Или от пузыря пива отказывайся. Вариант, сами понимаете, для русской души не приемлем абсолютно. Так и не приобрел. Вернулся домой, не поленился: облазил все записные книжки: нашел Норму да Силва.
   Позвонил. А та, услышав мой голос, ударилась в рыдания. Я же с ней, как обычно, по-португальски.
   Она, же, вдруг, отвечает мне на чистейшем русском языке. И хоть с жутчайшим акцентом, но падежи, склонения – фантастика! Все – правильно! Единственный недостаток – избыток того, что называется ненормативной лексикой и блатной феней. А, в общем, монолог ее был такой: (цитирую дословно):
   – Олэг, эзидарово, эбрательник. Эслушай, кента этвоего, мудиака, я иво маму ибаль, менти замели, тепер эссюка, будет зоню топитать. Я ему, эблин, пиридачи носить не буду! Я, Олэг, один раз эпринисла ему казилю, а там эшкура падизаборная, экривасачика какая-то местная, квебекуаз, пута ки а париу, канадиен франкофон, пасикущика, тоже ему пиридачи носит, ви натюре, эпрошимандовка!
   И еще мне гонит гнилой базар: Сэ мон амур, сэ мон амур!
   Олэг, я как, эблин, увидиля, ви натюре эсказаля: каничай базар, падиля, не пизиди куйню, шоби ти эсюка эрваная атисюда атиебаля, а нито я тибе, эблин, пасть париву, а она мне типа: Кэль базар? Сэт ом эт а муа, и туа, вией пют, ва тё фэр футр! Олэг, это о
   Васике, о моем мудьжике, которому я эстатюсь дала, а она экривасачика ёбаная, пизидит: а муа, а муа! Я иво маму ибаль! Она, пиздарваника, мине еще за базар ответит!
   И тут рыдания полились рекой: Олэг, этот мудиаки, пута кэ у париу, мине маляву тусанул, а там пишить: "Заибиси ти курива ви доску и иди на куй!"
   – Я, – пишит, – когида откинусь, к тибе не веринусь. А я иму, эблин, эситатюсь дала, я иму, эблин, эстолика лет жизни отдала, а он, эфраер, эдрюгую шаляву, эпрошмандовику эсто раз переебаную нашёль. Олэг, я иво мама ибаль, у него совсем панятий нет, совсем абаризел, казиоль, беспиридельщик. Будет тибе эзиванить, эсикажи ему, если ко мне ни вернется, я курутих атимарозиков найду и его закажу! И они его, Олэг, замочут ви натюре, я тибе ативичаю. Эссюка мини бить и ви рот миня ибать!
   Боже, как же мне ее, дуру, стало жалко. тем более, что уже сам был весьма шибко выпивши. А когда выпивши, я всегда такой сентиментальный: весь мир могу пожалеть и обнять. А еще больше могу порассуждать, как мой любимый герой Васисуалий Лоханкин о смысле жизни и трагедии русского либерализма. Прослезился и говорю ей:
   – Норма, милая, дорогая, возьми себя в руки. Пойми же, он – русский человек. А у русских – такая ужасная история. У нас – огромная страна, где был самый страшный в истории человечества строй
   – коммунизм, и из-за этого мы потеряли десятки миллионов людей. Над нами был произведен самый кошмарный в истории эксперимент. Таких ужасов, как у нас, нигде в мире не было. Возьми, почитай Солженицина, Архипелаг-Гулаг. Там все про нас объясняется. Ведь нас воспитывали без веры в Бога, без чести, без совести. А Васька, понимаешь, типичный продукт, жертва этой эпохи. Он не виноват, что он такой. Таким его сделали коммунисты
   А она мне, вдруг, сообщает: Puta que o (а) pariu -, Португ. "Блядь, которая его (её) родила" В разговорной речи полностью соответствует русскому выражению: "Еб его (её) мать" с 'est mon amour – франц. – это – моя любовь Cet homme est Ю moi et toi, vielle pute, va te faire foutre!
   – Франц. Это – мой мужик, а ты, блядь старая, иди заебись!
   – Олэг, чито ти пургу гонишь, эгремишь как пустой базар? Гавари пиравильна по-рюсськи, я реально не въезжаю, пута кэ ти париу, чито ти там за туфту несешь? Я ни куя не догоняю. Тибя что Вассика нанял, читобы мине мозиги засирать, лапишу на уши вешать? Какая, ви пизиду, иситория? Какой, на куй, комюнизьмь, какой Салиженицин, когда он эшкурю подзаборную, эпрошмандовику квебекуаз франкофон ебет, а мини пишит: "Заибис ви доску и иди на куй!" Олэг, ви какую доску я типер буду заибис, и на какой куй я типер буду иди? Вассикин куй зону топчет а когда откинется, ко мне не придет!
   И телефонная трубка задрожала от рыданий.
   – Надо же, – подумал я, как тот старый генерал из знаменитого анекдота. – Неужто еще ебут?
   Распрощался с ней под благовидным предлогом и пошел на кухню.
   Нашел самую большую кружку, налил туда любимого мной пива Молсон драй с шапкой. Чтоб уж потом не требовать долива после отстоя пены.
   И… на балкон. Сел, сделал ха-ароший такой глоток. И вспомнил мудрое изречение великого украинского философа Григория Сковорода:
   "Скiльки усякого гомна на бiлом свiте е!"
   Рыгнул эдак от души, еще глотанул, чтоб кайфишка добавить, да стал задумчиво рассматривать североамериканское звездное небо.
   Хорошо на балконе-то теплой майской ночью в славном городе Монреале.
   – Лепота! – как бы сказал мой друг, известный ленинградский
   (пардон, блин, – петербургский) литератор Юрий Данилович Хохлов.
   Монреаль, май 1999

ГЛАВА 4

   Монреаль, 03 сентября 2000
 
   Летит время, Шурик, столько уже воды утекло с той весны. И Васька давно откинулся, освобожденный, по его словам, "за отсутствием состава прыступлэния". Мол, сгоряча его взяли, случайно. Общался, мол, он с земляками, а чем они занимаются, ни сном ни духом не ведал. Совсем недавно, кстати, звонил. Сказал, что получил, наконец, статус, развелся и теперь живет в свое удовольствие. Предлагал мне на пару с ним купить многоквартирный дом для дальнейшей сдачи жильцам. Объяснил, что один такой у него уже есть, и он с него хорошо имеет. Теперь, мол, хочет прикупить еще один, но средств пока не хватает. Я ему, конечно, пообещал бутылки сдать, да на вырученные бабки войти с ним в долю, но мое предложение его не устроило.
   Какой на хрен дом, какой вообще из меня, Александр Лазаревич, домовладелец, когда выпить не на что, а всё уходит, кончается! Вот и эта прекрасная, еще далеко не пустая бутыль Абсолюта, тоже уйдет, и придется мне жить трезво, уныло… А, главное, с полным осознанием того, что жизнь-то тоже – тю-тю, на донышке и уже так многого в ней больше не случится никогда. Например, белых ночей. Боюсь, не приехать мне снова на родину. Я, ведь, раньше-то, как ездил? На халяву, за счет, так называемой, "растаможки". Всего год тому назад местные русские газеты просто пестрели объявлениями: "Счастливцы с российским гражданством, московской и петербургской пропиской. Вы имеете шанс посетить родной город за наш счет и еще при этом заработать". До августа 98 давали кроме билета туда обратно 500 американских баксов, а после дефолта – 300. Так все и ездили домой каждые пол года, вот же малина была! Я-то, правда, как всегда по дурости несколько лет пропустил, не врубился, и начал
   "растаможивать" купленные на мое имя автомобили только с 98 года. Но все же целых четыре раза попользовался халявой.
   Увы, кончилась она с прошлого января окончательно и бесповоротно.
   Самому же мне накопить деньги на поездку, когда их часто нет просто на бутылку, совершенно нереально. Так что, приходится отныне путешествовать по белым ночам виртуальным образом. Я даже для фона моего windows – 98 сканировал десяток питерских открыток из комплекта "Белые ночи", а сейчас, водочки приняв, меняю их постоянно на экране и любуюсь. Попишу так малость после хорошей дозы в русском граненом стаканИ, еще приму, а потом включу очередную открытку с пылающим небом и наслаждаюсь.
   Вот передо мной только что Чернышев мост цепи распустил. А я, вдруг, вспомнил, как мы с другом моим Санькой Максимюком в белую ночь 1959 года взяли те цепи, да разъеденили.. И не только разъеденили, а спустили вниз с моста в Фонтанку. На следующий же день, мерзавцы девятнадцатилетние, еще наслаждались тем, как приехавший подъемный кран вытягивает их снизу и снова закрепляет на мосту.
   Единственно, что могу сказать в свое оправдание, это то, что идея от начала до конца была не моя, а Максимюка. Он вообще был с детства полон идей. Но все они у него были весьма деструктивны вроде разъема и спуска вниз цепей на ленинградских мостах. Еще он, помнится, убеждал меня как-то устроить разгром в Летнем саду. Мол, большевики там все перестроили.
   А в ту далёкую белую ночь мы с Максимюком, прежде чем дойти до
   Чернышева моста, бродили по Марсову полю, насосавшись, как клопы портвейном "Три семерки", и пели белогвардейские песни: "Мы смело в бой пойдем за Русь Святую, и как один прольем кровь молодую. Пушки грохочут, трещат пулеметы, красных перевешают белые роты". Потом пускались в пляс: "Эх, пароход стоит да под парами, будем рыбу мы кормить комиссарами!" Еще раз хотел бы подчеркнуть, что было это дело в глухом (хоть и оттепельном) 1959 году, а не в 89-ом, когда такие песни каждый мог позволить себе петь, ибо за них уже никто никому ничего не мог ни дать, ни получить. В смысле сроков.
   Там же, на Марсовом поле, мы, время от времени, перемежали пение и сосание бормотухи актуальными белогвардейскими лозунгами. Но тут я, как человек северных и боязливых вятских кровей, уж, как ни был пьян, а сообразил, что сие – явный перебор, и мы можем хорошо нарваться на пятьдесят восьмую статью. Тогда Максимюк предложил для конспирации кричать их по-французски, а я горячо поддержал.
   Французский язык мы выбрали, потому как были уверены, что, мол, раз мы его совершенно не знаем, не понимаем, то никто другой не поймет.
   И завопили восторженно после очередного глотка трех семерок: Вив ля женераль Корнилов! Вив ля женераль Краснов! Вив ля женераль
   Май-Маевский! Вив ля женераль Кутепов! Вив ля адмираль Колчак!
   И только через 4 года, учась на филологическом факультете
   Ленинградского Государственного Университета имени Жданова, узнал я, что ля женераль обозначает совершенно однозначно "генеральша". А поскольку во французском языке все русские фамилии в женском роде не употребляются, то получается, что славили мы в блистательную белую ночь 1959 года не белых генералов, а их уважаемых супружниц. Но даже это грустное открытие в душе моей белую идею не расплескало, и я пронес ее через всю жизнь бережно, как доверху налитый стопарь.
   Именно с этим бережным чувством и оборудовал я свой любимый белый уголок, в котором сейчас сижу и пишу тебе письмо.
   Но, кроме него, присутствует в моей квартире еще и красный уголок, куда я напихал всякую хренотень, так, для смеха. Если внимательно приглядеться то есть там и "Положение об индивидуальном соц. соревновании в редакции изданий на испанском, итальянском и португальском языках" Издательства АПН, да два прод.заказа: "Вас обслуживает гастроном Новоарбатский", где и сайра 95 коп банка, и ядрица по 0-56 1п и водка Лимонная (завода Кристалл) по 10-56.
   Есть там талоны столовой нашего издательства, московские транспортные билетики, портреты дорогих товарищей: Никиты Сергеича,
   Леонида Ильича, Владимира Вольфовича и даже лазерные цветные копии плакатов тридцатых годов: "Слава могучей советской авиации!" "Слава сталинским соколам!" "Пятилетку в четыре года выполним!" Ну и, конечно, подлинники родных бабок – Ленин к Ленину, четвертачки и червончики, а также зелененькие трюндели, да желтенькие рублевики.
   Так и висят на стене тихие и смирные как мандавошки, а, ведь, сколько из-за них страдать-то приходилось! Утром вставать с бодуна и переться на метро до Бауманской. А там сидеть неопохмеленный и читать верстку Волкогонова (между прочим, того самого Волкогонова)
   "Основы партийной пропаганды в вооруженных силах молодых независимых государств". Читать и не сблевать, эт, ведь, блин, сколько надо было затратить энергии-то, и все из-за них, фантиков этих, что на стеночке висят в красном моем уголке.
   Значит, соорудил я уголки по образу и подобию тех, что в душе моей самой жизнью образовались, и что же получается? Белый уголок вызывает у меня, естественно, всяческое восхищение, глубочайшее уважение, почитание и…, увы, ничего более. Красивое оно все это, белое! Когда я в январе девяностого года, почти сразу после
   Издательства АПН и лужниковских митингов оказался жильцом и работником подворья белой Русской Зарубежной Церкви, уж как старался их полюбить. Начал с правописания, что было проще всего, ибо взяли они меня к себе на подворье именно наборщиком текстов по старой орфографии, с условием, что я ее освою в кратчайший испытательный срок. У них на компьютере, помнится, и ять была, и фита c ижицей.
   Освоил. Все яти и фиты выучил назубок, как гимназист. И даже полюбил ихнюю белую грамматику весьма искренне. Однако, остальное белое с любовью как-то не определилось. Уж больно чужое все, не мое. Они, конечно же, люди русские, вот только не наши русские. Не жили они в коммуналках, не стояли в очередях, не орали продавщицам: "Девушка!
   Больше полкила на рыло не давать!" Не кричала через их головы из-за прилавка златозубая Клавка в кассу златозубой Зинке: "Зинк, Агдам, бля, боле не выбивай! Пол ящика осталось!" Никто из них никогда не тусовался у пивных ларьков, не пил пиво с подогревом, не требовал долива после отстоя пены, никогда не скидывался по рваному на троих.
   Так о чем мне с ними говорить? Можно, конечно, о Пушкине, да только мало одного Пушкина для взаимопроникновения душевного…
   Ну а красный уголок с Никиткой, Ленькой, плакатами пятилетки, с рублевиками, червончиками и четвертачками – выходит и есть то самое, единственное, что я знал, всю свою жизнь. Получается, именно это и есть мое родное, а не купленные по дешевке в Измайлово копии-новоделы офицерских полковых нагрудных знаков и царских орденов, двуглавые орлы, да портреты убиенной императорской фамилiи, что так обильно украсили стены б?лаго уголка. Грустно, Александр
   Лазаревич, от этой констатации, но так уж жизнь сложилась. Ее не перевернешь… Впрочем, положа руку на сердце, я и не хочу ничего переворачивать, а просто, в очередной раз приняв на грудь, мечтаю, чтобы все было, как раньше, как во времена всесоюзного паразитизма и верстки Волкогонова "Основы партийной пропаганды в вооруженных силах молодых независимых государств". в переводе на португальский язык, специально адаптированный для Анголы, Мозамбика, Гвинеи Биссао и
   Островов Зеленого Мыса.
   Короче, болен я, старина. Болен, ибо подцепил срамную русскую национальную болезнь под названием ностальгия. Второй раз в жизни я вот так подхватываю на конец. Первый-то раз это был триппер с мандавошками (в народе такое счастье называлось – букет), которых я приобрел аккурат в ночку с 4 на 5 февраля 1962, в ту самую ночку, когда родилась нынешняя моя и окончательная супружница Надежда
   Владимировна. Но тогда-то я хоть твердо знал, кто меня сей радостью наградил. А сейчас вот, неизвестно откуда и от кого, ностальгию подловил. И свербит она меня покрепче трепачка с мандавошками вместе взятыми. От того то трепачка, в 1962-ом, сделал мне доктор Лифшиц серию уколов, и как рукой сняло, мандавошек же ваще полетанью вывел.
   Мазь такая анти-мандавошная в моей юности в любой аптеке продавалась. Вот и мажу душу полетанью марки Абсолют. Тогда проходит зуд, и возникает некое ощущение, словно я у нас, дома. Правильно
   Хемингуэй подметил: когда немножко выпьешь, то кажется, что все немножко так, как было раньше…
   … Мне кажется, Господь сознательно запрограммировал населяющих русское пространство людей на какую-то просто патологическую любовь к собственной земле. Ибо уж больно убога и невзрачна наша Русь в глазах всего нероссийского народонаселения. Ну, что может быть красивого с точки зрения западного европейца, африканца, латиноамериканца, японца, китайца в однообразных, сумрачных мещерских лесах, бесконечных покрытых снегом полях или в унылом подлеске над ингерманландским болотом на фоне низкого тускло-желтого неба, который пассажир начинает лицезреть из окна, как только поезд
   Москва-Петербург пересечёт границу Ленинградской области? У меня же при виде этой картины сердце разрывается и вся душа кричит: моё это, моё!
   Так что, как я понимаю, если бы не была заложена в русские души подобная программа, разбежались бы все оттуда к чертовой бабушке еще в прошлые века и обезлюдела бы сия земля, что, видимо, в планы
   Создателя не входило. Причем, программа эта действует по принципу вируса и иногда даже заражает живших в России людей, историческими корнями с ней никак не связанных. Не так уж мало русских немцев в
   Германии или русских евреев в Израиле, которые при всей своей сытой и благополучной жизни вдруг начинают ни с того, ни с сего по черному, по-русски пить, говорить и думать только о России, где им было совсем не сытно и не благополучно!
   И еще – великое счастье и везение, что нынешняя ностальгия, свербящая душу моему поколению эмигрантов так называемой четвертой или колбасной волны, даже близко не сравнима с ностальгией Белой эмиграции. Так же как несопоставим триппер, пусть и отягощенный лобковыми вшами, со страшным антоновым огнем, который жег души тех, кто после стольких лет нечеловеческих мук стояли на палубах транспортных судов союзников и смотрели на русский берег, уходящий от них навсегда.
   Иногда воображаю себе, что прибыл сюда не в уютном самолётном кресле за вкусной жратвой, а бежал, как они, всё бросив и утратив.
   Особенно образно это видится, когда попадаются на глаза старинные фотографии Монреаля двадцатых годов. Я смотрю на эти улицы, дома, высокие автомобили с цилиндрами фар, молодых людей в канотье и гамашах, старинные трамваи и представляю себя самого, совершенно потерянного, стоящего на этом совершенно чужом краю света, в жутчайшей дали от всего, что так дорого сердцу. Где-то там за океаном гибнет моя страна, умирают дорогие мне люди, а я торчу здесь и не знаю ничего ни о ком. И никаких интернетов, ни телефонных карточек для звонков по полтора часа за пять долларов. Не говоря уже про тысячи вывезенных из дома фотографий, да русские видеотеки с бесчисленным количеством современных фильмов. И никакой, даже гипотетической возможности вернуться и хоть когда-нибудь снова увидеть родной край. Просто – ничего. Пустое место, где всё надо начать сначала.
   Какой подлинный ад должен был пылать тогда в моей душе. И как спасительны должны были казаться бутылка водки, русская поэзия и молитва! Так явно представляю себя пьяного, бредущего по улицам чужого мне города, сосущего из горла водку и бормочущего:
   В Константинополе у турка валялся порван и загажен
   План города Санкт-Петербурга (в квадратном дюйме триста сажен)
   И вздрогнули воспоминанья! И замер шаг… и взор мой влажен…
   В моей тоске, как и на плане: "в квадратном дюйме триста сажен!"
   А потом бухающегося в храме на колени и поющего вместе с хором:
   "Святый Боже, Святый кр?пкiй, Святый безсмертный помилуй насъ!". Вот это, наверное, и есть то самое настоящее, что зовется Ностальгией.
   …С января девяностого года, когда я поселился на подворье
   Русской Зарубежной Церкви, то по воскресеньям стоял с сынами и внуками белых эмигрантов и пел мысленно ту же молитву. При этом прекрасно понимал, что у меня есть в Москве благополучный дом и жена с дочкой, с которыми всё в порядке, ибо я регулярно раз в несколько дней говорю с ними по телефону. А главное, никто меня здесь насильно не держит. Вот обратный билет, а вон там автобус в аэропорт. Садись и кати домой. А я пил после храма водку и называл сие действо заливанием ностальгии.
   Все это напоминает мне один случай, происшедший тридцать с лишним лет тому назад в алжирском аэропорту "Мэзон бланш". Я тогда провожал в Союз очередную группу врачей, а рядом со мной прощались два в дымину пьяных бугая нефтяника. Один обнимал другого и в полном смысле этого слова рыдал, говоря сквозь слезы: Колян, др-руг! Домой, бля, едешь, на р-р-родину! Р-р-родную землю поцелуешь, р-р-родные, бля, березки обнимешь, щекой к ним прижмешься! Как я тебе завидую, как завидую! А я, бля, на пятый год продлился!
   И при этом горестно махал рукой, мол, вот как мне в жизни не повезло, не то что, мол, тебе, Колян…
   Надо же, как странно всё случилось. Прибыл я сюда, в Канаду, в августе 89 года, а когда ехал в аэропорт, мысли даже не было, что покидаю ту жизнь, ту страну навсегда, и вступаю в какой-то новый, неведомый мне виток судьбы. Даже по сторонам особенно не смотрел, не прощался с окружающим меня столь привычным советским миром, которого, как оказалось, больше уже не увижу никогда.
   Абсолютно уверен был, что улетаю всего на пол года, затем вернусь и все будет, как раньше, кроме, естественно, издательства АПН, ибо из него я уже уволился. Представляешь, Александр Лазаревич, я вот так взял и добровольно покинул такую распрекрасную халяву! Ну, чуяло моё сердце, что наступают совсем другие времена, в которые наше издательство с его брошюрами на 110 языках мира о преимуществах савейскаго, бля, образа жизни никак не впишется. И начал я глубоко задумываться, как же мне дальше жить и кормить собственную семью.
   Вдруг, подруга юности Алиса нашла меня спустя четырнадцать лет полной разлуки. Позвонила и позвала в гости в Канаду. А один приятель, начинающий бизнесмен по имени Генка, как раз к тому времени предложил мне купить в Канаде компьютер и продать ему за 75 тысяч рублей, сумма по тем временам совершенно фантастическая. Ведь я же, со всеми халтурами и переводами, имел в месяц около пятисот, что было, ой даже как шикарно. Вот и решил, что, мол, поеду в гости к Алисе, там пристроюсь на какую-нибудь работу, заработаю за шесть месяцев пару тысяч долларов на компьютер, отдам его Генке, получу семьдесят пять тысяч рублёв и буду жировать, тратить их всю оставшуюся до пенсии жизнь. А работать вообще не нужно будет. Живи, мол, и наслаждайся. Вот, каковы были мои мысли, когда я отправился на пол года в Канаду.
   Поначалу обосновался, естественно, в Торонто у Алисы с Виталиком.
   Правда, к великой грусти моей, они уже давно были в разводе и, по-моему, общались только лишь из-за меня. Так что, правильнее сказать, что поселился я у Алисы, а Виталик нас обоих всего лишь навещал. Но вышло всё совсем не так, как предполагалось. На компьютер я не заработал. А тут ещё супруга моя, Надежда
   Владимировна, принялась бомбардировать меня письмами с требованием: мол, что хочешь делай, но забери нас отсюда, ибо здесь жить невозможно. Вчера, мол, у нас возле подъезда человека убили, так труп чуть ли не пол дня лежал, пока за ним менты не приехали. А позавчера у метро Рязанский проспект при ней мужику в живот ножом засадили, он катался по земле, орал, кровью истекая: "Суки, падлы, всех достану, всех перережу". Супруга же моя – слабонервная и в таких играх принимать участие не захотела. Вот и потребовала переезда в Канаду. Тогда умные и бывалые мои друзья – Алиса с
   Виталиком, подсказали, что есть оказывается, такая квебекская иммиграционная служба, где очень любят людей, разговаривающих по-французски.
   Вот и поехали мы в ноябре 89 года с Алисой в Нью Йорк, где я пришел в квебекское представительство, и на приличном французском языке объяснил, что хотел бы к ним иммигрировать в качестве переводчика. Ко мне, действительно, отнеслись весьма душевно, дали кучу анкет и помогли их заполнить. Потом посоветовали переехать из
   Торонто в Монреаль, чтобы они были уверены, что я действительно хочу обосноваться в Квебеке. Вот и возник вопрос: куда ехать? В какой, блин, Монреаль, где я абсолютно никого не знаю.
   Тогда, Алиса подсказала мне обратиться к русской Церкви, что я и сделал. Нашел еще в Торонто по сборнику "Желтые страницы" какой-то монархический союз и написал туда длинное письмо, мол, всю жизнь был монархистом и, мол, не могли бы они меня, как соратника приютить на какое-то время. Честно говоря, написал просто так, чтобы хоть что-нибудь сделать, в полной уверенности, что пишу в никуда. Как, вдруг, пришло мне письмо от человека по известной фамилии Апраксин.
   Кстати, он, как я потом узнал, еще и графом оказался, и прямым потомком бывших владельцев Апраксина двора. Граф Апраксин написал мне, что на подворье Русской Зарубежной Церкви очень нужен наборщик русского языка по старой дореволюционной орфографии. А набирать всё это надо на компьютере, где есть и ять и фита. Я же компьютер как раз успел освоить до отъезда в Канаду, ибо наше издательство именно к восемьдесят девятому году было полностью компьютеризировано.
   Специальный американец приезжал, учил нас, как обращаться с такими хитрыми машинами, а мы его науку слушали через переводчика и конспектировали.
   Я ответил ему, что компьютер знаю, работать на нем умею, а старую орфографию берусь выучить за две недели. Меня пригласили, и второго января девяностого года я оказался в Монреале, на подворье белой русской, так называемой Карловацкой Церкви. И там впервые за всю свою сознательную жизнь приобщился к религии. Всё, что я о ней раньше знал, так это только лишь то, что я крещеный, и крестили меня году в сорок третьем в храме на территории горьковского кремля.
   Очень смутно помню церковь эту, куда водили меня бабушка с Крестной и молитву "Отче наш", которую они заставляли учить наизусть. Ну
   Библию-то, оба Завета я, конечно читал неоднократно еще с алжирских времен, где купил её сразу на четырёх языках, включая русский. Но читал больше, скажем, с целью светской, этакой историко-познавательной и лингвистической.
   Там же, на подворье, я получил доступ к огромнейшему количеству книг по истории христианства и начал их запойно изучать. Но я бы был не я, не русский бы был человек, если бы тут же не начал вносить в них поправки. Помнишь совершенно гениальную фразу Достоевского, что если русскому школяру дать карту звездного неба, которую тот никогда в жизни не видел, то он завтра вернет её с исправлениями.
   Естественно, и я, русский школяр, сразу испытал абсолютную необходимость совместить христианство с переселением душ, поскольку в это не просто верю, а знаю, что так оно и есть. Даже помню урывками кое какие моменты из прошлых жизней. И ты представляешь себе, нашел! Обнаружил в Писании совершенно точное об этом сообщение. Сказано же в Библии: Если ты не теплый и не холодный, то изблюю тебя из уст моих.