Страница:
Махнула рукой, пьяным мудаком меня попотчевала и снова спать укатила, гордая в глубине души тем фактом, что так долго не пьет совсем.
А бухала в своё время крепко. В течение многих лет являлась моей основной, и чаще всего, единственной собутыльницей. С 6 декабря 82 года, когда мы с ней познакомились. Была она тогда весьма ещё юна
(двадцать лет только стукнуло) и весьма собой хороша. Впрочем, и сейчас, как пить прекратила, то быстро в прежнюю форму вернулась, так что мужики на улице оборачиваются и из машин руками машут. А то!
Худая, высокая, ноги от ушей и формы идеальной. Копна волос и морда еще совсем не потрепанная. Никогда тридцать восемь лет не дашь.
Я же, как увидел первый раз в своем Перовском доме на Плеханова такое длинноногое зеленоокое чудо, аж глазам не поверил. И решил, что эта птичка залетела ко мне случайно, просто зашла с подругой из-за декабрьской скуки, да хляби, и мне со своей пьяной помятой сорокадвухлетней рожей ничего здесь не обломится. Однако птичка тут же залила в клювик стакан Агдама и послала меня за водкой, ибо портвейну оставалось на самом дне. А когда лакирнули водочкой выпитую бормотуху, то как-то сразу показалась она мне такой родной, доступной, словно специально для меня созданной. Так что мы с ней начали прямо при всех тискаться на кухне и целоваться. Затем покинули веселящуюся там компанию и удалились в комнату, где бухнулись на тахту и уже до утра с неё не вставали. На следующий день на работу не пошли. У меня он был не присутственным, а Надёжа в свой суд даже не позвонила. Она тогда в суде работала машинисткой.
Пошли же мы вместе с ночевавшими у нас друзьями в пивнуху-автомат, что был в старом парке у платформы Перово. Стояли там за грязным липким столиком среди воняющих воблой и накаченных пивом Перовских алкашей, а я всё любовался на её высокую стройную фигурку, на пэтэушную челку и не верил, что столь молодая и красивая девочка только что провела со мной всю ночь. Так с тех пор мы и не расставались. Через год с небольшим, в марте 84 поженились, а ещё через год у нас дочка Санька родилась. Как видишь, опять Александра.
И все эти годы до моего отъезда в Канаду в августе 89-го всё больше и больше друг на друге замыкались, так, что даже в гости стали редко ходить. Сутками иногда валялись в койке, слушали сладкие бразильские самбы, португальские фадо, секс блюзы Фаусто Папетти, французских и итальянских шансонье, записанных мной еще в Алжире, бесконечно пьянствовали и беспрестанно трахались. Иногда закрываю глаза и вспоминаю мою однокомнатную квартирку семнадцати квадратных метров в Перово на первом этаже хрущевской пятиэтажки с яблоневым садом под окнами. Алжирские покрывала по стенам, на них сахарский лук со стрелами, декоративный кинжал. Под потолком – кованый арабский фонарь с цветными стеклами, медный мавританский столик – возле постели. Всё рваное, старое, ломаное, а потому отданное мне бывшей супругой без всякого сожаления. А тем не менее смотрелось красиво, особенно в полумраке. Там же у меня почти всегда были сумерки из-за яблоневых зарослей за окном.
Месяц май, пять часов утра. Первые лучи рассвета пробиваются сквозь листву и розовые цветы. Я встаю, жму кнопку магнитофона, звучит нежный и страстный голос Амалии Родригес. Нахожу возле кровати початую бутылку водки, оба делаем по хорошему глотку, и вся вселенная принадлежит нам. А мы в ней летаем. Одна кассета кончается, включается другая, Амалию сменяет Азнавур, мы же так и парим над миром, слившись в одно целое. Потом, совершенно обессиленные, выходим и идем в обнимку к станции Перово в уже ставший нашим семейным пивной автомат. Там находим место под весенним солнцем и заставляем его кружками. Май, первая нежная зелень, белая пена, вкус московского пива, божественный цвет старого неухоженного парка прямо в котором стоит наша пивнуха. Мы вместе, мы счастливы, а кругом – Россия…
… Когда в апреле 92-го Надя с Санькой приехали сюда в Монреаль, то наше замыкание друг на друге стало практически полным. В Москве всё-таки у каждого из нас была работа, друзья, сослуживцы. Были дорогие нам люди, общение с которыми хотя бы иногда нас размыкало.
Здесь же не было абсолютно никого. Первое время, особенно, когда я начал работать с иммиграционными адвокатами, соотечественники часто пытались пригласить нас в гости. Но мы всегда уклонялись под самыми разными предлогами. Просто оттого, что вдвоем было интересней и веселей, чем в какой-либо малознакомой компании людей, которым нам было абсолютно нечего сказать. Так и сидели часами на кухне, ругали советскую власть. Правда для конспирации называли её Софьей
Власьевной, ибо по привычке всё ещё немножко боялись микрофонов КГБ.
Прямо, как в Перовском доме. А чтобы уж совсем было как там, я
Галича ставил. Причем не новые, постсоветские записи, а старые, дошедшие еще из семидесятых годов, где сквозь жутчайше шумную магнитофонную грязь пробивались такие чистые слова: "А я выбираю свободу Норильска и Воркуты…" Как, помнится, в свое время сердца-то замирали, какие слезы исторгались из глаз! В общем, продолжали выдавливать из себя раба. Ну, а поскольку природа не терпит пустоты, то тут же заполняли алкоголем образовавшийся в душе после выдавливания раба вакуум. Вот только водку пили уже не нашу, не московскую.
Хотя, помнится, как-то привез я Надёже из Москвы две бутылки с портретами Жирика и Брынцалова. Но ей не понравилось. Выпила по паре рюмок того и другого и вынесла приговор: "К удовольствию слона, – говорит, – сия водка неудобна".
Это она как-то прочла, что в восемнадцатом веке персидские шахи дарили русским царям слонов, а те в гнилом петербургском климате простужались и болели. Так наши люди придумали давать им каждый день по пол ведра водки. Однако слоны часто норов проявляли, пословицы, что плохой водки не бывает, не признавали, абы какую не пили, и хоботы воротили. Тогда слоновщики доносили во дворец: "К удовольствию слона сия водка неудобна, понеже явилась с пригарью и зело сивым духом смердяща". Так и Жириновка с Брынцаловкой к удовольствию моей бабы, избалованной Абсолютом, оказались неудобны.
Ну, это уж когда было, Шурик, аж пять лет тому назад. А с осени 97 она больше не пьет ни капли. Она ваще много чего не делает. Не работает, например, и не хочет. Хотя по-французски квакает весьма бойко. Да и по-английски довольно связно чирикает. А вот работать не желает. И напевает при этом: Пускай работает другой, кого волнует коммунизьм, меня ж волнует мой слабый организьм. Впрочем, был у её слабого организма канадский трудовой период. В 93-94 годах работала она в модной бутик дизайнерши мадам Беснер, в шикарном монреальском подземном торговом центре типа лужковского, что на Манежной площади.
Поначалу, правда, вся зарплата на её же шмотки и уходила, ибо
Беснериха требовала, чтобы она была элегантна, как рояль и чтоб пахло от неё коко-шанелкой.
Местом своим супруга моя первое время исключительно дорожила.
Настолько, что уже в воскресенье садилась на отходняк и ни-ни! Чтоб, ни дай Бог, в понедельник с бодуна на службе оказаться! Потом, правда, немного попривыкла, пообтесалась, и отходнячок как-то сам собой переместился на понедельник. Но чтоб на работе?! В бутик?! Да,
Боже упаси!
Ну, а потом-то мы еще больше попривыкли, пообтесались и по понедельничкам (а, впоследствие, не только по понедельничкам) бухало-то с фуфыря в сортирчике, что за бутиком:буль-буль-буль.
Затем, коко-шанелкой: раз-раз-раз! И горсть пастилок в рот: хрум-хрум-хрум. А Беснериха, дура, удивляется:Что это, мол, вы, мадам Нади, мятное всё жрете, не вредно ли? А моя ей, мол, не извольте, шер мадам, беспокоиться. Са ва тре бьян, феня, мол, у меня, блин, такая.
Ну, а хозяйке-то что? Феня, так феня, лишь бы рубашки продавала.
И ни разу за все полтора года, пока Беснериха благополучно ни разорилась, не заподозрила она мою дражайшую супругу в пьянстве на боевом посту, столь крута была её московская закалка. И этих полутора лет канадского рабочего опыта хватает ей по уши, так что продолжить его отказывается категорически. Мол, не хочу по трезвяку пахать. Пойду работать, если только снова запью. Да только тебе же дороже выйдет. Я, мол, сколько пропью – не заработаю. Ну, а при таком раскладе выхода у меня нет, как только на её безделье соглашаться.
Впрочем, безделье сие весьма относительное, ведь на ней, действительно, – весь дом. У меня как? Работа есть – работаю. А нет, так на диване лежу, читаю русскую прессу, мемуары участников гражданской войны, смотрю очередной петербургский сериал про ментов и бандитов и в жизни зад не подниму, чтоб, хотя бы пол подмести.
Зато, настолько проникся сериалами, что уже не только понимать начал ново русский язык их персонажей, но даже и мыслить на нем. Я ведь всё же – филолог, всё же затронут языкознанием, и к языкам способность имею. Так вот, стал я как-то тут тереть базар о канадской истории с недавно сюда приехавшим другом юности Севой
Кошкиным по кличке "Старикашка", и сам не заметил, как перешел на ново русский, и прямо на нем всё ему объяснил.
Вся эта, – говорю ему, – местность типа Квебек и окрестности с самого начала чисто конкретно были под крышей французских. А английские крышевали по соседству. Но типа начались между ними терки и обидки. Английские забыковали, стали на французских типа наезжать, предъявы гнать, на недоверие ставить. Но французские – пацаны реальные, в натуре, с ними чиста не забалуешь. Так они забили английским стрелку, и там сначала то пытались по понятиям базарить, а потом видят, что эти английские, чисто по жизни – отморозки! Гонят гнилой базар и братву за лохов держат. Типа, совсем без понятий, козлы, в натуре! В общем, братва за стволы – и началось мочилово.
Но не подфартило, у козлов этих, английских, стволы круче оказались. Так они, сучары позорные, французских в большинстве типа замочили, а остальных опустили, беспредельщики, и петухами в кичман к параше отправили. Ну и стал с тех пор Квебек типа под крышей английских, да так и живет уж почти 200 лет.
А, главное, Старикашка от моего объяснения в непонятку не попал, насколько ему сразу базар прояснился. Я же, после этого исторического экскурса плеснул сто грамм в русский гранёный стакан и сам себя спросил: А мог бы лет двадцать тому назад эмигрант, вроде меня, одиннадцать годков проживший на чужбине, так держать руку на пульсе родного языка? И сам себе ответил: Не мог бы никак. А посему с чувством глубокого удовлетворения принял еще на грудь за великие перербургские сериалы, что прямо сейчас и повторю.
За мой любимый Городок с его Ментами, Петербургскими бандитами,
Убойными силовиками и Алейниковым со Стояновым. Дай вам Бог легкого похмелья, ребята! Если бы не вы, жизнь наша здесь была бы полным отстоем. А так, благодаря вашим искрометным талантам и до нас сюда искорки долетают, и мы греемся об них в этой ледяной пустыне столь нам чужой культурной, блин, и языковой среды. Низкие вам эмигрантские мерси боку энд сенькью вери мач! Вздрогнули!…
Я их всех, Шурик, уже несколько сот кассет записал и частенько смотрю, рюмашку приняв, иногда даже за содержанием не следя, ибо уже и так каждое слово наизусть знаю (Особенно в Городке). Просто разглядываю питерские улицы, дворы, да обшарпанные подъезды, что с самого моего детства совершенно не изменились. А вот Надёжа, москвичка, когда эти сериалы смотрит, забавляется, оттого, как питерцы относятся к Москве, как гордо объявляют, что, мол, только что туда ездили. Вместе с тем, питерский этикет требует, чтобы при описании московского времяпровождения в тоне обязательно бы проскользнула нотка некой смеси раздражения с оттенком даже презрения, мол, ох, уж эта их Москва, муравейник, большая деревня.
Ну в точности, как мы здесь поносим Нью-Йорк, когда сообщаем собеседнику, что, мол, только что оттуда. Я, помнится, в начале января как из Нью-Йорка вернулся и зашел в русский магазин за московской прессой, так тут же с гордостью объявил (к слову, естественно) что в прошлую неделю газет не покупал, ибо мы всей семьей ездили в Нью-Йорк двухтысячный год встречать. И сразу затем понёс к величайшему удовольствию российских монреальцев: "Ну, блин, муравейник, ну, грязища, ну Африка!"
А вот дружбан мой, Всеволод Васильевич Кошкин, по кличке
"Старикашка" ничего путного о Москве сообщить не сможет, ибо лет десять уже в ней не был. Зато через год в Питере у ларька запросто сможет рассказать пацанам, что он только что из Нью-Йорка, Бостона и
Монреаля. Поскольку в данный момент уже девятый месяц пошел, как в
Монреале и находится. А до этого он сначала, сразу после нового года прибыл в Нью-Йорк на деньги нашего общего университетского друга,
Сереги Печникова, по кликухе Печник-американец. Тот встретил его в аэропорту Кеннеди и отвез к себе в Бостон, где Старикашка прокантовался еще пару недель. Тридцатого же января сего года в пять часов утра он в абсолютно трезвом виде перешел в районе Платсбурга канадско-американскую границу и объявил себя политическим беженцем.
Против Питерских ментов. Мол, стоит ему в Питере выйти из дома, как мусорА позорные тут же метут его в вытрезвитель за политические убеждения.
И по иронии судьбы он оказался моим почти единственным клиентом-беженцем за всё последнее время. Так, что свои законные 200 баксов я за него от Бюро юридической помощи беженцам получил сполна.
В прошлые-то времена я по 10-15 человек в месяц обслуживал, так что имел только от вышеозначенного Бюро 2-3 штуки баксов в месяц. Потом все пошло хуже и хуже. Канада нашим людям начала без разбора отказывать, а те, естественно, должным образом отреагировали. Ехать стали всё меньше и меньше. Но еще появлялось какое-то количество лиц, которые считали, что важна не цель, а движение. И приезжали только лишь, чтобы потусоваться пару лет, получая велфер, и подлечиться на халяву, как Всеволод Васильевич. Но ныне, когда дела решаются максимум за год (а то и меньше), да еще оказался весьма затрудненным доступ к медицине, так и таких любителей практически не стало.
В прежние-то времена Сева, кроме велфера, получил бы еще неограниченную возможность пользоваться канадским здравоохранением, и дело его длилось бы годами. Причем, все это время ему бы и денежка капала, и лечиться бы он мог в свое удовольствие. Велфера же, конечно, беженцев не лишили, и Старикашке положили 510 баксов.
Шансов получить статус у него, как ты понимаешь, нет никаких. Да он и не стремится. Ему лишь бы годик на велфере отсидеть, да отъесться за счет местного налогоплательщика. А то ведь с полной дистрофией приехал. Сам понимаешь, 500 канадских долларов – сумма, конечно, абсолютно мизерная, но не сравнима с 700 российскими рублями, что он получает в виде пенсии.
Здесь Сева даже устриц (правда копченых и консервированных) может себе за эти деньги позволить. Снимает же мебелирашку за 220 баксов в получасе ходьбы от нас. И чувствует себя королем. Заранее предвкушает, какие истории будет через год рассказывать у пивного ларька на Петроградской, когда вернется и, естественно, развяжется.
Поскольку еще ни грамма тут не выпил. Ни единого. Завязал, как и супруга моя Надежда Владимировна. Так, что мы все, когда встречаемся, то время проводим весьма забавно. Я бухаю по настроению водку, текилу, виски или джин. Наш третий друг с юных студенческих лет, Георгий Ахметович Сейфутдинов, или просто Гиви, всегда только – сухое вино или пиво, ибо родился и жил до девятнадцати лет в славном городе Тифлисе. А моя Надёжа, супруга Гиви Ахметовича Люба, и
Старикашка соками балуются…
…Так что, у Севы есть все основания пробыть в Канаде годик, чему он нещадно рад. Поскольку все предыдущие годы питался только и исключительно за счет тех запасов круп и макарон, что его покойная блокадница мама, пламенная большевичка и преподавательница марксизма-ленинизма, сделала еще в 1952 году, когда была уверена, что американский империализм вкупе с кликами Тито, Гоминдана и Ли
Сын Мана, при поддержке реваншистов из Бонна и испанского каудильо, со дня на день развяжут третью мировую войну. Вот и хавал он день за днем все последние годы эти макароны 50 летней давности, так как денег на еду не было совсем, ибо вся пенсия уходила на водку.
Впрочем, на водку только в первые дни. А дальше на суррогаты, вроде
красной шапочки (средство от пота ног на спирту). В общем, отъесться за год Сева сможет капитально и нарастить жирка на будущую и неминуемую петербургскую дистрофию. А главное, он мечтает съездить и посмотреть Ниагару. Говорит, что для него побывать на Ниагаре – всё равно, что слетать на луну. Уже начал потихоньку копить на поездку, и если так и не запьет, то накопит. А после Ниагары-то и
Нью-Йорка как же его пацаны зауважают у пивного ларька на Большой
Белозерской улице родной Петроградской стороны. Это, когда
Старикашка вернется домой и развяжется окончательно и бесповоротно.
Того же 06 сентября 2000; 18 часов 00 мин в том же Монреале
А сейчас, Шурик, стоит гордо предо мной такая монументальная бутыль водки "Финляндия" шершавая, как гранит линии Маннергейма. Я же в шестидесятилетнем возрасте и здравом уме начинаю собственную финскую кампанию под маринованный перчик, огурчики и Батяню-комбата.
Вот пошла в дело первая ударная сотка в стаканИ, граненом, как танковый корпус, и красные броневойска вгрызлись в предполье белофинских укреплений у станции Белоостров.
Вторая ударная, поддержанная огнем маринованного перчика, и савейские воины, невзирая на жестокие потери и свирепый мороз, заняли Куоккало. Еще сотка огневой поддержки с огурчиком вторым эшелоном и – наши танки топчут сугробы Келломяки. А над ухом у меня грохочет из динамиков: "Комбатт, батяня комбатт! За нами Ррассея,
Москва и Арбат! Огонь батаррея, огонь батальен!!!"
И такой мне кайф за Расею-то, Шурик, что аж на стуле в ритм подпрыгиваю и вилкой с огурцом машу. Тоже в ритм. И это я. Тот самый, который 30 лет назад всего Брассанса и Бреля наизусть знал.
Сартра с Камю в подлиннике по десять раз перечитывал. Я – это, друг мой, я…
… Pardon, блин, отвлекся на посторонние темы. А ведь не шутки шутим – война! Подожди! Значит, наши танки в Келломяки? Так давай по этому поводу еще по сотке! Вздрогнули! Ну, а там, чтобы не терять стратегичскую инициативу, снова ударная сотка в граненом бронестаканИ, и красное знамя с серпом и яйцами – над главной кирхой
Териокки. И вперед на Вуоксен-Вирта к линии Манергейма.
Всё. Отныне мне придётся провести детство и юность, самое прекрасное время, в чужой земле, нагло отобранной у мирного культурнейшего народа. Мне предстоит страстно полюбить, как кровно свои, эти чужие покрытые соснами песчаные дюны и серенький горизонт финского залива. Отныне я уже никогда не смогу честно взглянуть финну в глаза и сделать вид, что, мол, без всякого я понятия о том, что моё родное Репино это – его Куоккало, мой милый Зеленогорск это
– Териоки, а чудесное, с детства дорогое мне Комарово, когда-то было их Келломяки. Представляешь: На недельку до второго я уеду в
Келломяки… Нда…
А, ну и хер с ними! Водка-то есть, так хули рассуждать? Еще по одной, прорвем линию Маннергейма, и дальше – на Выборг-Виппури! А там купим у белофиннов креп-нейлоновые носки. По ихнему это звучит так: Миня тахдон остаа крепи-найлон цуккат! Что значит: Я хочу купить креп-нейлоновые носки. А еще плащь по ихнему будет: таки, и отсюда – такешник на жаргоне ленинградских фарцовщиков. А часы – келы. Так что, видишь, запас слов у меня вполне достаточный для прорыва линии Маннергейма.
Кстати, два года назад, когда я был в Хельсинки и мы гнали для растаможки из Финляндии в Москву, якобы, мою машину, то, пока ее не получили в порту, раз десять проезжали (с подлинным владельцем, что мне и оплатил дорогу) на такси мимо памятника Маннергейму, и я, пьяненький, тыча в него пальцем, важно говорил точиле: Хюве пойка!, то бишь: хороший парень. А точила рассыпался по ихнему: бля-бля-бля-бля-бля, мол, здорово он вам москалям пиздюлей навешал зимой 1940. Но я этого не понимал и понимать не хотел, ибо чуял в точиле белофинскую кукушку. Ой, чуял! И общение свел до минимума.
Даже носки не купил. Ни плащ фарцевать не стал, ни часы. У белофинских кукушек не фарцую!
А вот друг мой любезный, Старикашка, когда гуляет по Монреалю, то у него нередко кто-то что-то спрашивает. Он же, естественно, не понимает, ибо ни английскому, ни французскому не учен. Так он, чтобы достоинство сохранить, отвечает певуче: "Фи-и-нска т-у-уриста. Нихт ферштейн!" Канает, в общем, под белофинна…
… Я же не просто так развоевался с Финляндией, а с умыслом: чтобы ночью спалось покрепче. А то прошлая ночь была у меня уж шибко беспокойная. Не довоевал я, и всё время мелькали перед глазами какие-то клики. Только сомкну очи, как вижу клику Гоминдана. Сбегаю поссать, снова засну, так видится клика Ли-Сын-Мана. Гоню её прочь, стараюсь уснуть, а перед глазами, как живая клика Салазара.
Я ей рукой отмашку: Чур меня, чур! Смеживаю очи, а там клика
Тито-Ранковича, и сам Тито, кровавый палач, держит в руке электрический стул и говорит: "Любят меня в Америке, руку подали, стул предложили". Сверху же сияют огненные слова: "Из Америки в
Югославию отправлена партия электрических стульев". И автор этого кошмарного сна – крокодильский художник Борис Ефимов тоже мне снится среди всех прочих клик.
В 1956 году кровавый палач Тито нанес дружеский визит в СССР, и в том числе, в его программе было посещение квартиры N 12 по
Загородному 17. Поскольку именно в этой квартире жил кровавый палач
Тито в свой петроградский период с 1917 по 1918 год, ибо в 1915 добровольно сдался в Российский плен. А в квартире N 12 по
Загородному 17 проживал мой школьный приятель Виталий Иваныч
Шмелько. И было в их огромной коммуналке 16 комнаток на 16 семейств и один толчок. Так кто-то из умных людей убедил Никитку, что на
Загородный N17 кровавого палача Тито везти не обязательно, мол, перебьется, кровавый-то.
Но ремонт у них на всякий случай сделали. Причем, аврально – за три дня. Вся квартира обалдела, а потом, двадцать лет спустя так и называла его: "титовский ремонт". Через месяц после отъезда товарища
Тито, (который Загородный 17 так и не посетил) встретил я в трамвае на Звенигородской улице инвалида на костылях с гармошкой, который пел: "Дорогой товарищ Тито, ты – наш лучший друг и брат. Нам сказал
Хрущев Никита – ты ни в чем не виноват!" Затем исполнитель снимал шапку и возвещал: "Граждане, братья и сестры! Подайте, кто сколько может, бывшему фронтовику, активному борцу за ослабление международной напряженности!" И подавали, жалел в те годы народ фронтовиков, поющих в общественном транспорте.
Что же касается Батяни комбата, то – песня конечно прелестная и боевая, но вот только не фронтовиком написана, а для фронтовиков.
Она вполне в русле прекрасных мелодичных песен, столь нами любимых, вроде: "Синий платочек", "Темная ночь", "Вьется в тесной печурке огонь", "Эх, дороги!" и тп. Все эти песни были созданы в 41 – 45 годах, авторами, что на фронт выезжали, как на экскурсию, а уж в атаку никогда не ходили точно. И слава Богу. Иначе, хрен бы что написали. Будь я лет на 20 помоложе, так и считал бы, что это и есть настоящие фронтовые песни. Ан нет, возраст не дает, ибо слышал я их, другие, подлинные. Пели их по трамваям и поездам приземленные люди на тележках с подшипниками и деревянными подпорками с ручками, которыми они от земли отталкивались. Пели хрипло, не музыкально и без оркестра. Да и слова были не столь красивы, как в Темной ночи,
Землянке или Синем платочке. Вот такие там были слова:
Я в рот ебал, я Харьков брал,
Я кишки метрами глотал,
Я кровь мешками проливал,
Я в рот ебал, я Харьков брал
Нет мурашек? А у меня есть. С того самого 51-го года, когда я впервые услышал эту песню в пригородном поезде. Мурашки присутствуют, но почему-то соседствуют с совершенно абсурдным, бессмысленным желанием уйти туда в сороковые – пятидесятые годы, уйти и жить только ими. А ведь, наверное, хуже эпохи в истории человечества так и вообще, не было. Но вот тянет. Видимо волшебство детства настолько притягательно, что для меня в миллион раз милее весна 45-го в Горьком, чем весна 2000 в Монреале. Здесь все вылизано, все по ранжиру, все – сытно и благожелательно.
Там же все было грязно и голодно, но вился за домом весь в черемухе и сирени овраг, а на той стороне стояла школа, в которой помещался лагерь для пленных немцев. И был месяц май. На соседнем крыльце сидела верхняя половина человека с лицом юного двадцатилетнего красавца и волнующе играла на баяне "Соловьи, соловьи не будите солдат", да еще "Осенний вальс, весенний сон играет гармонист". Люди же кругом пили, обнимались и плакали, а краснолицые девушки в пестрых платьях вальсировали друг с другом, семеня бутылками ножек по чахлой весенней траве.
На загаженной и облупленной горьковской улице, у зассанного подъезда соседнего скособоченного дома стояло между двух луж на кривой булыжной мостовой инопланетное авто. Сияющий лаком кабриолет с открытым верхом, красными кожаными сиденьями, желтыми фарами и колесами на ослепительно сверкающих спицах. Я пялился на него, раззявя рот, а Толька Шарманщик, который все знал, подошел сзади и сказал мне таинственное слово: "Трофейная! Папка Витьки Миронова привез"…
А бухала в своё время крепко. В течение многих лет являлась моей основной, и чаще всего, единственной собутыльницей. С 6 декабря 82 года, когда мы с ней познакомились. Была она тогда весьма ещё юна
(двадцать лет только стукнуло) и весьма собой хороша. Впрочем, и сейчас, как пить прекратила, то быстро в прежнюю форму вернулась, так что мужики на улице оборачиваются и из машин руками машут. А то!
Худая, высокая, ноги от ушей и формы идеальной. Копна волос и морда еще совсем не потрепанная. Никогда тридцать восемь лет не дашь.
Я же, как увидел первый раз в своем Перовском доме на Плеханова такое длинноногое зеленоокое чудо, аж глазам не поверил. И решил, что эта птичка залетела ко мне случайно, просто зашла с подругой из-за декабрьской скуки, да хляби, и мне со своей пьяной помятой сорокадвухлетней рожей ничего здесь не обломится. Однако птичка тут же залила в клювик стакан Агдама и послала меня за водкой, ибо портвейну оставалось на самом дне. А когда лакирнули водочкой выпитую бормотуху, то как-то сразу показалась она мне такой родной, доступной, словно специально для меня созданной. Так что мы с ней начали прямо при всех тискаться на кухне и целоваться. Затем покинули веселящуюся там компанию и удалились в комнату, где бухнулись на тахту и уже до утра с неё не вставали. На следующий день на работу не пошли. У меня он был не присутственным, а Надёжа в свой суд даже не позвонила. Она тогда в суде работала машинисткой.
Пошли же мы вместе с ночевавшими у нас друзьями в пивнуху-автомат, что был в старом парке у платформы Перово. Стояли там за грязным липким столиком среди воняющих воблой и накаченных пивом Перовских алкашей, а я всё любовался на её высокую стройную фигурку, на пэтэушную челку и не верил, что столь молодая и красивая девочка только что провела со мной всю ночь. Так с тех пор мы и не расставались. Через год с небольшим, в марте 84 поженились, а ещё через год у нас дочка Санька родилась. Как видишь, опять Александра.
И все эти годы до моего отъезда в Канаду в августе 89-го всё больше и больше друг на друге замыкались, так, что даже в гости стали редко ходить. Сутками иногда валялись в койке, слушали сладкие бразильские самбы, португальские фадо, секс блюзы Фаусто Папетти, французских и итальянских шансонье, записанных мной еще в Алжире, бесконечно пьянствовали и беспрестанно трахались. Иногда закрываю глаза и вспоминаю мою однокомнатную квартирку семнадцати квадратных метров в Перово на первом этаже хрущевской пятиэтажки с яблоневым садом под окнами. Алжирские покрывала по стенам, на них сахарский лук со стрелами, декоративный кинжал. Под потолком – кованый арабский фонарь с цветными стеклами, медный мавританский столик – возле постели. Всё рваное, старое, ломаное, а потому отданное мне бывшей супругой без всякого сожаления. А тем не менее смотрелось красиво, особенно в полумраке. Там же у меня почти всегда были сумерки из-за яблоневых зарослей за окном.
Месяц май, пять часов утра. Первые лучи рассвета пробиваются сквозь листву и розовые цветы. Я встаю, жму кнопку магнитофона, звучит нежный и страстный голос Амалии Родригес. Нахожу возле кровати початую бутылку водки, оба делаем по хорошему глотку, и вся вселенная принадлежит нам. А мы в ней летаем. Одна кассета кончается, включается другая, Амалию сменяет Азнавур, мы же так и парим над миром, слившись в одно целое. Потом, совершенно обессиленные, выходим и идем в обнимку к станции Перово в уже ставший нашим семейным пивной автомат. Там находим место под весенним солнцем и заставляем его кружками. Май, первая нежная зелень, белая пена, вкус московского пива, божественный цвет старого неухоженного парка прямо в котором стоит наша пивнуха. Мы вместе, мы счастливы, а кругом – Россия…
… Когда в апреле 92-го Надя с Санькой приехали сюда в Монреаль, то наше замыкание друг на друге стало практически полным. В Москве всё-таки у каждого из нас была работа, друзья, сослуживцы. Были дорогие нам люди, общение с которыми хотя бы иногда нас размыкало.
Здесь же не было абсолютно никого. Первое время, особенно, когда я начал работать с иммиграционными адвокатами, соотечественники часто пытались пригласить нас в гости. Но мы всегда уклонялись под самыми разными предлогами. Просто оттого, что вдвоем было интересней и веселей, чем в какой-либо малознакомой компании людей, которым нам было абсолютно нечего сказать. Так и сидели часами на кухне, ругали советскую власть. Правда для конспирации называли её Софьей
Власьевной, ибо по привычке всё ещё немножко боялись микрофонов КГБ.
Прямо, как в Перовском доме. А чтобы уж совсем было как там, я
Галича ставил. Причем не новые, постсоветские записи, а старые, дошедшие еще из семидесятых годов, где сквозь жутчайше шумную магнитофонную грязь пробивались такие чистые слова: "А я выбираю свободу Норильска и Воркуты…" Как, помнится, в свое время сердца-то замирали, какие слезы исторгались из глаз! В общем, продолжали выдавливать из себя раба. Ну, а поскольку природа не терпит пустоты, то тут же заполняли алкоголем образовавшийся в душе после выдавливания раба вакуум. Вот только водку пили уже не нашу, не московскую.
Хотя, помнится, как-то привез я Надёже из Москвы две бутылки с портретами Жирика и Брынцалова. Но ей не понравилось. Выпила по паре рюмок того и другого и вынесла приговор: "К удовольствию слона, – говорит, – сия водка неудобна".
Это она как-то прочла, что в восемнадцатом веке персидские шахи дарили русским царям слонов, а те в гнилом петербургском климате простужались и болели. Так наши люди придумали давать им каждый день по пол ведра водки. Однако слоны часто норов проявляли, пословицы, что плохой водки не бывает, не признавали, абы какую не пили, и хоботы воротили. Тогда слоновщики доносили во дворец: "К удовольствию слона сия водка неудобна, понеже явилась с пригарью и зело сивым духом смердяща". Так и Жириновка с Брынцаловкой к удовольствию моей бабы, избалованной Абсолютом, оказались неудобны.
Ну, это уж когда было, Шурик, аж пять лет тому назад. А с осени 97 она больше не пьет ни капли. Она ваще много чего не делает. Не работает, например, и не хочет. Хотя по-французски квакает весьма бойко. Да и по-английски довольно связно чирикает. А вот работать не желает. И напевает при этом: Пускай работает другой, кого волнует коммунизьм, меня ж волнует мой слабый организьм. Впрочем, был у её слабого организма канадский трудовой период. В 93-94 годах работала она в модной бутик дизайнерши мадам Беснер, в шикарном монреальском подземном торговом центре типа лужковского, что на Манежной площади.
Поначалу, правда, вся зарплата на её же шмотки и уходила, ибо
Беснериха требовала, чтобы она была элегантна, как рояль и чтоб пахло от неё коко-шанелкой.
Местом своим супруга моя первое время исключительно дорожила.
Настолько, что уже в воскресенье садилась на отходняк и ни-ни! Чтоб, ни дай Бог, в понедельник с бодуна на службе оказаться! Потом, правда, немного попривыкла, пообтесалась, и отходнячок как-то сам собой переместился на понедельник. Но чтоб на работе?! В бутик?! Да,
Боже упаси!
Ну, а потом-то мы еще больше попривыкли, пообтесались и по понедельничкам (а, впоследствие, не только по понедельничкам) бухало-то с фуфыря в сортирчике, что за бутиком:буль-буль-буль.
Затем, коко-шанелкой: раз-раз-раз! И горсть пастилок в рот: хрум-хрум-хрум. А Беснериха, дура, удивляется:Что это, мол, вы, мадам Нади, мятное всё жрете, не вредно ли? А моя ей, мол, не извольте, шер мадам, беспокоиться. Са ва тре бьян, феня, мол, у меня, блин, такая.
Ну, а хозяйке-то что? Феня, так феня, лишь бы рубашки продавала.
И ни разу за все полтора года, пока Беснериха благополучно ни разорилась, не заподозрила она мою дражайшую супругу в пьянстве на боевом посту, столь крута была её московская закалка. И этих полутора лет канадского рабочего опыта хватает ей по уши, так что продолжить его отказывается категорически. Мол, не хочу по трезвяку пахать. Пойду работать, если только снова запью. Да только тебе же дороже выйдет. Я, мол, сколько пропью – не заработаю. Ну, а при таком раскладе выхода у меня нет, как только на её безделье соглашаться.
Впрочем, безделье сие весьма относительное, ведь на ней, действительно, – весь дом. У меня как? Работа есть – работаю. А нет, так на диване лежу, читаю русскую прессу, мемуары участников гражданской войны, смотрю очередной петербургский сериал про ментов и бандитов и в жизни зад не подниму, чтоб, хотя бы пол подмести.
Зато, настолько проникся сериалами, что уже не только понимать начал ново русский язык их персонажей, но даже и мыслить на нем. Я ведь всё же – филолог, всё же затронут языкознанием, и к языкам способность имею. Так вот, стал я как-то тут тереть базар о канадской истории с недавно сюда приехавшим другом юности Севой
Кошкиным по кличке "Старикашка", и сам не заметил, как перешел на ново русский, и прямо на нем всё ему объяснил.
Вся эта, – говорю ему, – местность типа Квебек и окрестности с самого начала чисто конкретно были под крышей французских. А английские крышевали по соседству. Но типа начались между ними терки и обидки. Английские забыковали, стали на французских типа наезжать, предъявы гнать, на недоверие ставить. Но французские – пацаны реальные, в натуре, с ними чиста не забалуешь. Так они забили английским стрелку, и там сначала то пытались по понятиям базарить, а потом видят, что эти английские, чисто по жизни – отморозки! Гонят гнилой базар и братву за лохов держат. Типа, совсем без понятий, козлы, в натуре! В общем, братва за стволы – и началось мочилово.
Но не подфартило, у козлов этих, английских, стволы круче оказались. Так они, сучары позорные, французских в большинстве типа замочили, а остальных опустили, беспредельщики, и петухами в кичман к параше отправили. Ну и стал с тех пор Квебек типа под крышей английских, да так и живет уж почти 200 лет.
А, главное, Старикашка от моего объяснения в непонятку не попал, насколько ему сразу базар прояснился. Я же, после этого исторического экскурса плеснул сто грамм в русский гранёный стакан и сам себя спросил: А мог бы лет двадцать тому назад эмигрант, вроде меня, одиннадцать годков проживший на чужбине, так держать руку на пульсе родного языка? И сам себе ответил: Не мог бы никак. А посему с чувством глубокого удовлетворения принял еще на грудь за великие перербургские сериалы, что прямо сейчас и повторю.
За мой любимый Городок с его Ментами, Петербургскими бандитами,
Убойными силовиками и Алейниковым со Стояновым. Дай вам Бог легкого похмелья, ребята! Если бы не вы, жизнь наша здесь была бы полным отстоем. А так, благодаря вашим искрометным талантам и до нас сюда искорки долетают, и мы греемся об них в этой ледяной пустыне столь нам чужой культурной, блин, и языковой среды. Низкие вам эмигрантские мерси боку энд сенькью вери мач! Вздрогнули!…
Я их всех, Шурик, уже несколько сот кассет записал и частенько смотрю, рюмашку приняв, иногда даже за содержанием не следя, ибо уже и так каждое слово наизусть знаю (Особенно в Городке). Просто разглядываю питерские улицы, дворы, да обшарпанные подъезды, что с самого моего детства совершенно не изменились. А вот Надёжа, москвичка, когда эти сериалы смотрит, забавляется, оттого, как питерцы относятся к Москве, как гордо объявляют, что, мол, только что туда ездили. Вместе с тем, питерский этикет требует, чтобы при описании московского времяпровождения в тоне обязательно бы проскользнула нотка некой смеси раздражения с оттенком даже презрения, мол, ох, уж эта их Москва, муравейник, большая деревня.
Ну в точности, как мы здесь поносим Нью-Йорк, когда сообщаем собеседнику, что, мол, только что оттуда. Я, помнится, в начале января как из Нью-Йорка вернулся и зашел в русский магазин за московской прессой, так тут же с гордостью объявил (к слову, естественно) что в прошлую неделю газет не покупал, ибо мы всей семьей ездили в Нью-Йорк двухтысячный год встречать. И сразу затем понёс к величайшему удовольствию российских монреальцев: "Ну, блин, муравейник, ну, грязища, ну Африка!"
А вот дружбан мой, Всеволод Васильевич Кошкин, по кличке
"Старикашка" ничего путного о Москве сообщить не сможет, ибо лет десять уже в ней не был. Зато через год в Питере у ларька запросто сможет рассказать пацанам, что он только что из Нью-Йорка, Бостона и
Монреаля. Поскольку в данный момент уже девятый месяц пошел, как в
Монреале и находится. А до этого он сначала, сразу после нового года прибыл в Нью-Йорк на деньги нашего общего университетского друга,
Сереги Печникова, по кликухе Печник-американец. Тот встретил его в аэропорту Кеннеди и отвез к себе в Бостон, где Старикашка прокантовался еще пару недель. Тридцатого же января сего года в пять часов утра он в абсолютно трезвом виде перешел в районе Платсбурга канадско-американскую границу и объявил себя политическим беженцем.
Против Питерских ментов. Мол, стоит ему в Питере выйти из дома, как мусорА позорные тут же метут его в вытрезвитель за политические убеждения.
И по иронии судьбы он оказался моим почти единственным клиентом-беженцем за всё последнее время. Так, что свои законные 200 баксов я за него от Бюро юридической помощи беженцам получил сполна.
В прошлые-то времена я по 10-15 человек в месяц обслуживал, так что имел только от вышеозначенного Бюро 2-3 штуки баксов в месяц. Потом все пошло хуже и хуже. Канада нашим людям начала без разбора отказывать, а те, естественно, должным образом отреагировали. Ехать стали всё меньше и меньше. Но еще появлялось какое-то количество лиц, которые считали, что важна не цель, а движение. И приезжали только лишь, чтобы потусоваться пару лет, получая велфер, и подлечиться на халяву, как Всеволод Васильевич. Но ныне, когда дела решаются максимум за год (а то и меньше), да еще оказался весьма затрудненным доступ к медицине, так и таких любителей практически не стало.
В прежние-то времена Сева, кроме велфера, получил бы еще неограниченную возможность пользоваться канадским здравоохранением, и дело его длилось бы годами. Причем, все это время ему бы и денежка капала, и лечиться бы он мог в свое удовольствие. Велфера же, конечно, беженцев не лишили, и Старикашке положили 510 баксов.
Шансов получить статус у него, как ты понимаешь, нет никаких. Да он и не стремится. Ему лишь бы годик на велфере отсидеть, да отъесться за счет местного налогоплательщика. А то ведь с полной дистрофией приехал. Сам понимаешь, 500 канадских долларов – сумма, конечно, абсолютно мизерная, но не сравнима с 700 российскими рублями, что он получает в виде пенсии.
Здесь Сева даже устриц (правда копченых и консервированных) может себе за эти деньги позволить. Снимает же мебелирашку за 220 баксов в получасе ходьбы от нас. И чувствует себя королем. Заранее предвкушает, какие истории будет через год рассказывать у пивного ларька на Петроградской, когда вернется и, естественно, развяжется.
Поскольку еще ни грамма тут не выпил. Ни единого. Завязал, как и супруга моя Надежда Владимировна. Так, что мы все, когда встречаемся, то время проводим весьма забавно. Я бухаю по настроению водку, текилу, виски или джин. Наш третий друг с юных студенческих лет, Георгий Ахметович Сейфутдинов, или просто Гиви, всегда только – сухое вино или пиво, ибо родился и жил до девятнадцати лет в славном городе Тифлисе. А моя Надёжа, супруга Гиви Ахметовича Люба, и
Старикашка соками балуются…
…Так что, у Севы есть все основания пробыть в Канаде годик, чему он нещадно рад. Поскольку все предыдущие годы питался только и исключительно за счет тех запасов круп и макарон, что его покойная блокадница мама, пламенная большевичка и преподавательница марксизма-ленинизма, сделала еще в 1952 году, когда была уверена, что американский империализм вкупе с кликами Тито, Гоминдана и Ли
Сын Мана, при поддержке реваншистов из Бонна и испанского каудильо, со дня на день развяжут третью мировую войну. Вот и хавал он день за днем все последние годы эти макароны 50 летней давности, так как денег на еду не было совсем, ибо вся пенсия уходила на водку.
Впрочем, на водку только в первые дни. А дальше на суррогаты, вроде
красной шапочки (средство от пота ног на спирту). В общем, отъесться за год Сева сможет капитально и нарастить жирка на будущую и неминуемую петербургскую дистрофию. А главное, он мечтает съездить и посмотреть Ниагару. Говорит, что для него побывать на Ниагаре – всё равно, что слетать на луну. Уже начал потихоньку копить на поездку, и если так и не запьет, то накопит. А после Ниагары-то и
Нью-Йорка как же его пацаны зауважают у пивного ларька на Большой
Белозерской улице родной Петроградской стороны. Это, когда
Старикашка вернется домой и развяжется окончательно и бесповоротно.
Того же 06 сентября 2000; 18 часов 00 мин в том же Монреале
А сейчас, Шурик, стоит гордо предо мной такая монументальная бутыль водки "Финляндия" шершавая, как гранит линии Маннергейма. Я же в шестидесятилетнем возрасте и здравом уме начинаю собственную финскую кампанию под маринованный перчик, огурчики и Батяню-комбата.
Вот пошла в дело первая ударная сотка в стаканИ, граненом, как танковый корпус, и красные броневойска вгрызлись в предполье белофинских укреплений у станции Белоостров.
Вторая ударная, поддержанная огнем маринованного перчика, и савейские воины, невзирая на жестокие потери и свирепый мороз, заняли Куоккало. Еще сотка огневой поддержки с огурчиком вторым эшелоном и – наши танки топчут сугробы Келломяки. А над ухом у меня грохочет из динамиков: "Комбатт, батяня комбатт! За нами Ррассея,
Москва и Арбат! Огонь батаррея, огонь батальен!!!"
И такой мне кайф за Расею-то, Шурик, что аж на стуле в ритм подпрыгиваю и вилкой с огурцом машу. Тоже в ритм. И это я. Тот самый, который 30 лет назад всего Брассанса и Бреля наизусть знал.
Сартра с Камю в подлиннике по десять раз перечитывал. Я – это, друг мой, я…
… Pardon, блин, отвлекся на посторонние темы. А ведь не шутки шутим – война! Подожди! Значит, наши танки в Келломяки? Так давай по этому поводу еще по сотке! Вздрогнули! Ну, а там, чтобы не терять стратегичскую инициативу, снова ударная сотка в граненом бронестаканИ, и красное знамя с серпом и яйцами – над главной кирхой
Териокки. И вперед на Вуоксен-Вирта к линии Манергейма.
Всё. Отныне мне придётся провести детство и юность, самое прекрасное время, в чужой земле, нагло отобранной у мирного культурнейшего народа. Мне предстоит страстно полюбить, как кровно свои, эти чужие покрытые соснами песчаные дюны и серенький горизонт финского залива. Отныне я уже никогда не смогу честно взглянуть финну в глаза и сделать вид, что, мол, без всякого я понятия о том, что моё родное Репино это – его Куоккало, мой милый Зеленогорск это
– Териоки, а чудесное, с детства дорогое мне Комарово, когда-то было их Келломяки. Представляешь: На недельку до второго я уеду в
Келломяки… Нда…
А, ну и хер с ними! Водка-то есть, так хули рассуждать? Еще по одной, прорвем линию Маннергейма, и дальше – на Выборг-Виппури! А там купим у белофиннов креп-нейлоновые носки. По ихнему это звучит так: Миня тахдон остаа крепи-найлон цуккат! Что значит: Я хочу купить креп-нейлоновые носки. А еще плащь по ихнему будет: таки, и отсюда – такешник на жаргоне ленинградских фарцовщиков. А часы – келы. Так что, видишь, запас слов у меня вполне достаточный для прорыва линии Маннергейма.
Кстати, два года назад, когда я был в Хельсинки и мы гнали для растаможки из Финляндии в Москву, якобы, мою машину, то, пока ее не получили в порту, раз десять проезжали (с подлинным владельцем, что мне и оплатил дорогу) на такси мимо памятника Маннергейму, и я, пьяненький, тыча в него пальцем, важно говорил точиле: Хюве пойка!, то бишь: хороший парень. А точила рассыпался по ихнему: бля-бля-бля-бля-бля, мол, здорово он вам москалям пиздюлей навешал зимой 1940. Но я этого не понимал и понимать не хотел, ибо чуял в точиле белофинскую кукушку. Ой, чуял! И общение свел до минимума.
Даже носки не купил. Ни плащ фарцевать не стал, ни часы. У белофинских кукушек не фарцую!
А вот друг мой любезный, Старикашка, когда гуляет по Монреалю, то у него нередко кто-то что-то спрашивает. Он же, естественно, не понимает, ибо ни английскому, ни французскому не учен. Так он, чтобы достоинство сохранить, отвечает певуче: "Фи-и-нска т-у-уриста. Нихт ферштейн!" Канает, в общем, под белофинна…
… Я же не просто так развоевался с Финляндией, а с умыслом: чтобы ночью спалось покрепче. А то прошлая ночь была у меня уж шибко беспокойная. Не довоевал я, и всё время мелькали перед глазами какие-то клики. Только сомкну очи, как вижу клику Гоминдана. Сбегаю поссать, снова засну, так видится клика Ли-Сын-Мана. Гоню её прочь, стараюсь уснуть, а перед глазами, как живая клика Салазара.
Я ей рукой отмашку: Чур меня, чур! Смеживаю очи, а там клика
Тито-Ранковича, и сам Тито, кровавый палач, держит в руке электрический стул и говорит: "Любят меня в Америке, руку подали, стул предложили". Сверху же сияют огненные слова: "Из Америки в
Югославию отправлена партия электрических стульев". И автор этого кошмарного сна – крокодильский художник Борис Ефимов тоже мне снится среди всех прочих клик.
В 1956 году кровавый палач Тито нанес дружеский визит в СССР, и в том числе, в его программе было посещение квартиры N 12 по
Загородному 17. Поскольку именно в этой квартире жил кровавый палач
Тито в свой петроградский период с 1917 по 1918 год, ибо в 1915 добровольно сдался в Российский плен. А в квартире N 12 по
Загородному 17 проживал мой школьный приятель Виталий Иваныч
Шмелько. И было в их огромной коммуналке 16 комнаток на 16 семейств и один толчок. Так кто-то из умных людей убедил Никитку, что на
Загородный N17 кровавого палача Тито везти не обязательно, мол, перебьется, кровавый-то.
Но ремонт у них на всякий случай сделали. Причем, аврально – за три дня. Вся квартира обалдела, а потом, двадцать лет спустя так и называла его: "титовский ремонт". Через месяц после отъезда товарища
Тито, (который Загородный 17 так и не посетил) встретил я в трамвае на Звенигородской улице инвалида на костылях с гармошкой, который пел: "Дорогой товарищ Тито, ты – наш лучший друг и брат. Нам сказал
Хрущев Никита – ты ни в чем не виноват!" Затем исполнитель снимал шапку и возвещал: "Граждане, братья и сестры! Подайте, кто сколько может, бывшему фронтовику, активному борцу за ослабление международной напряженности!" И подавали, жалел в те годы народ фронтовиков, поющих в общественном транспорте.
Что же касается Батяни комбата, то – песня конечно прелестная и боевая, но вот только не фронтовиком написана, а для фронтовиков.
Она вполне в русле прекрасных мелодичных песен, столь нами любимых, вроде: "Синий платочек", "Темная ночь", "Вьется в тесной печурке огонь", "Эх, дороги!" и тп. Все эти песни были созданы в 41 – 45 годах, авторами, что на фронт выезжали, как на экскурсию, а уж в атаку никогда не ходили точно. И слава Богу. Иначе, хрен бы что написали. Будь я лет на 20 помоложе, так и считал бы, что это и есть настоящие фронтовые песни. Ан нет, возраст не дает, ибо слышал я их, другие, подлинные. Пели их по трамваям и поездам приземленные люди на тележках с подшипниками и деревянными подпорками с ручками, которыми они от земли отталкивались. Пели хрипло, не музыкально и без оркестра. Да и слова были не столь красивы, как в Темной ночи,
Землянке или Синем платочке. Вот такие там были слова:
Я в рот ебал, я Харьков брал,
Я кишки метрами глотал,
Я кровь мешками проливал,
Я в рот ебал, я Харьков брал
Нет мурашек? А у меня есть. С того самого 51-го года, когда я впервые услышал эту песню в пригородном поезде. Мурашки присутствуют, но почему-то соседствуют с совершенно абсурдным, бессмысленным желанием уйти туда в сороковые – пятидесятые годы, уйти и жить только ими. А ведь, наверное, хуже эпохи в истории человечества так и вообще, не было. Но вот тянет. Видимо волшебство детства настолько притягательно, что для меня в миллион раз милее весна 45-го в Горьком, чем весна 2000 в Монреале. Здесь все вылизано, все по ранжиру, все – сытно и благожелательно.
Там же все было грязно и голодно, но вился за домом весь в черемухе и сирени овраг, а на той стороне стояла школа, в которой помещался лагерь для пленных немцев. И был месяц май. На соседнем крыльце сидела верхняя половина человека с лицом юного двадцатилетнего красавца и волнующе играла на баяне "Соловьи, соловьи не будите солдат", да еще "Осенний вальс, весенний сон играет гармонист". Люди же кругом пили, обнимались и плакали, а краснолицые девушки в пестрых платьях вальсировали друг с другом, семеня бутылками ножек по чахлой весенней траве.
На загаженной и облупленной горьковской улице, у зассанного подъезда соседнего скособоченного дома стояло между двух луж на кривой булыжной мостовой инопланетное авто. Сияющий лаком кабриолет с открытым верхом, красными кожаными сиденьями, желтыми фарами и колесами на ослепительно сверкающих спицах. Я пялился на него, раззявя рот, а Толька Шарманщик, который все знал, подошел сзади и сказал мне таинственное слово: "Трофейная! Папка Витьки Миронова привез"…