Страница:
У обочины, в пыли, катаются два человека. То, как они по очереди садятся друг другу на грудь и как держат друг друга за отвороты халатов, как лежат в пыли опрокинутые тюбетейки, как кричат они, гортанно и страстно, по всему этому можно понять, что они дерутся.
Мы, конечно, выбираем себе любимца и начинаем болеть. Мы подбадриваем их криками. Мы даже начинаем спорить, кто — кого. А надо сказать, что меняются местами они так часто, что мы начинаем их путать. Но это не мешает нам болеть. Нисколько. Мы входим в азарт.
Тут один из двоих, оказавшись сверху, вскакивает на ноги и во всю прыть несется к ослу. Он вспрыгивает на осла, стукает в бока пятками, и тот, как по мановению, забыв, что он кататоник, оживает и трогается с места. Тем временем вскакивает и второй, догоняет первого, стягивает его за ногу с осла и садится сам.
Оказывается, они дерутся из-за осла, вот что.
Осел идет впереди как ни в чем не бывало. Мы ползем за ним. А два неподеливших человека стаскивают друг друга с осла, первый — второго и второй — первого. И все время они кричат не переставая, и кажется, что кричат они не сердито и дерутся как-то не страшно.
Мы ползем следом. Медленно, но интересно.
Тут случилось вот что. Они оба снова скатились к обочине, а осел убежал в горы.
Мы поехали дальше с положенной нам скоростью…
Машина теперь уже не катится сама собой. Она ныряет. Вниз — вверх. Вверх — вниз. Раскатится вниз — и на всем скаку на горушку. А на самый взгорбок уже еле взбирается, ревя и задрав радиатор. Вниз — упираешься руками в борт, чтоб не ткнуться в соседа. Вверх — руки вытягиваются, как канаты, чтобы не опрокинуться на коз. Вниз — все видно впереди. Вверх видно все меньше, меньше. Пока не влезешь на взгорбок: оттуда снова вниз. И снова вверх.
Вот мы, шипя и надрываясь, осилили один очень длинный подъем. Вот мы на взгорбке — и совсем иная картина. Словно и не было желтых раскаленных гор. Под нами котловинка, и она зеленая.
Аул. Оазис.
Вот и то самое, из-за чего возникли и аул и зелень, — узенький ручеек. Мы переезжаем его медленно, как канаву, сначала мягко нырнув передними колесами, потом резко — задними. Слева от дороги из камня выложен бассейн (хауз). Ручеек перегорожен. У плотины копошатся дети.
Мы спускаемся вниз. К аулу, к зелени.
Справа — поле люцерны. Оно обнесено плетеной изгородью. А сразу за изгородью начинается тот самый вечный желтый камень, такой мертвый на вид.
Это поле было такое зеленое! Я никогда не видел, чтобы что-нибудь было таким удивительно зеленым. Таким свежим. Трава густая, сильная. Кажется, изгородь выгибается под ее напором. Поле (какое поле! — что наш кинозал) — и не поле вовсе. Кто-то чуть покрупнее нас поставил в пустыне на желтый камень плетеную корзинку, набитую тугой травой. А в поле пасутся две лошади. Удивительно милые лошади. Две лошади в корзинке. И все поле в отдалении. Прохладное, нежное… И две лошади. Сколько раз я проезжал по этой дороге, мимо этого поля: вниз — в субботу и вверх- в понедельник… И каждый раз так же зеленела люцерна, так же паслись две лошади. Казалось, они не меняли ни позы, ни места. Казалось, они и не паслись вовсе. А смотрели куда-то вдаль. Две лошади, два силуэта. Скоро вернется этот кто-то за корзинкой и понесет ее дальше. И люцерну, и двух лошадей… Унесет.
Мы спустились мимо поля и подкатили к аулу. Тут вперемежку стояли юрты и глинобитки. Из них высыпали люди.
В центре толпы оказался солдат-отпускник. Я еле узнал его: такой он стал важный. Это мы привезли его в прошлый понедельник. Он остановил нас тогда в двадцати километрах от аула. Он шел пешком и запылился с ног до головы. В машине он успел нам рассказать и про службу, и про жену, которую не видел год, и про хозяйство. Он нервничал, брал у нас папиросы, и его новорожденное лицо было так тревожно и так чисто. А сейчас он стоял, белый и растолстевший в армии, в толпе своих сухих темнолицых односельчан и был очень важен, и какое-то непонятное равнодушие покрывало его лицо. Он был уже в халате и тюбетейке и забыл про сапоги. Когда он успел привыкнуть к тому, о чем скучал год? Впрочем, много ли нужно человеку, чтобы почувствовать себя дома…
Тут наш старик издал пронзительный крик. В толпе обратили внимание и тоже закричали. Наш старик забарабанил по крыше кабины. Мы остановились.
Он поспешно, путаясь в халате и собственных ногах, цепляясь за коз, вылез из машины. Бросился обнимать отпускника. Старик обнимал и обнимал его, выкрикивая и притопывая. А отпускник давал себя обнимать и стоял важный. А раздавшийся круг смотрел на них. И отпускник давал на себя смотреть. Потом старик начал обнимать группу, стоявшую чуть ближе к центру, чем остальные, по-видимому, родственников отпускника. Потом он начал обнимать всех остальных, прижимая руку к сердцу, и пожимая руки, и кланяясь, и снова прижимая руку.
Мы не могли уехать, потому что у нас в кузове были стариковы козы. Шофер выбрался из кабины, опять вспоминая мать, и подошел к толпе. Он втесался в нее, продвигаясь к старику. Продвинулся.
Старик по инерции обнял шофера.
Шофер приволок старика к машине:
— Ехать надо. Понимаешь, ехать. Ехать. Ехать, понимаешь? Твоя, моя, козы — ехать. Ах…
Старик не хотел ехать. Старик даже рассердился. Он что-то лопотал и бубнил с обиженным лицом. Затем махнул рукой и стал принимать от Коли-татарина коз.
Коля сказал:
— Он говорит, что базар никуда не уйдет. А тут вернулся племянник, и он уйдет.
Сгрузили коз.
Старик снова попытался пропихнуть козочку в кабину.
То, что сказал по этому поводу шофер, вообще трудно передать.
Старик, прижимая руку к сердцу, попятился от машины.
Шофер тронул.
Тут наш старик спохватился и побежал за машиной, крича и размахивая руками.
Мы остановились. Запыхавшись, старик подошел к кабине и долго разворачивал на груди свои халаты, откуда и извлек некий узел. Он долго развязывал его, пришептывая и притопывая, и все для того, чтобы извлечь из него еще узел, который тоже надо развязывать.
Развязав и этот узел, старик отвернулся от кабины и, образовав собой полусферу, шуршал в ней. Развернувшись, он просунул шоферу бумажку. Тот поморщился и взял. Взял и тронул.
Последнее, что мы еще видели, — это как старик протягивал молодую козочку отпускнику.
Стало свободнее. Но это ненадолго.
Скоро мы нагнали живописную группу… Осел. На нем старуха в черном. А сзади, держась за хвост осла, — еще старуха, такая же черная.
— Автомобиль с прицепом, — сказал Саня. Старуха отпустила хвост и проголосовала.
Другая старуха слезла с осла, и оказалось, что она сидела на мешках. Оказалось, они везли кизяк. Они сгрузили мешки с осла, и тот же Коля погрузил мешки в машину. Туда же он подсадил одну из старух.
Мы ехали. Ехали ныряя — в гору, с горы. А вокруг раскаленный желтый камень. И обжигает лицо раскаленным ветром. Но дышится легко. Воздух сух и чист.
Как ни странно, мы напуганы ленинградской жарой. Редкой, но влажной. В Азии жара легче. В Ленинграде климат хуже.
Благодатная страна — Азия!
А я сижу на мешке с кизяком и думаю, что все-таки это совсем другая и чужая мне страна.
Почему-то рано проснешься. Еще не жарко. Сходишь на почту, напишешь домой. Купишь газету. Побродишь по городу, пока откроется столовая. Наконец позавтракаешь. Выйдешь из столовой — уже жара.
Пойдешь купаться.
Купание прекрасное! Вода прохладная, чистая, быстрая. Но скоро понимаешь, что надежду освежиться надо оставить. Даже хуже: растравляешь себя только. Выйдешь из воды — и уже снова жара, снова лезь в воду. А пока оденешься — словно и не купался.
Ну, сходишь на базар.
Походишь по рядам, выбирая. Взмокнешь и уже совсем запутаешься, что дешевле и что лучше. Впрочем, все равно — все фрукты тут хороши. Поторгуешься. И если выторгуешь копеек пятьдесят, уйдешь крайне довольный своими финансовыми способностями.
Ну, съешь фрукты… Ну, купишь еще газету и посидишь в чайхане. Ну, выпьешь, положим, даже пять чайников…
Ну что еще?
А времени прошло — почти ничего.
Пойдешь обратно в гостиницу… Это так скучно — гостиница днем! Никого. Пустота. Дремлет на диване дежурная. Откроет глаза, посмотрит на тебя мутно. А ты бы и не прочь заговорить с ней… О том, как нынче уродились фрукты, о ее мальчишке-сорванце, об этих несносных врачах, а потом о доме, о «там в Ленинграде»… А она уже снова закрыла глаза, ей лень и вообще все равно есть ты, нет тебя…
Проходишь двор… Спит банщик на скамейке под чинарой. Перебежала из двери в дверь прачка в одной рубашке…
Пусто. Пустой двор.
И вот ты шатаешься, шатаешься по улицам…
Куда пойти? К кому?
Это очень далеко, где можно пойти куда-то и к кому-то. Совсем в другом мире. В Ленинграде это.
Я пошел на переговорный пункт и заказал разговор с Ленинградом.
До разговора надо было деть куда-то еще шесть часов. Сходил в кино. Еще раз поел. Снова пошел купаться.
В общем, эти шесть часов прошли даже незаметно.
Потому что я думал о том, что вот разговор, как там Ленинград, как друзья, как мама. Думал о том, что скажу маме, а что — ей… Ведь телефонный разговор не шутка, я-то знаю, говорил не раз. Попробуй скажи все за пять минут, да еще если плохо слышно. Чтобы что-то успеть сказать, надо продумать, о чем и как. Так я рассуждал, сидя в кино, в столовой, на пляже.
Я скажу ей, помнит ли она меня, ждет ли, тогда как я очень помню и жду.
Я скажу ей, не приснилось ли мне все это, что мы были вместе, рядом. Помнишь, совсем недавно, мы шли по берегу озера, всюду были люди, и тогда мы пошли прямо по озеру, оно мелкое в этом месте и заросло зеленым ковром, который прогибается под нами при каждом шаге, и мы качаемся, как на качелях, и уходим от людей вон к тому островку, и при каждом шаге фонтанчики теплой воды из-под пальцев, а Рекс, пес, которого нам поручили, носится по болотине кругами как угорелый, а ковер под ногами такой широкий, такой зеленый, и когда мы пришли на остров, там тоже были люди, а мы пошли дальше…
Я скажу тебе: здесь такая прекрасная страна! Все, что вижу, мне так хочется тебе показать, чтобы вместе ходи
ли, смотрели, удивлялись… Здесь такая чужая мне страна… что не нужна она мне.
Я скажу тебе…
Я даже записал на бумажке то, что скажу, по пунктам, чтобы не забыть у телефона. И при этом мысль о собственной опытности доставила мне удовольствие.
Вечерело. Была самая жара. Тот момент, когда зной стоит, стоит и вдруг начнет спадать. Но он все стоял…
Оставалось полчаса.
Я решил переждать их в переговорном пункте.
Разные люди — узбеки, таджики, русские, мужчины и женщины — сидят по стенкам бок о бок. Ждут. Осматривают каждого новоприбывшего. Потом снова смотрят перед собой. Сидят рядом, но как-то отдельно друг от друга. Строй фанерных будок. Все слышно, что там говорят. Фразы из разных будок накладываются одна на другую. И на все накладывается голос из репродуктора:
— Наманган, вторая кабина!
— Надя, как твое здоровье? Не очень хорошо… А когда ты собираешься поправиться? Нелепый вопрос?..
— Что? Что? Не слышу!
Неорганизованные люди, с удовлетворением думаю я. Так они ни о чем не договорятся.
— Москва, первая кабина. Москва! Кто ждет Москву! Москва на проводе!!! — сердится голос в репродукторе.
— Уже пять минут, как должны соединить, — говорю я.
— Это ничто по сравнению с вечностью, — важно роняет сосед.
«Дурак!» — обозлился я.
Сосед задумчиво бросает монетки в шляпу. Достает их оттуда и снова бросает.
— Два часа жду, — говорит. — Нет дома. Куда делась?
— Ни одного письма от тебя… — говорит девушка в одной из кабин. Тоненький голосок… И вдруг басом, вот- вот заревет: — Я прямо с ума схожу… Что? Почему у меня такой голос? Простудилась. Хожу каждый день купаться… Одна. Конечно, одна.
— Все врет, — со злостью говорит сосед.
— Наманган. Наманган! Четвертая.
Свинство слушать, думаю я.
Читаю на стенке: «Предметы, запрещенные к пересылке по почте… Во всех почтовых отправлениях запрещается…»
Скоро ли… Скоро ли! Чего они тянут!
«Пользуйтесь стандартными текстами поздравительных телеграмм… Всем семейством поздравляем, счастья в жизни вам желаем. Форма 5а.
…дальнейших успехов в работе…
…Новый год… Первое мая…
…Форма 6 г…»
Ожидание нагнетается и становится невыносимым. Что-то препротивно закручивается внутри. Намерение еще чем-то отвлечь внимание не приводит ни к чему. Чуть не рычу. Ни о чем не подумать…
Я думаю о таком странном состоянии, когда что-то закручивается внутри. Такое же нетерпение бывало в детстве… Потом я думаю о детстве. Насколько все получилось не так, как думалось в детстве. И я думаю, что совершенно не могу себе представить, что будет со мной через столько же лет в будущем…
— Ленинград, первая: Ле-нин-град! Поспешите в первую кабину…
Я отряхиваюсь, понимаю, где я и что я, успеваю в какую-то секунду облиться с ног до головы потом и бросаюсь к кабине.
— Алло, — кричу я. — Алло!
— Это ты?.. — Голос далек и слаб. Совсем искаженный голос.
— Да, это я, — говорю я и молчу.
— Ну, как ты там?
— Да что я… ты о себе расскажи, — говорю я.
— Да что мне рассказывать: все так же, все как знаешь. Ты о себе расскажи — это главное.
— Да что мне говорить, — говорю я. — Все, как я уже в письмах писал. Тут надо о том, о чем только сказать можно…
— Ты же все знаешь…
Стесняется она, что ли? Вечно кто-нибудь торчит в этом коридоре!
— Как все там живы-здоровы? — говорю я.
— Все в порядке. Все живы и все здоровы.
— А Катя как?
— Хорошо Катя.
— А мама?
— И мама здорова.
— А как твои?
— Хорошо.
— На даче?
— На даче.
— А Петька?
— Петя тоже на даче.
— Ну, а как же все-таки ты?
— Я… также я. Приезжай скорее. — Голос тихий-тихий. И вдруг обрадовался голос: — У меня рожа.
— Что? Пфу! Пфу-у! — дую я в трубку. — Алло! Алло! Пф-фу-у! Пф-у-у! Алло, Ленинград!
Да что же это такое! Неужели все? Ничего и не сказал…
— Пф-фу! Пфу! Алло!!! — ору я.
— Что у тебя там за помехи?
— Сам не знаю, — говорю я.
— А сейчас их нет.
— Так это я, наверно, трубку продувал, — догадываюсь я.
Смеется.
— Так что же с тобой? Я не понял, — говорю я.
— Рожа.
— Что такое! Ты не треплись: времени-то мало…
— Я и не треплюсь. Это кожное заболевание такое.
— И очень пострадало лицо? — озабоченно спрашиваю я.
— Лицо? — смеется. — Вовсе не лицо, а на руке. Я мыла кости для собаки — уж такие достала вонючие, что мне их даже даром отдали, — мыла и поцарапалась. Теперь ни купаться, ни мыться не могу. От воды вздувается просто Ужас!
— А как собака? — Что?
— Как собака?!
— Говори громче, ничего не слышно.
— Как собака? — ору я.
— Что, очень устаешь, да?
— Да нет же, я про собаку!!!
— Хорошо, хорошо. Что ты так громко кричишь?
— Да ты же сама говоришь, — не слышно.
— Все в порядке с собакой. Ей-то прекрасно…
— А тебе от нее достается? Все так же лает? — Что?
— Так же лает, говорю!
— Ничего не слышу.
— Лает!!! — ору я.
— Кто лает?
— Собака лает… — говорю я и чувствую себя окончательно идиотом.
— Ну конечно, что же ей еще делать… Сережа, ну при чем тут собака?
— Конечно, ни при чем, — соглашаюсь я.
— ЗАКАНЧИВАЙТЕ. ЗАКАНЧИВАЙТЕ.
— Я все не то говорил? — кричу я. — И я.
— Правда? Скажи.
— РАЗГОВОР ОКОНЧЕН.
Я еще некоторое время ору в немую трубку… Может же быть так, что только я ее не слышу, а она меня слышит?..
Потом вываливаюсь из будки. Какая духотища! Это надо суметь так взмокнуть! Как мышь. Осторожно, двумя пальцами, отлепляю от тела рубашку и брюки.
А тут сидят и ждут люди и делают вид, что не замечают меня. Мне неловко этих людей: ведь они все слышали… И я выскакиваю на улицу как пробка.
Так хорошо! Жара уже спала. Потянуло холодком. Набираю полную грудь. Иду. Только сейчас и замечаю, что кулак судорожно сжат. Еле разжимаю: затек. Там совсем мокрая бумажка с пунктами. Какие глупости!.. Выбрасываю.
А в ушах и внутри долго еще звучит ее смех.
А больше ничего и не надо.
Я улыбаюсь девушкам. Помогаю старушке поднести кошелку с базара. У нее сын недавно женился… А невестка хоть и хорошая девушка, но попробуйте с ней поживите… Все будет прекрасно, говорю я ей. И иду дальше. Помогаю мороженщице катить тележку.
Покупаю лотерейный билет.
Долго беседую с дежурной в гостинице и с узбеками, соседями по комнате.
И засыпаю.
Эдгар По
«ФАЛАНГИ, или сольпуги, или бихорхи… Тело членистое, подразделено на головогрудь и десятичленистое брюшко… Конечностей шесть пар: верхние челюсти — для нападения и защиты, нижние челюсти, или ногощупальца, третья пара — для осязания, 4-6-я пары — ходильные… Раздельнополы, яйцекладущи, развитие без метаморфоз… Более 600 видов…»
«СКОРПИОНЫ… Тело длиной до 18 см… Две ядовитые железы открываются на конце острого крючковатого шипа- жала… Ног 4 пары, глазков 3–6 пар… Известно около 500 видов… Уколы С. очень болезненны, а уколы крупных С. могут оказаться смертельными».
Не знаю, из каких соображений именно так кончалась статья о скорпионах. Почему бы не сообщать об этом где-нибудь в середине?
Но все это пустяки. А вот что меня потрясло, так это каракурт! Самка превосходит самца в 2,5 раза и в 160 раз более ядовита. Если попробовать представить, что такое быть в 160 раз более ядовитым, чем уже ядовитый каракурт-папа, — это кружит голову, как астрономия. Но этого мало: оплодотворившись, самка убивает самца и пожирает его…
И кто может мне гарантировать, что я буду иметь дело только с мужчинами?
Однажды уж совсем заморились за смену… Еще был с нами мальчишка Петя, приехал из города к брату погостить. За компанию с нами на смене был.
Сидим дремлем. Вдруг он как заорет:
— Змея!
Вскочили, конечно. Где змея! Как змея! А змея испугалась — под настил забилась. Так мы чуть все доски по очереди не содрали, пока поймали… Ну, прибили змею — и все.
Только мальчишка все с ней забавлялся. Поразила она его очень.
А нам почти до конца смены пришлось доски обратно приколачивать.
Притомились.
— Давай-ка уху заделаем!
Ухой мы чай зовем. Подзываем Петю:
— Петя, сбегай за водой…
Петя — в одной руке котелок, в другой — змея — помчался, прыгая и улюлюкая, вниз, к роднику. Вернулся, поставил котелок. Грустный какой-то.
— Что с тобой? — спрашиваем.
— Змею-ю потеря-я-ял…
— Как же это ты так?
— Да вот, взялся за хвост, раскрутил над головой — даже засвистело. И вдруг хвост оторвался, а змея улетела… Искал-искал — нету.
— Непрочная какая… — сказали мы.
Скорпион — другое дело. До чего уж подл! Так и норовит цапнуть. Не успеешь слова сказать — он уже бьет.
И зря утверждают, что они самоубийством кончают. Это для них слишком романтично. Сколько раз мы их ловили — и ни разу. И такая уж была обстановка: дураку ясно — пора кончать. Нет, ни разу.
Но вообще-то все эти гады — дело здесь привычное.
Даже развлечение.
Сидишь на вышке. Станок крутится, гудит. И так в сон клонит — мочи нет. Особенно в ночную смену. А тут изловишь скорпиона да фалангу… Ночью их много на свет набегает. Поймаешь — или ниточкой за лапки свяжешь, или так стравишь. Зрелище — хоть куда. Уж до чего злы!
И надо сказать, фаланга, как правило, скорпиона забивает.
Одно слово — гад.
Вернулись как-то мы со смены. Пообедали. И присели покурить на ступеньке столовой. Вдруг бежит к нам Санька с таким видом, словно он жемчужину нашел. Подбежал — видим, между двумя щепочками держит фалангу. Да такую здоровую, что мы таких никогда и не видывали. С ладонь. Сучит своими толстыми и мохнатыми, словно в штанишках, лапами.
— Вот, в уборной поймал, — радостно говорит Санька, Присел рядом с нами, сложил фалангу у наших ног. Только щепочкой придерживает, чтоб не убежала. Сидим решаем, что с ней дальше делать. То ли сжечь,
то ли лапки оторвать, то ли попугать кого-нибудь. И тут видим: курица за нами наблюдает. Стоит скромно в сторонке и все голову к нам кривит.
— Стравим ее с курицей, — говорит Санька. Дружное одобрение.
Отшвырнули мы фалангу чуть поближе к курице и смотрим.
Фаланга стоит на месте, еще очухаться не может-озирается.
А курица робкими шажками и как-то по кривой, но уже подбирается к ней. И все боком поглядывает и головой так смешно и сосредоточенно подергивает. Обошла фалангу и остановилась в полметре сзади. Чтоб та не видела. Потом, словно ее подменили — куда только девалась недавняя вкрадчивость, — как прыгнет к фаланге, тюк-тюк ее клювом в самую середку и снова отскочила.
— Так ее, так! — закричали мы.
Фаланга покрутилась на месте и снова остановилась. Курица опять зашла к ней с тыла, подскочила — тюк-тюк-тюк! Приподняла голову, посмотрела, выжидая. А фаланга уже и не шевелится. Тут курица подхватила в клюв фалангу и как понеслась во всю прыть, кокетливо раскидывая ноги. Забежала за угол. А туда уже другие куры бегут: жирная добыча. А курица с фалангой от них. И все скрылись.
Уж мы хохотали! Столько они нам удовольствия доставили…
— Да, — сказал вдруг Толик раздумчиво и серьезно, — курицам тоже нужно мясо… Для них это мясо.
Вечером Толик выпил. И не то чтобы выпил — просто встретил приятеля. Ну, выпили. Выпили в честь того, что выпутались из переделки, в которую впутались, когда выпивали третьего дня.
Толик пришел домой не то чтобы пьяный. Пришел и рухнул в постель под причитания жены. Во сне он икал, рыгал, клокотал, ворочался, раскидывался, задыхался, ругался, плакал, храпел — в общем, спал неспокойно. Потому что, во-первых, он все-таки выпил, во-вторых, была отвратительно душная ночь и, в-третьих, с утра было на
смену.
Однако к смене он не проспал. Он даже проснулся раньше обычного: было всего часов шесть. Все гудело, саднило, трещало, ломало, горело — в целом, много неприятных ощущений. И все бы ничего особенного, если бы не было еще чего-то не совсем похожего в ощущениях. Так он лежал неподвижно, переживая похмелье, пока не выделил необычное беспокойство в единицу: особенно горело плечо, и вообще он был полупарализован. Он отвел плечо и увидел трупик каракурта.
«Придавил, значит, беднягу…»- подумал он, пряча каракурта в портсигар.
Он даже испугался, но потом вспомнил, что первое средство (а в больнице ему быть не раньше, чем через два часа)… первое средство — наспиртоваться. А в этом отношении ему повезло.
Но и еще не мешало бы…
Обдумав все это, он растолкал жену.
Жена, уснувшая сердитой, проснулась тоже сердитой. С криком.
— Беги к Бобру, неси пузырек, — сказал Толик, по- суммировав в этой краткой фразе свои предыдущие рас суждения.
Жена, конечно, возмутилась и сочла, что Толик потерял всякую совесть. Что ему уже мало выпить тайком, так он уже ее саму нахально за водкой посылает, да еще с утра…
— Хватит, — сказал Толик. — Поспеши. Меня каракурт укусил.
Та, конечно, не поверила — и нет предела его наглости… Но Толик — он только молча раскрыл папиросницу и ничего не сказал. Жена быстренько выскользнула из палатки в предрассветное утро.
Она растолкала Бобра (нашего завмага), объяснилась с ним и, пока тот шел открывать свою лавочку, сбегала к начальнику, добудилась и его, а тот растолкал шофера и велел срочно собираться в город и везти Толика в больницу.
Через пять минут гудел весь лагерь. Жены, вставшие раньше своих мужей, чтобы приготовить завтрак, узнали о случившемся, и от их крика проснулись мужья, много раньше обычного. Следом проснулись дети.
К Толику потянулись паломники. У палатки образовалась очередь. А Толик допивал лежа свою бутылку, открывал и закрывал портсигар и рассказывал, уже туманясь и заплетаясь, как он его, голубчика, того…
Толик не удовлетворил еще и половины заинтересованных, как бутылка кончилась.
— Тащи еще пузырек! — крикнул он жене. — Да живее — для жизни опасно…
Он выпил еще с полбутылки, когда шофер собрался. Толика с великими почестями, на руках, отнесли к машине. Он что-то горланил, размахивая почему-то не парализованными руками: в одной было полбутылки, в другой портсигар.
Ехать было далеко. Толика растрясло, он уснул и очнулся уже у самого города, на подъезде к мосту. Проснулся и почувствовал, что, пока он спал, каракурт не дремал. Пожалуй, что он, Толик, почти уже не мог пошевелиться. Однако он сделал над собою усилие и допил водку, а бутылку вышвырнул в реку.
Мы, конечно, выбираем себе любимца и начинаем болеть. Мы подбадриваем их криками. Мы даже начинаем спорить, кто — кого. А надо сказать, что меняются местами они так часто, что мы начинаем их путать. Но это не мешает нам болеть. Нисколько. Мы входим в азарт.
Тут один из двоих, оказавшись сверху, вскакивает на ноги и во всю прыть несется к ослу. Он вспрыгивает на осла, стукает в бока пятками, и тот, как по мановению, забыв, что он кататоник, оживает и трогается с места. Тем временем вскакивает и второй, догоняет первого, стягивает его за ногу с осла и садится сам.
Оказывается, они дерутся из-за осла, вот что.
Осел идет впереди как ни в чем не бывало. Мы ползем за ним. А два неподеливших человека стаскивают друг друга с осла, первый — второго и второй — первого. И все время они кричат не переставая, и кажется, что кричат они не сердито и дерутся как-то не страшно.
Мы ползем следом. Медленно, но интересно.
Тут случилось вот что. Они оба снова скатились к обочине, а осел убежал в горы.
Мы поехали дальше с положенной нам скоростью…
Машина теперь уже не катится сама собой. Она ныряет. Вниз — вверх. Вверх — вниз. Раскатится вниз — и на всем скаку на горушку. А на самый взгорбок уже еле взбирается, ревя и задрав радиатор. Вниз — упираешься руками в борт, чтоб не ткнуться в соседа. Вверх — руки вытягиваются, как канаты, чтобы не опрокинуться на коз. Вниз — все видно впереди. Вверх видно все меньше, меньше. Пока не влезешь на взгорбок: оттуда снова вниз. И снова вверх.
Вот мы, шипя и надрываясь, осилили один очень длинный подъем. Вот мы на взгорбке — и совсем иная картина. Словно и не было желтых раскаленных гор. Под нами котловинка, и она зеленая.
Аул. Оазис.
Вот и то самое, из-за чего возникли и аул и зелень, — узенький ручеек. Мы переезжаем его медленно, как канаву, сначала мягко нырнув передними колесами, потом резко — задними. Слева от дороги из камня выложен бассейн (хауз). Ручеек перегорожен. У плотины копошатся дети.
Мы спускаемся вниз. К аулу, к зелени.
Справа — поле люцерны. Оно обнесено плетеной изгородью. А сразу за изгородью начинается тот самый вечный желтый камень, такой мертвый на вид.
Это поле было такое зеленое! Я никогда не видел, чтобы что-нибудь было таким удивительно зеленым. Таким свежим. Трава густая, сильная. Кажется, изгородь выгибается под ее напором. Поле (какое поле! — что наш кинозал) — и не поле вовсе. Кто-то чуть покрупнее нас поставил в пустыне на желтый камень плетеную корзинку, набитую тугой травой. А в поле пасутся две лошади. Удивительно милые лошади. Две лошади в корзинке. И все поле в отдалении. Прохладное, нежное… И две лошади. Сколько раз я проезжал по этой дороге, мимо этого поля: вниз — в субботу и вверх- в понедельник… И каждый раз так же зеленела люцерна, так же паслись две лошади. Казалось, они не меняли ни позы, ни места. Казалось, они и не паслись вовсе. А смотрели куда-то вдаль. Две лошади, два силуэта. Скоро вернется этот кто-то за корзинкой и понесет ее дальше. И люцерну, и двух лошадей… Унесет.
Мы спустились мимо поля и подкатили к аулу. Тут вперемежку стояли юрты и глинобитки. Из них высыпали люди.
В центре толпы оказался солдат-отпускник. Я еле узнал его: такой он стал важный. Это мы привезли его в прошлый понедельник. Он остановил нас тогда в двадцати километрах от аула. Он шел пешком и запылился с ног до головы. В машине он успел нам рассказать и про службу, и про жену, которую не видел год, и про хозяйство. Он нервничал, брал у нас папиросы, и его новорожденное лицо было так тревожно и так чисто. А сейчас он стоял, белый и растолстевший в армии, в толпе своих сухих темнолицых односельчан и был очень важен, и какое-то непонятное равнодушие покрывало его лицо. Он был уже в халате и тюбетейке и забыл про сапоги. Когда он успел привыкнуть к тому, о чем скучал год? Впрочем, много ли нужно человеку, чтобы почувствовать себя дома…
Тут наш старик издал пронзительный крик. В толпе обратили внимание и тоже закричали. Наш старик забарабанил по крыше кабины. Мы остановились.
Он поспешно, путаясь в халате и собственных ногах, цепляясь за коз, вылез из машины. Бросился обнимать отпускника. Старик обнимал и обнимал его, выкрикивая и притопывая. А отпускник давал себя обнимать и стоял важный. А раздавшийся круг смотрел на них. И отпускник давал на себя смотреть. Потом старик начал обнимать группу, стоявшую чуть ближе к центру, чем остальные, по-видимому, родственников отпускника. Потом он начал обнимать всех остальных, прижимая руку к сердцу, и пожимая руки, и кланяясь, и снова прижимая руку.
Мы не могли уехать, потому что у нас в кузове были стариковы козы. Шофер выбрался из кабины, опять вспоминая мать, и подошел к толпе. Он втесался в нее, продвигаясь к старику. Продвинулся.
Старик по инерции обнял шофера.
Шофер приволок старика к машине:
— Ехать надо. Понимаешь, ехать. Ехать. Ехать, понимаешь? Твоя, моя, козы — ехать. Ах…
Старик не хотел ехать. Старик даже рассердился. Он что-то лопотал и бубнил с обиженным лицом. Затем махнул рукой и стал принимать от Коли-татарина коз.
Коля сказал:
— Он говорит, что базар никуда не уйдет. А тут вернулся племянник, и он уйдет.
Сгрузили коз.
Старик снова попытался пропихнуть козочку в кабину.
То, что сказал по этому поводу шофер, вообще трудно передать.
Старик, прижимая руку к сердцу, попятился от машины.
Шофер тронул.
Тут наш старик спохватился и побежал за машиной, крича и размахивая руками.
Мы остановились. Запыхавшись, старик подошел к кабине и долго разворачивал на груди свои халаты, откуда и извлек некий узел. Он долго развязывал его, пришептывая и притопывая, и все для того, чтобы извлечь из него еще узел, который тоже надо развязывать.
Развязав и этот узел, старик отвернулся от кабины и, образовав собой полусферу, шуршал в ней. Развернувшись, он просунул шоферу бумажку. Тот поморщился и взял. Взял и тронул.
Последнее, что мы еще видели, — это как старик протягивал молодую козочку отпускнику.
Стало свободнее. Но это ненадолго.
Скоро мы нагнали живописную группу… Осел. На нем старуха в черном. А сзади, держась за хвост осла, — еще старуха, такая же черная.
— Автомобиль с прицепом, — сказал Саня. Старуха отпустила хвост и проголосовала.
Другая старуха слезла с осла, и оказалось, что она сидела на мешках. Оказалось, они везли кизяк. Они сгрузили мешки с осла, и тот же Коля погрузил мешки в машину. Туда же он подсадил одну из старух.
Мы ехали. Ехали ныряя — в гору, с горы. А вокруг раскаленный желтый камень. И обжигает лицо раскаленным ветром. Но дышится легко. Воздух сух и чист.
Как ни странно, мы напуганы ленинградской жарой. Редкой, но влажной. В Азии жара легче. В Ленинграде климат хуже.
Благодатная страна — Азия!
А я сижу на мешке с кизяком и думаю, что все-таки это совсем другая и чужая мне страна.
МЕЖДУГОРОДНАЯ
В чужом городе быстро исчерпываешь все дела. Особенно если ты один.Почему-то рано проснешься. Еще не жарко. Сходишь на почту, напишешь домой. Купишь газету. Побродишь по городу, пока откроется столовая. Наконец позавтракаешь. Выйдешь из столовой — уже жара.
Пойдешь купаться.
Купание прекрасное! Вода прохладная, чистая, быстрая. Но скоро понимаешь, что надежду освежиться надо оставить. Даже хуже: растравляешь себя только. Выйдешь из воды — и уже снова жара, снова лезь в воду. А пока оденешься — словно и не купался.
Ну, сходишь на базар.
Походишь по рядам, выбирая. Взмокнешь и уже совсем запутаешься, что дешевле и что лучше. Впрочем, все равно — все фрукты тут хороши. Поторгуешься. И если выторгуешь копеек пятьдесят, уйдешь крайне довольный своими финансовыми способностями.
Ну, съешь фрукты… Ну, купишь еще газету и посидишь в чайхане. Ну, выпьешь, положим, даже пять чайников…
Ну что еще?
А времени прошло — почти ничего.
Пойдешь обратно в гостиницу… Это так скучно — гостиница днем! Никого. Пустота. Дремлет на диване дежурная. Откроет глаза, посмотрит на тебя мутно. А ты бы и не прочь заговорить с ней… О том, как нынче уродились фрукты, о ее мальчишке-сорванце, об этих несносных врачах, а потом о доме, о «там в Ленинграде»… А она уже снова закрыла глаза, ей лень и вообще все равно есть ты, нет тебя…
Проходишь двор… Спит банщик на скамейке под чинарой. Перебежала из двери в дверь прачка в одной рубашке…
Пусто. Пустой двор.
И вот ты шатаешься, шатаешься по улицам…
Куда пойти? К кому?
Это очень далеко, где можно пойти куда-то и к кому-то. Совсем в другом мире. В Ленинграде это.
Я пошел на переговорный пункт и заказал разговор с Ленинградом.
До разговора надо было деть куда-то еще шесть часов. Сходил в кино. Еще раз поел. Снова пошел купаться.
В общем, эти шесть часов прошли даже незаметно.
Потому что я думал о том, что вот разговор, как там Ленинград, как друзья, как мама. Думал о том, что скажу маме, а что — ей… Ведь телефонный разговор не шутка, я-то знаю, говорил не раз. Попробуй скажи все за пять минут, да еще если плохо слышно. Чтобы что-то успеть сказать, надо продумать, о чем и как. Так я рассуждал, сидя в кино, в столовой, на пляже.
Я скажу ей, помнит ли она меня, ждет ли, тогда как я очень помню и жду.
Я скажу ей, не приснилось ли мне все это, что мы были вместе, рядом. Помнишь, совсем недавно, мы шли по берегу озера, всюду были люди, и тогда мы пошли прямо по озеру, оно мелкое в этом месте и заросло зеленым ковром, который прогибается под нами при каждом шаге, и мы качаемся, как на качелях, и уходим от людей вон к тому островку, и при каждом шаге фонтанчики теплой воды из-под пальцев, а Рекс, пес, которого нам поручили, носится по болотине кругами как угорелый, а ковер под ногами такой широкий, такой зеленый, и когда мы пришли на остров, там тоже были люди, а мы пошли дальше…
Я скажу тебе: здесь такая прекрасная страна! Все, что вижу, мне так хочется тебе показать, чтобы вместе ходи
ли, смотрели, удивлялись… Здесь такая чужая мне страна… что не нужна она мне.
Я скажу тебе…
Я даже записал на бумажке то, что скажу, по пунктам, чтобы не забыть у телефона. И при этом мысль о собственной опытности доставила мне удовольствие.
Вечерело. Была самая жара. Тот момент, когда зной стоит, стоит и вдруг начнет спадать. Но он все стоял…
Оставалось полчаса.
Я решил переждать их в переговорном пункте.
Разные люди — узбеки, таджики, русские, мужчины и женщины — сидят по стенкам бок о бок. Ждут. Осматривают каждого новоприбывшего. Потом снова смотрят перед собой. Сидят рядом, но как-то отдельно друг от друга. Строй фанерных будок. Все слышно, что там говорят. Фразы из разных будок накладываются одна на другую. И на все накладывается голос из репродуктора:
— Наманган, вторая кабина!
— Надя, как твое здоровье? Не очень хорошо… А когда ты собираешься поправиться? Нелепый вопрос?..
— Что? Что? Не слышу!
Неорганизованные люди, с удовлетворением думаю я. Так они ни о чем не договорятся.
— Москва, первая кабина. Москва! Кто ждет Москву! Москва на проводе!!! — сердится голос в репродукторе.
— Уже пять минут, как должны соединить, — говорю я.
— Это ничто по сравнению с вечностью, — важно роняет сосед.
«Дурак!» — обозлился я.
Сосед задумчиво бросает монетки в шляпу. Достает их оттуда и снова бросает.
— Два часа жду, — говорит. — Нет дома. Куда делась?
— Ни одного письма от тебя… — говорит девушка в одной из кабин. Тоненький голосок… И вдруг басом, вот- вот заревет: — Я прямо с ума схожу… Что? Почему у меня такой голос? Простудилась. Хожу каждый день купаться… Одна. Конечно, одна.
— Все врет, — со злостью говорит сосед.
— Наманган. Наманган! Четвертая.
Свинство слушать, думаю я.
Читаю на стенке: «Предметы, запрещенные к пересылке по почте… Во всех почтовых отправлениях запрещается…»
Скоро ли… Скоро ли! Чего они тянут!
«Пользуйтесь стандартными текстами поздравительных телеграмм… Всем семейством поздравляем, счастья в жизни вам желаем. Форма 5а.
…дальнейших успехов в работе…
…Новый год… Первое мая…
…Форма 6 г…»
Ожидание нагнетается и становится невыносимым. Что-то препротивно закручивается внутри. Намерение еще чем-то отвлечь внимание не приводит ни к чему. Чуть не рычу. Ни о чем не подумать…
Я думаю о таком странном состоянии, когда что-то закручивается внутри. Такое же нетерпение бывало в детстве… Потом я думаю о детстве. Насколько все получилось не так, как думалось в детстве. И я думаю, что совершенно не могу себе представить, что будет со мной через столько же лет в будущем…
— Ленинград, первая: Ле-нин-град! Поспешите в первую кабину…
Я отряхиваюсь, понимаю, где я и что я, успеваю в какую-то секунду облиться с ног до головы потом и бросаюсь к кабине.
— Алло, — кричу я. — Алло!
— Это ты?.. — Голос далек и слаб. Совсем искаженный голос.
— Да, это я, — говорю я и молчу.
— Ну, как ты там?
— Да что я… ты о себе расскажи, — говорю я.
— Да что мне рассказывать: все так же, все как знаешь. Ты о себе расскажи — это главное.
— Да что мне говорить, — говорю я. — Все, как я уже в письмах писал. Тут надо о том, о чем только сказать можно…
— Ты же все знаешь…
Стесняется она, что ли? Вечно кто-нибудь торчит в этом коридоре!
— Как все там живы-здоровы? — говорю я.
— Все в порядке. Все живы и все здоровы.
— А Катя как?
— Хорошо Катя.
— А мама?
— И мама здорова.
— А как твои?
— Хорошо.
— На даче?
— На даче.
— А Петька?
— Петя тоже на даче.
— Ну, а как же все-таки ты?
— Я… также я. Приезжай скорее. — Голос тихий-тихий. И вдруг обрадовался голос: — У меня рожа.
— Что? Пфу! Пфу-у! — дую я в трубку. — Алло! Алло! Пф-фу-у! Пф-у-у! Алло, Ленинград!
Да что же это такое! Неужели все? Ничего и не сказал…
— Пф-фу! Пфу! Алло!!! — ору я.
— Что у тебя там за помехи?
— Сам не знаю, — говорю я.
— А сейчас их нет.
— Так это я, наверно, трубку продувал, — догадываюсь я.
Смеется.
— Так что же с тобой? Я не понял, — говорю я.
— Рожа.
— Что такое! Ты не треплись: времени-то мало…
— Я и не треплюсь. Это кожное заболевание такое.
— И очень пострадало лицо? — озабоченно спрашиваю я.
— Лицо? — смеется. — Вовсе не лицо, а на руке. Я мыла кости для собаки — уж такие достала вонючие, что мне их даже даром отдали, — мыла и поцарапалась. Теперь ни купаться, ни мыться не могу. От воды вздувается просто Ужас!
— А как собака? — Что?
— Как собака?!
— Говори громче, ничего не слышно.
— Как собака? — ору я.
— Что, очень устаешь, да?
— Да нет же, я про собаку!!!
— Хорошо, хорошо. Что ты так громко кричишь?
— Да ты же сама говоришь, — не слышно.
— Все в порядке с собакой. Ей-то прекрасно…
— А тебе от нее достается? Все так же лает? — Что?
— Так же лает, говорю!
— Ничего не слышу.
— Лает!!! — ору я.
— Кто лает?
— Собака лает… — говорю я и чувствую себя окончательно идиотом.
— Ну конечно, что же ей еще делать… Сережа, ну при чем тут собака?
— Конечно, ни при чем, — соглашаюсь я.
— ЗАКАНЧИВАЙТЕ. ЗАКАНЧИВАЙТЕ.
— Я все не то говорил? — кричу я. — И я.
— Правда? Скажи.
— РАЗГОВОР ОКОНЧЕН.
Я еще некоторое время ору в немую трубку… Может же быть так, что только я ее не слышу, а она меня слышит?..
Потом вываливаюсь из будки. Какая духотища! Это надо суметь так взмокнуть! Как мышь. Осторожно, двумя пальцами, отлепляю от тела рубашку и брюки.
А тут сидят и ждут люди и делают вид, что не замечают меня. Мне неловко этих людей: ведь они все слышали… И я выскакиваю на улицу как пробка.
Так хорошо! Жара уже спала. Потянуло холодком. Набираю полную грудь. Иду. Только сейчас и замечаю, что кулак судорожно сжат. Еле разжимаю: затек. Там совсем мокрая бумажка с пунктами. Какие глупости!.. Выбрасываю.
А в ушах и внутри долго еще звучит ее смех.
А больше ничего и не надо.
Я улыбаюсь девушкам. Помогаю старушке поднести кошелку с базара. У нее сын недавно женился… А невестка хоть и хорошая девушка, но попробуйте с ней поживите… Все будет прекрасно, говорю я ей. И иду дальше. Помогаю мороженщице катить тележку.
Покупаю лотерейный билет.
Долго беседую с дежурной в гостинице и с узбеками, соседями по комнате.
И засыпаю.
ГАДЫ И ФРУКТЫ
Глядите — хо! — он пляшет как безумный. Тарантул укусил его…Эдгар По
ЭНЦИКЛОПЕДИЯ
Больше всего я боялся, что меня кто-нибудь укусит. Я расспрашивал знакомых, которые бывали в Средней Азии. Ровно половина рассказывала страшные истории, и ровно половина говорила, что все ерунда и легенда. Я так толком и не мог понять, что мне делать: бояться или не бояться. Неразрешимых вопросов, впрочем, нет. Есть Большая Советская Энциклопедия.«ФАЛАНГИ, или сольпуги, или бихорхи… Тело членистое, подразделено на головогрудь и десятичленистое брюшко… Конечностей шесть пар: верхние челюсти — для нападения и защиты, нижние челюсти, или ногощупальца, третья пара — для осязания, 4-6-я пары — ходильные… Раздельнополы, яйцекладущи, развитие без метаморфоз… Более 600 видов…»
«СКОРПИОНЫ… Тело длиной до 18 см… Две ядовитые железы открываются на конце острого крючковатого шипа- жала… Ног 4 пары, глазков 3–6 пар… Известно около 500 видов… Уколы С. очень болезненны, а уколы крупных С. могут оказаться смертельными».
Не знаю, из каких соображений именно так кончалась статья о скорпионах. Почему бы не сообщать об этом где-нибудь в середине?
Но все это пустяки. А вот что меня потрясло, так это каракурт! Самка превосходит самца в 2,5 раза и в 160 раз более ядовита. Если попробовать представить, что такое быть в 160 раз более ядовитым, чем уже ядовитый каракурт-папа, — это кружит голову, как астрономия. Но этого мало: оплодотворившись, самка убивает самца и пожирает его…
И кто может мне гарантировать, что я буду иметь дело только с мужчинами?
ЗМЕИ
Они попадаются сравнительно редко.Однажды уж совсем заморились за смену… Еще был с нами мальчишка Петя, приехал из города к брату погостить. За компанию с нами на смене был.
Сидим дремлем. Вдруг он как заорет:
— Змея!
Вскочили, конечно. Где змея! Как змея! А змея испугалась — под настил забилась. Так мы чуть все доски по очереди не содрали, пока поймали… Ну, прибили змею — и все.
Только мальчишка все с ней забавлялся. Поразила она его очень.
А нам почти до конца смены пришлось доски обратно приколачивать.
Притомились.
— Давай-ка уху заделаем!
Ухой мы чай зовем. Подзываем Петю:
— Петя, сбегай за водой…
Петя — в одной руке котелок, в другой — змея — помчался, прыгая и улюлюкая, вниз, к роднику. Вернулся, поставил котелок. Грустный какой-то.
— Что с тобой? — спрашиваем.
— Змею-ю потеря-я-ял…
— Как же это ты так?
— Да вот, взялся за хвост, раскрутил над головой — даже засвистело. И вдруг хвост оторвался, а змея улетела… Искал-искал — нету.
— Непрочная какая… — сказали мы.
СКОРПИОН
Надо сказать, и каракурт и фаланга, в общем, благородные звери. Так, за здорово живешь, они тебя не тронут. Будут ползать по тебе, а не тронут. Разве что придавишь.Скорпион — другое дело. До чего уж подл! Так и норовит цапнуть. Не успеешь слова сказать — он уже бьет.
И зря утверждают, что они самоубийством кончают. Это для них слишком романтично. Сколько раз мы их ловили — и ни разу. И такая уж была обстановка: дураку ясно — пора кончать. Нет, ни разу.
Но вообще-то все эти гады — дело здесь привычное.
Даже развлечение.
Сидишь на вышке. Станок крутится, гудит. И так в сон клонит — мочи нет. Особенно в ночную смену. А тут изловишь скорпиона да фалангу… Ночью их много на свет набегает. Поймаешь — или ниточкой за лапки свяжешь, или так стравишь. Зрелище — хоть куда. Уж до чего злы!
И надо сказать, фаланга, как правило, скорпиона забивает.
ФАЛАНГА
Пакость это, прямо скажем, ужасная. То есть от одной мысли, что такая тебя может укусить, стошнит. Такой зеленый, толстый и мохнатый паук. С черным клювом.Одно слово — гад.
Вернулись как-то мы со смены. Пообедали. И присели покурить на ступеньке столовой. Вдруг бежит к нам Санька с таким видом, словно он жемчужину нашел. Подбежал — видим, между двумя щепочками держит фалангу. Да такую здоровую, что мы таких никогда и не видывали. С ладонь. Сучит своими толстыми и мохнатыми, словно в штанишках, лапами.
— Вот, в уборной поймал, — радостно говорит Санька, Присел рядом с нами, сложил фалангу у наших ног. Только щепочкой придерживает, чтоб не убежала. Сидим решаем, что с ней дальше делать. То ли сжечь,
то ли лапки оторвать, то ли попугать кого-нибудь. И тут видим: курица за нами наблюдает. Стоит скромно в сторонке и все голову к нам кривит.
— Стравим ее с курицей, — говорит Санька. Дружное одобрение.
Отшвырнули мы фалангу чуть поближе к курице и смотрим.
Фаланга стоит на месте, еще очухаться не может-озирается.
А курица робкими шажками и как-то по кривой, но уже подбирается к ней. И все боком поглядывает и головой так смешно и сосредоточенно подергивает. Обошла фалангу и остановилась в полметре сзади. Чтоб та не видела. Потом, словно ее подменили — куда только девалась недавняя вкрадчивость, — как прыгнет к фаланге, тюк-тюк ее клювом в самую середку и снова отскочила.
— Так ее, так! — закричали мы.
Фаланга покрутилась на месте и снова остановилась. Курица опять зашла к ней с тыла, подскочила — тюк-тюк-тюк! Приподняла голову, посмотрела, выжидая. А фаланга уже и не шевелится. Тут курица подхватила в клюв фалангу и как понеслась во всю прыть, кокетливо раскидывая ноги. Забежала за угол. А туда уже другие куры бегут: жирная добыча. А курица с фалангой от них. И все скрылись.
Уж мы хохотали! Столько они нам удовольствия доставили…
— Да, — сказал вдруг Толик раздумчиво и серьезно, — курицам тоже нужно мясо… Для них это мясо.
КАРАКУРТ, ЧТО В ПЕРЕВОДЕ ОЗНАЧАЕТ «ЧЕРНАЯ СМЕРТЬ»
А это один из знаменитых рассказов Толика. Вот как оно бывает с каракуртом на самом деле…Вечером Толик выпил. И не то чтобы выпил — просто встретил приятеля. Ну, выпили. Выпили в честь того, что выпутались из переделки, в которую впутались, когда выпивали третьего дня.
Толик пришел домой не то чтобы пьяный. Пришел и рухнул в постель под причитания жены. Во сне он икал, рыгал, клокотал, ворочался, раскидывался, задыхался, ругался, плакал, храпел — в общем, спал неспокойно. Потому что, во-первых, он все-таки выпил, во-вторых, была отвратительно душная ночь и, в-третьих, с утра было на
смену.
Однако к смене он не проспал. Он даже проснулся раньше обычного: было всего часов шесть. Все гудело, саднило, трещало, ломало, горело — в целом, много неприятных ощущений. И все бы ничего особенного, если бы не было еще чего-то не совсем похожего в ощущениях. Так он лежал неподвижно, переживая похмелье, пока не выделил необычное беспокойство в единицу: особенно горело плечо, и вообще он был полупарализован. Он отвел плечо и увидел трупик каракурта.
«Придавил, значит, беднягу…»- подумал он, пряча каракурта в портсигар.
Он даже испугался, но потом вспомнил, что первое средство (а в больнице ему быть не раньше, чем через два часа)… первое средство — наспиртоваться. А в этом отношении ему повезло.
Но и еще не мешало бы…
Обдумав все это, он растолкал жену.
Жена, уснувшая сердитой, проснулась тоже сердитой. С криком.
— Беги к Бобру, неси пузырек, — сказал Толик, по- суммировав в этой краткой фразе свои предыдущие рас суждения.
Жена, конечно, возмутилась и сочла, что Толик потерял всякую совесть. Что ему уже мало выпить тайком, так он уже ее саму нахально за водкой посылает, да еще с утра…
— Хватит, — сказал Толик. — Поспеши. Меня каракурт укусил.
Та, конечно, не поверила — и нет предела его наглости… Но Толик — он только молча раскрыл папиросницу и ничего не сказал. Жена быстренько выскользнула из палатки в предрассветное утро.
Она растолкала Бобра (нашего завмага), объяснилась с ним и, пока тот шел открывать свою лавочку, сбегала к начальнику, добудилась и его, а тот растолкал шофера и велел срочно собираться в город и везти Толика в больницу.
Через пять минут гудел весь лагерь. Жены, вставшие раньше своих мужей, чтобы приготовить завтрак, узнали о случившемся, и от их крика проснулись мужья, много раньше обычного. Следом проснулись дети.
К Толику потянулись паломники. У палатки образовалась очередь. А Толик допивал лежа свою бутылку, открывал и закрывал портсигар и рассказывал, уже туманясь и заплетаясь, как он его, голубчика, того…
Толик не удовлетворил еще и половины заинтересованных, как бутылка кончилась.
— Тащи еще пузырек! — крикнул он жене. — Да живее — для жизни опасно…
Он выпил еще с полбутылки, когда шофер собрался. Толика с великими почестями, на руках, отнесли к машине. Он что-то горланил, размахивая почему-то не парализованными руками: в одной было полбутылки, в другой портсигар.
Ехать было далеко. Толика растрясло, он уснул и очнулся уже у самого города, на подъезде к мосту. Проснулся и почувствовал, что, пока он спал, каракурт не дремал. Пожалуй, что он, Толик, почти уже не мог пошевелиться. Однако он сделал над собою усилие и допил водку, а бутылку вышвырнул в реку.