Страница:
… Надо мной начинает потешаться вся русская колония. Смотри, – говорят, – вон тот самый мужик, к которому приехала жена. Он не видел ее почти год, а сейчас не может даже поговорить.
– Олежка, – слышу я хохмочки, – чего переживаешь? Жену не видел?
Так в шесть тридцать будет их встреча с советской колонией в кинотеатре посольства. Ведь ты же полноправный член нашей колонии.
Значит, она и с тобой встретится.
В назначенный час я сидел на тесной скамейке между подруг-медсестер Валей и Ирой и смотрел, как моя Вика садится в президиуме под руку с Валентиной Владимировной, как раскланивается, важно кивает головой, когда Терешкова рассказывает об успехах советской космонавтики, а потом встает и хлопает в такт всему залу.
Наконец, речи и приветствия закончены, толпа бросается брать автографы, а я пробираюсь к ним, держа руки за спиной, дабы никто не подумал, что тоже ищу автограф первой женщины-космонавта. Подхожу и робко спрашиваю: Викуля, а мне нельзя с вами к кубинцам? На что
Виктория твердо и категорически отвечает:
– Абсолютно исключено! Подъезжай завтра к одиннадцати вечера. К этому времени должна закончиться встреча с намибийцами, и у меня будет пол часа времени с тобой пообщаться.
И уходит. А я, вдруг, оказываюсь совершенно один посреди суетящейся гудящей толпы. Кто-то остается смотреть от загранскуки старый документальный фильм про полет Гагарина, кто-то бредет к машинам, собираясь в компании. Кто-то перебрасывается фразами: Чего бутылка? Бутылок у меня самого до хрена. Ты вот лучше подумай, где жратвы раздобыть, хотя бы просто хлеба!
Медленно бреду к выходу, как, вдруг, в темноте меня окликает знакомый голос: "Олег, ты в Кошту? Тогда я с тобой!" Хороший и душевный мужик, летчик Сергей в поисках попутной машины узрел мою спину, и мне уже не нужно тащиться совершенно одному десяток километров до гостиницы по кромешной африканской темноте, шарахаясь от слепящих фар встречных машин. Можно быть с ним вдвоем в тесной замкнутой железной коробке и в то же время именно с ним можно позволить себе роскошь ехать, смотреть на мелькающие в темноте огоньки, на уже ставшими столь знакомыми за прошедшие девять месяцев фасады придорожных домиков, вилл и оставаться с самим собой.
Я смотрю прямо перед собой на дорогу в свете фар и вижу далёкий кусочек своей собственной жизни совсем в другой точке Африки, под названием Гардая. Седьмое ноября 68 года, каменный, уже прохладный горизонт предзимней Сахары, желто-зеленый оазис, белый прямоугольник отеля "Трансатлантик". средневековые крепостные стены, гора, застроенная домами лазурного цвета, тесные улочки, стремящиеся к венчающему вершину минарету…
Вижу стройную молодую девушку в узких джинсах, синей нейлоновой куртке с тяжелой распущенной гривой темно-каштановых волос на фоне грустных, ушедших в вечность мозамбитов в нелепых штанах с мешками между ног… Вспоминаю терпкий вкус разбавленного кока колой медицинского спирта, которым нас, двух переводчиков, потчуют наши врачи в чужом мусульманском мире сахарского оазиса в ночь на пятьдесят первую годовщину Октябрьской революции…
…Мы молча едем в сторону Кошты по пригороду Луанды вдоль пляжей, бывших колониальных вилл и покосившихся хижин, фары высвечивают стоящие по обочинам автомобили, разноцветные каменные заборы, подгулявшие черные фигурки в пестрых рубашках или лохмотьях, бензоколонку с надписью "Пошту Коримба" и фирменным знаком Тексако.
Высвечивают уже ставшие привычными атрибуты моего сегодняшнего каждодневного существования, в которое неожиданно и так странно снова вошла та самая пышноволосая сероглазая девушка, любившая меня когда-то в отеле Трансатлантик сахарского оазиса. Любившая и родившая девочку Машу, плод смешения наших кровей в ту загульную ноябрьскую ночь 68-го года на земле жителей Сахары мозамбитов.
Девочка Маша живет своей совершенно особой жизнью в московских
Черемушках, я возвращаюсь "домой", в отель Кошта ду Сол, а когда-то любившая меня пышноволосая девушка, ставшая усталой, замотанной тридцати двух летней товарищем Погосовой, дирижирует в кубинском посольстве речами первой в мире женщины космонавта.
На следующий день, в 11 вечера, передумав за сутки десять жизней, я снова приезжаю на свидание со своей собственной женой. Тот самый румяный дядя референт любезно, как старого приятеля, встречает меня в гобеленовом зале, сажает за уже знакомый журнальный столик в мягкое кресло, угощает дармовыми напитками и сердечно, по-нашему, переживает вынужденное отсутствие Вики, ибо она, с его слов, "уже час, как торчит в номере у Валентины". У меня опять, как и вчера, совсем не по-ангольски празднично наряженный вид. Провисевший почти девять месяцев в шкафу синий блейзер, белая рубашка с пестрым широченным галстуком и респектабельные серые портки с точеными стрелками. Все приобретенное когда-то с ее помощью, совета и одобрения. Таким, как помнится, ей всегда было приятно меня лицезреть. Но Вики всё нет и нет, она по-прежнему где-то наверху в номере Терешковой, а меня радушно обхаживают румяный дядя и черный анголец в забавном, похожем на маодзедуновку кителе. Джин Бифитэр постепенно расслабляет, мы с румяным дядей перекидываемся, словно картами, именами знакомых московских референтов, как, вдруг, появляется Вика, уже по домашнему в светлой рубашке и коричневых, столь памятных мне, вельветовых джинсах.
Мы говорим ни о чем короткими полу фразами, мечемся с темы на тему, она жалуется на усталость, кого-то злобно ругает, сообщает мне, что завтра утром они все улетают в Лубанго, а на следующий день, едут оттуда на машинах в Мосамидеш.
А можно мне с вами? – робко спрашиваю я не Вику, а румяного дядю, – Я весь экипаж знаю. Сашка командир – мой приятель. Если не будет места в салоне, он меня в кокпите посадит. Я так уже много раз летал.
– Конечно, конечно, – великодушно соглашается дядя, – Нет проблем.
Вика молчит, но на её в миг одеревеневшем лице ясно читается, что моё присутствие ей не только не нужно, а просто – в тягость. А ведь всего только год прошел с того момента, когда я в Вешняках истерично, капризно клялся её бросить. Она же рыдала и пыталась мне объяснить, что стоит ей ждать меня ночами напролет, когда весь город спит, а я гуляю, пьянствую неизвестно где и с кем…
На следующее утро длиннущий кортеж черных Мерседесов и Вольво в сопровождении мотоциклистов трогается от резиденции рядом с президентским дворцом и под блеск мигалок, вой сирен мчится в аэропорт. А сзади я на расхлябанной бордовой "Бразилии" с подвязанным веревочкой капотом тоже пру, включив, как и мерседесы все четыре мигалки, чтобы видели: я вам не хер с бугра, а член терешковского кортежа. И так гудя и мигая, влетаем в аэропорт через служебные ТААГ-овские ворота и выезжаем прямо на летное поле. Паркую машину на стоянке и вижу, как Терешкова, Вика, толпа представительниц ангольских женщин вылезают из Мерседесов и направляются в зал особо важных персон. Их будут опять усаживать в кресла, что-то говорить, чем-то потчевать. Вика опять будет кому-то улыбаться, о чем-то с кем-то болтать, кто-то опять будет иметь на неё все права…
А я стою на летном поле рядом с пестро раскрашенным Як-40 с яркой эмблемой ангольской авиакомпании ТААГ и рассказываю нашему экипажу уже сто раз пересказанную "комическую" историю: Представляете, мужики, баба моя прилетела вместе с Терешковой, так та её ни на шаг от себя не отпускает. Меня же к ним и близко не подпускают. Ведь у них же протокол, а я кто?
Все мне сочувствуют, а старый собутыльник, командир, усатый красавец Сашка, растрогавшись, обещает, что на время полета сломает протокол и посадит нас рядом. Наконец, Валентина Владимировна,
Виктория и вся их черно-белая свита выходят из почетного зала и гуськом поднимаются по трапу в самолетный хвост. Я сверчок, свой шесток знающий, естественно, тащусь последним и, войдя в салон, вижу, что Вика уже спокойно восседает рядом с какой-то черной подругой из ОМА, а мулат стюард вежливо указывает мне на место слева около кабины, рядом со страшноватой на вид переводчицей делегации.
Подхожу, смущенно сажусь, прекрасно понимая всю мою лишность в этом протокольном салоне. Вдруг, сжалившаяся Терешкова зовет переводчицу и говорит ей:
– Софья Федоровна, пожалуйста, поменяйтесь местами с Викторией
Самвеловной!
Обе они поднимаются и Вика, вдруг, почему-то густо покраснев, садится рядом со мной. И, вот, я в Анголе, в Яке -40 между Луандой и
Лубанго сижу рядом с женщиной, с которой прожил целых десять лет.
– Вика, – говорю, – я всё понимаю. Да, у вас протокол, программы, ты на работе. Но, ведь, ты совсем ко мне не рвешься. Я для тебя словно чужой. Ты меня уже не любишь? У тебя кто-то есть?
– У меня есть друг, – отвечает она. Я не знаю, люблю ли его, но он, в отличие от тебя, меня действительно любит и всегда рядом.
– Кто он? – спрашиваю.
– Николай.
Тот самый Николай, московский международный чиновник, да к тому же сам непьющий спортсмен. Он вошел в её жизнь, когда меня там еще не было и в помине, весной 1967 года. В то время я заканчивал диплом, сдавал оставшиеся зачеты, скидывался по рублю, пил портвейн с друзьями по филфаку на гранитных спусках к Неве, а по ночам сидел дома на кухне в складном дачном кресле, положив ноги на довоенный сундук, зубрил последние науки, что-то читал, а наша крохотная квартирка сладко спала.
В комнате слева раскатисто громко храпел отец, посапывала мама, за дверью справа причмокивала во сне баба Дуся. Свернувшись в клубок, мурлыкала у меня в ногах старая, облезлая Муська. Я читал в своем единственно возможном "кабинете" возле водогрея и раковины, а бакинская девочка Вика в далекой таинственной Москве встречала весну с референтом Колькой, у которого именно тогда работала переводчицей с очередной делегацией французских "борцов за мир". У них была какая-то московская гостиница, мятая постель, свет настенного бра, бутылка шампанского и тонкие стаканы с матовым узором…
– Как ты думаешь, – спрашивает Вика, – могли бы мы выжить в жуткую прошлую зиму? Папа в гипсе со сломанной ногой, мама с гипертоническим кризом, а я возвращаюсь из Сенегала прямо в сорокапятиградусный мороз и тут же подхватываю страшнейшее воспаление придатков. Все по постелям, одна Машка на ходу. Как бы мы выжили? С работы приходили раз в две недели и вручали пару апельсинок, да цветы. А Колька появлялся каждый день и приносил нам всем еду. Всё самое свежее, с рынка! А когда мне надо было ходить в больницу на процедуры, кто бы меня водил, если не он? Ты не представляешь, что за зима была в Москве! Все трубы полопались, в квартире мороз, как на улице, на асфальте – сплошной каток! А, знаешь, что он мне сказал осенью, когда ты уехал, и мы с ним первый раз снова переспали? Он сказал: "Ты не ему со мной изменила, ты мне с ним все эти десять лет изменяла!"…
… За окном самолета – чужая красная земля, саванна, точечки баобабов, покрытые облаками горы, а рядом – чужая мне женщина, с которой я прожил десять лет. Она говорит жестокие, но совершенно справедливые слова, и мне нечего возразить. Остается лишь убедить себя, что всё кончилось идеально, так, как я мог только мечтать, что
Господь Бог и здесь обо мне позаботился, что не надо ничего рвать, резать по живому. Всё устроилось само собой, появился тот самый
Николай со своей обволакивающей любовью, Вика, когда-то моя Вика, с ним счастлива, а я, наконец, могу, не мучаясь угрызениями совести, осуществить давнишнюю мечту и зажить одному. Зачем противиться судьбе? "Ты не ему со мной изменила, ты мне с ним все эти десять лет изменяла!" А, может, он прав? Может, вот эта сидящая рядом худая и усталая женщина – действительно его судьба, в которую я, непрошеный, влез на целых десять лет?
… Отчего же мне сейчас так тоскливо и больно? Ведь, ты же этого столько лет хотел, мать твою, Жорж Дандэн! Почему я сижу вдруг переполненный грудой свалившихся на меня воспоминаний обо всех моментах нашей недавней близости? Зачем обсасываю каждую застрявшую в мозгу подробность наших авто путешествий, ночлегов по обочинам, стаканов и бутылок, разрезанных ломтиков огурцов и помидоров на капоте нашего Жигулёнка? Отчего мне совсем не хочется думать, что и тогда, в редкие минуты покоя и взаимной радости, мне всё время хотелось куда-то от неё сбегать на сторону, смыться на денек другой с друзьями, как когда-то из дома родителей, поддать, весело погулять, потискать иное, не её женское тело, потереться об него, вдоволь натрахаться и наговориться. Почему-то, вдруг, помню только разрывающую душу нежность, желание её и только её, с которым я каждый раз возвращался домой после очередного зигзага. И совсем не вспоминаются те, столь частые в прошлом моменты, когда она казалась мне почти что обузой…
… Самолет садится в аэропорту Лубанго. Знакомый полукруг коричнево-зеленых гор. Наверху, вдали виднеется белый крестик распятого Кришту-Рей – Царя Иисуса, а в иллюминаторе – пёстрая толпа встречающих: пионеры в ярких галстуках, женщины в пестрых национальных платьях, военные в опереточной парадной форме. На полтора часа раскрепостившаяся Вика, привычно, словно вязаную шапочку, надевает на себя маску ответственного товарища и, тут же обо мне позабыв, автоматически пристраивается к выходящей из Яка протокольной процессии. Я тоже выхожу, естественно последним, вместе с экипажем, чтобы, не дай Бог, не попасть под букет цветов какого-нибудь энтузиаста женских космических полётов. Высматриваю в толпе знакомые лица медиков, нахожу, жму руки и пересказываю комическую историю про Терешкову, жену и протокол. Народ умиляется, меня обнимают, гарантируют прибежище и ночлег.
Терешкова и ее свита садятся в глубокие черные машины, а я пристраиваюсь в столь мне знакомую санитарную Волгу Заура, старшего группы лубанговских врачей. Мчимся с ним из аэропорта в город, а я советую Зауру включить все четыре мигалки, чтобы сразу всем дать понять, что мы тоже – свита, а не кто-нибудь "с бугра". Приезжаем в город и надолго застреваем в центре перед бывшей колониальной резиденцией генерал-губернатора, куда нас, естественно, не пустят.
Вся свита – там внутри отдыхает перед митингом, а мы ждем, как на стадионе, их выхода. В небе над нами с грохотом сигают туда сюда кубинские МИГи, а я стою, похмельно тоскую, вспоминаю свои прошлые приезды в Лубанго и вечера, проведенные за распитием настоящей грузинской чачи на веранде Заура. Однажды точно так же низко каждые десять минут проносились те же самые МИГи со столь жутчайшим ревом, что дом ходил ходуном. Наконец, в какой-то момент, Заур не выдержал и, подняв кверху руки, закричал в небо: "Чатлах! Дедас траки могет хан!" А мне пояснил: Кубинцы, панымаешь?
– Что, маневры? – спрашиваю.
– Какие маневры, слушай, – отвечает возмущенный Заур, – блядей катают!
Площадь перед бывшим губернаторским дворцом заполняется черными людьми в ярких майках с портретами Авгостиньу Нету, среди которых тут и там мелькают белые физиономии наших специалистов и восточноевропейских соцлагерников, вперемешку со смуглыми кубинцами в оливковой форме. Я рассеяно смотрю на эту пеструю толпу и снова слышу, как Вика тихо, но твердо говорит: У меня есть друг, его зовут
Николай. Я не знаю, люблю ли его, но он, в отличие от тебя, меня действительно любит и всегда рядом.
Наконец, они выезжают всё в тех же черных лакированных утюгах, продвигаются сквозь толпу на сотню метров и поднимаются на трибуну.
Митинг начинается, а я хожу, выискиваю знакомых и важно всем объясняю, что вон та бесформенная коротко стриженая баба, говорящая за Терешкову по-португальски, – вовсе не моя жена, а нанятая откуда-то переводчица. А моя – вон та длинноволосая и худая.
Валентина Владимировна привычно клеймит позором южно-африканских расистов, их марионеток из УНИТА, а толпа скандирует, вздымая кулаки в небо: А лута континуа! А витория э серта! – Борьба продолжается, победа будет за нами! Я тоже махаю кулачком, но твержу только:
"Витория, Виктория! Вика", прекрасно понимая, что уже больше никогда
Виктория-победа моей не будет.
Долой американский империализм! – правильно выговаривает
Терешкова хорошо поставленным голосом.
Абайшу у империалижму американу, – кричит в микрофон переводчица. Тут надо заметить, что дословный перевод слова абайшу
(долой) означает "вниз". Посему черная толпа поднятые вверх кулаки переориентирует в противоположную сторону. Но, видимо, не слишком усердно, ибо в действие вступает важная и толстая черная женская чиновница, стоящая на трибуне как раз между Валентиной и Викой.
– Плохо, плохо, товарищи, – журит она собравшихся. А ну-ка покажите камараде Валентине, как вы делаете абайшу. И тут же прямо на трибуне, подпрыгнув с визгом: Абайшу!!!, наклоняется над перилами и вонзает вниз в пустоту большой палец правой руки. И это при её-то комплекции!
Площадь мгновенно превращается в некое подобие обезьянника. Море черных тел вокруг меня пляшет, кривляется, пытаясь ввернуть собственный палец в асфальт, и визжит: Аба-а-айшу-у-у!!!. Среди этой дрыгающейся стихии особенно нелепо выглядят островки растерянных белых представителей соцлагеря, которые неумело пытаются играть общую игру. Тыкают куда попало, пальцами и бормочут:
Абайшу! А Терешкова, заклеймив, всё, что только было можно заклеймить, меняет пластинку и начинает славить анголо-советскую дружбу, социализм, товарища президента Аугоститньу Нету, братскую
Кубу, любимого друга советских людей Фиделя Кастро и лично
Генерального секретаря Центрального Комитета Коммунистической Партии
Советского Союза, Председателя Президиума верховного Совета СССР, дорогого Леонида Ильича Брежнева. Толпа опять неистовствует, тысячи черных тел снова пляшут, кривляются, размахивая поднятыми вверх кулаками, и вопят: Вива! Вива! Вива! (Слава, слава, слава!) Я тоже машу кулачком выкрикивая: Вика, Вика, Вика!
Теперь уже Терешкова выдохлась, и слово берет та самая черная камарада, которая только что показывала народу, как надо делать
абайшу, оказавшаяся председателем ОМА – Организации ангольских женщин,. Правда на сей раз у неё другая программа. Она делает
Вива!!!, пытаясь пронзить небо эбонитовым кулачком. Толпа, вторя ей, воет в экстазе: "Вива камарада президенте Аугостиньу Нету, Вива камарада Валентина! Вива камарада Брежнев! Вива камарада Фидель!" У меня же в голове вдруг завертелась известная народная частушка шестидесятых годов: "Валентине Терешковой за полёт космический,
Фидель Кастро подарил хуй автоматический"…
… Наконец, митинг закрыт, Терешкова со свитой снова погружаются в лимузины и отбывают в неизвестном мне направлении выполнять протокольную программу, а Заур объявляет: Слушай, поедем ко мне домой, Атдахны с дороги, а Этери нам хароший обед приготовит, не хуже, чем в их резиденции. А с женой увидишься в 7 вечера, на встрече с советской колонией.
Приезжаем к нему, и я замертво падаю на нежную постель… А Вика, бедная, простояв столько на трибуне, опять должна куда-то ехать, беседовать, провозглашать здравицы, улыбаться. Я же могу сладко дремать до тех пор, пока гостеприимные Заур с Этери ни касаются моего плеча и ни предлагают перейти за стол, уставленной свежей, собственноручно выращенной зеленью, вкусно по-кавказски сваренным мясом и ледяной бутылкой перцовки. Подходят и садятся за стол соседи: харьковчане зубной техник Юрка с женой Люсей, акушеркой, и стоматологи супруги Корниенки из Донецка. Сижу за гостеприимным грузинским столом, Заур произносит тосты, мы пьем, все что-то говорят, что-то у меня спрашивают, я киваю головой, и даже умудряюсь отвечать впопад, конфиденциальным тоном рассказываю последние луандские "столичные" новости. А про себя думаю о том, какая же ирония судьбы эти наши десять лет прожитой жизни. Я – бонвиван, доморощенный кухонный философ, живущий одновременно в десяти измерениях, готовый всё понять и всё оправдать, (и уж, конечно, в первую очередь собственное блядство), ярый сторонник вседозволенности, признающий риторику только одного вопроса: Ну и что же в этом страшного? А она – прямая как Эвридика в пьесе Ануя, дисциплинированная раба долга и своей собственной, совершенно для меня непроницаемой убежденности, раба восклицания: А разве может быть иначе?…
… Застолье продолжается. Начисто опустошив зауровский погреб и огород, мы переходим лестничную площадку и садимся перед коньячным забором в квартире Юрки с Люсей. Пьем, деловито обсасываем подробности нашей "нелегкой загранработы". Наконец, появляется одна из разосланных Зауром осведомительниц, медсестра Нина и важно сообщает, что делегация на подходе, все в сборе, и встреча колонии с
Валентиной Терешковой произойдет в ближайшие минуты. Срываемся с места, Юрка хватает свой "Зенит", который он спустя сорок минут, уже здорово забурев, забудет в конференц-зале, висящим на спинке стула.
Садимся в машины и едем к площади, которая находится ровно в пяти минутах ходьбы от дома врачей. Площадь разделена сквером. С одной стороны – та самая резиденция, а с другой – какое-то административное здание с длинным холлом при входе, тёмной, когда-то торжественной лестницей и большим далеко не чистым залом с рядами стульев и трибуной. Поголовно все женщины и многие мужики советской колонии города Лубанго рассаживаются в зале. Терешкова, Виктория, переводчица и румяный дядя-референт важно занимают места в президиуме рядом с ангольскими дамами из ОМА, и я снова вижу замертво уставшую Вику. Валентина Владимировна выходит на трибуну, мысленно нажимает какой-то клавиш в собственной голове и идеально правильно, соблюдая все паузы и улыбки, слово в слово выдает уже знакомый мне текст про успехи и доблести советских тружеников, про меню космонавтов. Виктория Самвеловна опять важно кивает головой, когда Терешкова озвучивает успехи и доблести, снова радостно улыбается, когда та дежурно шутит: "Как говорят у нас космонавтов:
Было бы здоровье, а остальное приложится".
Затем предлагается задавать вопросы, и поднимается молодая, крашеная перекисью капитанша. Дрожа от упоения, (впрочем, при этом весьма грамотно) она целых десять минут объясняется в любви к первой в мире женщине-космонавту. Рассказывает о посещении её домика-музея в далёком Иваново, ностальгически вспоминает "даже запах ваш,
Валентина Владимировна!" А Виктория щурит словно от восторга глаза, мол, будто бы тоже кайфует, представляя себе первый в мире женский космический запах. Потом раздаются аплодисменты и автографы, делегация чинно выходит, лубанговские дамы строят губы сердечком и провожают терешковскую свиту через площадь к воротам резиденции. По дороге Вика мельком перебрасывается со мной парой слов, разрешив прийти пообщаться с ней часа через два после ужина. Я обхожу черных часовых, объясняю им, кто я есть, и что мне скоро сюда надо будет пройти. Те охотно понимают, кивают головой и просят закурить. Я им протягиваю пачку Мальборо, они её опустошают и заверяют меня, что могу приходить и общаться с собственной женой, сколько мне вздумается.
Мы снова возвращаемся к коньячному частоколу харьковчанина Юрки.
Он скулит и жалуется на пропажу такого ценного для него фотоаппарата. Я его успокаиваю и рассказываю, как месяц назад на пляже в Луанде черные люди сперли мою еще более дорогую немецкую
"Практику". Чтобы отвлечь от потери, рассказываю ему про ленинградские белые ночи и разведенные мосты. Он, приняв хорошую дозу коньяка, делает отчаянный взмах рукой, желает утраченной фотокамере находиться рядом с мужским детородым членом, и громко перечисляет все места, куда хотел бы совокупить потерянный "Зенит".
Заглатывает еще пол стакана коньяка, еще раз машет рукой и меняет тему. Клянется, что я не представляю, как красив вид с
Университетской горки в центре Харькова, что самая красивая в мире улица, это – Сумская, а самая прекрасная речка – харьковская Лупань.
Потом в разговор вступает Заур и, тоже размахивая руками, описывает нам вид на Тбилиси с горы Мтацминда. Затем, после очередного тоста за города, мы обсуждаем достоинства и недостатки Волги, Москвича,
Нивы и Жигулей.
Два часа проходят незаметно, и вот я, прошагав в темноте ровно пять минут, оказываюсь в роскошном холле бывшей резиденции генерал-губернатора. Снова передо мной стеклянная дверь в столовую, а за ней радость тостов и аплодисментов. Я хожу из угла в угол, натыкаюсь на мягкие кресла, где сладко спят в хлам пьяные часовые в свирепых пятнистых комбинезонах, надвинутых на глаза беретах, с калашниковыми, поставленными между ног.
Жду Вику, надеюсь, что, она, наконец, выйдет, сядет рядом со мной, и мы всё друг другу объясним. Проходит, наверное, час, пока ни появляется моя жена в окружении огромной толпы, и сообщает, что
Валентина Владимировна собирается спать и ей надлежит срочно подниматься наверх, но она, рискуя собственным покоем, так и быть, посидит со мной десяток минут. Мы сидим этот самый "десяток минут", говорим о разнице в климате между Луандой и Лубанго. Она соглашается со мной, что здесь на плоскогорье, дышится лучше, чем на берегу океана, воздух прохладен и свеж. А сама беспокойно посматривает на ведущую наверх лестницу, по которой первая в мире женщина-космонавт только что прошествовала в бывшую губернаторскую спальню, а теперь, как я понимаю, с нетерпением ожидает свою лучшую подругу Викторию
– Олежка, – слышу я хохмочки, – чего переживаешь? Жену не видел?
Так в шесть тридцать будет их встреча с советской колонией в кинотеатре посольства. Ведь ты же полноправный член нашей колонии.
Значит, она и с тобой встретится.
В назначенный час я сидел на тесной скамейке между подруг-медсестер Валей и Ирой и смотрел, как моя Вика садится в президиуме под руку с Валентиной Владимировной, как раскланивается, важно кивает головой, когда Терешкова рассказывает об успехах советской космонавтики, а потом встает и хлопает в такт всему залу.
Наконец, речи и приветствия закончены, толпа бросается брать автографы, а я пробираюсь к ним, держа руки за спиной, дабы никто не подумал, что тоже ищу автограф первой женщины-космонавта. Подхожу и робко спрашиваю: Викуля, а мне нельзя с вами к кубинцам? На что
Виктория твердо и категорически отвечает:
– Абсолютно исключено! Подъезжай завтра к одиннадцати вечера. К этому времени должна закончиться встреча с намибийцами, и у меня будет пол часа времени с тобой пообщаться.
И уходит. А я, вдруг, оказываюсь совершенно один посреди суетящейся гудящей толпы. Кто-то остается смотреть от загранскуки старый документальный фильм про полет Гагарина, кто-то бредет к машинам, собираясь в компании. Кто-то перебрасывается фразами: Чего бутылка? Бутылок у меня самого до хрена. Ты вот лучше подумай, где жратвы раздобыть, хотя бы просто хлеба!
Медленно бреду к выходу, как, вдруг, в темноте меня окликает знакомый голос: "Олег, ты в Кошту? Тогда я с тобой!" Хороший и душевный мужик, летчик Сергей в поисках попутной машины узрел мою спину, и мне уже не нужно тащиться совершенно одному десяток километров до гостиницы по кромешной африканской темноте, шарахаясь от слепящих фар встречных машин. Можно быть с ним вдвоем в тесной замкнутой железной коробке и в то же время именно с ним можно позволить себе роскошь ехать, смотреть на мелькающие в темноте огоньки, на уже ставшими столь знакомыми за прошедшие девять месяцев фасады придорожных домиков, вилл и оставаться с самим собой.
Я смотрю прямо перед собой на дорогу в свете фар и вижу далёкий кусочек своей собственной жизни совсем в другой точке Африки, под названием Гардая. Седьмое ноября 68 года, каменный, уже прохладный горизонт предзимней Сахары, желто-зеленый оазис, белый прямоугольник отеля "Трансатлантик". средневековые крепостные стены, гора, застроенная домами лазурного цвета, тесные улочки, стремящиеся к венчающему вершину минарету…
Вижу стройную молодую девушку в узких джинсах, синей нейлоновой куртке с тяжелой распущенной гривой темно-каштановых волос на фоне грустных, ушедших в вечность мозамбитов в нелепых штанах с мешками между ног… Вспоминаю терпкий вкус разбавленного кока колой медицинского спирта, которым нас, двух переводчиков, потчуют наши врачи в чужом мусульманском мире сахарского оазиса в ночь на пятьдесят первую годовщину Октябрьской революции…
…Мы молча едем в сторону Кошты по пригороду Луанды вдоль пляжей, бывших колониальных вилл и покосившихся хижин, фары высвечивают стоящие по обочинам автомобили, разноцветные каменные заборы, подгулявшие черные фигурки в пестрых рубашках или лохмотьях, бензоколонку с надписью "Пошту Коримба" и фирменным знаком Тексако.
Высвечивают уже ставшие привычными атрибуты моего сегодняшнего каждодневного существования, в которое неожиданно и так странно снова вошла та самая пышноволосая сероглазая девушка, любившая меня когда-то в отеле Трансатлантик сахарского оазиса. Любившая и родившая девочку Машу, плод смешения наших кровей в ту загульную ноябрьскую ночь 68-го года на земле жителей Сахары мозамбитов.
Девочка Маша живет своей совершенно особой жизнью в московских
Черемушках, я возвращаюсь "домой", в отель Кошта ду Сол, а когда-то любившая меня пышноволосая девушка, ставшая усталой, замотанной тридцати двух летней товарищем Погосовой, дирижирует в кубинском посольстве речами первой в мире женщины космонавта.
На следующий день, в 11 вечера, передумав за сутки десять жизней, я снова приезжаю на свидание со своей собственной женой. Тот самый румяный дядя референт любезно, как старого приятеля, встречает меня в гобеленовом зале, сажает за уже знакомый журнальный столик в мягкое кресло, угощает дармовыми напитками и сердечно, по-нашему, переживает вынужденное отсутствие Вики, ибо она, с его слов, "уже час, как торчит в номере у Валентины". У меня опять, как и вчера, совсем не по-ангольски празднично наряженный вид. Провисевший почти девять месяцев в шкафу синий блейзер, белая рубашка с пестрым широченным галстуком и респектабельные серые портки с точеными стрелками. Все приобретенное когда-то с ее помощью, совета и одобрения. Таким, как помнится, ей всегда было приятно меня лицезреть. Но Вики всё нет и нет, она по-прежнему где-то наверху в номере Терешковой, а меня радушно обхаживают румяный дядя и черный анголец в забавном, похожем на маодзедуновку кителе. Джин Бифитэр постепенно расслабляет, мы с румяным дядей перекидываемся, словно картами, именами знакомых московских референтов, как, вдруг, появляется Вика, уже по домашнему в светлой рубашке и коричневых, столь памятных мне, вельветовых джинсах.
Мы говорим ни о чем короткими полу фразами, мечемся с темы на тему, она жалуется на усталость, кого-то злобно ругает, сообщает мне, что завтра утром они все улетают в Лубанго, а на следующий день, едут оттуда на машинах в Мосамидеш.
А можно мне с вами? – робко спрашиваю я не Вику, а румяного дядю, – Я весь экипаж знаю. Сашка командир – мой приятель. Если не будет места в салоне, он меня в кокпите посадит. Я так уже много раз летал.
– Конечно, конечно, – великодушно соглашается дядя, – Нет проблем.
Вика молчит, но на её в миг одеревеневшем лице ясно читается, что моё присутствие ей не только не нужно, а просто – в тягость. А ведь всего только год прошел с того момента, когда я в Вешняках истерично, капризно клялся её бросить. Она же рыдала и пыталась мне объяснить, что стоит ей ждать меня ночами напролет, когда весь город спит, а я гуляю, пьянствую неизвестно где и с кем…
На следующее утро длиннущий кортеж черных Мерседесов и Вольво в сопровождении мотоциклистов трогается от резиденции рядом с президентским дворцом и под блеск мигалок, вой сирен мчится в аэропорт. А сзади я на расхлябанной бордовой "Бразилии" с подвязанным веревочкой капотом тоже пру, включив, как и мерседесы все четыре мигалки, чтобы видели: я вам не хер с бугра, а член терешковского кортежа. И так гудя и мигая, влетаем в аэропорт через служебные ТААГ-овские ворота и выезжаем прямо на летное поле. Паркую машину на стоянке и вижу, как Терешкова, Вика, толпа представительниц ангольских женщин вылезают из Мерседесов и направляются в зал особо важных персон. Их будут опять усаживать в кресла, что-то говорить, чем-то потчевать. Вика опять будет кому-то улыбаться, о чем-то с кем-то болтать, кто-то опять будет иметь на неё все права…
А я стою на летном поле рядом с пестро раскрашенным Як-40 с яркой эмблемой ангольской авиакомпании ТААГ и рассказываю нашему экипажу уже сто раз пересказанную "комическую" историю: Представляете, мужики, баба моя прилетела вместе с Терешковой, так та её ни на шаг от себя не отпускает. Меня же к ним и близко не подпускают. Ведь у них же протокол, а я кто?
Все мне сочувствуют, а старый собутыльник, командир, усатый красавец Сашка, растрогавшись, обещает, что на время полета сломает протокол и посадит нас рядом. Наконец, Валентина Владимировна,
Виктория и вся их черно-белая свита выходят из почетного зала и гуськом поднимаются по трапу в самолетный хвост. Я сверчок, свой шесток знающий, естественно, тащусь последним и, войдя в салон, вижу, что Вика уже спокойно восседает рядом с какой-то черной подругой из ОМА, а мулат стюард вежливо указывает мне на место слева около кабины, рядом со страшноватой на вид переводчицей делегации.
Подхожу, смущенно сажусь, прекрасно понимая всю мою лишность в этом протокольном салоне. Вдруг, сжалившаяся Терешкова зовет переводчицу и говорит ей:
– Софья Федоровна, пожалуйста, поменяйтесь местами с Викторией
Самвеловной!
Обе они поднимаются и Вика, вдруг, почему-то густо покраснев, садится рядом со мной. И, вот, я в Анголе, в Яке -40 между Луандой и
Лубанго сижу рядом с женщиной, с которой прожил целых десять лет.
– Вика, – говорю, – я всё понимаю. Да, у вас протокол, программы, ты на работе. Но, ведь, ты совсем ко мне не рвешься. Я для тебя словно чужой. Ты меня уже не любишь? У тебя кто-то есть?
– У меня есть друг, – отвечает она. Я не знаю, люблю ли его, но он, в отличие от тебя, меня действительно любит и всегда рядом.
– Кто он? – спрашиваю.
– Николай.
Тот самый Николай, московский международный чиновник, да к тому же сам непьющий спортсмен. Он вошел в её жизнь, когда меня там еще не было и в помине, весной 1967 года. В то время я заканчивал диплом, сдавал оставшиеся зачеты, скидывался по рублю, пил портвейн с друзьями по филфаку на гранитных спусках к Неве, а по ночам сидел дома на кухне в складном дачном кресле, положив ноги на довоенный сундук, зубрил последние науки, что-то читал, а наша крохотная квартирка сладко спала.
В комнате слева раскатисто громко храпел отец, посапывала мама, за дверью справа причмокивала во сне баба Дуся. Свернувшись в клубок, мурлыкала у меня в ногах старая, облезлая Муська. Я читал в своем единственно возможном "кабинете" возле водогрея и раковины, а бакинская девочка Вика в далекой таинственной Москве встречала весну с референтом Колькой, у которого именно тогда работала переводчицей с очередной делегацией французских "борцов за мир". У них была какая-то московская гостиница, мятая постель, свет настенного бра, бутылка шампанского и тонкие стаканы с матовым узором…
– Как ты думаешь, – спрашивает Вика, – могли бы мы выжить в жуткую прошлую зиму? Папа в гипсе со сломанной ногой, мама с гипертоническим кризом, а я возвращаюсь из Сенегала прямо в сорокапятиградусный мороз и тут же подхватываю страшнейшее воспаление придатков. Все по постелям, одна Машка на ходу. Как бы мы выжили? С работы приходили раз в две недели и вручали пару апельсинок, да цветы. А Колька появлялся каждый день и приносил нам всем еду. Всё самое свежее, с рынка! А когда мне надо было ходить в больницу на процедуры, кто бы меня водил, если не он? Ты не представляешь, что за зима была в Москве! Все трубы полопались, в квартире мороз, как на улице, на асфальте – сплошной каток! А, знаешь, что он мне сказал осенью, когда ты уехал, и мы с ним первый раз снова переспали? Он сказал: "Ты не ему со мной изменила, ты мне с ним все эти десять лет изменяла!"…
… За окном самолета – чужая красная земля, саванна, точечки баобабов, покрытые облаками горы, а рядом – чужая мне женщина, с которой я прожил десять лет. Она говорит жестокие, но совершенно справедливые слова, и мне нечего возразить. Остается лишь убедить себя, что всё кончилось идеально, так, как я мог только мечтать, что
Господь Бог и здесь обо мне позаботился, что не надо ничего рвать, резать по живому. Всё устроилось само собой, появился тот самый
Николай со своей обволакивающей любовью, Вика, когда-то моя Вика, с ним счастлива, а я, наконец, могу, не мучаясь угрызениями совести, осуществить давнишнюю мечту и зажить одному. Зачем противиться судьбе? "Ты не ему со мной изменила, ты мне с ним все эти десять лет изменяла!" А, может, он прав? Может, вот эта сидящая рядом худая и усталая женщина – действительно его судьба, в которую я, непрошеный, влез на целых десять лет?
… Отчего же мне сейчас так тоскливо и больно? Ведь, ты же этого столько лет хотел, мать твою, Жорж Дандэн! Почему я сижу вдруг переполненный грудой свалившихся на меня воспоминаний обо всех моментах нашей недавней близости? Зачем обсасываю каждую застрявшую в мозгу подробность наших авто путешествий, ночлегов по обочинам, стаканов и бутылок, разрезанных ломтиков огурцов и помидоров на капоте нашего Жигулёнка? Отчего мне совсем не хочется думать, что и тогда, в редкие минуты покоя и взаимной радости, мне всё время хотелось куда-то от неё сбегать на сторону, смыться на денек другой с друзьями, как когда-то из дома родителей, поддать, весело погулять, потискать иное, не её женское тело, потереться об него, вдоволь натрахаться и наговориться. Почему-то, вдруг, помню только разрывающую душу нежность, желание её и только её, с которым я каждый раз возвращался домой после очередного зигзага. И совсем не вспоминаются те, столь частые в прошлом моменты, когда она казалась мне почти что обузой…
… Самолет садится в аэропорту Лубанго. Знакомый полукруг коричнево-зеленых гор. Наверху, вдали виднеется белый крестик распятого Кришту-Рей – Царя Иисуса, а в иллюминаторе – пёстрая толпа встречающих: пионеры в ярких галстуках, женщины в пестрых национальных платьях, военные в опереточной парадной форме. На полтора часа раскрепостившаяся Вика, привычно, словно вязаную шапочку, надевает на себя маску ответственного товарища и, тут же обо мне позабыв, автоматически пристраивается к выходящей из Яка протокольной процессии. Я тоже выхожу, естественно последним, вместе с экипажем, чтобы, не дай Бог, не попасть под букет цветов какого-нибудь энтузиаста женских космических полётов. Высматриваю в толпе знакомые лица медиков, нахожу, жму руки и пересказываю комическую историю про Терешкову, жену и протокол. Народ умиляется, меня обнимают, гарантируют прибежище и ночлег.
Терешкова и ее свита садятся в глубокие черные машины, а я пристраиваюсь в столь мне знакомую санитарную Волгу Заура, старшего группы лубанговских врачей. Мчимся с ним из аэропорта в город, а я советую Зауру включить все четыре мигалки, чтобы сразу всем дать понять, что мы тоже – свита, а не кто-нибудь "с бугра". Приезжаем в город и надолго застреваем в центре перед бывшей колониальной резиденцией генерал-губернатора, куда нас, естественно, не пустят.
Вся свита – там внутри отдыхает перед митингом, а мы ждем, как на стадионе, их выхода. В небе над нами с грохотом сигают туда сюда кубинские МИГи, а я стою, похмельно тоскую, вспоминаю свои прошлые приезды в Лубанго и вечера, проведенные за распитием настоящей грузинской чачи на веранде Заура. Однажды точно так же низко каждые десять минут проносились те же самые МИГи со столь жутчайшим ревом, что дом ходил ходуном. Наконец, в какой-то момент, Заур не выдержал и, подняв кверху руки, закричал в небо: "Чатлах! Дедас траки могет хан!" А мне пояснил: Кубинцы, панымаешь?
– Что, маневры? – спрашиваю.
– Какие маневры, слушай, – отвечает возмущенный Заур, – блядей катают!
Площадь перед бывшим губернаторским дворцом заполняется черными людьми в ярких майках с портретами Авгостиньу Нету, среди которых тут и там мелькают белые физиономии наших специалистов и восточноевропейских соцлагерников, вперемешку со смуглыми кубинцами в оливковой форме. Я рассеяно смотрю на эту пеструю толпу и снова слышу, как Вика тихо, но твердо говорит: У меня есть друг, его зовут
Николай. Я не знаю, люблю ли его, но он, в отличие от тебя, меня действительно любит и всегда рядом.
Наконец, они выезжают всё в тех же черных лакированных утюгах, продвигаются сквозь толпу на сотню метров и поднимаются на трибуну.
Митинг начинается, а я хожу, выискиваю знакомых и важно всем объясняю, что вон та бесформенная коротко стриженая баба, говорящая за Терешкову по-португальски, – вовсе не моя жена, а нанятая откуда-то переводчица. А моя – вон та длинноволосая и худая.
Валентина Владимировна привычно клеймит позором южно-африканских расистов, их марионеток из УНИТА, а толпа скандирует, вздымая кулаки в небо: А лута континуа! А витория э серта! – Борьба продолжается, победа будет за нами! Я тоже махаю кулачком, но твержу только:
"Витория, Виктория! Вика", прекрасно понимая, что уже больше никогда
Виктория-победа моей не будет.
Долой американский империализм! – правильно выговаривает
Терешкова хорошо поставленным голосом.
Абайшу у империалижму американу, – кричит в микрофон переводчица. Тут надо заметить, что дословный перевод слова абайшу
(долой) означает "вниз". Посему черная толпа поднятые вверх кулаки переориентирует в противоположную сторону. Но, видимо, не слишком усердно, ибо в действие вступает важная и толстая черная женская чиновница, стоящая на трибуне как раз между Валентиной и Викой.
– Плохо, плохо, товарищи, – журит она собравшихся. А ну-ка покажите камараде Валентине, как вы делаете абайшу. И тут же прямо на трибуне, подпрыгнув с визгом: Абайшу!!!, наклоняется над перилами и вонзает вниз в пустоту большой палец правой руки. И это при её-то комплекции!
Площадь мгновенно превращается в некое подобие обезьянника. Море черных тел вокруг меня пляшет, кривляется, пытаясь ввернуть собственный палец в асфальт, и визжит: Аба-а-айшу-у-у!!!. Среди этой дрыгающейся стихии особенно нелепо выглядят островки растерянных белых представителей соцлагеря, которые неумело пытаются играть общую игру. Тыкают куда попало, пальцами и бормочут:
Абайшу! А Терешкова, заклеймив, всё, что только было можно заклеймить, меняет пластинку и начинает славить анголо-советскую дружбу, социализм, товарища президента Аугоститньу Нету, братскую
Кубу, любимого друга советских людей Фиделя Кастро и лично
Генерального секретаря Центрального Комитета Коммунистической Партии
Советского Союза, Председателя Президиума верховного Совета СССР, дорогого Леонида Ильича Брежнева. Толпа опять неистовствует, тысячи черных тел снова пляшут, кривляются, размахивая поднятыми вверх кулаками, и вопят: Вива! Вива! Вива! (Слава, слава, слава!) Я тоже машу кулачком выкрикивая: Вика, Вика, Вика!
Теперь уже Терешкова выдохлась, и слово берет та самая черная камарада, которая только что показывала народу, как надо делать
абайшу, оказавшаяся председателем ОМА – Организации ангольских женщин,. Правда на сей раз у неё другая программа. Она делает
Вива!!!, пытаясь пронзить небо эбонитовым кулачком. Толпа, вторя ей, воет в экстазе: "Вива камарада президенте Аугостиньу Нету, Вива камарада Валентина! Вива камарада Брежнев! Вива камарада Фидель!" У меня же в голове вдруг завертелась известная народная частушка шестидесятых годов: "Валентине Терешковой за полёт космический,
Фидель Кастро подарил хуй автоматический"…
… Наконец, митинг закрыт, Терешкова со свитой снова погружаются в лимузины и отбывают в неизвестном мне направлении выполнять протокольную программу, а Заур объявляет: Слушай, поедем ко мне домой, Атдахны с дороги, а Этери нам хароший обед приготовит, не хуже, чем в их резиденции. А с женой увидишься в 7 вечера, на встрече с советской колонией.
Приезжаем к нему, и я замертво падаю на нежную постель… А Вика, бедная, простояв столько на трибуне, опять должна куда-то ехать, беседовать, провозглашать здравицы, улыбаться. Я же могу сладко дремать до тех пор, пока гостеприимные Заур с Этери ни касаются моего плеча и ни предлагают перейти за стол, уставленной свежей, собственноручно выращенной зеленью, вкусно по-кавказски сваренным мясом и ледяной бутылкой перцовки. Подходят и садятся за стол соседи: харьковчане зубной техник Юрка с женой Люсей, акушеркой, и стоматологи супруги Корниенки из Донецка. Сижу за гостеприимным грузинским столом, Заур произносит тосты, мы пьем, все что-то говорят, что-то у меня спрашивают, я киваю головой, и даже умудряюсь отвечать впопад, конфиденциальным тоном рассказываю последние луандские "столичные" новости. А про себя думаю о том, какая же ирония судьбы эти наши десять лет прожитой жизни. Я – бонвиван, доморощенный кухонный философ, живущий одновременно в десяти измерениях, готовый всё понять и всё оправдать, (и уж, конечно, в первую очередь собственное блядство), ярый сторонник вседозволенности, признающий риторику только одного вопроса: Ну и что же в этом страшного? А она – прямая как Эвридика в пьесе Ануя, дисциплинированная раба долга и своей собственной, совершенно для меня непроницаемой убежденности, раба восклицания: А разве может быть иначе?…
… Застолье продолжается. Начисто опустошив зауровский погреб и огород, мы переходим лестничную площадку и садимся перед коньячным забором в квартире Юрки с Люсей. Пьем, деловито обсасываем подробности нашей "нелегкой загранработы". Наконец, появляется одна из разосланных Зауром осведомительниц, медсестра Нина и важно сообщает, что делегация на подходе, все в сборе, и встреча колонии с
Валентиной Терешковой произойдет в ближайшие минуты. Срываемся с места, Юрка хватает свой "Зенит", который он спустя сорок минут, уже здорово забурев, забудет в конференц-зале, висящим на спинке стула.
Садимся в машины и едем к площади, которая находится ровно в пяти минутах ходьбы от дома врачей. Площадь разделена сквером. С одной стороны – та самая резиденция, а с другой – какое-то административное здание с длинным холлом при входе, тёмной, когда-то торжественной лестницей и большим далеко не чистым залом с рядами стульев и трибуной. Поголовно все женщины и многие мужики советской колонии города Лубанго рассаживаются в зале. Терешкова, Виктория, переводчица и румяный дядя-референт важно занимают места в президиуме рядом с ангольскими дамами из ОМА, и я снова вижу замертво уставшую Вику. Валентина Владимировна выходит на трибуну, мысленно нажимает какой-то клавиш в собственной голове и идеально правильно, соблюдая все паузы и улыбки, слово в слово выдает уже знакомый мне текст про успехи и доблести советских тружеников, про меню космонавтов. Виктория Самвеловна опять важно кивает головой, когда Терешкова озвучивает успехи и доблести, снова радостно улыбается, когда та дежурно шутит: "Как говорят у нас космонавтов:
Было бы здоровье, а остальное приложится".
Затем предлагается задавать вопросы, и поднимается молодая, крашеная перекисью капитанша. Дрожа от упоения, (впрочем, при этом весьма грамотно) она целых десять минут объясняется в любви к первой в мире женщине-космонавту. Рассказывает о посещении её домика-музея в далёком Иваново, ностальгически вспоминает "даже запах ваш,
Валентина Владимировна!" А Виктория щурит словно от восторга глаза, мол, будто бы тоже кайфует, представляя себе первый в мире женский космический запах. Потом раздаются аплодисменты и автографы, делегация чинно выходит, лубанговские дамы строят губы сердечком и провожают терешковскую свиту через площадь к воротам резиденции. По дороге Вика мельком перебрасывается со мной парой слов, разрешив прийти пообщаться с ней часа через два после ужина. Я обхожу черных часовых, объясняю им, кто я есть, и что мне скоро сюда надо будет пройти. Те охотно понимают, кивают головой и просят закурить. Я им протягиваю пачку Мальборо, они её опустошают и заверяют меня, что могу приходить и общаться с собственной женой, сколько мне вздумается.
Мы снова возвращаемся к коньячному частоколу харьковчанина Юрки.
Он скулит и жалуется на пропажу такого ценного для него фотоаппарата. Я его успокаиваю и рассказываю, как месяц назад на пляже в Луанде черные люди сперли мою еще более дорогую немецкую
"Практику". Чтобы отвлечь от потери, рассказываю ему про ленинградские белые ночи и разведенные мосты. Он, приняв хорошую дозу коньяка, делает отчаянный взмах рукой, желает утраченной фотокамере находиться рядом с мужским детородым членом, и громко перечисляет все места, куда хотел бы совокупить потерянный "Зенит".
Заглатывает еще пол стакана коньяка, еще раз машет рукой и меняет тему. Клянется, что я не представляю, как красив вид с
Университетской горки в центре Харькова, что самая красивая в мире улица, это – Сумская, а самая прекрасная речка – харьковская Лупань.
Потом в разговор вступает Заур и, тоже размахивая руками, описывает нам вид на Тбилиси с горы Мтацминда. Затем, после очередного тоста за города, мы обсуждаем достоинства и недостатки Волги, Москвича,
Нивы и Жигулей.
Два часа проходят незаметно, и вот я, прошагав в темноте ровно пять минут, оказываюсь в роскошном холле бывшей резиденции генерал-губернатора. Снова передо мной стеклянная дверь в столовую, а за ней радость тостов и аплодисментов. Я хожу из угла в угол, натыкаюсь на мягкие кресла, где сладко спят в хлам пьяные часовые в свирепых пятнистых комбинезонах, надвинутых на глаза беретах, с калашниковыми, поставленными между ног.
Жду Вику, надеюсь, что, она, наконец, выйдет, сядет рядом со мной, и мы всё друг другу объясним. Проходит, наверное, час, пока ни появляется моя жена в окружении огромной толпы, и сообщает, что
Валентина Владимировна собирается спать и ей надлежит срочно подниматься наверх, но она, рискуя собственным покоем, так и быть, посидит со мной десяток минут. Мы сидим этот самый "десяток минут", говорим о разнице в климате между Луандой и Лубанго. Она соглашается со мной, что здесь на плоскогорье, дышится лучше, чем на берегу океана, воздух прохладен и свеж. А сама беспокойно посматривает на ведущую наверх лестницу, по которой первая в мире женщина-космонавт только что прошествовала в бывшую губернаторскую спальню, а теперь, как я понимаю, с нетерпением ожидает свою лучшую подругу Викторию