Страница:
УРОК ЯЗЫКА
Азбука
Да простит мне Армения, небу ее идет самолет! Я вышел на поле — горячий и чистый ветер ударил в лицо. Он был очень кстати после вчерашнего. Я оглянулся и счастливо посмотрел вверх — там увидел я самого себя несколько мгновений назад, — там, разворачиваясь, садился самолет, а небо было самого аэрофлотовского цвета, как тужурка у стюардессы, а самолетик — как крылышки в ее петличке… Я шел к зданию вокзала: ЕРЕВАН.Ага, значит, вот эта штука — Е, вот эта Р, а эта опять Е…
Так и запечатлелся во мне первый кадр: ветер и выгоревшая трава, которая не то чтобы стелилась по ветру (она была слишком короткой для этого), но была навсегда им причесана. Ветер подталкивал меня к Еревану. Это, значит, В, а это вот А, а это уже Н. Красиво.
Потом я ждал свой чемодан, привычно размышляя о том, стоит ли так быстро летать, чтобы столько же ждать свой багаж. Будто он еще летит, а только я уже прибыл.
Вокзал, по моему убеждению, не место для естественного человека, но этот был не совсем похож на мои прежние вокзалы. Тут было по-южному гортанней и шумней, но одновременно почему-то и спокойней. Конечно же толкучка, даже более темпераментная, но как-то вроде и не толкается никто… Не было тут той затравленности российского пассажира, где каждый сам по себе — боится за чемодан, боится опоздать, боится быть обиженным и обойденным, — и оттого появляется в нем автобусная, вокзальная твердоватость и туповатость, и сам он становится похож формой и твердостью на свой фанерный чемодан с царапающими и цепляющими углами, и лицо — как замок. Такой заденет плечом — синяк будет.
Тут толкотня была другая — базарная, мягкая, — где перешагивают чемоданы, как арбузы и дыни. И в ожидании нет трагедии: можно взвеситься на аэрофлотовских весах, красивых, как часы… Взвешивают детей, взвешивают бабушек, взвешиваются сами. Никто их не гонит и не кричит на них, как ни странно. Я приехал с желанием, чтобы мне здесь нравилось, и мне нравилось.
Весил же я все столько же. Тридцать лет от роду.
Весы показывали 7 сентября 1967 года. Я ждал, когда прилетит мой чемодан, и пялился на вывески, как дошкольник…
Что могло быть написано такими вот красивыми и значительными в своей непонятности буквами? Пословица? Пророчество? Строка бессмертного стихотворения?..
Права-обязанности пассажира Аэрофлота
вот что было написано этими удивительными буквами. Это утверждал справа уступивший первое место, подчиненный, как и положено переводу, русский текст. Но раз такие родные «не курить, не распивать, выхода нет» были переводом с армянского, не означало ли это, что армяне — вот кто ввел их в наше российское обращение? Не может быть. Значит, тут имел место редкий случай перевода справа налево или воссоздания оригинала по подстрочнику.
Поразительно все-таки прочна природа уважения к печатному слову — ничем его не подорвать. Стоит столкнуться с чужим языком — и благоговение перед таинством грамоты, как у подписывающегося крестом. Трудно тогда поверить, что написать можно что угодно, так же как и сказать. Трудно поверить в безразличие таких мудрых и совершенных букв к словам, ими составленным. «Буквы… Ну подумаешь, буквы! — увещевал себя я. — Разве что красивые. Русские, что ли, некрасивые? А ими что угодно пиши! — это же меня не смущает… — И только тогда подумал: — Ладно, пусть. Пусть с русского на армянский, хоть и справа налево… Но разве это русский — то, что справа?.. С какого же это злого языка на русский-то переведено?»
Если уж очень многого ждать от встречи, то можно забыть сказать «здравствуйте». Никогда бы не предположил, что после палочек и ноликов первого класса буквы могут стать еще раз предметом волнений и даже страстей… Однако если не первый, то второй вопрос, который мне задали на армянской земле, был: «Ну, как тебе нравится наш алфавит? Правда, очень? Скажи, только честно, какой тебе больше нравится, твой или наш?»
Да простит мне Россия, я готов согласиться: наш алфавит проигрывает… У «великого, могучего, правдивого и свободного» (Тургенев) не убудет от такого заявления.
Собственно, раньше я о достоинствах нашего алфавита почему-то не задумывался. Разве что мне казалось неверным набирать классиков по новой орфографии — они-то ведь не по ней писали. Мне не хватает фиты в имени Федор, например, и-десятеричного в слове «идиот» и кое-где твердых знаков, в конце некоторых слов. (Так же и рождались классики, не по новому стилю, а по старому: привыкали к числу и месяцу своего рождения… и число это что-нибудь для них значило.) Не переименовываем же мы в их произведениях города и улицы в соответствии с названиями нынешними, не переводим цены в новый масштаб цен… Такие мелкие вопросы досуже возникали во мне. А так я не обращал внимания на наш алфавит, не замечал его, более вслушиваясь в слово, чем всматриваясь в него.
Задумался я об этом, лишь присмотревшись к армянскому алфавиту и наслушавшись чужого звучания речи. Это великий алфавит по точности соответствия звука графическому изображению. Тут все цельно и образует круги. Цепкость армянской речи («дикая кошка — армянская речь») так соответствует кованости армянских букв, что слово — начертанное — звякнет, как цепь. И так ясно представляются мне эти буквы выкованными в кузнице: плавный изгиб металла под ударами молота, слетает окалина, и остается та радужная синеватость, которая мерещится мне теперь в каждой армянской букве. Этими буквами можно подковывать живых коней… Или буквы эти стоило бы вытесывать из камня, потому что камень в Армении столь же естествен, как и алфавит, и плавность и твердость армянской буквы не противоречат камню. (Стоит вспомнить очертания армянских крестов, чтобы опять восхититься этим соответствием.) И так же точно подобна армянская буква своим верхним изгибом плечу древней армянской церкви или ее своду, как есть эта линия и в очертаниях ее гор, как подобны они, в свою очередь, линиям женской груди, настолько всеобще для Армении это удивительное сочетание твердости и мягкости, жесткости и плавности, мужественности и женственности — и в пейзаже и в воздухе, и в строениях и в людях, и в алфавите и в речи. В армянской букве — величие монумента и нежность жизни, библейская древность очертаний лаваша и острота зеленой запятой перца, кудрявость и прозрачность винограда и стройность и строгость бутыли, мягкий завиток овечьей шерсти и прочность пастушьего посоха, и линия плеча пастуха… и линия его затылка… И все это в точности соответствует звуку, который она изображает.
Я по-прежнему не знаю армянского языка, но именно поэтому ручаюсь за правду своего ощущения: передо мной был только звук и его изображение, а смысл речи был за моими пределами.
Этот алфавит был создан гениальным человеком с поразительным чувством родины — был создан однажды и навсегда, — он совершенен. Тот человек был подобен Богу в дни Творения. Создав алфавит, он начертал первую фразу:
На этот раз фраза то и значила, что было ею начертано: «Познай мудрость, проникни в слова гениев».
Начертав (именно не написав, не нарисовав), он обнаружил, что не хватает одной буквы. Тогда он создал и эту букву. И с тех пор стоит армянский алфавит.
Для меня нет ничего убедительней такой истории. Можно выдумать человека и можно выдумать букву, но нельзя выдумать, что человеку не хватило одной буквы. Это могло только быть. Значит, был и такой человек. Он не легенда. Он такой же факт, как этот алфавит. Имя его Месроп Маштоц.
Я бы поставил Маштоцу памятник в виде той последней буквы — каменное доказательство его правоты.
Человек, мало-мальски наделенный чутьем и слухом к слову, никогда не усомнится в существовании Творца…
На этот раз фраза то и значила, что было ею начертано: «Познай мудрость, проникни в слова гениев».
Начертав (именно не написав, не нарисовав), он обнаружил, что не хватает одной буквы. Тогда он создал и эту букву. И с тех пор стоит армянский алфавит.
Для меня нет ничего убедительней такой истории. Можно выдумать человека и можно выдумать букву, но нельзя выдумать, что человеку не хватило одной буквы. Это могло только быть. Значит, был и такой человек. Он не легенда. Он такой же факт, как этот алфавит. Имя его Месроп Маштоц.
Я бы поставил Маштоцу памятник в виде той последней буквы — каменное доказательство его правоты.
Человек, мало-мальски наделенный чутьем и слухом к слову, никогда не усомнится в существовании Творца…
Когда была опубликована статья русского ученого-филолога, ставящая под сомнение реальное существование Маштоца, кто ее заметил, кто ее прочел, кроме горстки специалистов? Вся Армения. И до меня, приехавшего год спустя, все еще доходили отголоски национальной бури. Чтобы взрослые люди и так волновались из-за каких-то буквиц…
Я испытал удивление и чувство неловкости. В течение одного дня я знал об истории армянского алфавита больше, чем об истории русского. Мне пришлось приблизить к себе никогда не волновавший меня вопрос…
Слово — самое точное орудие, какое было когда-либо у человека, но филология еще не достигла точности угаданного слова. Ей пристала скромность. Она при слове, а не слово при ней. Сомнение в существовании Маштоца оскорбительно для армянина. И я прекрасно понимаю его. И уж во всяком случае, такой алфавит не мог быть плодом трудов коллектива ученых-языковедов. Это уж точно.
Армяне сохранили алфавит неизменным на протяжении полутора тысяч лет. В нем древность, история, крепость и дух нации. До сих пор рукописная буква не расходится у них с печатным знаком, и даже в книгах, в типографском шрифте существует наклон руки писца. Рукопись переходит в книгу, почти не претерпевая графических метаморфоз. И это тоже замечательно.
Прогресс, врывающийся в словарь, в правописание, унификация правил, упрощение начертаний — дело, полезное для всеобщей грамотности, но не для культуры. Охрана языка от хозяйственных поползновений так же необходима, как и охрана природы и исторических памятников. Стоит вспомнить кириллицу насколько она ближе по своей графике русскому пейзажу, русской архитектуре, русскому характеру…
Пресловутый анекдот об учителе гимназии, покончившем с собой из-за отмены ятей, в Армении не пользовался бы успехом. Он бы не был смешон. Такой человек в Армении мог бы быть национальным героем.
Больше всего меня веселит, что реформа правописания сэкономила много бумаги, что на одни отмененные твердые знаки в концах слов в «Войне и мире» набегает целый печатный лист, а в общегосударственном масштабе… Но эта экономия не перекроет макулатурного потока.
Букварь
Ереван — моя азбука, мой букварь, мой каменный словарик-разговорник. Слева — по-армянски, справа — по-русски. Только слова в беспорядке. Рядом с А — автоматом — Ш — шашлычная. А Б — базар — совсем на другой улице, через несколько страниц.Я шуршу страницами кварталов, улиц и площадей в поисках Р — редакции, Д — друга, Ж — жилья и П — просто так. Это мой русско-армянский словарь.
Но если бы я знал армянский и мог пользоваться Ереваном как армяно-русским словарем, порядка, конечно, было бы не больше. Это меня утешает.
Но я нахожу своего друга, и у меня появляется учитель. Ему попадается малоспособный ученик, с памятью восторженной и дырявой. Но у учителя появляются помощники. Я попадаю в сладкий плен — у друга есть мать жены, жена брата, друг брата и брат друга. Я познаю всю прочность армянских родственных связей и опутан этой цепью, и каждый мой новый час прибавляет новый виток. И мне уже не бывать одному никогда…
— Андрей, «сурч» — это что такое?
Я еще ни разу не угадал и теперь молчу, улыбаюсь смущенно.
— Андрей, «сурч» — это хорошо или плохо?
И все ласково смеются над моим замешательством.
— Андрей, хочешь сурч?
— Хочу.
— Молодец. Пятерка.
И мне несут кофе. И так хорошо у нас не варят кофе…
— Андрей, «дзу» — это что такое?
— Андрей, «дзу» — это хорошо или плохо?
— Андрей, какое слово, по-твоему, лучше: «дзу» или «яйцо»?
И я ем дзу. Таких яичниц я не ел никогда в жизни. О, нищая глазунья!
Хоровац, бибар, гини… Я поедаю наглядные пособия.
И все это хорошо. Только есть так много — плохо…
Учат и сами учатся.
— Я пришла, — говорит мой друг, — как правильно: «пришла» или «пришел»?.. Я пришел к сестру… Как правильно: «к сестра»?..
И когда они устают ломать свою голову и язык переводом таких простых и понятных слов, таких прекрасных, на чужой, мой язык, устают путаться в падежах и родах, они вдруг соскальзывают счастливо на родную речь и начинают отдыхать в ней между собою; я тем временем опять ем, все еще ем и еще раз ем, ем за всех: за маму друга и за папу его жены, за друга его брата и за брата его друга, разве что за друга своего не ем (он-то может оказать мне такую услугу)… Зато, пока я ем, они могут хоть поговорить спокойно.
И когда они наконец погружаются в покалывающие, как горная река, воды своей речи, я вдруг испытываю ту же легкость, что и они, с меня спадаем эта невнятная неловкость, и мне радостно слышать чужую речь. И не только по причинам, приведенным выше. Впервые в жизни я поймал себя на том, что, не понимая языка, я слышу то, чего никогда не слышу в русской, понятной мне речи, а именно: как люди говорят… Как они замолкают и как ждут своей очереди, как вставляют слово и как отказываются от намерения вставить его, как кто-нибудь говорит что-то смешное и — поразительно! — как люди не сразу смеются, как они смеются потом и как сказавший смешное выдерживает некую паузу для чужого смеха, как ждут ответа на вопрос и как ищут ответ, в какой момент потупляются и в какой взглядывают в глаза, в какой момент говорят о тебе, ничего не понимающем…
И еще, когда они говорят со мной, то есть говорят по-русски, они никогда не смеются. Стоит им перейти на армянский — сразу смех. Словно смеются над тобой, непонимающим. Так вполне может показаться, пока не поймешь, что смеяться возможно лишь на родном языке. Мне не с кем было посмеяться в Армении…
Если им бывало уж очень смешно, отсмеявшись, они спохватывались. Улыбка смеха сменялась улыбкой вежливости — подчиненная жизнь лица, — ко мне поворачивались. Та, невольная улыбка сходила еще не сразу, память о смехе тихо таяла в глазах, и в них отражался я, мое наличие. Их лица приобретали чрезвычайно умное и углубленное выражение, как в разговоре с иностранцами на плохом языке, когда, чем глупее разговор, тем значительнее интонация, а киваний и поддакиваний не сдержать никакими силами… После таких разговоров ноют мускулы лица и шеи от непривычной, неестественной работы.
Только на родном языке можно петь, писать стихи, признаваться в любви… На чужом языке, даже при отличном его знании, можно лишь преподавать язык, разговаривать о политике и заказывать котлету. Один язык у человека — два языка не покажешь.
Чуть ли не так, что чем тоньше и талантливей поэтическое и живое знание родного языка, тем безнадежней знание чужого, и разрыв невосполним. Как остроумен мой друг, по-русски мрачный, почти унылый человек… Каждая его фраза по-армянски встречается таким радостным, неподвластным смехом… «Ах, как жаль, что ты не понимаешь его армянский!» Как жаль… Вот еще и кроме армянского существует его армянский! Но ведь и кроме их русского существует в нашем русском и мой русский…
Мне не с кем было посмеяться в Армении. И я был счастлив, когда обо мне забывали. И был счастлив журчанием и похрустыванием армянской речи, потому что у меня было полное доверие к говорящим. Антипатия к чужой речи в твоем присутствии — прежде всего боязнь, что говорят о тебе, и говорят плохо. Откуда эта боязнь — другой вопрос. Переговариваться на незнакомом собеседнику языке считается бестактным прежде всего среди людей, не доверяющих друг другу. Среди дипломатов, допустим. Мы Же доверяли друг другу. Более того, мои друзья были настолько тактичны, что при мне договаривались насчет меня именно на своем, непонятном мне языке, чтобы я не подозревал о всех тяготах организации моего быта: поселения, передвижения, сопровождения и маршрутов. Опять забываю, что им было легче так договариваться…
Я слушал чужую речь и пленялся ею. Действительно, что за соединение жесткого, сухого, прокаленного и удивительно мягкого, «нежного» — как сказал бы мой друг! Как жесткая, прожженная земля и сочный плод, созревающий на ней… Хич — россыпь мелких камней, джур — вода, журчит в этих камнях, шог жара над этим камнем и водой, чандж — муха, звенит в этой жаре. Хич, джур, шог, чандж — и вдруг среди всего этого «лолик» — помидор.
Хич, карь — конечно, это не наш камень, это их камень. Что ка-амень? лежит на дороге… Джур- это их вода, она холодная и журчит под этими камнями, и ее мало… Что им наша во-да?.. Так много воды в этом слове, и сверху и снизу… Чандж- разве это наша нарисованная муха?.. Дехц персик… Тут же есть кожа персика, в этом слове, его пушок, ворсинки!.. А что такое пер-сик? От «перса»… Просто иностранный фрукт.
— Андрей, что лучше: «кав» или «глина»? «Арагил» или «аист»? «Журавль» или «крунк»?
И действительно, что лучше? Подумать только, журавль! — и не подозревал, что это так красиво. Или — крунк… До чего хорошо!
Я влюбляюсь в слова: в армянские благодаря русским и в русские благодаря армянским…
— Что лучше: «цов» или «море»?
И вдруг не чувствую «море», в нем нет волнения, зеркало, и вдруг сочувствую слову «цов» — вижу в нем волну набегающую… но «волна», оказывается, вовсе не «цов», «волна» — «алик», нежно лижет берег. Но если бы «цов» было только «море»! А «цов» — это и «море», и «тишина», «цов» — это тоска в красивых глазах и просто красота, цов — это народ толпою и просто «много»…
Созвучия
майр — матьсирд — сердце
серм — семя
мис — мясо
гини — вино
Но «камар» — это вовсе не «комар», «камар» — это «арка».
А «арка» — это вовсе не «арка», «арка» — это «царь».
А «цар» — это вовсе не «царь», «цар» — это «дерево».
пар — танец, пляска
гол — тепло
цех — грязь
Но парение есть в пляске, «голое» и «теплое» — так близко… «Дерево» конечно же царственно, и все это натяжка, а вот что «цех» — это «грязь» точнее не скажешь.
— У вас есть слово «атаман», — говорит мне друг, — а у нас «атам» — это «зуб», «клык». Поэтому, когда я в детстве книжки читал, все думал, что «атаман» — это человек с клыками…
— А я думал, что он на оттоманке лежит, — говорю я.
— У вас есть слово «хмель», — объясняет мне друг рано утром на первом уроке, — а «хмел» по-армянски значит «выпить». Поэтому у нас прижилось ваше слово «похмелье».
— Андрей, «аствац» — что такое? — строго спрашивает друг.
— Андрей, «аствац» — это хорошо или плохо?
— «Аствац» — это хорошо, — говорю, — «аствац» — это отец.
— А ведь верно! — удивляется мой друг. — Кенац! [16]
Прямая речь
Аё — по-армянски «да». Чэ — по-армянски «нет». Не знаю почему, но всюду — на улицах, в магазинах, в автобусах — я чаще слышу «чэ», чем «аё». Чэ, чэ, чэ. Обычный автобусный диалог представлялся мне так: один все спрашивает, наседает, а другой отвечает «чэ, чэ», а потом, наоборот, другой все спрашивает, а первый отвечает свое «чэ». Я так сам понял, что «чэ» по-армянски «да», и спросил друга: а как по-армянски «нет»? А он мне и говорит: «Чэ». — Как «чэ»? — воскликнул я. — А как же тогда «да»? — «Аё». Вот как я ошибся. Думал, теперь разберусь… Но так я ни разу и не услышал «аё», а все «чэ».Брат моего друга — журналист. Он меня очень любит потому что я очень люблю его брата. Это в Армении естественно. Как-то мы шли с ним по улице, и он мучительно страшно молчал. И смотрел на меня таким просящим взглядом, что я поневоле говорил без передышки и за себя и за него. Дело в том, что в Армении, наверно, нет другого такого человека, кому бы русский язык доставлял столько же истинного, даже физического страдания. Со мной он разговаривал в основном глазами. Когда ему следовало составить фразу по-русски, глаза его немели от напряжении и того давления, которое, по-видимому, развивалось в этот момент в его мозгу. Потом во взгляде его появлялась короткость и кротость, как у жвачных животных, и он не произносил задуманную фразу. Дело, по-видимому, было даже не в том, что он мало знал русских слов, а в том, что ни одного слова по-русски он не мог подумать.
И вот мы шли по улице, и вдруг из моей речи он понял, что я приехал не просто в гости к его брату, а в командировку от газеты. (Это я обмолвился, учитывая, что он журналист.) Лицо его затуманилось, и вдруг его прорвало. Передать речь его в точности я не берусь — никто не поверит…
— И ты будешь про нас писать? — сказал он.
После этого он стал разговаривать со мной так: увидит — арбузы везут…
— Это армянский арбуза, — говорит. Увидит ослика…
— Это армянская ишак, — говорит.
— Это армянский очень толстый женщина. А это армянский пиво. Пиво хочешь? Арбуз хочешь? Это обыкновенный армянский такси. Поедем, хочешь?
Я сначала улыбался, потом надумал обидеться. Но сдержался. Потом мне было уже проще: я знал, что это будет армянский забор, а это армянский столб, а это обыкновенный армянский милиционер. Как ему не надоело? Я уже не обижался, а думал: почему он так?
Наконец он устал.
— Только не пиши, пожалуйста, — сказал он, — что Армения — солнечная, гостеприимная страна.
Помолчал и добавил:
— Я вот сколько живу тут и пишу, а все не написал, какая она.
— Знаешь, — сказал я искренне, — это же и меня мучит. Я даже думаю, что ничего писать не буду. Что я увижу за две недели? Что пойму? Серьезно не напишешь, а несерьезно об Армении я уже писать не могу… И потом, если рассудить, разве бы я сам, для собствен ной радости, не согласился бы сюда приехать? За свои деньги? Значит, верну деньги за командировку и скажу «спасибо». Тем более что я же не работаю в газете и от нее не завишу.
— Ну зачем же возвращать?! — возмутился брат друга. — Почему же это ты не напишешь?.. Поживи еще. Напишешь… — сказал он, и этой его интонации я уже совсем не понял: «напишешь» — это хорошо или плохо?
И вот кончилось мое путешествие, вот я дома, вот я мучился, мучился, гуляя вокруг стола, и вот все-таки сел за машинку.
И что же я вывел в первой фразе?
«Армения — солнечная, гостеприимная страна».
И что же я вдруг услышал?
— Чэ, чэ, чэ! Чэ, Андрей, чэ!
— Да, но это же так! — Я покраснел.
— Чэ, Андрей, чэ! Я поднатужился:
«Армения — горячая, многострадальная земля». -Чэ.
— Ну какая же она, твоя Армения?! — взвился я.
— Знал бы, сам написал.
— Ну скажи хоть лучше, чем я! Смотри, я сказал: горя чая… Разве сразу найдешь такое слово? Именно горячая. Тут все горячо: небо, земля, воздух, солнце, люди, история, кровь, та, что в людях, и та, что из людей…
— Чэ, Андрей.
— Ну скажи лучше, попробуй!
— Попробую… Армения — моя родина.
— Ты прав. Но не моя же! Я не могу так написать!
— Но я же очерк пишу! Не стихи, не рассказы. Очерк Путевые заметки. Заметки чужого человека. Заметки не армянина. Очерк, понимаешь?
— А «очерк» по-армянски знаешь как?
— Нет…
— «Акнарк». А «акнарк» по-русски знаешь что?
— ???
— «Намек».
Намек
Да, когда я писал о созвучиях, я пропустил одно: уш. «Уш» — это не «уши». Но близко. «Уш» — это «внимательный». Зато «апуш» — это не просто «невнимательный», что было бы логично. «Апуш» — это идиот.
УРОК ИСТОРИИ
Лео
Мне достаточно трудно представить себе кого-нибудь из высокопросвещенных своих знакомых (дедушки нет в живых…), прогуливаясь с которым я бы слышал следующее:— Вот здесь нашли тело Распутина.
— А вот здесь останавливался Наполеон. Или:
— Вот видишь горку, за ней роща, вот оттуда, когда мы уже отступали, выскочил Денис Давыдов и своими ошеломительными действиями вдохновил наше уставшее войско…
В Армении подобные вещи знает, кажется, каждый.
Такое впечатление, что в Армении нет начала истории — она была всегда. И за свое вечное существование она освятила каждый камень и каждый шаг. Наверно, нет такой деревни, которая не была бы во время оно столицей древнего государства, нет холма, около которого не разыгралась бы решительная битва, нет камня, не политого кровью, и нет человека, которому бы это было безразлично.
— Андрей, посмотри, во-он та гора, видишь? А рядом другая… Вот между ними: Андраник встретил турок и остановил их, и они повернули обратно.
— Вот видишь трубу? А рядом с ней длинное здание. Это ТЭЦ. Построена несколько лет назад. Раньше тут жили молокане.
— А вот тут Пушкин встретил арбу с Грибоедом…
И так без конца. Это мне говорили шоферы и писатели, повара и партийные работники, взрослые и дети.
И не было дома, где бы я не видел одну толстую синюю книгу с тремя красивыми уверенными буквами на обложке — ЛЕО. Я видел ее в тех домах, где, в общем, книг не держат, — тот или другой из трех синих томов ЛЕО.
Лео — историк, написавший трехтомную историю Армении.
Как мне объясняли специалисты, Лео — замечательный историк. И очень популярный. Как ваш Карамзин или Соловьев.
Я спрашиваю русских:
— Вы читали Карамзина?
— Ну, а вот недавно переиздали Соловьева, читали? Вряд ли я найду том Соловьева у шофера или прораба строительных работ. У писателей-то в лучшем случае у одного из десяти.