была я - не могла тебе скзать, на что ты похожа в таком виде? Хоть плачь! Все пропало...
Но плакать начали мы, и взялись за это всерьез. Все пропало из-за того, что не было денег. А папа Лепле нам еще не дал ни одного франка.
К счастью, в этот момент в зал вошла жена Мориса Шевалье, Ивонна Балле. Услышав крики Лепле, она поинтересовалась, в чем дело.
- Перестань, Луи. Не сходи с ума,- запугаешь девочку. Она не сможет петь.
- Ах, так ты считаешь, что она может петь в таком виде?
- У тебя нет рукавов?
- Только один. Мы не успели связать другой. Не могу же я петь с одним рукавом.
- А платка у тебя нет?
Тогда было модно, чтобы певицы, исполнявшие реалистические песни, выходили на сцену, накинув на плечи платок. Мы-то этого не знали. Эдит, и без того всегда бледная, сделалась как полотно.
- Нет. Раз нет - так нет. Я не буду петь.
Ивонна сказала:
- На, вот тебе второй рукав,- и протянула ей свой платок, большой квадрат фиолетового шелка.
С тех пор Эдит навсегда полюбила фиолетовый цвет, она верила, что он приносит ей счастье.
Все равно за полчаса до выхода Эдит была зеленой от страха, а меня била дрожь, я слова не могла вымолвить, у меня стучали зубы. Зал был полон, и все были в самых шикарных туалетах.
Нам назвали несколько имен: Морис Шевалье, Ивонна Балле, Жан Траншан, Жан Мермоз*, Мистенгет, Мод Лотл, Анри Летелье, директор "Журналь", одного из самых крупных еженедельников того времени.
______________
* Знаменитый французский летчик, осуществивший в 1930 года
первый перелет из Франции в Южную Америку.
Появление Эдит для них должно было стать как удар в солнечное сплетение. При мысли об этом у нас захватывало дух. Эдит, которая терпеть не могла воды,, пила стакан за стаканом.
- Момона, у меня так пересохло в горле, что могу песком плеваться.
В зале смеялись, пели хором популярные куплеты. Мы никогда не бывали здесь по вечерам, поэтому ничего не понимали и колотились от ужаса. Нам казалось, что они никогда не замолчат и не смогут слушать.
Около одиннадцати часов вечера - такова была традиция - по залу проходил Лепле с музыкантами и все пели "Монахи из монастыря святого Бернара". Затем шел "гвоздь" программы - новый солист.
Лора Жарни, директриса "Жерниса", бывшая королева кабаре "Шесть дней", пришла за Эдит.
- Твой выход.
Эдит посмотрела на меня.
- Момона, я должна сегодня добиться успеха. Такой шанс выпадает раз в жизни.
Она быстро перекрестилась. Это было впервые, но с тех пор она никогда не выходила на сцену, не перекрестившись.
В "Жернисе" все иначе, чем у Лулу. Мсье Лепле не хотел, чтобы я была в зале. Куда мне в зал - я ведь нищенка... Как обычно, меня отправили в туалет. Но плевала я на все. Я пошла за Эдит. В тот вечер я должна была быть наверху.
В зале очень жарко. У женщин обнажены плечи, спины... Меха - не кролик, сверкающие украшения - не стекляшки. Мужчины во фраках и смокингах. Очень шумно. Оранжевое освещение, как тогда в моде.
Когда погас свет, раздались возгласы, взрывы смеха.
В свете прожектора появился Лепле (всю мизансцену он выстроил сам). В нескольких словах он рассказал, что встретил Эдит на углу улицы Труайон, что она на самом деле такая, как есть, что он считает ее открытием.
- Итак, с улицы - в кабаре. Перед вами "Малютка Пиаф".
В зале зашумели, но когда прожектор высветил Эдит, когда ее увидели, шум прекратился: люди не понимали, выжидая, смеяться им или плакать?
Одинокая в резком свете прожектора, с жалкой прической, бледная, с красным, как рана, ртом, она стояла в своем черном нескладном платье, уронив руки вдоль тела, потерянная и несчастная.
И запела:
А у нас, у девчонок, ни кола ни двора.
У верченых-крученых, эх, в кармане дыра.
Хорошо бы девчонке скоротать вечерок,
Хорошо бы девчонку приголубил дружок...
В зале продолжали разговаривать, как будто ее и не было. Скрепя сердце, с глазами, полными слез, Эдит продолжала петь. Страдая всей душой, она повторяла про себя: "Победить, победить!"
Уже первый куплет решил все. Эдит держала зал. Разговоры смолкли. Песня кончилась, никто не шевельнулся. Ни аплодисментов, ни шепота, ничего тишина...
Это было ужасно. Не знаю, может быть, это продолжалось секунд двадцать... очень долго. И молчание казалось странным, невыносимым, от него сжималось горло. И вдруг раздались аплодисменты. Шквал, град, ливень... Забившись в угол, я плакала от счастья, не замечая слез.
Я услышала, как Лепле мне сказал:
- Порядок. Она их покорила...
Он забыл и думать о том, чтобы послать меня в туалет. Публика была поражена, потрясена. Люди были сражены этой девчонкой, которая пела им о нищете, пела о правде. И слова говорили об этом слабее, чем голос.
Это был самый трудный момент за всю ее карьеру, но до самой смерти она считала его самым прекрасным. Она опьянела от счастья.
Когда выступление окончилось, ее пригласили за столик Жана Мермоза, который, обращаясь к ней, называл ее "мадемуазель". Она не могла опомниться. Она, которую ничто не смущало, у которой на все хватало смелости, потеряла дар речи.
Рядом с Жаном Мермозом сидели Морис Шевалье, Ивонна Балле и другие известные люди, кто точно, я не знаю.
Говорят, что Морис Шевалье якобы воскликнул: "Маленькая, а сколько силы!" Это часть легенды. На самом деле он уже слышал Эдит. Он приходил как-то с Ивонной на одну из ее репетиций и сказал что-то вроде: "Попробуй ее, Луи. Это может понравиться. Это сама жизнь!"
Он был прав. Ни у кого не было такого голоса. Эдит не делала усилий, чтобы быть "достоверной", она родилась на улице, она оттуда пришла. Никогда еще на сцену не выходила такая маленькая, худенькая, плохо одетая женщина. Она пела без жестов. Почти все известные певицы были крупными женщинами: Аннет Лажон, Дамия, Фреэль. Только выйдя на сцену, они уже заполняли ее.
Эдит понравилась, потому что удивила, публика была в нокауте. Но она еще не была той, кем стала потом. Понадобились годы работы, чтобы стать единственной.
Когда мы вышли, было уже светло. Великолепное утро, утро славы! Эдит в черном платье, невзрачном при дневном свете, шла как королева. Она взяла меня за руку.
- Пойдем, Момона. Сейчас мне нужна улица. Я ей всем обязана. Я должна поблагодарить ее, мы пойдем петь. Мне это необходимо.
Она запела, но не как всегда. Это было как псалом. Она благодарила небо. Эдит начала другую жизнь.