Битов Андрей
Книга путешествий по Империи

ЧИТАТЕЛЮ!

   Эта книга складывалась десятилетиями параллельно накоплению распада в объекте, который она поначалу подсознательно, а потом сознательно описывала: Империи.
   Автор копил ее, как Иван Калита Московию: «Одна страна» (1960) была рождением жанра, «Уроки Армении» (1967–1969) его окончательным осмыслением. «Три путешествия» (1974), «Семь путешествий» (1976), «Книга путешествий» (1986)… Ставя автограф, автор хронически приписывал на титуле подцензурное «…по Империи». В окончательном виде эта «Книга…» составила второй том собрания сочинений, набор которого оказался рассыпанным 19 августа 1991 года, что символично: рассыпался сам предмет описания. Результатом этого распада для меня явились новые ее (как текста, так и Империи) формы объединения: роман-странствие «Оглашенные», объединивший жанры романа, путешествия, эссе, и «Империя в четырех измерениях», заменившая собой собрание сочинений, а также «Империя добра» — сериальный телетекст, не пошедший в эфир уже по причинам 17 августа 1998 года.
   Возвращаясь к «Книге…» в 1999-м, в канун 2000-го, я желаю обделенным подписчикам, владельцам первого тома, поставить эту книгу рядом в качестве второго.
   Это семь книжек, две книги и единый том… Просьба делать остановки между путешествиями.
    7 ноября 1999, 82 года ВОСР (Воскресенье), Виперсдорф

Часть первая
ШЕСТЬ ПУТЕШЕСТВИЙ

ОДНА СТРАНА
Путешествие молодого человека

ВОРОТА АЗИИ НАЧАЛО
   С детства я бредил Азией. Семеновы-Тян-Шанские, Пржевальские и еще… Грум-Гржимайло — они ездили на своих верблюдах, стреляли своих яков, попадали в свои самумы и делали свои великие географические открытия. Я подыскивал себе достойный псевдоним (ни мое имя, ни фамилия не устраивали меня — устраивала их слава…). Сергей Карамышев! Это уже неплохо. Грум-Гржимайло и Карамышев! Пржевальский кладет мне руку на плечо, а другой обводит даль. Там хребет Сергея Карамышева. Великий путешественник Карамышев-Монгольский на фоне открытого им дикого верблюда. Книжка из серии «Жизнь замечательных людей» — фотографии: мать путешественника, отец путешественника, великий путешественник в детстве.
   Я прибегал с книжкой к маме.
   — Вот Пржевальский пишет… Как стать великим путешественником, какие нужны качества… А у меня все это есть: путешественником я родился, страстно я увлекся, научно я подготовлюсь, характер я воспитаю, трудолюбие я разовью, а энергия — приложится… — говорил я, загибая пальцы.
   Вот я студент Горного института. Я уже знаю, что белых пятен, наверно, и нет. Что последнее, может, досталось Грум-Гржимайле (чудо, а не фамилия!). И что вообще это детство. Но еще не знаю, что детство, может, то немногое, чего не следует стыдиться.
   Я мечтаю о Японии, стране безукоризненного вкуса и тысячелетьями отточенного движения… Вот я сижу на корточках в такой красивой японской одежде. Раздвигаются створки разрисованной журавлями двери. Это за моей спиной, но я не оборачиваюсь: я знаю, почему они открылись и кто там. Я знаю, как она подойдет, как поклонится, как поставит передо мной чашку и снова поклонится, и как будет выходить, пятясь и кланяясь, и как сдвинет за собой створки, словно уходя в стену. А я не меняю ни позы, ни выражения лица: я все это знаю. Тыщу лет, как это всем известно. Известна эта комната и как в ней что стоит. И эта женщина. И я, который все это знает…
   Япония… Это кончается тем, что я женюсь на курносой и рыжей девчонке, такой нелепой и такой славной. И теперь Япония все реже заходит ко мне.
   А открытия? Моя специальность — ковырять землю, в двадцать три года я уже знаю, что это — работа.
   И вот практика. Уезжаю на все лето в Среднюю Азию. Еду работать. Но еду я в Азию, с которой меня связывает эвакуационное детство.
С ЧЕМ Я ЕДУ?
   Ишак. Верблюд. Изюм — кишмиш. Аул — кишлак. Каракумы — Кызылкум. Басмачи — калым. Чайхана — скорпион. Арык. Тюбетейка — халат. Базары. Ташкент — город хлебный. Насреддин в Бухаре.
   Я знаю и больше и не больше этого.
ЕЩЕ ТРИ НАЧАЛА
   В первый раз Азия началась в Москве на Казанском вокзале. Сначала в очереди за билетами. Потом на перроне, у поезда.
   Навстречу мне прошла девочка в ярком широком платье до земли. Я обернулся ей вслед: из-под тюбетейки змеилась тьма черных косичек.
   Непонятливые старики окружили тележку газированной воды и пытаются перелить ситро из стаканов в бутылки. Стаканов всего два, и продавщица нервничает, кричит, торопит их. Потому что стоит длинный хвост и расстраивается бойкая торговля. А старики все соглашаются, кивают ласково и не спеша делают свое нелегкое дело.
   И еще по перрону прогуливаются другие в тюбетейках. Много студентов.
   Проводники — тоже в тюбетейках. Они по-хозяйски берут билет, чуть ли не с превосходством не замечают меня. И с искренней страстностью договариваются о чем-то с людьми возбужденного вида, снующими туда-сюда по перрону.
   И вот мы едем. Соседом моим — казах. Он возвращается из отпуска. Огромные его чемоданы занимают немало места — это он выполнял поручения односельчан, все для них накупил. Парень очень гордится, что побывал в Москве. Все рассказывает, словно репетирует. Он беседует с другим моим соседом, машинистом паровоза, русским. Этот машинист как-то сразу стал для него большим авторитетом. Говорят они в основном о городах, в которых побывали.
   — Вот в Ленинграде вокзал — это да! — говорит машинист.
   — А в Новосибирске какой вокзал… самый лучший! — говорит казах.
   — Ну уж сказал! Что в Новосибирске…
   — Да, действительно… — соглашается казах. — Вот в Актюбинске — это да!
   — Ну уж и вокзал…
   — Паршивый вокзал, — кивает казах.
   Так мы и ехали. Пили пиво в вагоне-ресторане, после чего все рассказывали случаи, перебивая друг друга, потом спали. Потом просыпались.
   Во второй раз Азия началась, когда на станциях газированную воду стали продавать не стаканами, а большими пивными кружками. Это уже были другие категории: другая жара, другая жажда. Мы катили по Казахстану, по Голодной степи. И я все диву давался, что и тут живут люди. Радостный (родина!) сошел наш казах.
   Мы катили по голой, гладкой степи, и я все прислушивался, не понимая, откуда это посвистывание. Оказывается, суслики. Они бегали по степи в необычайном количестве. Жирненькие, серенькие, они сгорали от любопытства. Подбегали к насыпи, выстраивались шеренгой, смотрели на наш поезд, стоя на задних лапках, и посвистывали от удивления.
   Проводники стали совсем важные: ближе к родине. Купе мое опустело. Но на одной из станций проводник вселил ко мне целую юрту. Два старика, широколицые, шоколадные, с торчащими вперед узенькими бородками, одна старушка и три мальчика. Первым вошел толстый старик. Он поздоровался, снял шляпу. Под шляпой оказалась тюбетейка. Снял с сапог востроносые галоши, снял ватный халат и оказался в вельветовом немецком костюме. Затем вошли все остальные. На всех был вельвет.
   — Дедушка, вы до какой станции? — спрашиваю я старика.
   Старик ласково улыбается, кивает. Я думаю, он не слышит, и кричу:
   — До какой станции?!
   Лицо деда совсем расползается и становится фантастически широким.
   — Молодец, молодец! — кивает он.
   И все улыбаются и кивают. И другой старик и старушка.
   Какие славные!
   Потом появляется проводник, говорит им что-то по-своему, и они начинают собираться. Одеваются в обратном порядке, чем раздевались. Пожимают мне руки. И выходят.
   Так и катим. День наполняется какими-то мелкими событиями и даже волнениями. Вечер. Я все стоял в тамбуре и пропустил чай.
   — Все кончилось, — говорит мне проводник, — что же я, все время должен кипятить?
   Я совсем расстроился. И зря. Потому что тут случилась станция и сели два таджика, старый и молодой. Они потолковали с проводником, и в нашем купе появился чайник.
   — Иди к нам чай пить, — говорит старый.
   Я с удовольствием присоединяюсь. На столике появляются лепешки, яблоки. Все прекрасно. Это дядя и племянник. Дядя — учитель. Племянник едет поступать в институт.
   Мы пьем чай. Дядя и племянник возбужденно обсуждают что-то.
   Говорят они примерно вот что:
   — Шавран савон ФИЗИКА — ХИМИЯ. Сопунанда вшор буд ПРИЕМНАЯ КОМИССИЯ.
   — Зиргидандор?
   — Чоршанбе сормадони КОНКУРС.
   — Фикра нолабур СТИПЕНДИЯ?
   — Табассум.
   — Бигзада васваса аз ДИРЕКТОР ИНСТИТУТА?
   — Табассум.
   — Почему чай не пьешь? — говорит мне дядя.
   — Я уже напился.
   — Чай не пьешь — откуда силы берешь? — удивляется он. — Пей еще.
   Я наливаю пятый стакан, а дядя с племянником так, наверно, по десятому. Дядя берет газету.
   — Порсоштани ГАЗЕТА? — разворачивает он ее. — Дар СТАДИОН «СПАРТАК» галабаш ФУТБОЛ сарсухан КО МАНДА КЛАССА «Б»…
   Я уже не могу видеть чай. А они все пьют. Третий чайник.
   — Откуда силы возьмешь… — сокрушается обо мне дядя.
   Но вот и они напились. Укладываются. Гасим свет. А рано утром меня расталкивает проводник:
   — Приехали.
   С толпой прибывших выхожу на привокзальную площадь.
   В третий раз начинается Азия.
   Стою в нерешительности. Таких городов я еще не видел. Все незнакомо. Низенькие, обмазанные глиной домики розовеют от рассветного солнца. Налево сад и чайхана. Направо — автобусная остановка. Прямо под вывеской «Такси» к столбику привязан осел. По площади снуют люди. Всех мыслимых национальностей. Во всевозможных костюмах. Разные языки. Пестро, шумно.
   Я стою в раздумье, как и куда тронуться.
   За мной что-то лязгает. Я вздрагиваю и оборачиваюсь: тетка в шинели запирает на цепь ворота, через которые я вышел на площадь.
   Я вошел, и ворота за мной закрылись.
ЕЩЕ ОДНИ ВОРОТА
   — Где тут отдел кадров?
   — Прямо и налево.
   Прямо и налево. Темный коридор. В коридор распахнута дверь. Из нее на пол ложится полоса света. Прикрыв дверь, читаю: «Отдел кадров». То, что нужно. Снова открываю дверь, вхожу. Шкафчики. Железный сундучок на полу. За столом белокурый гигант с мужественным лицом. Сосредоточенно что-то выстригает ножницами. Подхожу вплотную, смотрю. Из красного листа выстригается огромная буква Щ. Это становится ясно через некоторое время. Гигант сосредоточен. Наконец с могучим вздохом он завершает последний хвостик. Отставив руку, смотрит, щуря глаз.
   — Так… — говорит он. — Ну, что?
   — По-моему, хорошо, — говорю я.
   Гигант вздрагивает, недоуменно смотрит на меня, краснеет.
   — Вы что, читать не умеете? — рычит он.
   — Умею, ща, — говорю я.
   — Ну, так выйдите и прочтите, что написано на двери, — говорит он уже спокойнее и доброжелательней.
   Выхожу, читаю. Возвращаюсь.
   — Ну и что? — улыбается гигант.
   — Написано «Отдел кадров».
   — А ниже? Ниже! — Он улыбается еще шире. Выхожу, читаю. Возвращаюсь.
   — «Посторонним вход воспрещен», — говорю я.
   — Вот видите, — смеется он, — подойдите к тому окошку.
   Действительно, в стене маленькое окошко с решеткой. Захожу со стороны окошка.
   — Вот, — говорю.
   — Ну, что? — гогочет гигант.
   — Мне бы начальника отдела кадров…
   — Это я. Так что?
   — Вот, приехал…
   — Налево и прямо. Подпишите заявление у начальника.
   — А почему вы за решеткой?
   — Чудак, — смеется он, — документы… Налево и прямо. Стучусь. Вхожу.
   За столом толстый седой человек. Я решительно подхожу вплотную к его столу. Толстый подымает на меня глаза. Я долго объясняю, кто я и что я, зачем и почему. Я решился объясниться столь обстоятельно, чтобы меня больше не разыгрывали. Он слушает меня внимательно, разглядывает меня своими голубыми глазами. Он мне нравится. И вот я все рассказал.
   — Так… — говорит он. — Так это вам к начальнику. — И показывает на маленького, черненького, совсем мальчика, который сидит за соседним столом.
   Я вспотел. Подошел ко второму столу. Начальник не поднимал головы, читал какую-то бумагу. Я вытащил направление и положил ему на бумагу. Он продолжал читать.
   — Ничего не понимаю, — сказал он вдруг. Поднял на меня глаза.
   — Ах, это ваша? — Глаза усталые, скорбные.
   — Моя.
   — Раньше чем через неделю рабочего места не могу предоставить.
   Зазвонил телефон.
   — Так что приходите через неделю, устроим, — сказал он, поднимая трубку. — Да, я. Да, начальник. Ну сколько можно вам говорить, что сейчас не могу! Спать хочу, понимаете! Да убирайтесь вы… — Он швырнул трубку. Ну и мальчик! Поднял на меня глаза.
   — Вы еще здесь? Через неделю. Я замялся.
   — А-а-а… понимаю. У вас нет денег?
   — Нет, что вы! Есть! — почему-то сказал я.
   — Ага, тогда вам, наверно, негде спать.
   — Смешно, — сказал я, — пол-Азии родственников!
   — Гм, ну что ж, тогда через неделю. Я вышел. Куда идти?
   — Э! — окликнули меня. Это был белокурый гигант из кадров. — Вы, наверно, тут ничего не знаете? Пошли вместе. Кстати, я вам покажу, где здесь самое лучше пиво…
   Он показал мне и гостиницу, и пиво. Через три дня у меня кончились деньги.
ЗАПИСКИ ЧРЕВОУГОДНИКА
КАК Я НАЕЛСЯ
   Я шел по одному адресу, который раскопал в своей книжке. Это был один товарищ, русский. Мы познакомились с ним в поезде, еще на пути сюда.
   «У него и поем», — думал я.
   Это была совсем новая улица, на которой он жил, и никто не мог мне объяснить, как к ней пробраться. Один было объяснил, и я долго вышагивал по старому городу…
   Улицы метровой ширины и дома двухметровой высоты. Я шел, чуть не царапая плечами дувалы слева и справа. В гладких боках улочек время от времени были прорублены дырки и вставлены дверцы. У дверей сидели босоногие, в ярких платьицах девчонки с сорока косичками, в серьгах, с накрашенными пальцами рук и ног и возились со своими толстыми братишками; или у дверей никто не сидел, а она была распахнута, и можно было видеть коридорчик между двумя дувалами, словно это еще более крохотная улочка, и там еще распахнутую дверь, а за ней садик, и в нем та же девчонка возилась со своим братишкой; что-то кипело в котле на треножнике, свисал виноград с деревянной решетки, был вынесен в садик топчан и расстелен ковер, а откуда-то из закутка выглядывал мотоцикл…
   Я шел по старому городу и никак не выходил на нужную мне улицу. Я стал снова спрашивать, и оказалось, что иду я не в ту сторону.
   Я повернул обратно, ругаясь про себя и вслух, со злостью вспоминая того типа, который указал мне неверно дорогу. В воспоминаниях он казался особенно жирным, самодовольным, и я ругал его сытость и самодовольство. Я награждал его все новыми недостатками и уродствами, пока не успокоился и это не превратилось просто в игру под ритм шага.
   А в животе было так пусто… Я ощущал там своды. Как в храме. И словно там жили гул и эхо. И во рту перегорело.
   Я выбрался на магистраль. Мимо бегали автобусы. Я мог бы сесть в любой из них и ехать, так как очень устал, но у меня не было и на билет. Стоял самый что ни на есть зной. Не полуденный, как почему-то считается, — тогда сносно, — а послеполуденный, часа четыре. Я проходил мимо кваса, мороженого, газированной воды, стараясь не глядеть: они ранили мне сердце.
   Но все имеет конец. И вот я у цели.
   Я отыскал и улицу, и дом.
   Здесь меня накормят и напоят.
   Я отыскал его самого во дворе. Он возился там с машиной. Он не ожидал. Он приветствовал меня слишком бодро и радостно, чтобы мне это показалось. Мне это не показалось. У него протекал масляный фильтр, и лицо его было скорбно. Он очень извинялся и просил меня подождать немного, потому что он уже начал и когда еще соберешься взяться. Он залезал с головой под капот в забывал обо мне, а вылезая, видел меня, внезапно вспоминал, по лицу его прошмыгивала тень, и он начинал меня развлекать. Эти его вопросы и слова делали еще более неуютным мое сидение на табуретке около машины, гораздо более неуютным, чем когда он забывал про меня. Если бы он меня не «развлекал», я бы тоже забывал про него — да и про все на свете — в терпеливом и тупом ожидании еды.
   А мысль о том, что мне давно надо встать, извиниться и уйти, пообещав зайти в следующий раз (сейчас я только на минутку, спешу), чтобы потом никогда сюда не приходить, — эту мысль я прогнал в настойчивом своем стремлении пообедать. И потом я уже так долго просидел у машины, что встать и уйти, помимо всего прочего, казалось мне просто неловко. А он, хам такой, уже вроде насмехаясь, поважнев, словно разгадав мой умысел, как-то уже не стеснялся и не извинялся передо мной. А меня все больше злило и заводило такое положение бедного родственника.
   А он делал какую-то и вовсе бессмысленную работу: протирал гаечки, купал их в масле, свинчивал, развинчивал, сдувал пыль. В общем, наслаждался своей машиной и воскресеньем и упорно не обращал на меня внимания.
   А когда изредка все-таки извинялся передо мной, это было уже явно формально, это звучало как-то особенно оскорбительно, насмешкой.
   А я упорно сидел на табуретке, и не уходил, и не мог уже создать хотя бы видимость непринужденности. Не мог заставить себя говорить хоть о чем бы то ни было. И я сидел и выискивал в газете хотя бы одну не прочтенную еще информацию.
   Удивительно, думал я, как это человек может так захлопнуться, стать пренебрежительным и нечутким, когда почувствует, что ты от него зависишь, что тебе что-то по-настоящему нужно. Ну хотя бы он и понял, в чем дело… Но ведь если бы я был в ином положении, то, наверно, он постыдился бы держать меня у машины и, наверно, давно выставил бы все на стол и всячески проявлял гостеприимство. И только показать чтобы, что не беднее он, не хуже… Сколько раз мне предлагали обедать, когда я был абсолютно сыт, и сколько раз, хотя сама мысль о еде была мне неприятна, я садился за стол и обедал во второй раз, почему-то боясь обидеть хозяев. А настойчивость их росла, чем больше и уверенней я отказывался. Уверенней… Может, моя неуверенность позволяет ему не замечать меня сейчас? Боже, и как много я не доел в своей жизни на всяких праздниках, свадьбах!.. Что бы — все распределить по жизни. Боже, до чего же все в ней неравномерно…
   А этот — гад.
   И я стал играть в ту же игру, что и плутая по старому городу: выискивал в хозяине наисквернейшие стороны, фантазировал, перебирал все возможные подлости, которые тот наверняка должен был сделать. И все распалялся.
   А чтоб тот не подумал, что мне есть не на что, я стал врать что-то насчет моей геологической деятельности и тех длинных рублей, которые я с нее имел. И меня все больше заносило. Еще в поезде я начал ту же песню (тогда это было просто мальчишество), но тогда я говорил, что спустил астрономическую сумму в Москве, что там же оставил свои вещи «у одной знакомой», что в экспедицию только в тряпье и ездить, а теперь я плел что-то уж совсем неподходящее (слава богу, и в этом было мальчишество): как меня вчера ограбили на пляже, например. Тогда он угощал меня в вагоне-ресторане (о, тогда я был еще сыт и врал бескорыстно), тогда он верил мне и «уважал» за мои россказни и восхищался мной. А теперь он снисходительно посматривал на меня, ковыряясь в своей машине, стоя во дворе своего дома, отгоняя свою овчарку, прикрикивая на своего сына.
   «Неужели голодный человек так теряет достоинство, что люди перестают считаться с ним? Но, главное, почему бы мне не встать и не уйти?..»
   И, понимая, что он понимает, я раскатывался все дальше.
   А мальчишка его, болезненный, с грустными мягкими глазами, все путался под ногами, опрокидывал ведра, разливал масло, бегал за собакой с гаечным ключом… и тоже не уважал меня.
   Так мне казалось.
   Смеркалось, когда хозяин, удовлетворенно обтирая руки ветошью, сказал:
   — Ну что же, теперь можно и перекусить.
   Он крикнул своей жене, распорядился.
   Что это был за стол! Салат из помидоров! Рубиновый, с золотыми блестками борщ. Мясо! Мясо с наструганной румяной картошкой. В центре стола запотел графинчик. И огромное блюдо с фруктами.
   И когда стол был уже собран и хозяин с той же снисходительностью раскусившего меня человека, с улыбкой, показавшейся мне особенно оскорбительной, пригласил меня сесть, я сказал:
   — Спасибо, я сыт.
   Не сказал — подумал. Подумал — и сел за стол.
   Хозяин и хозяйка — до чего же приятные и милые люди!
БАЗАРИЯ
   Старый город- новый город. Новый базар- старый базар.
   Площадь перед базаром вся в заплатках фанерных будок, ларьков, лотков, палаток и вывесок. А к самому базару ведет длинный и высокий крытый туннель. После солнца там особенно темно. У стен туннеля теснятся те же ларьки с подоконничками. А по туннелю идут с вами и вам навстречу черные старухи, несущие кошелки и прикрывающие лицо платком; и молодые узбеки, ведущие за рога велосипеды и с наслаждением нажимающие в свои звонки; и пузаны в халатах, только отвалившиеся от чая в базарной чайхане, и многие другие люди.
   Туннель кончился, и свет снова упал на меня, пронзительный, жаркий. Огромное пространство, усыпанное дынями и арбузами, залитое солнцем, стонущее, снующее; разгружающиеся грузовики, телеги; ослы, грустно и протяжно ревущие; странные, прошлые старики, еще поддерживающие уходящие ремесла. Перед стариками разостланы платки с потемневшими и ржавыми образцами — витрины. Но никто не подходит к старикам. Они пьют чай, который носит им мальчик из чайханы, перебрасываются непонятными словами и кивают друг другу.
   А один старик торговал арабскими книгами. Иначе за-, чем же он разложил их на своем платке? Книги были черные, ветхие и глядели таинственно. Я подошел, взял первую попавшуюся и стал листать с видом знатока.
   Тут же я понял, что не стоило так пугать старого человека. Он посмотрел на меня, как на пришельца с того света. И, словно проснувшись, стал озираться по сторонам. Он, наверно, впервые понял, где он, и увидел базар, подумал я.
   — Хорош аксакал! — сказал он, испуганно и ласково глядя на меня. Он стал тыкать пальцами во всех соседних стариков, гортанно призывая их что-то подтвердить. Старики закивали, заболботали.
   Он показывал мне паспорт.
   Я стоял истуканом.
   И тут приблизился здоровенный узбек, этакое бронзовое чудо в грязном халате. И они объяснились со стариком. И старик, вдруг приосанившийся, тыкал в меня пальцем, и все старики, встопорщив на меня бороды, показывали на меня пальцем.
   Я предпочел скрыться.
   И фруктовые ряды… Лучше бы мне этого не видеть! Непонятная сила толкала меня в них, приковывала. Зачем я тут? Ведь я просто болтался по городу, и вдруг мне потребовалось срезать угол — пройти через базар… Но зачем мне было срезать, раз я просто болтался и спешить мне было некуда?
   Тут я увидел, что торговля может быть прекрасной. Как они раскладывают фрукты. Сердца художников у этих людей.
   Я ходил вдоль бесконечных тентов, промеж виноградов, черных и красных, белых и золотых, с косточками и без косточек, круглых и крупных, как орехи, и длинных дамских пальчиков; я ходил мимо яблок и груш, инжиров и гранатов, персиков, персиков… Персиков, женственных и истекающих соком. Смотреть на все это в моем положении было безумием. И когда я убегал от тентов, то попадал в разливанное арбузное море: огромные арбузные кучи, как зеленые волны. Или — в пустыню, где барханами золотились дыни. И в этом море плавали, размахивая руками, и в этих барханах кочевали пропитанные солнцем узбеки в распахнутых халатах.
   И, убегая от арбузов, я снова попадал под тенты.
   Все это напоминало сон. Когда все тянется, и нет времени, и все повторяется, и хочется бежать — и не можешь, и хочется кричать — и не можешь.
   И я снова бросался в арбузное море. И старался выгрести к выходу, к выходу…
   Где кончается базар, там начинается базар. И нет конца базарам…
   Это был уже совсем другой базар. Тут ничто не растравляло меня. Но и торговля была совсем другая.
   Там был бесконечный ряд, и женщины шумели над множеством разноцветных тряпичных обрезков, иногда аккуратно связанных в пучки, иногда разваленных щедрыми кучками.
   И человек, расположившийся у целого собора востроносых, неприятно горячих на вид галош.
   И поднимается раздражение…
   И вдруг какая-то сказка — ковры. Ковры, подвешенные на веревках между деревьями, огромные, как взлетные площадки, яркие, пестрые, как… и не с чем сравнить. Они образуют коридоры и улицы, и пересекаются эти улицы и коридоры; по этим улицам ходят люди и разминаются на перекрестках. Тут можно заблудиться.
   Я выбрался из ковров и попал к мотоциклам. Это было буйное место. Обсуждение походило на крик, жестикуляция походила на драку. Нажимали гудки, гладили никель, били в груди мокрые, возбужденные, действительно страстные люди.
   А потом пошли быки, коровы, ослы, козы… Овцы раскачивали своими фантастическими курдюками. Кучи связанных куриц. Все это мычало, блеяло, кудахтало, и поверх этого не такая громкая и все-таки перекрывающая гортанная человеческая речь. При мне туда привели двух верблюдов. Они возвышались над всеми маленькими самодовольными головками, возвышались и выкатывали грудь, как командиры на параде. И где-то впереди, казалось, маячил выход.
   А у самого выхода — круглый, лысый человечек, поражавший своей важностью и разнообразием разложенных перед ним товаров. Тут и кучи рваной разноплеменной одежды, и какая-то посуда, и примус, и медный таз, и мозеровский будильник, и ручка от маузера — все это показалось мне олицетворением безобразного в прекрасном мире Базарии. И над всем этим, над его головой, объявление: «Любая вещь — не дороже 10 рублей».
   «Вот это да! — подумал я. — Тоже веяние…»
   Совсем рядом с этим раскачивающимся болванчиком, с левого его боку, лежала прекрасная шляпа из рисовой соломы, благородных форм и совершенно новая. И конечно, стоила не десять рублей.