… Это было 36 лет тому назад, так давно, словно пролетевшие годы – световые. Но события того марта до сих пор хранятся в каком-то блоке памяти, хоть и в сжатом, сплющенном во времени виде.
   Для того, чтобы найти их, "активировать", вывести на мысленный
   "монитор" и там увидеть, нужно только хорошо напрячься, и в сознании возникают из небытия давно исчезнувшие образы, слышатся когда-то произнесенные слова, а душу снова охватывают напрочь с годами забытые томления и муки весны 65 года.
   Стажировка итальянской группы подходила к концу, у девочек уже имелись билеты на поезд, уходящий 9 апреля в 11 вечера с
   Белорусского вокзала в Москве. Все мы горячо убеждали друг друга, что разлука наша временная, мол, через два года, закончив учебу, увидимся снова, но какой-то внутренний голос синхронно нашептывал нам, что приближаемся к финальной точке и никакого продолжения любви не случится больше никогда. Оттого мы все казались друг другу словно приговоренными к казни, которым дали осуществить последнее в жизни желание, как бы выкурить последнюю сигарету и она докуривалась жадно с придыханием до сгорающих, дымящихся губ.
   День, столь ярко вспомнившийся мне сейчас, имел место именно 24 марта. Мы все шестеро: Маша, Анна-Мария, Тереза, я, Сева и Гиви, набрали водки и отправились к Старикашке на дачу в Васкелово. Надо сказать, что поездка сия была сама по себе противозаконной, ибо в те годы иностранцам категорически возбранялось без разрешения ОВИРа удаляться от городской черты Ленинграда больше чем на 20 километров.
   До Васкелово же было все пятьдесят, и это, ко всему прочему, придавало нашему путешествию некий привкус запрещенной авантюры…
   … Вижу ясно, словно это было вчера, как ярким весенним утром ещё по-зимнему сахарный снег громоздится сугробами вокруг деревянного домика, тяжелым пластом лежит на крыше, крыльце. Сверху по карнизу блестят и капают сосульки. Но солнце уже ощущается. Можно выйти из дома в одном свитере, задрать кверху лицо, зажмурить глаза и представить себе горячий песок, услышать шум морских волн.
   Охая, вскрикивая, стеная, Маша, Анна-Мария и Тереза пытаются совершить утренний туалет в сенях у умывальника, в котором плавает здоровенный кусок льда.
   – О мадонна! О терра русса! – раздается за моей спиной, – коме си пуо вивери кви? О, русская земля, как можно здесь жить? – восклицают они, прекрасно зная, что всего через три недели будут лежать на средиземноморском пляже посреди ботичеллевских цветов. А нам, остающимся, суждено увидеть, как до последней снежинки растают все эти сугробы, как на их месте вырастет трава, пожелтеет и снова покроется снегом…
   Нам троим предстоит еще не раз сесть вместе за стол перед бутылкой водки и вспомнить вот эту, только что прошедшую, ночь.
   Вспомнить и попытаться убедить себя, что всё это действительно было сиюминутной реальностью: тусклый свет и жар догорающей печки, мы с
   Машкой на матрасе прямо на ледяном полу, Сева с Анной-Марией на высокой бабушкиной кровати рядом с нами. Гиви и Тереза – на раскладушке в соседней промозглой комнате. А до этого был стол, заставленный бутылками Московской водки, хмельное ощущение полноты жизни, русско-цыганская мешанина, гитарный перезвон из переносного итальянского магнитофончика Джелозо: "Расставаясь, она говорила… Последний раз твою целую руку, в твои глаза гляжу последний раз… И в дальний путь, на долгие года…" Крутились маленькие катушечки пленки, русско-цыганский плач сменялся голосом
   Серджо Эндриго:
   Era d'autunno e tu eri com me
   Era d'autunno, tanto tempo fa…
   … E sui tuoi viso lacrima chiara
   Mi dicheva: addio, soltanto addio…
   … Это было осенью, и ты была со мной, это было осенью, столько лет тому назад… и прозрачная слеза на твоем лице говорила мне только: Прощай, прощай…
   … Острая бритва мысли: Всего шестнадцать дней! Осталось лишь шестнадцать дней!… Губы, руки, слезы… Горячий мир наших сплетенных голых тел, накрытый рваным ватным одеялом, вечная мерзлота деревянного пола под трухлявым матрасом…
   … Одиннадцать лет тому назад, в ночь на девятое апреля 90 года, в Монреале, на подворье русской Зарубежной Церкви, я принялся писать письмо моему другу Севе Кошкину. Писал, писал, но так и не отправил, сам уже не помню, почему. Может, оттого, что случайно оно у меня возникло, в перерыве между двух таких же пьяных и длиннущих писем, написанных в Москву Надеже, по которой я тогда действительно жутчайше тосковал. Ибо именно она была уже для меня и прошлое, и настоящее, и будущее. А это случайное, датой внушенное воспоминание пришло как-то так, само по себе, ненароком, как некий причудливый изгиб памяти, навеянный потреблением рома Капитан Морган на постную пищу. Совсем недавно, разбирая старые бумаги, нашел эти исписанные пьяными каракулями листки. Начал их перечитывать и словно погрузился сразу в несколько сильно отдаленных друг от друга пластов времени.
   Тогда, весной 1990 я жил на подворье один одинешенек, ибо религия так и не соединила мою душу с душами живущих рядом монахов. Внешне я, вроде бы, рьяно приобщался к православию, отстаивал с ними долгие службы и соблюдал посты, особенно Великий, что, правда, не мешало мне тихонько пьянствовать за запертой дверью, убеждая себя в том, что сие есть продукт растительный. Но внутренней близости с ними я не ощущал. Уж больно чужды были они всему тому, что я пол века в себя впитывал. Посему и запирался в своей келии, дурманил мозг алкоголем и строчил слезливые письма собственной жене.
   А в те апрельские дни то ли от поста, то ли от похмелья, понесло меня на воспоминания. Снова вернулся образ далекой, давно забытой итальяночки Маши и я, обращаясь к Старикашке Севе, единственному человеку, кто итальянских девочек еще не забыл, перефразируя Блока
   "звал её, как молодость свою". При этом писал следующее:
   Монреаль, подворье РПЦЗ, 8 апреля 1990, 22 часа 03 минут
 
   Вчера на Благовещенской вечерни я исповедовался, а сегодня в
   Вербное воскресенье причастился после литургии, и, стоя с горящей свечкой в одной руке и пучком вербы в другой, повторял машинально за хором слова молитвы. А сам думал:
   – Господи! зачем я жил и живу, ради чего? Неужели весь смысл моего существования в этом мире только лишь в том, чтобы зажечь две свечечки – жизни двух девчонок, одна из которых, наверное, уже даже и не помнит, кто ее "зажег". Не помнит и прекрасно обходится без этих воспоминаний…
   А хор (и какой хор здесь у них в Свято Николаевском!) пел "Спаси
   Господи люди Твоя"…
   "Спаси Господи люди Твоя" пели толпы, сгрудившиеся на палубах пароходов, пока все еще пришвартованных к родной земле, к причалу
   Графской пристани, когда главнокомандующий вышел на пирс, опустился на колени и трижды поцеловал грязные затоптанные булыжники
   Севастопольской бухты… "Спаси Господи люди Твоя" пела побежденная
   Русская армия, уходя навеки в изгнание…
   "Спаси Господи люди Твоя" пели вчера, 70 лет спустя их дети, внуки и правнуки в Свято Николаевском кафедральном соборе североамериканского города Монреаля. И я – сын несгибаемого большевика, ленинца-сталинца, каким-то непостижимым образом затесавшийся в их поредевшие ряды, сжимал горящую свечечку, плакал и пел со всеми… Пел и перебирал мысленно пустые и никчемные страницы собственной 50-летней жизни.
   А листая их, эти 50 страничек, не мог я не остановиться с замиранием ровно на середине – на двадцать пятой. Ведь сейчас восьмое апреля 1990 года 22 часа по восточно-американскому времени, или 6 утра девятого по московскому, и ровно 25 лет тому назад мы все четверо проснулись в купе экспресса Красной стрелы…
   До этого был перрон Московского вокзала в Ленинграде и очень много друзей, которые пришли попрощаться с девочками, уезжавшими навсегда. Там среди провожающих стоял Гиви, категорически отказавшийся ехать в Москву вместе с нами, ибо у него не было денег, а за счет Терезы он не мог.
   Не могу за счет женщины! – объяснил он всем, – я – кавказский человек. Там так не принято!
   У нас с тобой денег тоже не было, но девочки предложили купить билеты, а мы, люди не кавказские, согласились. Пить начали с самого утра, много пили в общаге перед отъездом, куда приходила проститься масса народу, пили даже в такси посреди Невского. В результате я, безобразно пьяный, почему-то решил в момент отхода поезда, что тоже уезжаю навсегда, и пытался со всеми целоваться. Меня удивленно отталкивали, а я всё лез…
   … А вот и оно – девятое апреля, здесь, в Америке полночь, или восемь утра по московскому времени. Я сижу в своей комнатушке на третьем этаже подворья Русской Зарубежной Церкви, которая меня приютила, дала кров, пищу и работу. Замызганный колченогий столик, на котором я сейчас пишу, придвинут вплотную к окну, и я вижу фонарь, тусклые крыши улицы Шампаньёр и в самой дали сияющий крест на горе Монт-Руаяль. Напрягаю память – щелк! – первый слайд, и я ухожу в него целиком, начинаю там жить. Вот он этот день. Нет больше за окном американской ночи, фонаря и монреальских крыш. Есть перрон
   Ленинградского вокзала в Москве 9-го апреля 65-го года. Восемь часов десять минут, Красная Стрела стоит у платформы, а мы пятеро:
   Анна-Мария, Маша, Тереза ты и я только что вышли на огромную бурлящую площадь и ловим такси до итальянского посольства. Кругом какой-то грязно-серый, шумный, суматошный и бесконечный город. И бесконечно чужой…
   … В этот самый момент в параллельном мире, но совсем рядом от нас, по Большой Басманной улице ведут за худенькую ручку в детский садик трехлетнюю девочку Наденьку Гущину, которая когда-то в далеком-далеком будущем станет моей последней женой и матерью моей дочки Саши…
   Через не поддающиеся воображению восемнадцать лет, поздним декабрьским вечером, мы с тобой, совершенно пропитые и похмельные, будем сидеть у меня дома в дальнем районе этого самого суматошного и бесконечного города, пить дешевый портвейн, вспоминать, рассматривать уже ставшие старинными фотографии. А в дверь позвонят, и она войдет. Та самая девочка Надя, которую вели в детский садик ранним утром 9 апреля 65 года. Вот так запросто войдет в мою жизнь, чтобы остаться в ней навсегда…
   Тем же апрельским утром 65-го года, но в другом, своем, параллельном мире какого-то студенческого общежития на ВДНХ, 19 летняя студентка института Мориса Тореза Вика Погосова, моя будущая первая жена и мать моей дочери Маши, самозабвенно любит студента кинематографиста, первого в ее жизни мужчину. Через три года я встречусь с ней совсем в другой жизни, в другом мире, в яркой средиземноморской стране напротив Машиной Италии. Нас поселят в соседних комнатах, и ее армянский профиль напомнит мне итальянский.
   Африканское солнце, море цветов и зелень морского горизонта так подстегнут наши гормоны, что мы сами не заметим, как окажемся в одной постели, которая продлится целых десять лет. Будущих десять лет…
   … Но в тот миг будущее не простиралось для нас дальше вечера, дальше отхода поезда Москва – Рим, и мы с тобой жадно обнимаем, тискаем, целуем, ласкаем на глазах чужой московской публики двух девочек из Римини и Неаполя. Ласкаем и не можем представить, что всего через несколько часов их с нами больше не будет. Впрочем, как раз в тот момент мы свято верим, что наша встреча состоится, хотя ждать нам ее придется долго-долго: целых два года! А помнишь кем-то из нас брошенную фразу: "Два года! Целых два года! Ну, как это можно вынести!"
   Тем не менее, подлинное отчаяние до наших душ пока не добралось.
   Ведь впереди еще столько времени, почти пятнадцать часов. Это же целая вечность и мы как бы счастливы! Пьем из горлышка в такси советское шампанское и подъезжаем к тихому переулку над которым нависает бредовая громада сталинского небоскреба. Тосканка Тереза
   Джарра смотрит задумчиво в окно машины и говорит: "Мне кажется, что этот архитектор – враг человечества. Если бы я могла, я бы его расстреляла". Мы с тобой, петербуржцы, истинные ценители прекрасной архитектуры, бурно соглашаемся. Как можно существовать среди такого каменного уродства?!
   Мне понадобилось прожить в Первопрестольной почти двадцать лет, чтобы прикипеть душой к этим величественным монстрам. Сам не заметил, как они стали в моем сознании неотъемлемой частью Москвы, истории, меня самого. Но сие произойдет в столь далеком и туманном будущем, что мы, сидящие в этом московском такси, не можем о нем даже помыслить. Наши думы не тянутся дальше 23-20, времени отхода поезда с перрона Белорусского вокзала. А это, ведь, еще так далеко, у нас впереди столько часов!…
   … Я наливаю в стакан пахучей и терпкой ямайской влаги. Пью залпом, напрягаюсь и – снова – клик! Еще один кадр-слайд: незнакомая старинная улочка, изящный особняк в стиле модерн с надписью
   Ambasciata de la Repubblica Italiana. Девочки зашли туда внутрь по каким-то своим итальянским делам, а мы с тобой, два их русских неприкаянных возлюбленных, жалобно топчемся на противоположной стороне у убогого хрущевского дома, облицованного плиткой с книжным магазином на первом этаже…
   … Ровно десять лет спустя, девятого апреля 75-го года в те же утренние часы я снова стоял на том самом месте, но уже совершенно один. И это была совершенно другая жизнь. Я стал в ней москвичом, преподавателем знаменитого МГИМО, и по несколько раз в неделю проезжал на собственном автомобиле именно по этой улице. И знал про нее абсолютно всё: что это – улица Веснина, бывший Денежный переулок; что нынешнее итальянское посольство – бывшее германское, и именно в нем левый эсер Блюмкин убил в 1918 году посла Мирбаха; что книжный магазин в хрущевском плиточном доме напротив – известный в
   Москве магазин иностранной книги, куда я сам часто наведываюсь в поисках французских новинок, а нависающий над улицей кондитерский небоскреб, что так шокировал наших итальянских девочек, – не хухры-мухры, а МИД СССР.
   Девятого апреля того 75-го года я, только что простился навсегда с моим самым близким другом Алисой, которая всего через несколько дней должна была увидеть живую Машу. Высадил её из своей машины на углу Калининского и Садового кольца и в состоянии совершеннейшей тоски и отчаяния забыл, где у меня занятия. Поехал в главное здание к Крымскому мосту, но оказалось, что студенты ждут меня в Калошином переулке на Арбате. Я отправился на Арбат через ту самую улицу
   Веснина и, прекрасно зная, что жутко опаздываю, остановил машину, вышел и несколько минут стоял и смотрел на итальянское посольство.
   Просто стоял и смотрел. Совершенно один. Ты был далеко, Алиса с каждой минутой всё дальше и дальше, а девочки, вообще, уже давно растворились в небытие… И это была другая жизнь…
   А через несколько часов, отработав две пары занятий, я снова проехал по Веснина, опять остановился рядом с посольством, но уже никуда не смотрел. Я зашел в угловой гастроном и взял 750-граммовую бутылку водки. Приехал домой и выпил ее один. Не было никого. Жена моя, Вика, каталась по городам и странам в очередной командировке.
   Да я бы и не смог разделить с ней этот вечер. Она бы не поняла, поскольку всегда очень зло и неприязненно относилась к моей ностальгии по прошлому. Лену и Гришу, друзей-соседей, я не позвал, хоть их любил и постоянно пил вместе с ними. Но на сей раз, они мне помочь ни в чем не могли, ибо Машу не знали. И никого из моих новых друзей этой новой московской жизни я не мог пригласить. Никто из них
   Машу не знал. Все, кто ее знали, были от меня очень далеко, а Алиса именно в тот момент удалялась, как посланная в космос ракета.
   В десять вечера я собрался и поехал на Белорусский вокзал, чтобы побродить по перрону, найти низкий синий вагон "Москва-Рим" и постоять возле него. Но уснул в метро, а две тетки в красных фуражках разбудили меня и вытолкали на платформу, которая почему-то оказалась "Калужской". Тогда это была конечная станция. Я встал, едва проснувшись, принялся оглядываться по сторонам, пытаясь сообразить, где я есть, а красноголовые тетки старались разбудить и поставить на ноги щуплого мужичонку, уснувшего в одном вагоне со мной.
   – Гражданин! Куда вы едете?! – надсадно орали они хором у меня под самым ухом, – Гражданин! Куда вы едете?!
   Я стоял в полной прострации и недоумевал, почему нахожусь именно здесь, а не на Белорусском вокзале, в то время как тетки продолжали орать мужичонке, повисшему у них на руках: "Гражданин! Куда вы едете?!" Тот сначала что-то мычал, а потом разлепил губы и четко произнес: В Моршанск.
   В голове моей как-то сразу все прояснилось, и я заторопился домой, ибо времени уже было в обрез, чтобы, пока ходят поезда, добраться до стоявшей в холодильнике опустевшей водочной бутыли, где еще оставались грамм 150 жизни. На обратном пути даже не садился, стоял в пустом вагоне, дабы не уснуть, и не переживал, что не попал на Белорусский вокзал… Я переживал, что у меня дома так мало водки осталось.
   Снова – клик! Еще один слайд и снова Арбат. На сей раз – ресторан
   Прага. Мы сидим за столиком, что-то едим и говорим… Что именно, не помню. Слайд ведь – неподвижен и нем. Такие желанные Машины губы приоткрыты, ее рука меня обнимает. Она мне говорит. Я это вижу сейчас здесь на подворье, спустя 25 лет, но уже не слышу…
   …А в голове опять: клик-клик-клик-клик. Череда тусклых, беззвучных видений-слайдов. Звук же ушел, потерялся во времени…
   … Улица Горького, кафе Север. Мы с Машей вдвоем; держимся за руки и смотрим друг на друга. У нее текут слезы и капают в вазочку с мороженным…И снова говорим, глядя друг другу в глаза последний раз в жизни. О чем? Опять не помню. Но о чем-то очень важном…
   … Поздний вечер, Красная площадь. Мы все пятеро снова здесь встретились, прежде чем ехать на Белорусский вокзал, и смотрим смену часовых у мавзолея…
   … Перрон Белорусского вокзала. Толчея в замкнутом с четырех сторон пространстве: сверху – крыша, а по бокам зеленые стены вагонов с надписями: с одной стороны "Москва-Минск", а с другой:
   Москва-Брест; Москва-Варшава. И вот, наконец, один совершенно необычного вида вагон: синий, низкий, покатый с надписью: Mosca -
   Roma. Мы пришли. Дальше нам вместе дороги нет. Дальше, каждый из нас пойдет своим путем, и пути эти больше не пересекутся никогда…
   Но ведь у нас еще столько времени впереди, целых двадцать минут!
   Открываем последнюю бутылку с шампанским и пускаем ее по кругу.
   Перрон кипит людьми, баулами, чемоданами; всё это бесконечно движется, торопится, толкается. А мы – одни: я и Маша. Стоим, обнявшись, и смотрим друг другу в глаза.
   … Медленно, беззвучно, как в немом кино, отходящий поезд.
   Машино лицо запрокинуто и блестит от слез. Ее глаза закрыты, а ослепительная улыбка растянута в гримасу боли…
   … Через месяц я получил первое письмо из Римини. Там были такие строчки: "А еще я помню, как человек в красной фуражке подходил к нашему проводнику и говорил: Почему ты не даешь отправление? А наш проводник показывал на нас и отвечал: Смотри, они еще не простились"
   …
   …И вот вдали остались только красные убегающие огоньки.
   Международный экспресс ушел с запозданием на несколько минут. А нам тогда и в голову придти не могло, что это из-за нас. Почти как в знаменитой песне, где плыл сиреневый туман, а кондуктор тоже все понимал и не спешил… Словно, прямо про нас с тобой и наших итальянских подруг была написана эта песня.
   … Какое-то время мы оба стоим совершенно неподвижно и не видим ничего, кроме красных удаляющихся точек. Потом, вдруг, обнаруживаем, что находимся совершенно одни посреди черного пустого пространства.
   Зеленые стены вагонов исчезли, а справа и слева от нас возникла пустота, заполненная тусклыми железнодорожными огнями и отблесками путей.Толпы людей, минуты назад суетящихся на перроне, тоже пропали, и только по грязному заплеванному цементу платформы перекатывалась на ветру и блестела горлышком пустая бутылка из-под шампанского. Вот и всё. Поезд ушел навсегда…
   Домой, домой. Мы с тобой здесь тоже на чужбине, а наш собственный поезд уходит через полчаса с совершенно другого вокзала…Снова – клик, клик, клик! Быстрая смена кадров: станция метро
   "Комсомольская"; часы показывающие без четверти двенадцать, эскалатор, жуткие толпы, перевязанные веревками чемоданы, мешки,
   Ленинградский вокзал. Платформа с Красной Стрелой, наш вагон.
   Скорей-скорей из этого города, где в миллионах окнах не мелькнет ни один знакомый силуэт, где ни по одному номеру не ответит знакомый голос…
   … Всего через 7-8 лет город сей и его голоса очень надолго станут моими. Но это будет в другой жизни, которую в тот момент я даже и представить себе не мог…
   … Потом я начал получать письма и открытки: из Римини, где жила
   МАшина мать, из Флоренции, где она сама училась в высшей школе переводчиков. И всегда там присутствовали слова: Ti amo.
   Amarcord. Люблю тебя. Помню. Потом, со временем, Ti amo
   исчезло. И осталось одно слово: Амаркорд. Так жители города
   Римини произносят итальянское выражение Io ricordo – я помню, или я вспоминаю.
   Монреаль, 24 марта 2002, 4 часа утра
   Я как-то писал тебе, Александр Лазаревич, что у меня уникальная память: если что-либо вспоминать не хочется, я действительно забываю. Посему искренне уже не помнил в марте девяностого года то, о чем говорил Маше перед самым её отъездом. Мало того, даже возникло убеждение, что мол, говорил о чем-то таком философски важном, нечто вроде о смысле жизни и смерти… Так бы и остался навсегда в подобном убеждении, если бы не раскопал еще одно письмо, тоже, кстати, не законченное и никому не отосланное, зато, как и первое, написанное девятого апреля, но на 11 лет раньше, в 79 году все в той же гостинице Кошта ду Сол. Оказывается, в те времена наш с ней последний разговор я еще прекрасно помнил и даже весьма его стыдился. От того-то стыда и забыл все впоследствии начисто.
   Луанда, отель Кошта ду Сол, 9 апреля 1979
 
   Я только что вернулся из Бенгелы и снова сижу дома на своем балконе над океаном. Прилетел блатным зайцем, в кокпите самолета
   ЯК-40, пристроившись в узком пространстве за спиной бортмеханика.
   Сидел, смотрел на бесчисленное множество стрелок и пытался убедить себя, что именно сейчас – девятое апреля, что совсем рядом, всего 14 лет тому назад Маша, Тереза, Анна-Мария, Сева Кошкин и я носились на такси по Москве, а через несколько часов нас ждал перрон
   Белорусского вокзала…
   … Двадцать шестой, двадцать шестой, я – семнадцатый. Дядя Коля, как дела, куда путь держите? – вопрошает сидящий справа от моего пенала второй пилот.
   И громко на всю кабину раздается в динамике: А хер его знает, мужики, далеко путь держим. Страна называется Заир.
   – Дядя Коля, – вступает в разговор сидящий слева командир, – слушай, возьми мне там пачку жиллетов, а? Мои все иступились, бля буду, совсем бриться нечем.
   – Вас понял, – отвечает далекий таинственный дядя Коля, – будут, возьмем.
   – Слушай, Николай, – говорит сидящий прямо передо мной механик, – может, попадутся очки солнечные, так ты купи мне пары две, но не дороже семи долларов.
   – За семь долларов – только с одной дужкой. Взять-то можем, да, вот, только, как носить будешь? Чай, небось, свалятся, – шумит в кабине южноафриканский эфир.
   – Ну, хорошо, но чтоб не больше десятки, прикидывает механик, – слушай, а Володька вернулся? У нас же ключи от его машины…
   … Сегодня девятого апреля в три часа дня я подлетал к Луанде в кокпите рейсового ЯК-40 авиакомпании ТААГ… Четыре года тому назад в это же самое время я уже давно простился с Алисой, она уже отплакалась, доехала до Шереметьева и долетела до Ленинграда. А четырнадцать лет назад нам с Машей оставалось еще целых восемь часов до одиннадцати вечера, когда синий международный вагон Москва-Рим отойдет от перрона Белорусского вокзала, а Маша скажет с таким трогательным акцентом: "Олэг мой, не пей много. Я тебиа лублю, я вернусь, я обязательно вернусь"… Потом сожмется, стиснет зубы и заплачет…
   … Вдруг напрягаются лица сидящих передо мной трех человек, я слышу, как за стеной кабины стюардесса объявляет, что самолет заходит на посадку в международном аэропорту имени Четвертого декабря, просит пристегнуть ремни и не курить. Прямо посреди приборной доски начинает качаться маленькая зеленая стрелка радара, мгновенно изменившиеся члены экипажа напряженно смотрят то на неё, то вниз. Мы пробиваемся сквозь слой облаков и выходим на длинную бетонную полосу.
   – Сто двадцать – пятьдесят, – произносит бортмеханик. Есть пятьдесят – отвечает второй пилот.
   – Сто сорок – тридцать… Есть тридцать… И машина, как сытая ленивая птица спокойно садится на серый бетон. Я благодарю экипаж и, выходя, думаю, что все чего-то умеют делать. Врачи могут высосать ртом молоко из легких захлебнувшегося черного ребенка, вот эти любители заграничных солнечных очков могут плавно и красиво посадить самолет, а я… "Мы все учились понемногу"… вот, только чему?
   … Приятно снова ощущать себя "дома" здесь сейчас в десять вечера в уже привычном белом кресле на условно подметенном бордовом полу балкона гостиницы Кошта ду Сол. Именно в этот самый момент мы уже больше часа, как вышли из кафе "Север" на улице Горького, дошли до Красной площади, ровно в 9 вечера встретились там с Севкой,
   Анной-Марией и Терезой, посмотрели смену караула и уже добрались до воняющего железной дорогой зала ожидания Белорусского вокзала…