Страница:
Шофер сгрузил его у больницы, хотел проводить, но Толик прогнал его.
— Я сам! — кричал он, путаясь в турникете, что немудрено, если человек укушен каракуртом и уже почти полностью парализован.
В приемном покое несколько удивились. И даже не хотели принимать. И даже хотели вызвать милиционера. Что естественно, если в чистых, тихих покоях вдруг появляется такая колеблющаяся фигура, что даже не разглядеть. Словно фотография не в фокусе. Но эта тень орет, гремит, опрокидывает стулья, матерится и хватает за грудки, а грудки — это белоснежный крахмальный халат.
Но фокус с портсигаром, в котором был красненький паучок, удался Толику и тут.
Как-то его умыли и переодели, что-то ему впрыснули, и он проснулся на следующее утро, ничего не понимая, в этой чистоте. Хотел закурить и ничего не нашел. И вообще обозлился.
Явилась чистенькая, аккуратная сестра, чтобы сделать ему укол.
Толик категорически отказался. Слишком категорически…
Конечно, скандал. Конечно, слезы.
Увещевали. Стыдили. Приходил главврач.
Кое-как успокоили. Приготовились к уколу.
— Надо же, — рассказывал Толик, — разве ж это врачи! Мясники. Ка-а-ак она мне всадит!.. Игла — с полметра. Не шприц — бутылка. Да еще у нее не сразу получилось, так она меня раза три тыкнула. Что там каракурт — ерунда. Я как вскочил, шприц разбился, а ее словно ветром сдуло. Опять появились всей бандой. И что-то мне еще вклеивают… А сами уколов делать не умеют.
— Выписывайте, говорю, меня… А не станете — удеру! И удрал.
— У приятеля в городе переоделся. Ну, полечились мы немного…
Толик вернулся на следующий вечер. Хорошо выглядел… А наутро вышел на работу.
А если сон так крепок, что не проснешься от первых лучей, то все равно проснешься вскоре. Но проснешься разбитый, мятый, смурной. И целый день будешь ползать как муха.
А солнце стоит где-то над нами. И освещает уже и левый склон, и правый, и дно ущелья. А ведь еще так рано… и ты совсем не выспался.
Куда деться от солнца?
Дома накаляются, в комнатах душно и набиваются мухи. А деревьев тут нет. Ни сени, ни шума листьев. Нету деревьев. Единственная тень — от домов. Выносишь койку, приставляешь к стенке, в тень. А тень уменьшается, тает. И становится шириной в полкровати. Больше не поспишь… Можно еще так полежать. Но вдруг сетка под тобой начинает ходить ходуном. Оказывается, под кровать забился козлик и пытается устроиться поудобнее. Под кроватью — тень. Выгонишь козлика — там спрячутся куры: им там достаточно тени и места.
А настырное солнце лезет и лезет вверх.
Весь поселок вымер. Даже непонятно, куда все попрятались. Начинаешь слоняться по поселку. Никогда в жизни не приходилось бродить так медленно. Зайдешь на кухню: что будет на обед? Уйдешь из кухни: мыслимое ли дело стоять в такую жару у плиты? Зайдешь в клуб, шуганешь шара, он замечется по бильярду… Выйдешь из клуба… Тот же назойливый, надоедливый свет. После темного клуба ломит глаза. Та же жара.
Вдоль домов узкая, полуметровая тень. В ней, прижавшись мохнатым боком к стене, выстроились козы, нос в хвост. Они стоят тихо-тихо, как неживые. Если бы они встали поперек, им бы уже не хватило тени.
Три часа. Самая жара. Пора на смену.
Я подхожу к трубе, из которой узкой струйкой журчит в бочку вода. Подставляю голову. И направляюсь в гору. С волос течет по груди, за шиворот, по спине: приятно. Два километра вверх, в гору, до нашей вышки. Через полкилометра голова суха, а тело мокрое, но уже от пота.
Доползешь — и полчаса отходишь в тени вышки. И пьешь, пьешь…
Но вот с гиком и улюлюканьем побежала вниз предыдущая смена. Их смена кончилась.
Наша началась.
Вставай к станку. Жара…
А там, в глубине, где мы не видим, куда рвемся, — прохладно. Там наша цель — в глубокой и твердой прохладе руды: медь.
И от слова «медь» — еще жарче.
Ночью в горах холодно. Пробирает до костей. И темно, конечно. Особенно если луны нет. А луны, как ни странно, все больше нет. Из-за гор, может быть, не видать?
Ночная смена. Пока подымешься — разогреешься, взопреешь. А вышка на гребне — со всех сторон ветер. И сразу начинаешь зябнуть. Натянешь ватник все равно. Станок крутится. Сидишь и стынешь.
— Заделаем Ташкент? — говорит Толик.
— Заделаем, — говорю я.
Насобираем вокруг вышки негодных ящиков, досок, Щепок — этого барахла всегда скопится за день. Соберем это в кучу, плеснем солярки…Горит!
Жарко, ярко. Сразу как-то веселее на душе. Огонь мечется, пляшет, подставляя бока ветру. Куда кинется язык, отступает ночь. А вокруг она сгущается еще больше, еще чернее. Мы с костром — словно это весь мир, площадь которого — свет костра. И больше ничего никогда не было.
Лежим у костра, смотрим в огонь. Иногда на станок: как он там крутится? И снова в огонь. Разговариваем. Говорим словно не друг другу, а костру. Подбрасываем в огонь слова…
— Какая она была красивая!.. — Это Толик. — Она была главврач поликлиники, а я шофер. Возил ее. Однажды она сказала: «Сегодня нам никуда не надо — поехали купаться». А я был молодой, красивый — не то что сейчас. Веселый был. Поехали мы купаться. Красивая была… Покупались, потом она говорит: «Поехали к тебе, хочу посмотреть, как ты живешь». Ну поехали… Я еще по дороге домой позвонил: хозяйка моя, такая старушка, — все понимала… Приезжаем — уже столик накрыт, коньяки, закусочка. Деньги у меня тогда водились. Холостой был — зарабатывал неплохо. Выпили мы хорошо… Песни попели. Я на гитаре. Она так… Эх, сейчас бы гитару!
— И я помню. — Это говорю я. — У меня тоже…
— Вот какие дела. — Толик словно не слышит и про должает: — И еще была… Дочка директора театра. Я тогда в Куйбышеве работал. Какая была! Одевалась… каждый день новое платье. Ну каждый день. Я сначала и не думал. Служил шофером в театре. Ну, возил ее иногда, конечно… Она сама меня пригласила: у меня, мол, день рождения, то да се…
И так полночи. Про красивую жизнь, про красивую любовь… Не иначе.
Вдруг замолчим. Смотрим в костер. Подбросим досочку, плеснем еще солярки. Развеселится, зашуршит огонь. Выплеснет в небо сноп искр.
— Ты посмотри за станком, я вздремну немного, — говорит Толик.
Натягивает воротник на голову, а голову втягивает в воротник. И, спящий, становится каким-то маленьким.
Я слежу за станком: гудит, крутится. Посмотрю на приборы: показывают.
Я лежу на животе. Подбородок на кулаках. Передо мной мир — пятно. Камешки. А за камешками — стена огня. И в этом мире развертываются свои события…
Огневки слетаются на свет. Вот одна, большая, уже опалив крылья, упорно ползет по камням к костру. Когда подползает слишком уж близко, испуганно бросается обратно, неуклюже взмахивая полуобгоревшими крыльями. И снова ползет к костру. Упорно делает одно и то же как заведенная.
Выпрыгнул из темноты кузнечик. Сел на камешек под самым моим носом. Сидел, грелся, шевелил усами. Смотрел на костер. Неподвижно, завороженно. Вдруг заволновался. Собрался: хорошо тут с вами… — и прыгнул обратно в темноту. Свои дела…
Выползла фаланга. Ее я казнил.
Смотрю на огонь… И вспоминаю, что уже было так. На берегу озера. Между озером и лесом. Тоже костер. И тоже палились на нем огневки! Только фаланг там не было. И так же, вобрав голову в плечи, спала моя жена…
Или как полз муравей по песку. Мы сделали в песке воронку и посадили на дно муравья. Он сразу же побежал по склону. Он очень торопился, но продвигался крайне медленно, потому что песок осыпался под ним. Но в конце концов он добирался до самого края воронки, и тут край обваливался… И он начинал все сначала. Он даже не медлил, чтобы собраться с силами, — сразу бросался по склону, вверх, вверх. И снова падал вниз, вниз… И все-таки выбрался. И побежал в том же направлении, словно ничего и не было, серьезный и организованный.
Мне бы так!..
Как редко видишь этот мелкий мир… Странно. За всю жизнь можно пересчитать по пальцам. И хватит одной руки.
Вот тоже было… Обиделся я как-то на всех и на все. Мир почернел. Я сел на электричку и уехал. Потом слез, шел, шел. Уже утихший, сладко жалел себя. Вышел на луг. И бухнулся в траву. Лицом вниз. Огромный, мощный лес встал перед моими глазами — трава. И жители этого леса
огромные звери. Я смотрел, смотрел… И как-то все встало на свои места. Я потом все собирался еще раз съездить. Все собирался.
Непонятно только, когда мы успели ко всему привыкнуть?
Самые обычные вещи: раннее утро, заход солнца, звездная ночь, зимний лес, костер, лунный свет на снегу, небо… Родной город, родной дом, любимые люди… Все-то мы знаем. А что мы помним? Два-три рассвета, запавшие в память на всю жизнь. Четкие, словно это было вчера. Одна-две лунных ночи. Всего одна-две.
Один раз (а то и ни разу) мы увидели небо над головой. Не так: «Смотри, какое небо!» — или: «Ах, какая голубизна!» — не так. А так, чтобы не уметь говорить — и небо, небо над головой, — все небо! Как увидел его князь Андрей на Праценской горе.
Почему мы не видим? Не удивляемся?
Может, некоторым выпало чего-то больше. Чего-то меньше. А у некоторых чего-нибудь вовсе не было. Это не важно. Важно, что все эти вещи чрезвычайно редки в каждой жизни…
Проснулся Толик. Растерянное, измятое лицо. Протягивает руки к костру, словно гладит.
Размывается чернота над хребтом. Светлеет. Догорает костер.
Над нашей вышкой пролетает самолет в Китай, Ту-104. В полдень. Как раз полсмены. Еще пять минут — и он за границей. Вышка стоит на месте.
Нам приходят письма.
По этому поводу — тоже странное соображение. Письма… ведь это поразительно бессмысленное дело!
Представьте себе, что вы далеко: письмо до вас идет неделю или больше. И ваше туда — неделю. Вот вы читаете, волнуетесь и, безусловно, воспринимаете все сегодняшним днем. В этом вся соль письма. Вы представляете, как именно сейчас движется, думает тот, кто вам пишет, что с ним случилось, что происходит вокруг… И в жизни как говорят? «Что он вам пишет?», «Вот, смотри, друг мне пишет…» В настоящем времени говорят. А на самом деле писал он неделю назад. Уже и забылось ему то, что волновало его в тот день. Но вы отвечаете ему так, как будто он вам только что все сказал. «Ты совершенно правильно написал, что… Я, пожалуй, согласен с тобой насчет… На твоем месте я бы так не поступил…»
Вы отправляете письмо. И оно идет туда неделю. Две недели, полмесяца, а то и больше разделяют вопрос и ответ.
Ваш адресат получает письмо и с трудом вспоминает, о чем же он таком писал, что вы с ним не согласны или, наоборот, хвалите. Все это было так давно. Сегодня свои заботы, мысли, другие, чем тогда.
Но он вас любит, он ищет в письме прежде всего, что же вы написали о себе. Находит. Волнуется. И отвечает вам точно так же, как вы ему.
В разлуке все приукрашается: город, дом, люди. И письма отражают это, а отразив, идут дальше — уводит вашу память, — все прекраснее, прекраснее становится то, что вы покинули.
Письмо, мягко говоря, — не совсем правда.
Но, может, мне это только кажется? И я сам искажаю все? Потому что ревную ко всему, что оставил…
Как они нужны, эти письма! Пусть не то, пусть неправда, пусть прекраснее, чем на самом деле.
Как мы их ждем!
Пишите нам.
Снова семьдесят километров по желтым раскаленным горам. В кузове. А сегодня еще жарче, чем вчера. Пропылились, пропеклись…
Пить!
Скоро уже, скоро город. Там и попьем…
А вот и река. Широкая, гладкая, такая прохладная на вид. Зеленые берега.
А вот и город. Сады, улицы.
А вот и мост.
— Приехали!
Сейчас сразу — и купаться.
Выпрыгиваю из машины и чуть не падаю: ноги какие-то не свои. Тут же у моста раздеваюсь, а с моста — в воду. Течение быстрое, подхватывает и несет. Плаваю, плаваю… Так бы и плавал всю жизнь! Но еще больше я хочу пить. Стоило чуть освежиться, и стало ясно, что больше всего на свете я хочу пить. Пиво. Ларек на том берегу.
Одеваюсь, бегу через мост.
Еле дожидаюсь своей очереди. Кружка. Еще кружка. Холодное…
— Дай-ка еще кружечку, Миша, — говорю я. Все его так зовут, все кричат ему: «Миша, Миша!» — этому толстенькому усатому таджику, и я говорю: Дай-ка еще кружечку, Миша…
Куда пойти: на базар или в ошхону? Все становится каким-то замедленным. Желания тоже.
— На, — Миша подает мне кружку, — ты с горы?
— С горы…
— Вот видишь, я сразу увидел!
— Как это ты?
— Так… Я человек опытный. Здорово я отгадал?
— Здорово, — говорю я. Пиво ударило в голову. — Здорово, — говорю я, хорошее у тебя пиво… Но больше всего хочется есть, — говорю я.
Как-то я совсем затормозился: ни идти, ни двигаться…
— О, в нашем городе можно съесть что хочешь! Нравится тебе наш город?
— Река у вас чудесная, — говорю я.
— Река — да. А ты был на нашем море?
— Море?
— Нуда, море. Он не был на нашем море… Эй, слушай- он не видел моря!
— Кто? Кто?
— Вот этот человек.
— Бывает же…
— Там человек, который не видел моря!.. — Где?
— Нет, это вы серьезно? — Что?
— Вы не видели моря?!
— Ну да.
— Так нельзя.
— Надо показать ему море.
— Гурам! Немедленно гони сюда свой мотоцикл.
Мы идем. Сзади эскорт. Прохожие попадаются навстречу, не понимают:
— Куда ведут этого человека?
— Так его! Так!
— Что он сделав?
— Этот человек не видел моря.
— Не видел моря?..
— Моря-а-а… Меня ведут.
Вот и Гурам с мотоциклом.
Садимся, едем. Толпа машет нам вслед:
— Увидите наше море!
— Прекрасное наше море!
— Наше голубое…
— Наше синее…
Город — зелень. И от города, вверх по реке, по пути нашего следования тоже зелень. Но вот последняя глинобитка, кончились люди, и даже по берегам реки — пустыня. Словно все устелено шкурами верблюдов, желтое и многогорбое.
Мчатся слева и справа многогорбые желтые верблюды…
Я в коляске — почетный гость.
Мои проводники: за рулем Гурам, за Гурамом — Мурад.
Едем. Мои проводники перекрикиваются о чем-то по- своему.
— Сейчас мы немножечко остановимся, — говорит мне Мурад.
— Зачем? — спрашиваю я.
— Мы немножечко поборемся, — говорит Гурам.
— А море?
— Море? Какое море?
— Куда мы едем? — спрашиваю я невольно. (Кругом пустыня, и мотоцикл я водить не умею.)
— Ну конечно, на море. Вот немножечко разомнемся и дальше поедем.
Мотоцикл стоит у обочины. Я сжался в коляске.
Гурам и Мурад кружат друг вокруг друга. Полусогнувшись, на полусогнутых ногах. Вытягивают руки, пытаются ухватить друг друга.
— Суди! — кричат они мне.
Гурам ухватил Мурада. Нет, это Мурад ухватил Гурама. И Гурам и Мурад ухватили друг друга, полетели. Упали. Свалились. Мурад сверху. Нет, это Гурам сверху. Гурам. Нет, Мурад, Гурам — Мурад. Мурад — Гурам…
Ничего не разобрать! Пыль столбом.
Но вот они возвращаются. Обнявшись. Все в пыли, желтенькие. Довольные. Раскрасневшиеся.
— Гурам!
— Мурад! — похлопывают они друг друга по плечам. Едем дальше. Изумительная дорога. Прямая как стрела.
Автострада! Удивительно приятно ехать на мотоцикле… Жара, пустыня. А тебя продувает, обдувает. Еще бы!.. Сто. Сто двадцать. Да… что и говорить, прекрасный мотоциклист.
Но дорога- это чудо. Такая мертвая пустыня… А в ней — такая дорога.
— В прошлом году построили, — говорит Гурам: — Теперь есть где гонять на мотоцикле.
— Для этого строили… — говорит Мурад. — Смешно сказать: строили, чтобы Гурам гонял на мотоцикле!
— И для этого, — настаивает Гурам.
— Я строил — я знаю.
— Только он и строил, — говорит Гурам. — Один Мурад построил всю дорогу!
— Не один.
— Вот именно. Я тоже строил.
— Мы оба строили эту дорогу, — соглашаются Гурам и Мурад.
Дорога — что и говорить! Но и Гурам мотоциклист что надо… Спорит на скорости сто двадцать километров. Как дома!
Мертвейшая пустыня вокруг.
— Это наша целина, — говорит Мурад.
— В будущем году тут будет хлопок! — говорит Гурам.
— Да, теперь у нас есть вода. Теперь у нас есть море… — кивает Мурад.
Впереди, посреди пустыни, вдруг вырастает юрта.
— Сейчас мы немножечко остановимся, — говорит Гурам.
— Снова бороться?
— Тут наш друг один живет. Ничего, ничего, думаю я.
Подъехали. Встали. Из юрты вышел молодой узбек. Долго обнимались. Тщательно.
— Останьтесь у меня немножко. Как раз плов поспел. Чаю попьем. Послезавтра вернетесь.
— Нам нельзя, — сказал Гурам.
— Зачем обижать! Кого обижать! Больше я вас не знаю. И вы меня не знаете. Все.
Человек пошел к юрте.
— Ой! Ой! Ого! Ой! — закричали Гурам и Мурад и побежали за ним. Поймали, притащили обратно.
— Дурная голова, спроси сначала, почему мы не можем?
— Почему вы не можете? — покорно спросил убитый горем человек.
— Мы везем человека, который вообще не видел моря!
— А! О! — трясет мне руки весь преобразившийся чело век. — Очень рад.
— Что вы? Чему? — смущаюсь я.
— Вы должны ехать, — говорит он, — и немедленно. Только подождите минутку.
Он бежит в юрту и потом из юрты. В руках большой узел.
— Тут немного козленка, плов, сыр, дыня, лепешки и еще…
Мы прощаемся. Клянемся зайти на обратном пути. И снова едем.
А вот и море. Оно показалось справа. Тоненькая голубая полоска. В желтой горячей пустыне.
Дорога подбирается к морю. Действительно, море! Того берега не видать. Барашки.
Мы едем по берегу моря…
В парк культуры и отдыха на берегу моря съехался весь город.
Третий день, но программа еще не исчерпана.
Парк — это та же пустыня. Ни травинки. Лес фанеры. Будочки, ларечки. И крупные сооружения — рестораны — на суше и на море, всего — два. И аллеи фанерных щитов. Благодаря им вы можете узнать, что вам есть-пить, курить, как обращаться с зелеными насаждениями, как не ходить по траве… Вы узнаете историю нашего флота, историю развития области и перспективы развития, и план развития парка культуры и отдыха в ближайшие три года.
Пока зелени нет. Но не все сразу. Будет. Великое слово!
По территории парка разгуливают толпы голых людей. Чрезвычайно популярны тельняшки.
Часть купается.
Мы поставили мотоцикл в огромное стадо машин. Такое у нас бывает перед стадионом во время матча. Гурам и Мурад увидали тельняшки и загорелись.
— Сейчас мы пойдем за тельняшками, — сказал Мурад.
— Тут есть специальный ларек, — сказал Гурам. Действительно, была специальная будочка и ничем,
кроме тельняшек и тюбетеек, не торговала. Шла бойкая торговля. Узбеки брали тельняшки, русские — тюбетейки.
Гурам и Мурад были крайне эффектны в своих обновках. Они сновали по парку в необычайном возбуждении и таскали меня за собой.
— Мы должны тебе все показать…
— Сначала покажем ему тир, — сказал Гурам.
— Нет, цирк, — сказал Мурад.
— Нет, тир!
— Нет, цирк!
— Слушай, — сказал мне Гурам, — ну скажи ему, что ты хочешь сначала в тир…
— Он хочет в цирк! — вскричал Мурад.
— Ну скажи, — сказали Гурам и Мурад, — куда ты хочешь сначала, в тир или в цирк?
— Мне все равно, — сказал я.
— Постой, постой, ты нас не так понял, — сказал Гурам.
— Ты не так сказал, — подхватил Мурад, — ты хотел сказать, что ты хочешь в цирк.
Был цирк, Мурад был вне себя от восторга. Был тир, и вне себя был Гурам: он попадал, мазал, кричал, что он мастер спорта, ссорился из-за винтовки.
Но это было не все.
По парку ходил голый человек в полосатых трусиках и кричал в рупор:
— Экскурсия на тот берег! Прогулки по морю. Прогулка по тому берегу. Возвращение обратно. Желающие, спешите!
— Сейчас мы поедем на тот берег! — сказал Гурам.
— Мы поедем по нашему морю…
— На этом большом теплоходе…
Меня повлекли к кассе. Гурам и Мурад оттеснили желающих.
— Пропустите, пропустите! Он не видел того берега, — предъявляли они меня. — Он вообще ничего не видел.
Маленький буксирчик запыхтел и отчалил. Я стоял придавленный к борту. Команда каким-то образом порхала над головами.
— Плясать? Плясать! — закричали за моей спиной. Раз дался круг. Это я почувствовал по тому, как врезался в меня поручень. Такая шишечка.
— Блоп! Блоп! — хлопали ладоши.
Я не мог повернуться, чтобы посмотреть, как пляшут. Мои проводники были где-то в другом конце. И теперь я спокойно плевал за борт и предавался грустным мыслям о туризме. Плевок быстро убегал назад.
— Сниматься? Сниматься! — закричали голоса.
На трубе висел фотограф. Сложная, как акробатическая пирамида, выросла на корме группа.
— Петь? Петь! — закричали голоса.
— Причал! — орал капитан в рупор. Экскурсанты высадились на берег. Я осмотрелся. Здесь была дикая природа. Не было ни будочек, ни
щитов. Была голая пустыня.
Ко мне подошли Гурам и Мурад.
— Здорово? — спросили они.
— Здорово! — восхищенно сказал я.
Тут обнаружилось, что никто ничего не захватил с собой: все думали, что тут будет ресторан. Заспешили обратно. Когда мы снова очутились в парке, Мурад сказал:
— Теперь — бал-маскарад!
Под большим тентом толпились люди. С краю примостился оркестр.
— Начинаем наш костюмированный бал-маскарад! — сказал длинноусый человек и снял усы, как пенсне.
Мы тут же потерялись.
…Наконец, раскрасневшиеся и запыхавшиеся, Гурам и Мурад отыскали меня. И мы съели все, воздавая должное нашему замечательному другу.
Потом мы гнали по ночной пустыне. Тянуло свежестью и прохладой.
Вот это день! Мы ехали довольные и усталые.
— У нас в Намангане…
— А у нас в Ташкенте…
— А вот у нас в Канибадаме….
Люди возвращаются в родные места. Они и говорят. А едущие из родных мест — в командировку, в гости — прислушиваются. И я прислушиваюсь.
Один — очень симпатичный, большой и толстый узбек, с седым бобриком волос, флегматичного вида. Другой — противоположный ему…
Большой сказал:
— У нас в Фергане…
— В Фергане?.. Ну, что у вас в Фергане? — напал противоположный.
— Ты что… Фергана знаешь какой город!
— Что ваша Фергана перед Ленинабадом?!
— У-ах-ха-ха-ха-ха! — захлебнулся большой. — Лени- набад лучше?
— Вот и ты говоришь, что лучше.
— Я? И-иг-ги-ги-ги-ги! Я говорю?.. И-и-ог-го-го-го- го-го!
— А что у вас! Ишаки…
— Ишаки… — Большой словно не мог уже больше, так его рассмешил этот глупый человек. — Пш-ш-ш… Вш-ш-ш… — выпустил он воздух, как пар из паровоза. — Ишаки?.. Ох-гу! Ух-го! — ухал он. — А у вас… — его душило, перехватывало дыхание. — А у вас текстильный комбинат есть?
— А у вас такси есть?
— У нас? Хо-хо-хо…
— Кишлак — твоя Фергана…
— А твой Ленинабад… твой Ленинабад… твой… — Большой так и не мог сказать. Его выворачивало, его разрывало, с ним могло быть плохо.
Противоположный почти уже сдался. Он нападал, он говорил, но он ничего не мог поделать с противником: он не умел так великолепно смеяться… Наконец он выцарапал еще:
— У нас Сырдарья, а у вас так… арык жалкий.
— Он говорит, арык… Уох-хох! Уох-хоу-хох! — лаял большой. Фьить-фьить! — свистнуло в нем. — Он говорит, Сырдарья… У-а-ах… Буль-бульк! — булькнуло в нем. — Арык?..
Тут нужен был магнитофон, чтобы записать пять минут самого искреннего, самого убежденного, самого заразительного и самого разнообразного смеха, на который был способен только этот великий человек.
Хохотал весь тамбур.
И действительно, что лучше, Ленинабад или Фергана?..
— Я сам! — кричал он, путаясь в турникете, что немудрено, если человек укушен каракуртом и уже почти полностью парализован.
В приемном покое несколько удивились. И даже не хотели принимать. И даже хотели вызвать милиционера. Что естественно, если в чистых, тихих покоях вдруг появляется такая колеблющаяся фигура, что даже не разглядеть. Словно фотография не в фокусе. Но эта тень орет, гремит, опрокидывает стулья, матерится и хватает за грудки, а грудки — это белоснежный крахмальный халат.
Но фокус с портсигаром, в котором был красненький паучок, удался Толику и тут.
Как-то его умыли и переодели, что-то ему впрыснули, и он проснулся на следующее утро, ничего не понимая, в этой чистоте. Хотел закурить и ничего не нашел. И вообще обозлился.
Явилась чистенькая, аккуратная сестра, чтобы сделать ему укол.
Толик категорически отказался. Слишком категорически…
Конечно, скандал. Конечно, слезы.
Увещевали. Стыдили. Приходил главврач.
Кое-как успокоили. Приготовились к уколу.
— Надо же, — рассказывал Толик, — разве ж это врачи! Мясники. Ка-а-ак она мне всадит!.. Игла — с полметра. Не шприц — бутылка. Да еще у нее не сразу получилось, так она меня раза три тыкнула. Что там каракурт — ерунда. Я как вскочил, шприц разбился, а ее словно ветром сдуло. Опять появились всей бандой. И что-то мне еще вклеивают… А сами уколов делать не умеют.
— Выписывайте, говорю, меня… А не станете — удеру! И удрал.
— У приятеля в городе переоделся. Ну, полечились мы немного…
Толик вернулся на следующий вечер. Хорошо выглядел… А наутро вышел на работу.
ФРУКТЫ
Ну а фрукты — совсем другое дело!ФОРМЫ ТЕПЛА
ЖАРА
Я сплю на крыше. Поперек ущелья. В ногах хребет и в головах хребет. Солнце восходит из-за моей головы, вернее, из-за тех гор, что у меня в головах. Оно высовывается из-за острого гребня: долька, половинка… И вдруг встает на гребень, румяное и круглое, как колобок. Кажется, крикни, и оно покатится вниз по склону. До самой нашей базы. Солнце высовывается из-за гребня, и начинается перестановка, перераспределение света и тени. Лучи падают на вершины противоположного гребня, того, что у меня в ногах. Линия, разделяющая освещенную верхнюю часть гребня и теневую нижнюю, сползает вниз. А солнце поднимается вверх. Вот и весь склон освещен. Тени бегут. И даже на дне, где находится наш поселок и особенно застоялась тень, даже тут светлеет. Свет занимает окраинные дома поселка и стремится к центру. Подобрался к моей крыше, осветил ноги. Ногам становится жарко под ватным одеялом, сон слабеет. И вот свет ударяет в лицо, будит. Помычишь, покрутишь головой — проснешься. Делать нечего — солнце.А если сон так крепок, что не проснешься от первых лучей, то все равно проснешься вскоре. Но проснешься разбитый, мятый, смурной. И целый день будешь ползать как муха.
А солнце стоит где-то над нами. И освещает уже и левый склон, и правый, и дно ущелья. А ведь еще так рано… и ты совсем не выспался.
Куда деться от солнца?
Дома накаляются, в комнатах душно и набиваются мухи. А деревьев тут нет. Ни сени, ни шума листьев. Нету деревьев. Единственная тень — от домов. Выносишь койку, приставляешь к стенке, в тень. А тень уменьшается, тает. И становится шириной в полкровати. Больше не поспишь… Можно еще так полежать. Но вдруг сетка под тобой начинает ходить ходуном. Оказывается, под кровать забился козлик и пытается устроиться поудобнее. Под кроватью — тень. Выгонишь козлика — там спрячутся куры: им там достаточно тени и места.
А настырное солнце лезет и лезет вверх.
Весь поселок вымер. Даже непонятно, куда все попрятались. Начинаешь слоняться по поселку. Никогда в жизни не приходилось бродить так медленно. Зайдешь на кухню: что будет на обед? Уйдешь из кухни: мыслимое ли дело стоять в такую жару у плиты? Зайдешь в клуб, шуганешь шара, он замечется по бильярду… Выйдешь из клуба… Тот же назойливый, надоедливый свет. После темного клуба ломит глаза. Та же жара.
Вдоль домов узкая, полуметровая тень. В ней, прижавшись мохнатым боком к стене, выстроились козы, нос в хвост. Они стоят тихо-тихо, как неживые. Если бы они встали поперек, им бы уже не хватило тени.
Три часа. Самая жара. Пора на смену.
Я подхожу к трубе, из которой узкой струйкой журчит в бочку вода. Подставляю голову. И направляюсь в гору. С волос течет по груди, за шиворот, по спине: приятно. Два километра вверх, в гору, до нашей вышки. Через полкилометра голова суха, а тело мокрое, но уже от пота.
Доползешь — и полчаса отходишь в тени вышки. И пьешь, пьешь…
Но вот с гиком и улюлюканьем побежала вниз предыдущая смена. Их смена кончилась.
Наша началась.
Вставай к станку. Жара…
А там, в глубине, где мы не видим, куда рвемся, — прохладно. Там наша цель — в глубокой и твердой прохладе руды: медь.
И от слова «медь» — еще жарче.
ТАШКЕНТ
В данном случае это не город. Это костер.Ночью в горах холодно. Пробирает до костей. И темно, конечно. Особенно если луны нет. А луны, как ни странно, все больше нет. Из-за гор, может быть, не видать?
Ночная смена. Пока подымешься — разогреешься, взопреешь. А вышка на гребне — со всех сторон ветер. И сразу начинаешь зябнуть. Натянешь ватник все равно. Станок крутится. Сидишь и стынешь.
— Заделаем Ташкент? — говорит Толик.
— Заделаем, — говорю я.
Насобираем вокруг вышки негодных ящиков, досок, Щепок — этого барахла всегда скопится за день. Соберем это в кучу, плеснем солярки…Горит!
Жарко, ярко. Сразу как-то веселее на душе. Огонь мечется, пляшет, подставляя бока ветру. Куда кинется язык, отступает ночь. А вокруг она сгущается еще больше, еще чернее. Мы с костром — словно это весь мир, площадь которого — свет костра. И больше ничего никогда не было.
Лежим у костра, смотрим в огонь. Иногда на станок: как он там крутится? И снова в огонь. Разговариваем. Говорим словно не друг другу, а костру. Подбрасываем в огонь слова…
— Какая она была красивая!.. — Это Толик. — Она была главврач поликлиники, а я шофер. Возил ее. Однажды она сказала: «Сегодня нам никуда не надо — поехали купаться». А я был молодой, красивый — не то что сейчас. Веселый был. Поехали мы купаться. Красивая была… Покупались, потом она говорит: «Поехали к тебе, хочу посмотреть, как ты живешь». Ну поехали… Я еще по дороге домой позвонил: хозяйка моя, такая старушка, — все понимала… Приезжаем — уже столик накрыт, коньяки, закусочка. Деньги у меня тогда водились. Холостой был — зарабатывал неплохо. Выпили мы хорошо… Песни попели. Я на гитаре. Она так… Эх, сейчас бы гитару!
— И я помню. — Это говорю я. — У меня тоже…
— Вот какие дела. — Толик словно не слышит и про должает: — И еще была… Дочка директора театра. Я тогда в Куйбышеве работал. Какая была! Одевалась… каждый день новое платье. Ну каждый день. Я сначала и не думал. Служил шофером в театре. Ну, возил ее иногда, конечно… Она сама меня пригласила: у меня, мол, день рождения, то да се…
И так полночи. Про красивую жизнь, про красивую любовь… Не иначе.
Вдруг замолчим. Смотрим в костер. Подбросим досочку, плеснем еще солярки. Развеселится, зашуршит огонь. Выплеснет в небо сноп искр.
— Ты посмотри за станком, я вздремну немного, — говорит Толик.
Натягивает воротник на голову, а голову втягивает в воротник. И, спящий, становится каким-то маленьким.
Я слежу за станком: гудит, крутится. Посмотрю на приборы: показывают.
Я лежу на животе. Подбородок на кулаках. Передо мной мир — пятно. Камешки. А за камешками — стена огня. И в этом мире развертываются свои события…
Огневки слетаются на свет. Вот одна, большая, уже опалив крылья, упорно ползет по камням к костру. Когда подползает слишком уж близко, испуганно бросается обратно, неуклюже взмахивая полуобгоревшими крыльями. И снова ползет к костру. Упорно делает одно и то же как заведенная.
Выпрыгнул из темноты кузнечик. Сел на камешек под самым моим носом. Сидел, грелся, шевелил усами. Смотрел на костер. Неподвижно, завороженно. Вдруг заволновался. Собрался: хорошо тут с вами… — и прыгнул обратно в темноту. Свои дела…
Выползла фаланга. Ее я казнил.
Смотрю на огонь… И вспоминаю, что уже было так. На берегу озера. Между озером и лесом. Тоже костер. И тоже палились на нем огневки! Только фаланг там не было. И так же, вобрав голову в плечи, спала моя жена…
Или как полз муравей по песку. Мы сделали в песке воронку и посадили на дно муравья. Он сразу же побежал по склону. Он очень торопился, но продвигался крайне медленно, потому что песок осыпался под ним. Но в конце концов он добирался до самого края воронки, и тут край обваливался… И он начинал все сначала. Он даже не медлил, чтобы собраться с силами, — сразу бросался по склону, вверх, вверх. И снова падал вниз, вниз… И все-таки выбрался. И побежал в том же направлении, словно ничего и не было, серьезный и организованный.
Мне бы так!..
Как редко видишь этот мелкий мир… Странно. За всю жизнь можно пересчитать по пальцам. И хватит одной руки.
Вот тоже было… Обиделся я как-то на всех и на все. Мир почернел. Я сел на электричку и уехал. Потом слез, шел, шел. Уже утихший, сладко жалел себя. Вышел на луг. И бухнулся в траву. Лицом вниз. Огромный, мощный лес встал перед моими глазами — трава. И жители этого леса
огромные звери. Я смотрел, смотрел… И как-то все встало на свои места. Я потом все собирался еще раз съездить. Все собирался.
Непонятно только, когда мы успели ко всему привыкнуть?
Самые обычные вещи: раннее утро, заход солнца, звездная ночь, зимний лес, костер, лунный свет на снегу, небо… Родной город, родной дом, любимые люди… Все-то мы знаем. А что мы помним? Два-три рассвета, запавшие в память на всю жизнь. Четкие, словно это было вчера. Одна-две лунных ночи. Всего одна-две.
Один раз (а то и ни разу) мы увидели небо над головой. Не так: «Смотри, какое небо!» — или: «Ах, какая голубизна!» — не так. А так, чтобы не уметь говорить — и небо, небо над головой, — все небо! Как увидел его князь Андрей на Праценской горе.
Почему мы не видим? Не удивляемся?
Может, некоторым выпало чего-то больше. Чего-то меньше. А у некоторых чего-нибудь вовсе не было. Это не важно. Важно, что все эти вещи чрезвычайно редки в каждой жизни…
Проснулся Толик. Растерянное, измятое лицо. Протягивает руки к костру, словно гладит.
Размывается чернота над хребтом. Светлеет. Догорает костер.
ПИШУТ ПИСЬМА
Забавное соображение приходит вдруг в голову: мне же гораздо ближе в Индию, чем домой. Во много раз ближе.Над нашей вышкой пролетает самолет в Китай, Ту-104. В полдень. Как раз полсмены. Еще пять минут — и он за границей. Вышка стоит на месте.
Нам приходят письма.
По этому поводу — тоже странное соображение. Письма… ведь это поразительно бессмысленное дело!
Представьте себе, что вы далеко: письмо до вас идет неделю или больше. И ваше туда — неделю. Вот вы читаете, волнуетесь и, безусловно, воспринимаете все сегодняшним днем. В этом вся соль письма. Вы представляете, как именно сейчас движется, думает тот, кто вам пишет, что с ним случилось, что происходит вокруг… И в жизни как говорят? «Что он вам пишет?», «Вот, смотри, друг мне пишет…» В настоящем времени говорят. А на самом деле писал он неделю назад. Уже и забылось ему то, что волновало его в тот день. Но вы отвечаете ему так, как будто он вам только что все сказал. «Ты совершенно правильно написал, что… Я, пожалуй, согласен с тобой насчет… На твоем месте я бы так не поступил…»
Вы отправляете письмо. И оно идет туда неделю. Две недели, полмесяца, а то и больше разделяют вопрос и ответ.
Ваш адресат получает письмо и с трудом вспоминает, о чем же он таком писал, что вы с ним не согласны или, наоборот, хвалите. Все это было так давно. Сегодня свои заботы, мысли, другие, чем тогда.
Но он вас любит, он ищет в письме прежде всего, что же вы написали о себе. Находит. Волнуется. И отвечает вам точно так же, как вы ему.
В разлуке все приукрашается: город, дом, люди. И письма отражают это, а отразив, идут дальше — уводит вашу память, — все прекраснее, прекраснее становится то, что вы покинули.
Письмо, мягко говоря, — не совсем правда.
Но, может, мне это только кажется? И я сам искажаю все? Потому что ревную ко всему, что оставил…
Как они нужны, эти письма! Пусть не то, пусть неправда, пусть прекраснее, чем на самом деле.
Как мы их ждем!
Пишите нам.
НАШЕ МОРЕ
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ НЕ ВИДЕЛ МОРЯ
Отработал неделю в утро — воскресенье. Неделю в вечер — воскресенье. Неделю в ночь… снова воскресенье. — Вот так всю жизнь, — говорит Саня.Снова семьдесят километров по желтым раскаленным горам. В кузове. А сегодня еще жарче, чем вчера. Пропылились, пропеклись…
Пить!
Скоро уже, скоро город. Там и попьем…
А вот и река. Широкая, гладкая, такая прохладная на вид. Зеленые берега.
А вот и город. Сады, улицы.
А вот и мост.
— Приехали!
Сейчас сразу — и купаться.
Выпрыгиваю из машины и чуть не падаю: ноги какие-то не свои. Тут же у моста раздеваюсь, а с моста — в воду. Течение быстрое, подхватывает и несет. Плаваю, плаваю… Так бы и плавал всю жизнь! Но еще больше я хочу пить. Стоило чуть освежиться, и стало ясно, что больше всего на свете я хочу пить. Пиво. Ларек на том берегу.
Одеваюсь, бегу через мост.
Еле дожидаюсь своей очереди. Кружка. Еще кружка. Холодное…
— Дай-ка еще кружечку, Миша, — говорю я. Все его так зовут, все кричат ему: «Миша, Миша!» — этому толстенькому усатому таджику, и я говорю: Дай-ка еще кружечку, Миша…
Куда пойти: на базар или в ошхону? Все становится каким-то замедленным. Желания тоже.
— На, — Миша подает мне кружку, — ты с горы?
— С горы…
— Вот видишь, я сразу увидел!
— Как это ты?
— Так… Я человек опытный. Здорово я отгадал?
— Здорово, — говорю я. Пиво ударило в голову. — Здорово, — говорю я, хорошее у тебя пиво… Но больше всего хочется есть, — говорю я.
Как-то я совсем затормозился: ни идти, ни двигаться…
— О, в нашем городе можно съесть что хочешь! Нравится тебе наш город?
— Река у вас чудесная, — говорю я.
— Река — да. А ты был на нашем море?
— Море?
— Нуда, море. Он не был на нашем море… Эй, слушай- он не видел моря!
— Кто? Кто?
— Вот этот человек.
— Бывает же…
— Там человек, который не видел моря!.. — Где?
— Нет, это вы серьезно? — Что?
— Вы не видели моря?!
— Ну да.
— Так нельзя.
— Надо показать ему море.
— Гурам! Немедленно гони сюда свой мотоцикл.
Мы идем. Сзади эскорт. Прохожие попадаются навстречу, не понимают:
— Куда ведут этого человека?
— Так его! Так!
— Что он сделав?
— Этот человек не видел моря.
— Не видел моря?..
— Моря-а-а… Меня ведут.
Вот и Гурам с мотоциклом.
Садимся, едем. Толпа машет нам вслед:
— Увидите наше море!
— Прекрасное наше море!
— Наше голубое…
— Наше синее…
Город — зелень. И от города, вверх по реке, по пути нашего следования тоже зелень. Но вот последняя глинобитка, кончились люди, и даже по берегам реки — пустыня. Словно все устелено шкурами верблюдов, желтое и многогорбое.
Мчатся слева и справа многогорбые желтые верблюды…
Я в коляске — почетный гость.
Мои проводники: за рулем Гурам, за Гурамом — Мурад.
Едем. Мои проводники перекрикиваются о чем-то по- своему.
— Сейчас мы немножечко остановимся, — говорит мне Мурад.
— Зачем? — спрашиваю я.
— Мы немножечко поборемся, — говорит Гурам.
— А море?
— Море? Какое море?
— Куда мы едем? — спрашиваю я невольно. (Кругом пустыня, и мотоцикл я водить не умею.)
— Ну конечно, на море. Вот немножечко разомнемся и дальше поедем.
Мотоцикл стоит у обочины. Я сжался в коляске.
Гурам и Мурад кружат друг вокруг друга. Полусогнувшись, на полусогнутых ногах. Вытягивают руки, пытаются ухватить друг друга.
— Суди! — кричат они мне.
Гурам ухватил Мурада. Нет, это Мурад ухватил Гурама. И Гурам и Мурад ухватили друг друга, полетели. Упали. Свалились. Мурад сверху. Нет, это Гурам сверху. Гурам. Нет, Мурад, Гурам — Мурад. Мурад — Гурам…
Ничего не разобрать! Пыль столбом.
Но вот они возвращаются. Обнявшись. Все в пыли, желтенькие. Довольные. Раскрасневшиеся.
— Гурам!
— Мурад! — похлопывают они друг друга по плечам. Едем дальше. Изумительная дорога. Прямая как стрела.
Автострада! Удивительно приятно ехать на мотоцикле… Жара, пустыня. А тебя продувает, обдувает. Еще бы!.. Сто. Сто двадцать. Да… что и говорить, прекрасный мотоциклист.
Но дорога- это чудо. Такая мертвая пустыня… А в ней — такая дорога.
— В прошлом году построили, — говорит Гурам: — Теперь есть где гонять на мотоцикле.
— Для этого строили… — говорит Мурад. — Смешно сказать: строили, чтобы Гурам гонял на мотоцикле!
— И для этого, — настаивает Гурам.
— Я строил — я знаю.
— Только он и строил, — говорит Гурам. — Один Мурад построил всю дорогу!
— Не один.
— Вот именно. Я тоже строил.
— Мы оба строили эту дорогу, — соглашаются Гурам и Мурад.
Дорога — что и говорить! Но и Гурам мотоциклист что надо… Спорит на скорости сто двадцать километров. Как дома!
Мертвейшая пустыня вокруг.
— Это наша целина, — говорит Мурад.
— В будущем году тут будет хлопок! — говорит Гурам.
— Да, теперь у нас есть вода. Теперь у нас есть море… — кивает Мурад.
Впереди, посреди пустыни, вдруг вырастает юрта.
— Сейчас мы немножечко остановимся, — говорит Гурам.
— Снова бороться?
— Тут наш друг один живет. Ничего, ничего, думаю я.
Подъехали. Встали. Из юрты вышел молодой узбек. Долго обнимались. Тщательно.
— Останьтесь у меня немножко. Как раз плов поспел. Чаю попьем. Послезавтра вернетесь.
— Нам нельзя, — сказал Гурам.
— Зачем обижать! Кого обижать! Больше я вас не знаю. И вы меня не знаете. Все.
Человек пошел к юрте.
— Ой! Ой! Ого! Ой! — закричали Гурам и Мурад и побежали за ним. Поймали, притащили обратно.
— Дурная голова, спроси сначала, почему мы не можем?
— Почему вы не можете? — покорно спросил убитый горем человек.
— Мы везем человека, который вообще не видел моря!
— А! О! — трясет мне руки весь преобразившийся чело век. — Очень рад.
— Что вы? Чему? — смущаюсь я.
— Вы должны ехать, — говорит он, — и немедленно. Только подождите минутку.
Он бежит в юрту и потом из юрты. В руках большой узел.
— Тут немного козленка, плов, сыр, дыня, лепешки и еще…
Мы прощаемся. Клянемся зайти на обратном пути. И снова едем.
А вот и море. Оно показалось справа. Тоненькая голубая полоска. В желтой горячей пустыне.
Дорога подбирается к морю. Действительно, море! Того берега не видать. Барашки.
Мы едем по берегу моря…
ДЕНЬ ВОЕННО-МОРСКОГО ФЛОТА
Наверно, жители города очень обрадовались, когда стали справлять День Военно-Морского Флота с полным основанием. Еще бы, свое море! Правда, пресное. Но волны ходят в нем настоящие. И бывают штормы. И того берега не видать.В парк культуры и отдыха на берегу моря съехался весь город.
Третий день, но программа еще не исчерпана.
Парк — это та же пустыня. Ни травинки. Лес фанеры. Будочки, ларечки. И крупные сооружения — рестораны — на суше и на море, всего — два. И аллеи фанерных щитов. Благодаря им вы можете узнать, что вам есть-пить, курить, как обращаться с зелеными насаждениями, как не ходить по траве… Вы узнаете историю нашего флота, историю развития области и перспективы развития, и план развития парка культуры и отдыха в ближайшие три года.
Пока зелени нет. Но не все сразу. Будет. Великое слово!
По территории парка разгуливают толпы голых людей. Чрезвычайно популярны тельняшки.
Часть купается.
Мы поставили мотоцикл в огромное стадо машин. Такое у нас бывает перед стадионом во время матча. Гурам и Мурад увидали тельняшки и загорелись.
— Сейчас мы пойдем за тельняшками, — сказал Мурад.
— Тут есть специальный ларек, — сказал Гурам. Действительно, была специальная будочка и ничем,
кроме тельняшек и тюбетеек, не торговала. Шла бойкая торговля. Узбеки брали тельняшки, русские — тюбетейки.
Гурам и Мурад были крайне эффектны в своих обновках. Они сновали по парку в необычайном возбуждении и таскали меня за собой.
— Мы должны тебе все показать…
— Сначала покажем ему тир, — сказал Гурам.
— Нет, цирк, — сказал Мурад.
— Нет, тир!
— Нет, цирк!
— Слушай, — сказал мне Гурам, — ну скажи ему, что ты хочешь сначала в тир…
— Он хочет в цирк! — вскричал Мурад.
— Ну скажи, — сказали Гурам и Мурад, — куда ты хочешь сначала, в тир или в цирк?
— Мне все равно, — сказал я.
— Постой, постой, ты нас не так понял, — сказал Гурам.
— Ты не так сказал, — подхватил Мурад, — ты хотел сказать, что ты хочешь в цирк.
Был цирк, Мурад был вне себя от восторга. Был тир, и вне себя был Гурам: он попадал, мазал, кричал, что он мастер спорта, ссорился из-за винтовки.
Но это было не все.
По парку ходил голый человек в полосатых трусиках и кричал в рупор:
— Экскурсия на тот берег! Прогулки по морю. Прогулка по тому берегу. Возвращение обратно. Желающие, спешите!
— Сейчас мы поедем на тот берег! — сказал Гурам.
— Мы поедем по нашему морю…
— На этом большом теплоходе…
Меня повлекли к кассе. Гурам и Мурад оттеснили желающих.
— Пропустите, пропустите! Он не видел того берега, — предъявляли они меня. — Он вообще ничего не видел.
Маленький буксирчик запыхтел и отчалил. Я стоял придавленный к борту. Команда каким-то образом порхала над головами.
— Плясать? Плясать! — закричали за моей спиной. Раз дался круг. Это я почувствовал по тому, как врезался в меня поручень. Такая шишечка.
— Блоп! Блоп! — хлопали ладоши.
Я не мог повернуться, чтобы посмотреть, как пляшут. Мои проводники были где-то в другом конце. И теперь я спокойно плевал за борт и предавался грустным мыслям о туризме. Плевок быстро убегал назад.
— Сниматься? Сниматься! — закричали голоса.
На трубе висел фотограф. Сложная, как акробатическая пирамида, выросла на корме группа.
— Петь? Петь! — закричали голоса.
— Причал! — орал капитан в рупор. Экскурсанты высадились на берег. Я осмотрелся. Здесь была дикая природа. Не было ни будочек, ни
щитов. Была голая пустыня.
Ко мне подошли Гурам и Мурад.
— Здорово? — спросили они.
— Здорово! — восхищенно сказал я.
Тут обнаружилось, что никто ничего не захватил с собой: все думали, что тут будет ресторан. Заспешили обратно. Когда мы снова очутились в парке, Мурад сказал:
— Теперь — бал-маскарад!
Под большим тентом толпились люди. С краю примостился оркестр.
— Начинаем наш костюмированный бал-маскарад! — сказал длинноусый человек и снял усы, как пенсне.
Мы тут же потерялись.
…Наконец, раскрасневшиеся и запыхавшиеся, Гурам и Мурад отыскали меня. И мы съели все, воздавая должное нашему замечательному другу.
Потом мы гнали по ночной пустыне. Тянуло свежестью и прохладой.
Вот это день! Мы ехали довольные и усталые.
ОДНА СТРАНА
ЧТО ЛУЧШЕ, ЛЕНИНАБАД ИЛИ ФЕРГАНА?
Никогда я не слышал, чтобы человек так смеялся! Это было на пути в Азию. Курящие собирались в тамбуре. Приближение родных мест определяло тему разговора.— У нас в Намангане…
— А у нас в Ташкенте…
— А вот у нас в Канибадаме….
Люди возвращаются в родные места. Они и говорят. А едущие из родных мест — в командировку, в гости — прислушиваются. И я прислушиваюсь.
Один — очень симпатичный, большой и толстый узбек, с седым бобриком волос, флегматичного вида. Другой — противоположный ему…
Большой сказал:
— У нас в Фергане…
— В Фергане?.. Ну, что у вас в Фергане? — напал противоположный.
— Ты что… Фергана знаешь какой город!
— Что ваша Фергана перед Ленинабадом?!
— У-ах-ха-ха-ха-ха! — захлебнулся большой. — Лени- набад лучше?
— Вот и ты говоришь, что лучше.
— Я? И-иг-ги-ги-ги-ги! Я говорю?.. И-и-ог-го-го-го- го-го!
— А что у вас! Ишаки…
— Ишаки… — Большой словно не мог уже больше, так его рассмешил этот глупый человек. — Пш-ш-ш… Вш-ш-ш… — выпустил он воздух, как пар из паровоза. — Ишаки?.. Ох-гу! Ух-го! — ухал он. — А у вас… — его душило, перехватывало дыхание. — А у вас текстильный комбинат есть?
— А у вас такси есть?
— У нас? Хо-хо-хо…
— Кишлак — твоя Фергана…
— А твой Ленинабад… твой Ленинабад… твой… — Большой так и не мог сказать. Его выворачивало, его разрывало, с ним могло быть плохо.
Противоположный почти уже сдался. Он нападал, он говорил, но он ничего не мог поделать с противником: он не умел так великолепно смеяться… Наконец он выцарапал еще:
— У нас Сырдарья, а у вас так… арык жалкий.
— Он говорит, арык… Уох-хох! Уох-хоу-хох! — лаял большой. Фьить-фьить! — свистнуло в нем. — Он говорит, Сырдарья… У-а-ах… Буль-бульк! — булькнуло в нем. — Арык?..
Тут нужен был магнитофон, чтобы записать пять минут самого искреннего, самого убежденного, самого заразительного и самого разнообразного смеха, на который был способен только этот великий человек.
Хохотал весь тамбур.
И действительно, что лучше, Ленинабад или Фергана?..