Страница:
Советскую историю, а не мою грешную жизнь. Со мной-то как раз за все прожитые годы случалась в этот великий день масса премилых и забавных приключений, ибо я всегда отмечал его, как и было принято в моей стране, в компании сослуживцев. А на такие компании мне всегда везло, особенно в восьмидесятые годы, когда я работал в издательстве
АПН. Так что, кому-кому, а мне просто грех на 23 февраля бочку катить, хотя человек я исключительно не военный и к армии никакого отношения не имеющий.
Да ты и сам, поздравляя меня, пишешь, что не можешь "представить
Лесникова в военной форме" и весьма удивляешься, как это я умудрился в своей жизни целых полтора месяца в армии отслужить и не попасть на губу. Отвечаю: Не умудрился и был приговорен к пяти суткам. Но их не сидел, ибо отбывать наказание должен был только после окончания сборов. А за неделю до оного стоял я на посту возле полкового знамени и сейфа с воинской кассой. И в какой-то момент появились майор, казначей полка, да лейтенант, мой разводящий, с которым я за сутки до этого крепко выпил и обо всем договорился. По нашему уговору он специально отстал, а майор-казначей, сего не заметив, машинально подошел к кассе один. Я же действовал строго по уставу.
Как наставлю ему в пузо автомат, да как гаркну: "Стой! Стрелять буду!" Бедный майор чуть было не оказался во власти калоиспускательного рефлекса. Впрочем, может и оказался, я ж ему в галифе не заглядывал. Но вид был у него весьма испуганный. А я получил благодарность за проявленную бдительность, которая погасила висевшие на мне пять суток губы. Отсидел эти пять суток мой однокурсник Миша Сидур. Дело же было так:
В один прекрасный день Боцман Кузьмин получает от супруги письмо с извещением, что та отправила ему 10 рублей, которые лежат на
Выборгском почтамте "до востребования". А десятка тогда были деньги хорошие: полтора литра водки и закуска. Вот Боцман и говорит:
Лесник, пойдем, возьмем бабки и пропьем, а то, ведь, пропадут.
И мы в послеобеденные часы самоподготовки вышли в город, самовольно покинув часть. Доехали до почтамта, получили червонец, тут же нашли уютное стеклянное кафе "шайбу", где и обосновались.
Хорошо, помнится, сидели. Да только захотелось мне по малой нужде, а туалета в самой "шайбе" не оказалось. На улицу надо было выходить.
Вышел я, облегчиться, да нос к носу столкнулся с проходящими мимо командиром полка и двумя местными полковыми офицерами. Боже, Шурик, какой поднялся тут шум! Как они на меня орали, заставляли стоять по стойки смирно и производить самые разные строевые артикулы: Налево!
Направо! Кругом! Шагом марш! Хорошо еще, что без ружья я был. А то бы и ружейные приемы на мне отработали. Это на мне-то, в котором уже минимум пол литра плескалось! Боцман же, у которого мочевой пузырь был крепче моего, уютно сидел в своем пластмассовом кресле, попивал водочку и наслаждался спектаклем через широкое панорамное стекло шайбы.
На следующий день нас всех выстроили на плацу, и полковник, срывающимся от негодования голосом, поведал всем, что, мол, "мы с группой старших офицеров полка встретили вчера курсанта Лесникова в самом злачном месте города Выборга, где собираются самые отпетые, опустившиеся пьяницы!"
И тут из строя раздался испуганный голос Миши Сидура:
– Неужто в доме офицеров?
Вот за эту самую столь к месту поданную реплику он пять суток и отсидел от звонка до звонка. Меня простили, а его нет.
Конечно же, Александр Лазаревич, всё это была не армия. Так, нечто среднее между военно-патриотической игрой "Зарница" и капустником. Мы, например, там постоянно дурачились. Когда маршировали, то нам приказывали петь строевым хором. А мы горланили по-английски, песни из репертуара Битлов и Эльвиса Пресли. Местным же старшинам, которые нас гоняли по плацу, объясняли, что это, мол, песни американских безработных негров, в которых они протестуют против капиталистического гнета эксплуататоров и призывают к великой октябрьской социалистической революции. Одни раз ехали мы на стрельбище на бронетранспортерах в касках с автоматами прямо по центру Выборга, этого погранично-пропускного городка, где улицы всегда запружены машинами интуристов. Когда же на очередном светофоре зажегся красный свет, мы увидели стоявший рядом с нашим бэтээром длинный пикап с английскими номерами и надписью "GB" в белом овале. Из фургона с огромнейшим любопытством смотрели на нас несколько юных девичьих лиц. И тут кто-то предложил: "Ребята, быстро, хором: долог путь до Типперери!" И весь бронетранспортер гаркнул:
It's a long, long way to Tipperary
It's a long, long way to go.
It's a long, long way to pretty Mary…
Никогда не забуду охвативший англичан священный ужас. Они смотрели на нас, и в глазах читалась мольба: No, please, такого не может быть, ведь это только сон, не правда ли?
Впрочем, я их понимаю. Представь себе, Шурик, ты только что приехал в Англию и в первый же момент на английской земле видишь роту английских солдат с полной боевой выкладкой, которые горланят:
"Соловей, соловей, пташечка…" Любой бы решил, что у него крыша едет. Так что все мы, включая попавшего на пять суток Мишу Сидура, не больно страдали от армейской муштры. Последний тоже не шибко унывал, оказавшись на губе, и потом целый год со смаком пересказывал подробности этих незабываемых дней. Особенно гордился он своей столь к месту поданной репликой.
Миша, вообще, был непревзойденный мастер к месту поданных реплик.
Летом 65 года соблазнил я его, Гиви Сейфутдинова и Леву Геворкяна отправиться автостопом через всю Прибалтику, Белоруссию, Украину в
Крым. На каком-то этапе столь долгого пути обратили мы внимание, что водители часто интересуются нашими национальностями и очень благосклонны к своим. Тут же сообразили, что у нас – случай просто уникальный: на четверых – пять национальностей. Гиви – полугрузин-полутатарин, Лева – армянин, Миша – еврей, а я – русский.
Последнее, правда, никакой ценности не представляло, ибо русский человек, русского же встретив, окромя доброго желания дать ему в рыло, никаких других добрых чувств обычно не испытывает. И начали мы таким многонациональным раскладом весьма успешно пользо-ваться.
Особенно хорошо шло убалтывание грузин и армян. Впрочем, татары тоже встречались на пути, и Гиви убедительно сообщал им, что его фамилия
– Сейфутдинов, а татар малла, мол, бек якши. А вот евреи не попадались. Как, вдруг, при выезде из Одессы на Херсон подбирает нас большой уютный фургон, идущий аж до Мелитополя. Однако, сидящие в нем шофер и экспедитор, оба – евреи, объясняют, что, уж не помню по каким причинам, взять нас могут только до Херсона. Вот тут-то мы и пихаем вперед Мишу, да шепчем ему: Быстро скажи им, что у тебя дед в Киеве раввином был! Быстро! Тогда они нас до самого Мелитополя довезут!
У него, между прочим, дед действительно был в Киеве раввином, так что – никакого обмана. Миша же рукой отмашку делает и шепчет в ответ: К месту скажу, к месту!
А разговор у нас как раз пошел о том, кто, мол, есть кто и откуда. Мы Мишу снова пихаем:"Быстро, быстро говори им, что у тебя дед в Киеве раввином был". Но тот снова отмахивается и шепчет:
Да скажу, скажу, только к месту! К месту!
Проходит еще какое-то время и беседа иссякает. Миша же про деда так и не рассказал. Едем, молчим. А пейзаж вдоль шоссе – поистине великолепный. В какой-то момент экспедитор поворачивается к нам и говорит по-одесски певуче: Таки посмотрите, какие красивые лиманы!
А Миша, махнув рукой, рубит ему сплеча:
– Да хули лиманы! У меня дед в Киеве раввином был!
Впрочем, Миша в те годы, при всех своих лингвистических талантах
(а лингвистом он был просто блестящим) постоянно отличался только ему присущей спонтанностью и одновременно заторможенностью мысли. Мы же все считали, что сия заторможенность, при его обычно остром уме, происходит от того лишь факта, что он был единственным среди нас девственником. И это в двадцать-то с лишним лет! Посему мы, Мишины друзья, всячески старались способствовать его вхождению в большой мир половой жизни, но как-то не сросталось. Вот, например, история, случившаяся одним прекрасным сентябрьским днем 66 года. Мы оба возвращались с филфака домой. Я – к себе на Джамбула, а он – на
Восстания. Шли пешком по Невскому и договаривались, как встретимся через несколько часов, поскольку родители Миши уехали в Сочи, а у него – самый большой телевизор из всей нашей компании. День же тот был необычный, ибо сборная СССР должна была играть с ФРГ в финале чемпионата мира по футболу. И такой поднялся в стране ажиотаж, что даже я, человек от этих дел абсолютно далекий, и тот завелся. Тем более, к Мише сразу намылилась вся наша филфаковская братия, естественно с выпивкой. Так что и я решил в виде исключения поболеть в столь прекрасной компании.
Идем мы с ним, беседуем о смысле жизни, как, вдруг, возле Садовой
Миша просто задрожал и схватил меня за рукав: "Смотри, – говорит, – смотри, какая впереди девочка! Какая красавица! Иностранка! Шведка, наверное, а может, финка!" Гляжу, идет перед нами высокая длинноногая блондинка с роскошными золотыми кудрями в элегантном замшевом костюмчике. Присмотрелся:ё, моё, это же – Милка
Косточка, путана валютная и большая подруга моей Репинской юности.
Кстати, несмотря на свою кличку, имела она при всей блокадной худобе огромнейший, шикарный бюст. Сама тощая как вобла, а бюст, как
Эльбрус, – говорили про Милку на Невском, и были правы. Я кричу ей: Милка!
Она обернулась, увидела меня и – цап за рукав. Лесник, – говорит,
– не поверишь, не то, что не опохмелялась, не жрала еще даже сегодня. Только что глаза продрала. У тебя дома ничего пожрать-выпить нет?
Я отвечаю.
– У меня, кроме предков, ничего в доме нет, а вот у него
(показываю на Мишу) родители вчера в Сочи укатили и полный холодильник жратвы оставили. Иди к нему, он тебя накормит.
Милка смотрит весьма скептически на Сидура и говорит:
– Да ну его, знаю таких. Только в дом запустит, сразу насчет ебли приставать начнет. А я ей по уши сыта. Мне пожрать охота.
Причем, надо сказать, что весь разговор происходит в полный голос и в присутствии Миши. Какая ебля, – отвечаю, – он же еще целка, ни разу не трахался. Можешь смело идти.
Тут у Милки в глазах по лампочке зажглось: – А не пиздишь? – спрашивает.
– Бля буду, целка! – отвечаю ей, – иди смело.
– Интересно, – говорит, – ну-ка поди сюда! И хвать Мишку под руку. Тот одеревенел и смотрит на меня умоляюще. А мы как раз поравнялись с Елисеевским гастрономом, от которого мне направо через
Катькин сад на Джамбула, а ему еще топать прямо по Невскому.
Прощаюсь с ними, поворачиваю и иду к себе, а Сидур отчаянно кричит мне в спину по-итальянски: Кэ фаре? Кэ фаре? (что делать, что делать?) Я же обернулся и тоже по-итальянски ору ему на весь
Невский: Кьяваре! Кьяваре! (Трахать! Трахать!)
Перешел проспект, пересек Катькин сад и тут же про них забыл, в полной уверенности, что, мол, шутка всё это. Не станет Косточка с ним связываться, и они, наверняка, тут же разойдутся. К четырем, как договорились, подхожу я к Мишкиному дому на Восстания и вижу стоящих там в полном недоумении Севу Кошкина, Юрку Хохла, Гиви, Леву
Геворкяна, Серегу Сапгира, Женьку Боцмана и Юру Кравца. А Миши нет.
Во всяком случае, на звонок дверь никто не открывает, чего не может быть никак и никогда, ибо среди нас всех, именно Сидур – самый заядлый и отчаянный болельщик. Но тут до матча века минуты остаются, а Миша, непонятно где. Причем одно окно его на втором этаже открыто настежь. И мы начинаем скандировать: Ми-ша! Ми-ша! Ми-ша!
Вдруг, в оконном проеме появляется голая по пояс, совершенно взъерошенная фигура Миши и машет на нас руками, мол, подите вы вон!
При этом хрипло повторяет: Пшли на хуй! Пшли на хуй! Пшли на хуй!
Тут-то меня и осенило. Но я замолчал. Люблю, грешным делом, эффекты. Эффект действительно был классный! Минут через пять из
Мишкиного парадника вышла Милка Косточка. Грациозно прошествовала мимо нашей совершенно обалдевшей компании, небрежно тряхнула золотыми кудрями и пропела: Привет мальчики!
Мы бегом поднялись наверх и застали Мишу в одной майке, семейных трусах, совершенно запыхавшегося, красного и дрожащего. Он тут же отозвал меня в сторону и стал возмущенно выговаривать: Ты кого мне подсунул, а? Её же барать нельзя! Там же вся шахна в шрамах, я весь солоп натер!
Здесь уже возмутился я и позвал в свидетели Серегу, ибо тот тоже знал Милку досконально снаружи и изнутри. И мы оба начали ему доказывать, что у Косточки там не только все в порядке, а еще так классно, как ни у какой другой бабы. Но Миша нам не поверил и остался при своем мнении. А тут еще наши немцам матч продули, и он, о Милке больше не вспоминая, принялся заливать горе.
Через пару дней встретил я Косточку на Невском и, жутко заинтригованный, поинтересовался, что у них там произошло. Она же мне поведала следующую грустную историю.
– Представляешь, только я к этому мудаку зашла, а он – цап меня и давай валить. Я ему говорю: пожрать сначала дай, так даже не слышит.
Я- вокруг стола бегать, а он за мной. Долго бегала, всё не давалась, пока самой не остоебло. А как он меня поймал, то повалил, трусы порвал, сунул мне елду между поясом и животом, да гоняет туда сюда.
Да еще каждую секунду спрашивает: Ты кончила? Ты кончила? Пока весь живот не обтрухал, не успокоился. Кого ты мне подставил?
Я так и не нашелся, что ей на упрек ответить. Извини, мол, говорю, бывает…
… Понесло меня, Александр Лазаревич, в воспоминания, вот сейчас всё это тебе описал, будто заново пережил. Так и вижу, словно он был вчера, этот нежный солнечный сентябрьский день такого далекого шестьдесят шестого года прошлого века. Я сижу со стаканом трех семерок в большой комнате перед черно-белым экраном в компании самых близких друзей, и мы кричим: "Давай! Давай!" А потом хватаемся за голову: Опять нам гол!
Ведь существует он сейчас где-то там в каких-то пространственно-временных измерениях тот давнопрошедший момент моей жизни в виде каких-нибудь застывших кадров, как на кинопленке. Рука
Хохлова с бутылкой портвейна над стаканом, льющаяся туда красная жидкость… мяч на черно-белом экране повисший в полете по направлению к воротам немецкой сборной, Мишкин открытый рот в крике :Давай! Д-а-а-ва-ай!…Я так и вижу их сейчас, как в свете фотовспышки.
… Написал, и еще один "флэшбэк", навеянный только что прошедшей февральской датой. Шестнадцать лет спустя, после не сложившегося акта любви между Мишей и Милкой Косточкой. Я живу в другом городе, вокруг меня – совершенно иные люди, иные реалии. Просто еще одна другая жизнь. Ровно девятнадцать лет тому назад: 23 февраля хмельного, загульного 82 года. Сразу после обеда, часа в два по полудни издательство АПН весело и пьяно начало праздновать "мужской половой день". Во всех отделах накрыты столы, дамы дарят мужикам смешные безделушки, народ пьет и ходит друг к другу в гости на посошок из редакции в редакцию. И все друг друга любят. Я тоже всех готов обнять и все готовы обнять меня. Пусть мгновенно преходящее, призрачное, но все же -ощущение истинной полноты жизни, чувство локтя, плеча, чувство счастья, что остается в душе навсегда, и которое здесь в эмиграции также недостижимо, как звезды на небе.
В восемь вечера народ разбредается догуливать по домам, мы все прощаемся, обнимаемся, я сажусь на Электрозаводской на электричку и еду к себе домой в Перово. Выхожу, смотрю на часы и застываю в ужасе: без пяти девять. А в девять двери счастья закрываются на амбарные замки до 11 утра следующего дня.. Но я же буду не один!
Через пару часов придет ко мне, страдающая от жажды чудная, изящная, тонкая как струнка 18 летняя Мариночка. Умница, красавица, комсомолка, спортсменка, лимитчица. Приехала год назад поступать во
ВГИК из далекого байкальского городка Слюдянка. Удивительно интеллигентная девочка. Маляром на стройке работает, стихи пишет и стаканами водку пьет. Стихи её – гениальны по уверению друга моего великого синхрониста Володи Дьяконова, который мне Мариночку-то и подарил, после того, как она у него пару недель потусовалась.
Дьяконов авторитет в поэзии абсолютный, я ему, естественно, верю, но сам Маринкино творчество оценить не способен, подготовки не хватает.
Зато вполне могу оценить её способности к питию, ибо водку она хлещет действительно гениально. Не просто стаканами, а стаканами с
"горбом". То есть наливает до краев таким образом, что водочная поверхность как бы горбится сверху. Мол, так у них на Байкале пьют под баргузин. И вот такая чудная девочка вернется после вечерней смены с огромной верой в меня. Просто на сто процентов будет убеждена, что в такой славный день с пустыми руками домой не заявлюсь. Весь этот расклад мгновенно промелькнул в мозгу, и я бросился бежать в Перовский универсам. Шурик, я никогда в жизни никуда так резво не бегал, как в тот памятный вечер 23 февраля 82 года. Несся стрелой, но чувствовал, что не успеваю никак, что не хватит каких-то секунд. И отчаяние сжимало мне грудь.
Ярко освещенная дверь винного магазина за Перовским универсамом возникла передо мной в ночи, как залитый огнями океанский лайнер в черной пустыне моря, и я увидел, что она закрыта, магазин пуст, а с той стороны именно в этот самый момент запирает её хмурая, угрюмая
Клавка. Я ткнулся лбом в стекло и бросил ей такой пронизанный болью и страданием взгляд, что произошло чудо. Клавка, вдруг, открыла дверь и спросила: Ну чё надо?
Я залепетал: Умоляю, только одну, чего угодно, праздник, жена, дети, теща, тесть великой отчственной войны… убьют, если не принесу!
И случилось чудо второе. Клавка впустила меня внутрь и сказала:
"Остался только египетский бальзам по семь семьдесят две". Достаю из кармана комочком смятые пятерик и трюндель, суню ей прямо в руку с ключами, одно только слово выдохнув: Вот!
Клавка зашла за прилавок, сняла с пустых полок черную пузатую бутыль с золотыми буковками, пихнула её мне и говорит: "Проваливай!"
Я бросился к выходу. Только открыл дверь, только поставил ногу на уличный асфальт, как вдруг все небо озарилось праздничными огнями.
Естественно, я сразу понял, что это начался салют в честь дня
Советской Армии. Сразу-то сразу, но не тотчас. В самом же начале, возникла в моем мозгу на какие-то почти неуловимые доли секунды мысль, что, мол, салют этот производится в честь меня, вернее, моего подвига. Что, мол, само небо мне салютует оттого, что успел, всё-таки, добежал, взял! Даже был мгновенный позыв сделать ручкой небу этакий жест скромности. Мол, да ладно, пацаны, ну взял и взял, чего, мол, там по такому поводу из пушек-то палить? Но вовремя одумался, прижал к груди драгоценный фуфырь и полный восторга помчался домой Мариночку порадовать.
И именно это ощущение счастья и полноты жизни мирят меня,
Александр Лазаревич, с двумя сакральными совковыми праздниками: 23 февраля и восьмое марта, двумя мыльными пузырями, высосанными большевиками из пальца. Так что я прямо сейчас, в знак примирения, поднимаю свой русский граненый стакан с Абсолютом за оба этих половых праздника: за только что прошедший мужской половой день и за наступающий половой женский!
Вот еще одна фотовспышка в мозгу: восьмое марта шестьдесят третьего года, последнее в советской истории восьмое марта, бывшее рабочим днем. Естественно, с утра на факультете праздничное настроение, и никому до учебы никакого дела нет. Собираемся большой компанией: Юрка Хохлов, Серега Сапгир, Лева Геворкян, Боцман
Кузьмин, Гиви, Миша Сидур, я, и выясняем, что у нас на семерых почти четвертной. Сумма по тем временам приличная. Можно погулять, и мы решаем пойти пешком через Неву и пол Невского в кафе "Лакомка", что под рестораном "Метрополь", на углу Садовой.
Вышли из филфака, бредем вдоль Невы к Дворцовому мосту и видим, что впереди ковыляет старичок, наш факультетский гардеробщик Фима.
Насколько я сейчас понимаю, лет Фиме было около сорока пяти, не больше, но для нас, двадцатилетних, он казался почти стариком. К тому же сам вид его был глубоко несчастный:маленького роста, сутулый, чуть ли не сгорбленный, большеносый, с седой всклоченной бородой, в стареньком задрипанном, заштопанном пальто, облезлой кроличьей шапке и в протертых штанах с большими заплатами на коленях из материи другого цвета. От всей его фигуры веяло глубокой нищетой, тоской и безнадежностью. И так нам его стало жалко, что тут же хором решили, мол, возьмем-ка мы Фиму с собой. Денег у него, конечно же, нет и быть не может. Ну, да ничего, на одного едока не обеднеем.
Зато пригреем человека.
Гардеробщика наше предложение сначала даже как-то испугало. Но мы его тут же успокоили, сказав, что приглашаем и сами платим. Он настолько растрогался, что чуть не заплакал и, шагая возле нас, все время благодарил, спасибо, мол, ребята, спасибо, уважили вы меня. И так под мелким мартовским снежком весело болтая в предчувствии близкой весны, прошли мы по Невскому, желтому от мимозных букетов, добрались до "Лакомки", сдвинули вместе два столика, сели и заказали каждому по мороженному и несколько бутылок каберне на всех. Очень мило сидели, вели беседы о том, о сем. Правда, выпили всё чересчур уж быстро. А денег на второй заход ни у кого не оставалось. Тут
Фима, который почти всё время молчал и в наш студенческий разговор не вмешивался, встал и говорит: "Извините, ребята, я поссать пойду". Ушел и вернулся. Мы же продолжаем сидеть, болтать. Вдруг к нам подплывает официантка с тяжеленным подносом. На нем бутыль коньяка, две шампанского, еще мороженое, какие-то дорогие шоколадные конфеты. И всё это великолепие начинает разгружаться на наши столы.
Мы в ужасе машем руками:Не наше! Мы не заказывали!
Официантка пожимает плечами, загадочно улыбается и говорит:
"Ваше, ваше. Не волнуйтесь, за все заплачено". Мы сидим с разинутыми ртами в полной прострации. Первым приходит в себя Лева Геворкян и заявляет: "В кафе армяне! Это они нам прислали!"
– Нет, грузины! – уверяет Гиви, – тбилисцы, сэрдцем чую!
Фима полностью с ними соглашается, мол, только армяне с грузинами на такое способны.
– Незнакомым людям бутылки посылать! – удивляется он, – во народ живет! Апельсины, мандарины, лавровый лист. Наверное, денег у них, хоть жопой ешь!
Мы начинаем выискивать, среди сидящих в зале, людей с кавказской внешностью. Крутим головами и обсуждаем, мол, вот эти, вроде, похожи… Не, скорее вон те… Причем наибольшую активность в поисках кавказцев проявляет именно Фима и все время тычет пальцами то в один угол, то в другой.
Коньяк и шампанское выпиты, мы все оживлены, говорим без умолку, размахивая руками, а Фима снова встает и извиняется: "Ребята, я поссать пойду". Снова уходит и возвращается. И буквально через пять минут та же официантка с той же загадочной улыбкой разгружает на наш стол такой же поднос с коньяком, шампанским и конфетами. Тут уже заинтригованность переходит все границы. Где они, наши благодетели?
Лева с Гиви и Фима по прежнему уверены, что это армяне или грузины.
Мы пьем, после каждой рюмки бродим по залу, выискиваем наших, как бы сейчас сказали, "спонсоров". Фима, правда, по залу не бродит, а только дает советы с места. Мол, вон того проверьте, и того тоже.
Лева с Гиви бегают по его указаниям и спрашивают у всех подряд: "Гай эс?" "Картвели хар?" (Ты армянин? Ты грузин?). Но шестьдесят третий год – не двухтысячный, и кавказцев в кафе Лакомка просто нет.
За нашим столиком царит подлинное веселье, праздник души, и снова всё выпивается до последней капли. Фима опять отлучается, пробормотав ту же фразу: "Ребята, я поссать пойду". И та же самая официантка в третий раз подплывает к нашему столу с таким же подносом. И только тогда до нас доходит.
– Фима, так это же, бля, ты! – кричим мы наперебой.
– Ну я, – отвечает наш гардеробщик. А что не могу? Я десятый год на филфаке в гардеробе работаю, и первый раз меня студенты с собой в кафе пригласили. Что я такой факт никак не отмечу?
Впоследствии мы с Фимой очень задружились, и он нам многое о своей жизни порассказал. Оказывается, он был одним из самых известных в Питере подпольных книготорговцев, и вся профессура города знала, что если нужно найти какую-либо редкую книгу, то обращаться надо только к Фиме в гардероб филфака. Фима знал в совершенстве все возможные названия книг, все издательства мира, всех авторов, годы издания, тиражи, где их можно достать и по какой цене. Так что денег у него хватало. Подпольным миллионером вроде пресловутого Корейко он, конечно же, не был, но без тысячи рублей в кармане на "мелкие расходы" из дома не выходил никогда. А внешний вид держал для отмазки от ОБХСС. Однажды даже рассказал нам, как специально пришивал к штанам заплаты другого цвета для надлежащего эффекта бедности.
И с того далекого, канувшего в Лету 8 марта 63 года до почти уже столь же далекого 75, года его смерти, был Фима постоянным членом всех наших филфаковских тусовок. Когда пересматриваю старые фотографии, то на всех вижу его бороду. Очень он наш курс залюбил и постоянно всем другим курсам в пример ставил. Вот, мол, были ребята
67 года выпуска! Не вам чета! А удивительного ничего в этом нет. Я уже писал тебе, Александр Лазаревич, что мы поступали в уникальный год, когда отсутствовали десятиклассники. Все те редкие семнадцатилетние ребята, что были приняты вместе с нами, вроде Миши
Сидура или Левы Геворкяна, пришли из вечерних школ, тоже имея уже какой-то стаж за плечами. Именно поэтому на нашем курсе оказалось столько беззаботных веселых разгильдяев-пофигистов вроде меня самого, и всей нашей компании, большая часть которой в любой другой год никаких шансов попасть на филфак не имела бы.
АПН. Так что, кому-кому, а мне просто грех на 23 февраля бочку катить, хотя человек я исключительно не военный и к армии никакого отношения не имеющий.
Да ты и сам, поздравляя меня, пишешь, что не можешь "представить
Лесникова в военной форме" и весьма удивляешься, как это я умудрился в своей жизни целых полтора месяца в армии отслужить и не попасть на губу. Отвечаю: Не умудрился и был приговорен к пяти суткам. Но их не сидел, ибо отбывать наказание должен был только после окончания сборов. А за неделю до оного стоял я на посту возле полкового знамени и сейфа с воинской кассой. И в какой-то момент появились майор, казначей полка, да лейтенант, мой разводящий, с которым я за сутки до этого крепко выпил и обо всем договорился. По нашему уговору он специально отстал, а майор-казначей, сего не заметив, машинально подошел к кассе один. Я же действовал строго по уставу.
Как наставлю ему в пузо автомат, да как гаркну: "Стой! Стрелять буду!" Бедный майор чуть было не оказался во власти калоиспускательного рефлекса. Впрочем, может и оказался, я ж ему в галифе не заглядывал. Но вид был у него весьма испуганный. А я получил благодарность за проявленную бдительность, которая погасила висевшие на мне пять суток губы. Отсидел эти пять суток мой однокурсник Миша Сидур. Дело же было так:
В один прекрасный день Боцман Кузьмин получает от супруги письмо с извещением, что та отправила ему 10 рублей, которые лежат на
Выборгском почтамте "до востребования". А десятка тогда были деньги хорошие: полтора литра водки и закуска. Вот Боцман и говорит:
Лесник, пойдем, возьмем бабки и пропьем, а то, ведь, пропадут.
И мы в послеобеденные часы самоподготовки вышли в город, самовольно покинув часть. Доехали до почтамта, получили червонец, тут же нашли уютное стеклянное кафе "шайбу", где и обосновались.
Хорошо, помнится, сидели. Да только захотелось мне по малой нужде, а туалета в самой "шайбе" не оказалось. На улицу надо было выходить.
Вышел я, облегчиться, да нос к носу столкнулся с проходящими мимо командиром полка и двумя местными полковыми офицерами. Боже, Шурик, какой поднялся тут шум! Как они на меня орали, заставляли стоять по стойки смирно и производить самые разные строевые артикулы: Налево!
Направо! Кругом! Шагом марш! Хорошо еще, что без ружья я был. А то бы и ружейные приемы на мне отработали. Это на мне-то, в котором уже минимум пол литра плескалось! Боцман же, у которого мочевой пузырь был крепче моего, уютно сидел в своем пластмассовом кресле, попивал водочку и наслаждался спектаклем через широкое панорамное стекло шайбы.
На следующий день нас всех выстроили на плацу, и полковник, срывающимся от негодования голосом, поведал всем, что, мол, "мы с группой старших офицеров полка встретили вчера курсанта Лесникова в самом злачном месте города Выборга, где собираются самые отпетые, опустившиеся пьяницы!"
И тут из строя раздался испуганный голос Миши Сидура:
– Неужто в доме офицеров?
Вот за эту самую столь к месту поданную реплику он пять суток и отсидел от звонка до звонка. Меня простили, а его нет.
Конечно же, Александр Лазаревич, всё это была не армия. Так, нечто среднее между военно-патриотической игрой "Зарница" и капустником. Мы, например, там постоянно дурачились. Когда маршировали, то нам приказывали петь строевым хором. А мы горланили по-английски, песни из репертуара Битлов и Эльвиса Пресли. Местным же старшинам, которые нас гоняли по плацу, объясняли, что это, мол, песни американских безработных негров, в которых они протестуют против капиталистического гнета эксплуататоров и призывают к великой октябрьской социалистической революции. Одни раз ехали мы на стрельбище на бронетранспортерах в касках с автоматами прямо по центру Выборга, этого погранично-пропускного городка, где улицы всегда запружены машинами интуристов. Когда же на очередном светофоре зажегся красный свет, мы увидели стоявший рядом с нашим бэтээром длинный пикап с английскими номерами и надписью "GB" в белом овале. Из фургона с огромнейшим любопытством смотрели на нас несколько юных девичьих лиц. И тут кто-то предложил: "Ребята, быстро, хором: долог путь до Типперери!" И весь бронетранспортер гаркнул:
It's a long, long way to Tipperary
It's a long, long way to go.
It's a long, long way to pretty Mary…
Никогда не забуду охвативший англичан священный ужас. Они смотрели на нас, и в глазах читалась мольба: No, please, такого не может быть, ведь это только сон, не правда ли?
Впрочем, я их понимаю. Представь себе, Шурик, ты только что приехал в Англию и в первый же момент на английской земле видишь роту английских солдат с полной боевой выкладкой, которые горланят:
"Соловей, соловей, пташечка…" Любой бы решил, что у него крыша едет. Так что все мы, включая попавшего на пять суток Мишу Сидура, не больно страдали от армейской муштры. Последний тоже не шибко унывал, оказавшись на губе, и потом целый год со смаком пересказывал подробности этих незабываемых дней. Особенно гордился он своей столь к месту поданной репликой.
Миша, вообще, был непревзойденный мастер к месту поданных реплик.
Летом 65 года соблазнил я его, Гиви Сейфутдинова и Леву Геворкяна отправиться автостопом через всю Прибалтику, Белоруссию, Украину в
Крым. На каком-то этапе столь долгого пути обратили мы внимание, что водители часто интересуются нашими национальностями и очень благосклонны к своим. Тут же сообразили, что у нас – случай просто уникальный: на четверых – пять национальностей. Гиви – полугрузин-полутатарин, Лева – армянин, Миша – еврей, а я – русский.
Последнее, правда, никакой ценности не представляло, ибо русский человек, русского же встретив, окромя доброго желания дать ему в рыло, никаких других добрых чувств обычно не испытывает. И начали мы таким многонациональным раскладом весьма успешно пользо-ваться.
Особенно хорошо шло убалтывание грузин и армян. Впрочем, татары тоже встречались на пути, и Гиви убедительно сообщал им, что его фамилия
– Сейфутдинов, а татар малла, мол, бек якши. А вот евреи не попадались. Как, вдруг, при выезде из Одессы на Херсон подбирает нас большой уютный фургон, идущий аж до Мелитополя. Однако, сидящие в нем шофер и экспедитор, оба – евреи, объясняют, что, уж не помню по каким причинам, взять нас могут только до Херсона. Вот тут-то мы и пихаем вперед Мишу, да шепчем ему: Быстро скажи им, что у тебя дед в Киеве раввином был! Быстро! Тогда они нас до самого Мелитополя довезут!
У него, между прочим, дед действительно был в Киеве раввином, так что – никакого обмана. Миша же рукой отмашку делает и шепчет в ответ: К месту скажу, к месту!
А разговор у нас как раз пошел о том, кто, мол, есть кто и откуда. Мы Мишу снова пихаем:"Быстро, быстро говори им, что у тебя дед в Киеве раввином был". Но тот снова отмахивается и шепчет:
Да скажу, скажу, только к месту! К месту!
Проходит еще какое-то время и беседа иссякает. Миша же про деда так и не рассказал. Едем, молчим. А пейзаж вдоль шоссе – поистине великолепный. В какой-то момент экспедитор поворачивается к нам и говорит по-одесски певуче: Таки посмотрите, какие красивые лиманы!
А Миша, махнув рукой, рубит ему сплеча:
– Да хули лиманы! У меня дед в Киеве раввином был!
Впрочем, Миша в те годы, при всех своих лингвистических талантах
(а лингвистом он был просто блестящим) постоянно отличался только ему присущей спонтанностью и одновременно заторможенностью мысли. Мы же все считали, что сия заторможенность, при его обычно остром уме, происходит от того лишь факта, что он был единственным среди нас девственником. И это в двадцать-то с лишним лет! Посему мы, Мишины друзья, всячески старались способствовать его вхождению в большой мир половой жизни, но как-то не сросталось. Вот, например, история, случившаяся одним прекрасным сентябрьским днем 66 года. Мы оба возвращались с филфака домой. Я – к себе на Джамбула, а он – на
Восстания. Шли пешком по Невскому и договаривались, как встретимся через несколько часов, поскольку родители Миши уехали в Сочи, а у него – самый большой телевизор из всей нашей компании. День же тот был необычный, ибо сборная СССР должна была играть с ФРГ в финале чемпионата мира по футболу. И такой поднялся в стране ажиотаж, что даже я, человек от этих дел абсолютно далекий, и тот завелся. Тем более, к Мише сразу намылилась вся наша филфаковская братия, естественно с выпивкой. Так что и я решил в виде исключения поболеть в столь прекрасной компании.
Идем мы с ним, беседуем о смысле жизни, как, вдруг, возле Садовой
Миша просто задрожал и схватил меня за рукав: "Смотри, – говорит, – смотри, какая впереди девочка! Какая красавица! Иностранка! Шведка, наверное, а может, финка!" Гляжу, идет перед нами высокая длинноногая блондинка с роскошными золотыми кудрями в элегантном замшевом костюмчике. Присмотрелся:ё, моё, это же – Милка
Косточка, путана валютная и большая подруга моей Репинской юности.
Кстати, несмотря на свою кличку, имела она при всей блокадной худобе огромнейший, шикарный бюст. Сама тощая как вобла, а бюст, как
Эльбрус, – говорили про Милку на Невском, и были правы. Я кричу ей: Милка!
Она обернулась, увидела меня и – цап за рукав. Лесник, – говорит,
– не поверишь, не то, что не опохмелялась, не жрала еще даже сегодня. Только что глаза продрала. У тебя дома ничего пожрать-выпить нет?
Я отвечаю.
– У меня, кроме предков, ничего в доме нет, а вот у него
(показываю на Мишу) родители вчера в Сочи укатили и полный холодильник жратвы оставили. Иди к нему, он тебя накормит.
Милка смотрит весьма скептически на Сидура и говорит:
– Да ну его, знаю таких. Только в дом запустит, сразу насчет ебли приставать начнет. А я ей по уши сыта. Мне пожрать охота.
Причем, надо сказать, что весь разговор происходит в полный голос и в присутствии Миши. Какая ебля, – отвечаю, – он же еще целка, ни разу не трахался. Можешь смело идти.
Тут у Милки в глазах по лампочке зажглось: – А не пиздишь? – спрашивает.
– Бля буду, целка! – отвечаю ей, – иди смело.
– Интересно, – говорит, – ну-ка поди сюда! И хвать Мишку под руку. Тот одеревенел и смотрит на меня умоляюще. А мы как раз поравнялись с Елисеевским гастрономом, от которого мне направо через
Катькин сад на Джамбула, а ему еще топать прямо по Невскому.
Прощаюсь с ними, поворачиваю и иду к себе, а Сидур отчаянно кричит мне в спину по-итальянски: Кэ фаре? Кэ фаре? (что делать, что делать?) Я же обернулся и тоже по-итальянски ору ему на весь
Невский: Кьяваре! Кьяваре! (Трахать! Трахать!)
Перешел проспект, пересек Катькин сад и тут же про них забыл, в полной уверенности, что, мол, шутка всё это. Не станет Косточка с ним связываться, и они, наверняка, тут же разойдутся. К четырем, как договорились, подхожу я к Мишкиному дому на Восстания и вижу стоящих там в полном недоумении Севу Кошкина, Юрку Хохла, Гиви, Леву
Геворкяна, Серегу Сапгира, Женьку Боцмана и Юру Кравца. А Миши нет.
Во всяком случае, на звонок дверь никто не открывает, чего не может быть никак и никогда, ибо среди нас всех, именно Сидур – самый заядлый и отчаянный болельщик. Но тут до матча века минуты остаются, а Миша, непонятно где. Причем одно окно его на втором этаже открыто настежь. И мы начинаем скандировать: Ми-ша! Ми-ша! Ми-ша!
Вдруг, в оконном проеме появляется голая по пояс, совершенно взъерошенная фигура Миши и машет на нас руками, мол, подите вы вон!
При этом хрипло повторяет: Пшли на хуй! Пшли на хуй! Пшли на хуй!
Тут-то меня и осенило. Но я замолчал. Люблю, грешным делом, эффекты. Эффект действительно был классный! Минут через пять из
Мишкиного парадника вышла Милка Косточка. Грациозно прошествовала мимо нашей совершенно обалдевшей компании, небрежно тряхнула золотыми кудрями и пропела: Привет мальчики!
Мы бегом поднялись наверх и застали Мишу в одной майке, семейных трусах, совершенно запыхавшегося, красного и дрожащего. Он тут же отозвал меня в сторону и стал возмущенно выговаривать: Ты кого мне подсунул, а? Её же барать нельзя! Там же вся шахна в шрамах, я весь солоп натер!
Здесь уже возмутился я и позвал в свидетели Серегу, ибо тот тоже знал Милку досконально снаружи и изнутри. И мы оба начали ему доказывать, что у Косточки там не только все в порядке, а еще так классно, как ни у какой другой бабы. Но Миша нам не поверил и остался при своем мнении. А тут еще наши немцам матч продули, и он, о Милке больше не вспоминая, принялся заливать горе.
Через пару дней встретил я Косточку на Невском и, жутко заинтригованный, поинтересовался, что у них там произошло. Она же мне поведала следующую грустную историю.
– Представляешь, только я к этому мудаку зашла, а он – цап меня и давай валить. Я ему говорю: пожрать сначала дай, так даже не слышит.
Я- вокруг стола бегать, а он за мной. Долго бегала, всё не давалась, пока самой не остоебло. А как он меня поймал, то повалил, трусы порвал, сунул мне елду между поясом и животом, да гоняет туда сюда.
Да еще каждую секунду спрашивает: Ты кончила? Ты кончила? Пока весь живот не обтрухал, не успокоился. Кого ты мне подставил?
Я так и не нашелся, что ей на упрек ответить. Извини, мол, говорю, бывает…
… Понесло меня, Александр Лазаревич, в воспоминания, вот сейчас всё это тебе описал, будто заново пережил. Так и вижу, словно он был вчера, этот нежный солнечный сентябрьский день такого далекого шестьдесят шестого года прошлого века. Я сижу со стаканом трех семерок в большой комнате перед черно-белым экраном в компании самых близких друзей, и мы кричим: "Давай! Давай!" А потом хватаемся за голову: Опять нам гол!
Ведь существует он сейчас где-то там в каких-то пространственно-временных измерениях тот давнопрошедший момент моей жизни в виде каких-нибудь застывших кадров, как на кинопленке. Рука
Хохлова с бутылкой портвейна над стаканом, льющаяся туда красная жидкость… мяч на черно-белом экране повисший в полете по направлению к воротам немецкой сборной, Мишкин открытый рот в крике :Давай! Д-а-а-ва-ай!…Я так и вижу их сейчас, как в свете фотовспышки.
… Написал, и еще один "флэшбэк", навеянный только что прошедшей февральской датой. Шестнадцать лет спустя, после не сложившегося акта любви между Мишей и Милкой Косточкой. Я живу в другом городе, вокруг меня – совершенно иные люди, иные реалии. Просто еще одна другая жизнь. Ровно девятнадцать лет тому назад: 23 февраля хмельного, загульного 82 года. Сразу после обеда, часа в два по полудни издательство АПН весело и пьяно начало праздновать "мужской половой день". Во всех отделах накрыты столы, дамы дарят мужикам смешные безделушки, народ пьет и ходит друг к другу в гости на посошок из редакции в редакцию. И все друг друга любят. Я тоже всех готов обнять и все готовы обнять меня. Пусть мгновенно преходящее, призрачное, но все же -ощущение истинной полноты жизни, чувство локтя, плеча, чувство счастья, что остается в душе навсегда, и которое здесь в эмиграции также недостижимо, как звезды на небе.
В восемь вечера народ разбредается догуливать по домам, мы все прощаемся, обнимаемся, я сажусь на Электрозаводской на электричку и еду к себе домой в Перово. Выхожу, смотрю на часы и застываю в ужасе: без пяти девять. А в девять двери счастья закрываются на амбарные замки до 11 утра следующего дня.. Но я же буду не один!
Через пару часов придет ко мне, страдающая от жажды чудная, изящная, тонкая как струнка 18 летняя Мариночка. Умница, красавица, комсомолка, спортсменка, лимитчица. Приехала год назад поступать во
ВГИК из далекого байкальского городка Слюдянка. Удивительно интеллигентная девочка. Маляром на стройке работает, стихи пишет и стаканами водку пьет. Стихи её – гениальны по уверению друга моего великого синхрониста Володи Дьяконова, который мне Мариночку-то и подарил, после того, как она у него пару недель потусовалась.
Дьяконов авторитет в поэзии абсолютный, я ему, естественно, верю, но сам Маринкино творчество оценить не способен, подготовки не хватает.
Зато вполне могу оценить её способности к питию, ибо водку она хлещет действительно гениально. Не просто стаканами, а стаканами с
"горбом". То есть наливает до краев таким образом, что водочная поверхность как бы горбится сверху. Мол, так у них на Байкале пьют под баргузин. И вот такая чудная девочка вернется после вечерней смены с огромной верой в меня. Просто на сто процентов будет убеждена, что в такой славный день с пустыми руками домой не заявлюсь. Весь этот расклад мгновенно промелькнул в мозгу, и я бросился бежать в Перовский универсам. Шурик, я никогда в жизни никуда так резво не бегал, как в тот памятный вечер 23 февраля 82 года. Несся стрелой, но чувствовал, что не успеваю никак, что не хватит каких-то секунд. И отчаяние сжимало мне грудь.
Ярко освещенная дверь винного магазина за Перовским универсамом возникла передо мной в ночи, как залитый огнями океанский лайнер в черной пустыне моря, и я увидел, что она закрыта, магазин пуст, а с той стороны именно в этот самый момент запирает её хмурая, угрюмая
Клавка. Я ткнулся лбом в стекло и бросил ей такой пронизанный болью и страданием взгляд, что произошло чудо. Клавка, вдруг, открыла дверь и спросила: Ну чё надо?
Я залепетал: Умоляю, только одну, чего угодно, праздник, жена, дети, теща, тесть великой отчственной войны… убьют, если не принесу!
И случилось чудо второе. Клавка впустила меня внутрь и сказала:
"Остался только египетский бальзам по семь семьдесят две". Достаю из кармана комочком смятые пятерик и трюндель, суню ей прямо в руку с ключами, одно только слово выдохнув: Вот!
Клавка зашла за прилавок, сняла с пустых полок черную пузатую бутыль с золотыми буковками, пихнула её мне и говорит: "Проваливай!"
Я бросился к выходу. Только открыл дверь, только поставил ногу на уличный асфальт, как вдруг все небо озарилось праздничными огнями.
Естественно, я сразу понял, что это начался салют в честь дня
Советской Армии. Сразу-то сразу, но не тотчас. В самом же начале, возникла в моем мозгу на какие-то почти неуловимые доли секунды мысль, что, мол, салют этот производится в честь меня, вернее, моего подвига. Что, мол, само небо мне салютует оттого, что успел, всё-таки, добежал, взял! Даже был мгновенный позыв сделать ручкой небу этакий жест скромности. Мол, да ладно, пацаны, ну взял и взял, чего, мол, там по такому поводу из пушек-то палить? Но вовремя одумался, прижал к груди драгоценный фуфырь и полный восторга помчался домой Мариночку порадовать.
И именно это ощущение счастья и полноты жизни мирят меня,
Александр Лазаревич, с двумя сакральными совковыми праздниками: 23 февраля и восьмое марта, двумя мыльными пузырями, высосанными большевиками из пальца. Так что я прямо сейчас, в знак примирения, поднимаю свой русский граненый стакан с Абсолютом за оба этих половых праздника: за только что прошедший мужской половой день и за наступающий половой женский!
Вот еще одна фотовспышка в мозгу: восьмое марта шестьдесят третьего года, последнее в советской истории восьмое марта, бывшее рабочим днем. Естественно, с утра на факультете праздничное настроение, и никому до учебы никакого дела нет. Собираемся большой компанией: Юрка Хохлов, Серега Сапгир, Лева Геворкян, Боцман
Кузьмин, Гиви, Миша Сидур, я, и выясняем, что у нас на семерых почти четвертной. Сумма по тем временам приличная. Можно погулять, и мы решаем пойти пешком через Неву и пол Невского в кафе "Лакомка", что под рестораном "Метрополь", на углу Садовой.
Вышли из филфака, бредем вдоль Невы к Дворцовому мосту и видим, что впереди ковыляет старичок, наш факультетский гардеробщик Фима.
Насколько я сейчас понимаю, лет Фиме было около сорока пяти, не больше, но для нас, двадцатилетних, он казался почти стариком. К тому же сам вид его был глубоко несчастный:маленького роста, сутулый, чуть ли не сгорбленный, большеносый, с седой всклоченной бородой, в стареньком задрипанном, заштопанном пальто, облезлой кроличьей шапке и в протертых штанах с большими заплатами на коленях из материи другого цвета. От всей его фигуры веяло глубокой нищетой, тоской и безнадежностью. И так нам его стало жалко, что тут же хором решили, мол, возьмем-ка мы Фиму с собой. Денег у него, конечно же, нет и быть не может. Ну, да ничего, на одного едока не обеднеем.
Зато пригреем человека.
Гардеробщика наше предложение сначала даже как-то испугало. Но мы его тут же успокоили, сказав, что приглашаем и сами платим. Он настолько растрогался, что чуть не заплакал и, шагая возле нас, все время благодарил, спасибо, мол, ребята, спасибо, уважили вы меня. И так под мелким мартовским снежком весело болтая в предчувствии близкой весны, прошли мы по Невскому, желтому от мимозных букетов, добрались до "Лакомки", сдвинули вместе два столика, сели и заказали каждому по мороженному и несколько бутылок каберне на всех. Очень мило сидели, вели беседы о том, о сем. Правда, выпили всё чересчур уж быстро. А денег на второй заход ни у кого не оставалось. Тут
Фима, который почти всё время молчал и в наш студенческий разговор не вмешивался, встал и говорит: "Извините, ребята, я поссать пойду". Ушел и вернулся. Мы же продолжаем сидеть, болтать. Вдруг к нам подплывает официантка с тяжеленным подносом. На нем бутыль коньяка, две шампанского, еще мороженое, какие-то дорогие шоколадные конфеты. И всё это великолепие начинает разгружаться на наши столы.
Мы в ужасе машем руками:Не наше! Мы не заказывали!
Официантка пожимает плечами, загадочно улыбается и говорит:
"Ваше, ваше. Не волнуйтесь, за все заплачено". Мы сидим с разинутыми ртами в полной прострации. Первым приходит в себя Лева Геворкян и заявляет: "В кафе армяне! Это они нам прислали!"
– Нет, грузины! – уверяет Гиви, – тбилисцы, сэрдцем чую!
Фима полностью с ними соглашается, мол, только армяне с грузинами на такое способны.
– Незнакомым людям бутылки посылать! – удивляется он, – во народ живет! Апельсины, мандарины, лавровый лист. Наверное, денег у них, хоть жопой ешь!
Мы начинаем выискивать, среди сидящих в зале, людей с кавказской внешностью. Крутим головами и обсуждаем, мол, вот эти, вроде, похожи… Не, скорее вон те… Причем наибольшую активность в поисках кавказцев проявляет именно Фима и все время тычет пальцами то в один угол, то в другой.
Коньяк и шампанское выпиты, мы все оживлены, говорим без умолку, размахивая руками, а Фима снова встает и извиняется: "Ребята, я поссать пойду". Снова уходит и возвращается. И буквально через пять минут та же официантка с той же загадочной улыбкой разгружает на наш стол такой же поднос с коньяком, шампанским и конфетами. Тут уже заинтригованность переходит все границы. Где они, наши благодетели?
Лева с Гиви и Фима по прежнему уверены, что это армяне или грузины.
Мы пьем, после каждой рюмки бродим по залу, выискиваем наших, как бы сейчас сказали, "спонсоров". Фима, правда, по залу не бродит, а только дает советы с места. Мол, вон того проверьте, и того тоже.
Лева с Гиви бегают по его указаниям и спрашивают у всех подряд: "Гай эс?" "Картвели хар?" (Ты армянин? Ты грузин?). Но шестьдесят третий год – не двухтысячный, и кавказцев в кафе Лакомка просто нет.
За нашим столиком царит подлинное веселье, праздник души, и снова всё выпивается до последней капли. Фима опять отлучается, пробормотав ту же фразу: "Ребята, я поссать пойду". И та же самая официантка в третий раз подплывает к нашему столу с таким же подносом. И только тогда до нас доходит.
– Фима, так это же, бля, ты! – кричим мы наперебой.
– Ну я, – отвечает наш гардеробщик. А что не могу? Я десятый год на филфаке в гардеробе работаю, и первый раз меня студенты с собой в кафе пригласили. Что я такой факт никак не отмечу?
Впоследствии мы с Фимой очень задружились, и он нам многое о своей жизни порассказал. Оказывается, он был одним из самых известных в Питере подпольных книготорговцев, и вся профессура города знала, что если нужно найти какую-либо редкую книгу, то обращаться надо только к Фиме в гардероб филфака. Фима знал в совершенстве все возможные названия книг, все издательства мира, всех авторов, годы издания, тиражи, где их можно достать и по какой цене. Так что денег у него хватало. Подпольным миллионером вроде пресловутого Корейко он, конечно же, не был, но без тысячи рублей в кармане на "мелкие расходы" из дома не выходил никогда. А внешний вид держал для отмазки от ОБХСС. Однажды даже рассказал нам, как специально пришивал к штанам заплаты другого цвета для надлежащего эффекта бедности.
И с того далекого, канувшего в Лету 8 марта 63 года до почти уже столь же далекого 75, года его смерти, был Фима постоянным членом всех наших филфаковских тусовок. Когда пересматриваю старые фотографии, то на всех вижу его бороду. Очень он наш курс залюбил и постоянно всем другим курсам в пример ставил. Вот, мол, были ребята
67 года выпуска! Не вам чета! А удивительного ничего в этом нет. Я уже писал тебе, Александр Лазаревич, что мы поступали в уникальный год, когда отсутствовали десятиклассники. Все те редкие семнадцатилетние ребята, что были приняты вместе с нами, вроде Миши
Сидура или Левы Геворкяна, пришли из вечерних школ, тоже имея уже какой-то стаж за плечами. Именно поэтому на нашем курсе оказалось столько беззаботных веселых разгильдяев-пофигистов вроде меня самого, и всей нашей компании, большая часть которой в любой другой год никаких шансов попасть на филфак не имела бы.