Я был случайным пришельцем в Алжире в те редкие моменты, когда по молодости забредал в их алжирские компании. Играла музыка, танцевали худые красивые девушки, спрашивали у меня: кто я, откуда, почему, как здесь у них очутился, а я видел всё ту же железобетонную стену и понимал, что вот они здесь, а я – там. Работал переводчиком с родными советскими врачами и чувствовал себя среди них каким-то посторонним. Видел, что они тоже понимали, что я, конечно же свой, советский, но всё же не их, а какой то чужак.
   Таким же чужаком ощущал себя все пять после алжирских лет в
   МГИМО, холодном жестоком мире, живущем по своим, четко разработанным правилам, которые я не знал, да так и не смог заставить себя знать.
   Совершенно чужим и неприкаянным чувствовал себя в течение волшебных двух недель в июне семьдесят пятого года во Франции, куда чудом попал, сопровождая группу ростовских авиаработников. Чужой для ростовчан, безобразно льнущий к французам, ищущий любой повод, чтобы ввязаться с ними в бесконечно длинный разговор на неведомом для авиаработников языке. Разговор с ажиотажем, размахиванием рук, разговор, который они никак не могли понять, так же как никак не могли воспринять тот факт, что я жадно смотрю по сторонам, неизвестно на что, вместо того, чтобы петь хором вместе с ними, что я, почему то, не интересуюсь кремплином, а покупаю за драгоценную валюту какие-то подозрительные книжки с ненашими буквами. Чужой для сопровождающих нас французов, хоть и знающий наизусть Брассанса,
   Бреля, Камю и Сартра, хоть и сыплющий цитатами из Хенри Миллера, но ведь всё-таки не их, а тех ростовских…
   Луанда, 9 марта 1979
   А вот сейчас я снова полноправный член родного советского медколлектива. В радостные праздничные дни мы дружно, все вместе собираемся за большим обильным столом с валютными напитками и дефицитной едой. Произносим торжественные тосты и очень много и громко поём. 23 февраля наши родные женщины накрыли умопомрачительный стол, поздравили товарищей мужчин, зачитали веселый приказ по медсанбату о награждении мужчин, где шутливо похвалили каждого за самоотверженный труд. А потом всем повесили на шею красивые медали с профилем Авгостиньу Нету. Сели за стол, выпили и стали душевно петь. Пели веселые песни про Чебурашку, про солнечный круг, про счастье не быть королем, пели песни грустные. В грустных особенно отчетливо звучала темнокаштановая московская медсестра.
   – Зачем вы, девушки, красивых любите, – вздыхала она в унисон с женской частью коллектива. – Парней так много холостых, а я люблю женатого, – открыто признавалась она сидящим здесь же за столом членам месткома, и в вишнях её глаз вспыхивали гусарские профили пилота Митечки.
   – И боец молодой вдруг поник головой, комсомольское сердце разбито, – выводил её рыдающий голосок, а я чувствовал, что на моей жилетке снова скоро появятся пятнышки слёз.И появились бы, если бы не недавний налет миражей на зимбабвийский лагерь. За два дня до восьмого марта она вернулась полная восторга от, хотя и короткого, но всё же соприкосновения с Большой жизнью, привезла запах пороха, шарики бомбы, да ещё, вдобавок, – подарок судьбы – прилетела на митечкином самолете.
   – Ну как ты там жила всю неделю? – спрашиваю.
   – Я носила пистолет. Мне укоротили ремень пояса и я носила, – отвечает она с достоинством.
   – Зачем? Там что, так опасно?
   – Как зачем? Там все с пистолетами. Там так носят!
   Я с тоской смотрю на свои пустые бока, спускаюсь вниз, сажусь в бордовый бразильский тарантас и качу в Кошту. Еду, тороплюсь, отпраздновать закат в родном коллективе своего собственного "Я".
   А позавчера мы, мужчины., накрыли не менее роскошный стол, прочитали шутливые стихи, где рифмовались розы с морозами, а коллектив с весенним праздником, поздравили женщин, подарили им по красивой детской книжке с картинками из местного валютного магазина, сели, выдали тосты, выпили и красиво и громко запели. А темно-каштановая медсестра снова пела "Парней так много холостых…"
   А на следующее утро, то бишь вчера, 8-го марта, все дружно уселись по машинам и поехали за город под баобаб на берег океана.
   Под баобабом, или "бабоёбом", как празднично весело шутят товарищи мужчины нашего мед коллектива, мы застелили широченный, подаренный военной миссией зелёный брезент, заставили его бутылками, открыли множество дефицитных консервов со знаком качества, выпили и стали весело петь про Чебурашку, про солнечный круг, про беднягу короля, грустно про девушек, которые любят красивых или женатых. А я сидел и прекрасно отдавал себе отчет, что все эти песни – тоже одно из условий контракта, который раз уж подписал, то изволь выполнять. И переполненный желанием всё сделать правильно, чтобы начальство было довольно, сидел и разевал, как рыба рот.
   Открывал рот, пил валютную перцовку, смотрел на огромный пузатый ствол дерева и думал, что жизнь прекрасна. Есть этот бесконечный океан, этот настоящий баобаб, который я мог, скорее всего, никогда в жизни не увидеть, а ведь всё-таки вижу и даже могу потрогать, вот он тут, прямо предо мной… Вечером же будет закат, и я снова наслажусь им с балкона своего номера, где холодильник полон джином, тоником, испанским пивом "Дорада", и я буду там не один, а опять вместе с самим собой. Думал, что пока я ещё жив здоров, что могу позволить себе роскошь каждое утро вставать без четверти шесть и плавать полтора часа без перерыва, что выхожу из воды переполненный сил и энергии. Что в моем номере много прекрасных книг, хорошо работающая пишущая машинка и целая кипа белой бумаги… Боже, что ещё надо человеку для полноты жизни?! Зачем какие-то глаза-вишни и пистолет сбоку?
   Монреаль, того же 28 октября 2000 года.
   Вернее, 29-го, ибо уже второй час ночи.
 
   Перечел я это только что сканированное и отправленное тебе письмо и вспомнил еще один "африканский" феномен тех лет, который имел для меня не меньшее значение, чем познание мира не "Я". Но о нем в те годы я и заикнуться бы не посмел в своих письмах, несмотря на то, что все их, без исключения, отправлял только с надежной оказией.
   Чтение то было, Александр Лазаревич. Чтение наглухо запрещенных антисоветских книг, о чем уже мельком упоминал. Шурик, мне не передать словами тот жутчайший интерес и наслаждение, которое я при этом испытывал. Что-то вроде квинтэссенции счастья, сравнимой только с сексом с очень красивой женщиной. Действительно, предложи мне в те годы, абстрактно говоря, на выбор ослепительную красотку или груду книг издательства "Посев", то полагаю, что выбрал бы… Гм, интересная мысль… Вообще-то, наверное, все же выбрал бы бабу. Но думал и колебался бы очень долго, в этом не сомневаюсь.
   В Алжире такая литература приходила по почте практически всем нашим врачам. А до этого, посещали их регулярно представители различных фармацевтических фирм, давали образцы лекарств и брали адреса для присылки соответствующих рекламных проспектов. И действительно присылали. Но делились адресами с НТС. Была когда-то на Западе такая ярая антисоветская организация. По-моему, кстати, единственная.
   А ребята из НТС отправляли по адресам книги. Чего только ни слали, всех уже и не упомнить. Синявский там присутствовал, Даниель, конечно же, Пастернак с "Доктором Живаго", Солженицын, Авторханов,
   Амальрик, сбежавший в те годы на Запад Кузнецов, Тарсис (кто теперь о нем помнит?). Приходили толстые журналы "Посев" и "Грани", сборники Мандельштама, Гумилёва, других замученных и изгнанных поэтов, воспоминания Надежды Яковлевны Мандельштам, "Крутой маршрут"
   Евгении Гинзбург, да масса переведенных на русский язык западных антисоветчиков вроде Уорвелла или Конквиста.
   Врачи же, получив подобные посылки, сто раз обсерались и сразу бежали сдавать их к нам в ГКЭС. Мой шеф, Василий Иванович Филипчук, брезгливо морщился и говорил, даже не глядя на книги: "Та кинь вон у той угол цеэ хамно шоб очи мои его не бачили". Потом звонил в посольство Генке, нашему куратору со стороны органов, что мол, опять тут понанесли усякого хамна. А куратор Генка, был сын какого-то крупного кэгэбэшного чина, парень жизнелюбивый, не злой. И совершенно не скрывал того, что приехал в этот Алжир в первую очередь весело проводить время, да жизнью наслаждаться. Он и отвечал, что, мол, пусть пока там, в углу полежит, заберу, мол, когда буду мимо проезжать. Вот и копились книжки с журналами у шефа в кабинете неделями, да так, что никто их не регистрировал и не считал. А я потихоньку из той груды выборочно таскал кое-что к себе, изучал, да под койку прятал. Надо сказать, что Виктория, при всём её верноподданническом большевистском воспитании, тоже с большим интересом сии книжки почитывала. Правда, насколько мне помнится, в отличие от моего восприятия подобной литературы, она для неё отнюдь не представляла какой-то момент истины, прозрение, ключ к сокрытым тайнам, не выглядела Богом подаренной возможностью узнать всю подлинную правду. В общем, не потрясали её такие книги, а просто являли собой некий эксклюзив, которым она могла пользоваться, тогда, как для всех остальных он оставался закрыт. То есть давали ощущение избранности и причастности к недоступной простому смертному информации. А Вике это было в кайф.
   В общем, за три с половиной года скопилась у меня под кроватью целая тайная библиотека, и к концу командировки возник вопрос, что с ней делать. Виктория же, уехавшая из Алжира на три месяца раньше меня, в ультимативной форме потребовала, чтобы я до собственного отъезда радикально избавился от этой, как она выразилась,
   "антисоветчины". Так я её сжег во дворике нашей виллы под апельсиновым деревом. Выкопал яму, облил бензином и поджег. Стоял, пил прямо из бутылки терпкую Маскару, и слезы лились от жалости и дыма. В какой-то момент не выдержал и сам с собой сфиглярничал.
   Вытянул вперед правую руку, да гаркнул: Зиг хайль! И допил бутыль до дна. Потом, помнится, алжирский хозяин у которого мы виллу снимали, полицию привел выяснять, что я жег во дворе, а я не мог им ничего объяснить и что-то пьяно бормотал про личные письма, да душевные тайны. Еле отстали они от меня и большим штрафом пригрозили в случае повтора.
   В Анголе же такой НТС-овской системы посылки халявных книг не имелось. Тогда я начал регулярно поддавать с новыми соседями, испанскими рабочими, которые заселили нашу гостиницу, когда оттуда съехали врачи. Они, кстати, коммунистами оказались. Так я им открытым текстом сказал, что их долг коммунистов привезти мне из
   Испании Архипелаг Гулаг. И они весьма серьезно к моей просьбе отнеслись. Дважды привозили. Один раз пару здоровенных томов по-португальски, а потом три маленьких карманных томика на русском.
   Специально такого размера, чтобы можно было их в Совок провезти.
   Перед отъездом португальские тома я выкинул на ближайший от гостиницы обрыв-свалку и они, раскрывшись, повисли там, как мертвые птицы. И мне тоже пришлось жалость к ним вытеснять из сердца алкоголем. А на три русские томика рука не поднялась. Я набрался духу и признался в том, что они у меня есть очень близкой приятельнице, медсестре Ирке. А та аж прямо подпрыгнула, мол, дай их мне, дай. Но так случилось, что не имел я перед самым отъездом времени отвезти ей книжечки эти, и мы договорились встретиться в аэропорту. Мол, она придет меня провожать, а я ей томики тихонечко передам. Но застряла Ирина, как позже выяснилось, на операции
   (хирургическая она была медсестра), а мне уже пора было идти в самолет, ибо объявили посадку. Там в Анголе, вообще не было таких строгих контрольных постов, как в других странах, а отъезжающие пассажиры вплоть до самой посадки, шастали по всему аэропорту, куда хотели, как в деревне. И я почти до самого отлета стоял на улице в поисках Иры. А её нет и нет. Тогда я зашел в туалет и горестно положил все три томика за первый же попавшийся унитаз. Просто, другого места придумать не мог, где бы от них избавиться. И только у самого самолета, почти ступив ногой на трап, увидел Ирку.
   – Где книги? – спрашивает. Я ей шопотом отвечаю, что, мол, поздно, мать, теперь они тебе недоступны. В мужском туалете, в третьей справа кабине за унитазом. Расцеловался с ней и улетел. А потом узнал, что Ирина тут же доверилась новому переводчику, что приехал мне на замену, и которого она совершенно не знала. Мол, если хочешь прочесть Архипелаг Гулаг, то иди в сортир и там ищи. Тот же, не слова не говоря, пошел, взял книжечки, и они много лет ходили по колонии. И никто никого не заложил, так что местный куратор, что из органов, остался с большим носом, чему я и сейчас, двадцать лет спустя, ужасно рад.
   Я же очень сильно жалел, что сам эти томики не провез, ибо меня совершенно не обыскивали. Вообще-то, я так специально подстроил, поскольку мне и кроме Архипелага было, что скрывать. Правда, вещи значительно более безобидные. Имелся у меня целый чемодан Плейбоев и
   Пентхаузов, что я понабрал от соседей испанцев и бразильцев. Те их получали из дома, а, прочитав, отдавали мне. Вот и стал я думать, как всё это провезти. От бывалых же людей знал, что риска особого нет. Таможенники если и найдут, то просто заберут себе и еще скажут, мол, радуйся, что протокол не составляем.
   Но всё равно весьма жалко было бы отдавать. Тут я вспомнил, что кроме VIP персон и дипломатов есть еще одна категория пассажиров, которых никогда не досматривают. А именно – в дупель пьяные. Сам видел, как наши моряки проходят таможню. Вернее, как их через неё проносят. Никому даже и в голову не приходит заглянуть в их багаж.
   Вот я и решил проканать под в хлам бухого, что мне, в общем-то, было не сложно, ибо бутыль армянского коньяка КВВК в самолете за ночь выкушал. А в Москву прилетел в 5 утра. В Шереметьево – тишина и заспанные рожи таможенников. Я же почти уже протрезвел, но, скрывая это, хожу кренделями и ору на весь зал, специально морду кривя "под пьяного":
   – Н-нсильщик! Взьми мои вещи, в-вези! Только я тебе, бля, с-специально платить не буду, чтоб м-м-мимо таможни вез. Вез-зи ч-ерез таможню! Пусть смотрят, н-на хуй! Пусть! Я из Анголы!
   И тут же в полном соответствии с моим сценарием подошел ко мне жутко злой, не выспавшийся таможенник и говорит:
   – Где твои вещи? Вот эти? А ну быстро пиздуй отсюда!
   Быстро-быстро, что б и духу твоего тут не было!
   Что мне и требовалось. Потому и жалко стало тех оставленных за унитазом томиков. Я, ведь, тогда еще думал, они погибли, не знал, что сделал такой подарок моим соотечественникам в Анголе.
   А сейчас я, Александр Лазаревич, вынужден с тобой распрощаться и пойти баиньки, ибо в точности как вышеописанный таможенник поднялась из сна моя заспанная и весьма сердитая супруга Надежда Владимировна и только что мне того таможенника процитировала. Так что быстро делаю send и ухожу, ухожу, ухожу.

ГЛАВА 7

   Монреаль, 6 ноября 2000
 
   Шурик, пять дней тому назад было слушание беженского досье моего другана Севы Кошкина. И ты представляешь, ему отказали подчистую без всякого права на апелляцию. Так что в течение сорока дней Севе придется покинуть гостеприимную страну Канаду и ее халявный велфер.
   В общем, никакой совместной встречи нового века! Размечтался я, блин!
   Но тут надо дать несколько пояснений. Дело в том, что Сева по жизни оголтелый ампиловец, а беженского статуса ради выдал себя по моему совету за ярого демократа. Я же сам его к слушанию готовил и всё повторял: Запомни, блин, ты – демократ. Ненавидишь всё большевистское и рыдаешь, когда видишь по телевизору союз родных правых сил. Объяснял ему, как выглядит членский билет Свободной демократической партии России. Мол, там силуэт пяти казненных декабристов, а под ним лозунг на ленте: "За дело вольное народа и страны". Скажешь, мол, что точно такой же билет все последние десять лет у сердца носил, да только темные силы похитили его перед отъездом в Канаду. Он же за мной всю эту чушь повторял. Если и не изображал восторг голосом, то хотя бы рожу не кривил, и обещал мне, что, мол, сделаю, только ради велфера.
   А если бы всё пошло, как я его учил, то статуса ему, конечно же, никто бы не дал, что – естественно. Ибо Россия здесь у них проходит, как страна демократическая, хоть и с оговорками. Вот за эти-то оговорки и можно было бы зацепиться апелляцией, проторчать в Канаде еще пол года, вполне законно получая велфер, и справив с нами новый год и новый век. Впрочем, поначалу именно так и шло. Даже историю создания СДПР смог Сева весьма внятно рассказать и билет описал. И сцену его похищения изобразил довольно бойко в живых тонах. До того момента, пока не зазвучали имена Чубайса, да Собчака с Гайдаром. Тут
   Севу, вдруг, прорвало, он саданул кулаком по столу и заверещал, что всех этих дерьмократов, собчачину поганую, Варенуху толсторожую, ржавого Толика, Хиросиму, пуделя кучерявого, киндер сюрприза он сношал орально-анальным способом, а главное, готов их "пидарасов"
   (именно так по-хрущевски и выразился обо всех, включая Хиросиму) повесить на ближайшем суку. Переводчик поначалу растерялся, ибо не мог понять о ком идет речь, а когда Сева ему растолковал, то и перевел как автомат: " Je suis prЙt Ю pendre
   ces pИdalos sur la plus proche
   branche d'arbre".
   Канадские же комиссары охуели. Именно так, Александр Лазаревич, поскольку термином "удивились" их состояние передать невозможно.
   Охуели и спросили, отдает ли он отчет своим словам. На что Сева ответил коротко и с выражением глубочайшего презрения на собственной физиономии:
   – А то!
   А автомат-переводчик перевел автоматически:
   – Et alors?.
   На вопрос, почему он хочет совершить такой антигуманный акт, Сева ответил просто: "Да потому, что c-с-суки они ёбаные. Народ до нитки обобрали!"
   А переводчик говорит: Par ce qu'ils sont des foutus salopards qui ont plumИ le peuple!
   Комиссаров же, призванных решить севину судьбу было двое. Один белый квебекуа, а второй черный гаитянин. Белый скривился этак весь и прошипел, что, мол, гнать в шею надо этого типа. Но тут черный вдруг засуетился:Подождите, месьедам, как же так? Вдруг, ему действительно очень плохо, но он только по какой-то причине нам этого не может или не хочет сказать? Давайте его еще поспрашиваем:
   Ведь он же не зря бросил родину, семью, друзей, пенсию, что государство ему платит, и приехал сюда на чужбину, чтобы нищенствовать и страдать на несчастном велфере, который так унижает человеческое достоинство. И говорит Севе, мол, я тебе – друг, давай, расскажи честно, что тебя заставило просить статус беженца. Я же, мол, вижу, что есть какая-то причина, иначе бы ты не уехал. Я был два года назад в твоем Петербурге. Это такой дивный город, что просто так его бросить нельзя никак. Давай, говори всю правду, и я тебе дам статус.
   Тут бы ему, мудаку, мозги поднапрячь и съимпровизировать. Назвать себя, например, идейным большевиком и заявить, что буржуазные власти их, большевиков, третируют и жизни не дают. Ведь канадской комиссии по беженцам не важно по какой причине тебя преследуют. Главное, чтобы она была или политическая, или религиозная, или национальная, или расовая. Или, хотя бы, половая, мол, голубые мы, а нас, голубых бьют и унижают.
   Сева же вдруг набычился и говорит этому черному:
   – Не надо мне вашего статуса. Не достоин я его, ибо всё врал. Но если хочешь знать, зачем я это сделал, давай встретимся после слушания, посидим вместе и выпьем. Я ставлю. Всё бухало за мой счет!
   А переводчик: Je t'offre un coup. On va causer ensemble et je paye toute la boisson.
   После этих слов черный комиссар помрачнел, как и его белый коллега и объявили они оба Старикашке полный отказ. А на выпить за севин счет гаитянин не клюнул и по окончании действа Севу не ждал. А тот губы раскатал. Настолько, что уже закатать не смог и запил сам.
   Впервые за всю десятимесячную эпоху пребывания в Канаде. Тут надо сказать, что Старикашка, в отличие от меня, в одиночку пить не может никак. Ему компанию подавай. А я, как назло, именно в эти дни был в крутой завязке, ибо получил от одного адвоката большое и срочное досье на перевод. Так и сидел трезвый не разгибаясь, даже рекламки не разносил. Работу же только сегодня сдал и на полученную денежку успел уже прикупить пузырёк.
   В Питере-то у него компания всегда отыскивалась. А, ежели, вдруг, возникали проблемы с поисками собутыльника, то он просто знакомился с пацанами у винного магазина, да приглашал их к себе домой, где и пили все долго и упорно. Потом Сева вырубался и спал. Проснувшись же, обнаруживал в доме большие перемены. Вот на этом месте еще недавно стоял телевизор, а наблевано не было. Теперь – наблевано, зато телевизора больше нет. В другой раз наблевано в ящике, где мельхиоровые ложки лежали. А сами ложки исчезли. А вот тут в углу рядом со шкафом, в котором только что находились тридцать томов страшно дорогого дореволюционного энциклопедического словаря
   Брокгауза и Ефрона, никто никогда не ссал. Даже бы и в голову не пришло. Теперь же нассано, а все тридцать томов, как корова языком слизнула.
   Единственно, что оставалось в неприкосновенности, так это стенка с шестью полными собраниями сочинений Владимира Ильича Ленина. Ибо мама его всегда говорила, что не настоящий тот марксист, у кого в доме нет последнего издания собрания сочинений Ленина. Вот на них рука случайных севиных собутыльников пока не поднималась. Наверное, все как один, тоже были анпиловцами. А так из квартиры было вынесено абсолютно всё. И всё облевано, да обоссано. Однако, Старикашка по-прежнему продолжал знакомиться с пацанами у ларьков и пить с ними у себя дома. Он и здесь был бы рад, но не тусуются в Монреале пацаны у винных точек, да и от языкового барьера никуда не спрячешься. Вот и пришлось ему пить в одиночку. Из-за этого чертового барьера поначалу у него даже сложности возникли в банальном приобретении спиртного. Но потом он поднапрягся, и дело пошло.
   Позавчера в понедельник приобрел Сева самостоятельно бутылку портвейна в канадском магазине, и чтобы это дело обсудить (мол, как он сам, самостоятельно, купил) позвонил мне прямо из плязы, где винный магазин. А меня дома не оказалось. Тогда он оставил на автоответчике следующее сообщение (включаю кассету и прямо с неё переписываю):
   Олежка! Я там, в этой самой. Ну, в общем, взял я, короче. Я сказал: "Мон плезир, мон плезир, канадиан вин". Монплезир я повторил сто раз, словно я в Петергофе. Дело в том, что кончилось это, как сказать? В общем, взял и говорю: Женщина, женщина, женщина помогите мне, – говорю, – хелфь ми, хельфь ми, ой, блин, перемешалось тут всё в доме Облонских. И как только я это совершил, взячу, как она мне: дис долляр там какой-то и карант с чем-то А, хуйня это! В общем карточку я там зарядил и всё как надо нажал. А выхожу оттуда, а там, бля, сплошная русская речь. Одна мама говорит ребеночку: "Не смотри, как игрушки играют!" А второй говорит: "Пошли отсюда на хуй".
   Совсем, бля, из разных концов, так, что я просто охренел. Подумал, что я в ДЛТ. Вот так: ДЛТ не ДЛТ, но вообще-то я в Пляза Кот дё
   Неж! Так по нашему-то! Ой, бля! Хреново, что ты не хочешь со мной сейчас поговорить! Мне так хочется, бля, пообщаться! Да, кстати, бизнес-то тут возник, совсем забыл тебе сказать: Вышел я из дома, а там – гараж сейл. Так я за бакс купил куртку джинсовую для Раечки,
   Витькиной жене, невестке моей. А, бля, думаю, всё равно всё пропью, так пусть лучше ребенок порадуется. Она с пуговицами прел… перл… преламутровыми. А ваще надо завязывать, иначе пиздец. А действительно, всё пропьем мы без остатка, горек хмель, а пьется сладко. Бля, ой, как сладко. Всё, я тебя целую, обнимаю, Надежде привет, пусть на меня не злится и не сердится и пусть не считает, что я только по пьянке бываю добрым. Я бываю добрым и по трезвухе, честное слово. Я люблю тебя, всё, пошел пить портвейн, если ты сможешь вечером позвонить, а еще лучше зайти, то очень буду тебя ждать. Целую. Пока.
   Вот такой, Шурик, получил я на автоответчике, как здесь принято говорить "мессаж". Хочу разъяснить упоминание о злящейся Наде.
   Видишь ли, они здесь в течение почти года общались оба как два непьющих алкоголика. А такие весьма нервные люди редко находят между собой общий язык. Я даже полагаю, что вообще никогда не находят, ибо почему-то терпеть друг друга не могут. Но стоит развязаться, и снова
   – друзья до гроба. Только Надька-то моя так и не развязалась, а посему пьяные старикашкины приветы её не взволновали. А ведь какое было у них когда-то взаимное обожание и понимание! Помнишь, я описывал тебе наше с Надюшей знакомство? Так это именно Старикашка,
   Сева Кошкин при сём присутствовал. Он из Питера тогда в гости ко мне прикатил, и мы именно с ним пили, когда Надёжу в мой дом привели. Я однажды уже рассказывал, как мы все на следующий день ходили в пивную, но умолчал, о том, что происходило на день третий. Поскольку следующим днем наша пьянка, естественно, не закончилась.
   На третий день народ разошелся, но Надя опять на работу не пошла, а осталась у меня дома. Конечно же и Старикашка там торчал, ибо идти ему предстояло только на Ленинградский вокзал, а денег на дорогу больше не было. Всё пропили. Я же игнорировать собственную службу уже не мог, тем более, что (как только что упомянул) бабки у нас закончились абсолютно. Так я Старикашку с Надькой оставил дома, сказав: сидите и ждите меня. Мол, я отработаю, бабок до получки перехвачу, в шесть вечера вернусь и бухала принесу.
   Они заныли, что, мол, до шести коньки отбросят. А я им говорю: