– Кто? – спрашивает Селия. – С кем весело?
   – Кто-нибудь, кто нравится Говарду, – говорит Барбара.
   – А Энн Говарду не нравится? – спрашивает Мартин.
   – Конечно, Энн мне нравится, – говорит Говард. – Надевай пальто, я иду за фургоном.
   – Я просто не могу не вернуться в квартиру с этими моими друзьями, – говорит Энн, пока Говард идет через кухню.
   – Конечно не можете, – говорит Говард в дверях. – Приведите их на вечеринку. – Говард выходит в холл, надевает снятое с колышка длинное кожаное пальто и симпатичную голубую кепочку из плотной материи.
   Позади него в кухне продолжается разговор. Он проходит через холл, открывает парадную дверь и выходит наружу. Он стоит в сыром свете. Лужи подступают к домам. Дождь льет, город громыхает. Он закрывает за собой дверь, захлопывая домашнюю социальную пристройку, которая подает пронзительные признаки жизни у него за спиной; он входит в урбанистическую фазу, в деловую подвижность городской жизни, в то место, где, как известно любому хорошему социологу, комья обычаев крошатся, традиционное распределение ролей ломается, узы родства слабеют, где общественная жизнь определяет, какую частную жизнь ведет человек.
   Он идет вдоль полукруга домов по треснувшим плитам тротуара в осколках стекла; дождь смачивает его волосы и начинает прокалывать кожу его пальто. Вокруг него плавно изгибается строй домов; некогда изящный точный полукруг, но своеобразная стоматология сноса и расчистки трущоб выдирала из полукруга дом за домом по мере того, как жильцы съезжали. Большая часть еще уцелевших пустует: крыши просели, зияют частично заколоченные окна – в призывах политических партий, в афишах поп-групп, в объявлениях медитирующих экстрасенсов. А некоторые исподтишка заняты – их используют дрейфующие транзитные полуневидимки. Хотя живущих в домах раз-два и обчелся, тем не менее места для парковки машин определены строго; Кэрки ставят свой фургон через несколько улиц от дома на площади вверх по холму. Полицейская машина продребезжала по магистрали, изъязвленной сносами; автобусы трясутся по проспекту далеко под ним. Со стороны моря приближается реактивный истребитель, и линия его полета – уходящая вверх дуга – делает его зримым над зубчатой линией домов напротив высокого тощего дома Кэрков. Он сворачивает за угол, он идет вверх по склону. В ноле его зрения вторгается ажурный металл подъемного крана, покачивающаяся под стрелой бетонная балка. Вверх мо склону идет он мимо остатков старого порядка, лохмотьев исторического Водолейта, сметаемых требованиями современного города. Магазинчики – газетный с афишей «Голой обезьяны» в витрине, зеленщик с парой-другой ящиков овощей под протекающим навесом, патриархальный мясник и объявление: «Мы держим мясо на льду в жаркую погоду». Небольшие дома, стоящие впритык друг к другу с к мерями, выходящими прямо на улицу; скоро до них доберутся бульдозеры. Выше по склону громоздятся новые железобетонные башни. Но, не дойдя до них, Говард сворачивает влево на площадь посреди небольших домов, разделенных на квартиры либо превращенных в частные гостиницы. Его старый голубой фургон стоит в веренице машин, протянувшихся вдоль тротуара под натриевым уличным фонарем. Он отпирает дверцу водителя; он забирается внутрь; он дважды поворачивает ключ зажигания, чтобы завести мотор. Он проезжает полфута вперед, фут назад, чтобы вывернуться из цепочки машин. Затем выезжает с площади, спускается по склону в суете уличного движения и возвращается к своему дому.
   На тротуаре напротив их высокого тощего дома в искореженном полукруге уже стоит Барбара, ожидая его. На ней белый, перехваченный в талии длинный дождевик; в руках у нее две красные холщовые сумки, швейцарская и из «Заказника». Он наклоняется, чтобы открыть дверцу; она нагибается внутрь, чтобы положить сумки на заднее сиденье.
   – Наверное, ты себя прекрасно чувствуешь, – говорит она, усаживаясь рядом с Говардом. – Все идет, как ты хочешь, и чувствуешь ты себя прекрасно.
   Говард отпускает сцепление; он разворачивает пикап.
   – Да, прекрасно, – говорит Говард, проезжает полукруг до конца, поворачивает вверх по склону. – А что?
   Барбара набрасывает ремень безопасности; она говорит:
   – Я всегда знаю, когда ты чувствуешь себя прекрасно, потому что ты всегда хочешь, чтобы я чувствовала себя скверно.
   Говард следует стрелкам и разметкам на мостовой – вправо, влево, проезд запрещен, – которые ведут его вверх по склону и в сторону нового торгового центра.
   – Я не хочу, чтобы ты чувствовала себя скверно, – говорит Говард. Тут поворот налево прегражден красным шлагбаумом; это въезд на многоэтажную автостоянку при торговом центре.
   – Ну а я все равно чувствую себя скверно, – говорит Барбара. Говард сворачивает влево; он останавливает фургон перед шлагбаумом; он получает билет из автомата.
   – Ты знаешь, что тебе нужно? – говорит он. Шлагбаум поднимается, и Говард проезжает.
   – Да, – говорит Барбара, – я совершенно точно знаю, что мне нужно. Уик-энд в Лондоне.
   Говард въезжает вверх по пандусу в безликий бетон здания сквозь проблески света и мрака, повторяя следы мокрых протекторов. Говард говорит:
   – Тебе нужна вечеринка.
   Фургон витками поднимается все выше в безликом здании.
   – Мне не нужна вечеринка, – говорит Барбара. – Дополнительные паршивые домашние хлопоты с последующей уборкой.
   Ведя машину сквозь бетон и металл, Говард видит на пятом этаже свободное местечко; он сворачивает туда. Гараж темен и cep; он выдергивает ручной тормоз.
   – Ты только что провела очень скучное лето, – говорит Говард, – а теперь все снова закрутилось. Вылезай. Идем зa покупками.
   Автостоянка – пещера с низким потолком, безлюдная – место, предназначенное исключительно для машин; снаружи зa безоконным парапетом виднеется распростертый внизу город, Кэрки вылезают из фургона; они идут рядом по неровному, в масляных пятнах полу к безликим металлическим дверям лифта. Барбара говорит:
   – Твое радостное возбуждение меня не заражает.
   Говард нажимает кнопку, лифт полязгивает в шахте. Двери раздвигаются. Кэрки входят. На стенках аэрозольные граффити: «Арго», «Бут-Бойз», «Гэри – король». Они стоят рядом, кабина идет вниз, она останавливается, и Кэрки выходят. Длинный, выложенный плиткой коридор ведет в сторону центра; у стен ярко озаренного коридора – человеческие экскременты. Кэрки выходят на четкую площадь среди высоких зданий. Торговый центр весь состоит из прямых углов; он награжден архитектурной премией. Длинные стеклянные фасады, витрины супермаркетов, кулинарий, бутиков, привычных универмагов, демонстрирующие экономику изобилия; в витринах «Сейнсбериз» царит симметрия консервных банок и рулонов туалетной бумаги; яркие пятна света и тени меняют расцветки свитеров и рубашек, платьев и юбок в бутике «Снова жизнь». Открытое пространство посередине выложено многоцветными булыжниками; среди булыжников по некой сложной, не поддающейся расшифровке системе торчат миниатюрные новые деревца, только что посаженные, с миниатюрными подпорками. В небьющем фонтане – кучки мусора. Кэрки делят предстоящую задачу пополам – половина тебе, половина мне. Барбара направляется к автоматическим стеклянным дверям «Сейнсбериз», которые при ее приближении автоматически раздвигаются и смыкаются снова, когда она входит внутрь; Говард идет дальше к винному супермаркету, носящему название «Ваш винный погреб» и предлагающему исключительный выбор по исключительным ценам. Он входит внутрь под яркими прожекторами; он стоит под зеркалами против воров и рассматривает бутылки с вином, небрежно сваленные в проволочные корзины. Он идет к небольшому прилавку в глубине зала. Продавец смотрит на него; он молод, бородат и одет в темно-бордовый пиджак с желтым значком «Улыбка» на лацкане, который позволяет его лицу хранить крайне насупленное выражение. Говард с удовлетворением замечает это негодование наемного работника, это символическое сопротивление. Он покупает пять дюжин литровых бутылок дешевого красного вина; он ждет, пока продавец уходит на склад и вывозит оттуда в проволочной тележке штабель больших картонных коробок. Он просит на прокат двенадцать дюжин стаканов.
   – Мы их в прокат не даем, – говорит продавец.
   Говард предается процессу убеждения; он источает сочувствие, он приглашает продавца на вечеринку, он получает стаканы. Продавец нагружает картонками со стаканами другую тележку. Говард катит первую тележку через пустое пространство в середине торгового центра по разноцветному булыжнику мимо сухого фонтана по выложенному плиткой коридору к лифту; он поднимается на лифте и складывает картонки в фургон. Он возвращается с пустой тележкой; он катит вторую тележку на автостоянку, а потом возвращается в магазин. Когда он вновь добирается до фургона, то не находит там Барбары. Он стоит возле фургона, ключи свисают с его пальца в пещере с низким потолком, безлюдной, среди сплошных бетонных простенков, неровных поверхностей, прямых углов воздуха и пространства, света и мрака. Он смотрит наружу через безоконный парапет на топографию города. Внизу – развороченные пустоты, где строятся скоростные шоссе и новые жилые кварталы; за ними встают скорлупы отелей, административных зданий, многоквартирных домов. Имеются два Водолейта: нереальный туристический город вокруг порта и нормандского замка с великолепными квартирами и дорогими барами, сувенирными лавочками и выкрашенными в розовый цвет особняками XVIII века; и реальный город с урбанистическими язвами и подновлением, социальными напряженностями, дискриминацией и битвами между домовладельцами и жильцами, где обитают Кэрки. С одной стороны он видит кварталы великолепных квартир, готовых к
   заселению, но в основном пустующих, с превосходно оборудованными кухнями и коврами от стены до стены и балконами, ориентированными на горизонт; с другой стороны стоят башни муниципальных квартир, теоретически однотипных, заполненных, будто записная книжка инспектора социального обеспечения, разведенными женами, незамужними матерями, остающимися без присмотра детишками.
   Это топография сознания; и его сознание выводит из этого социальный контраст, образ конфликта и оппозиции. Он смотрит сверху вниз на город; с его пальца свисают ключи; он заселяет хаос, упорядочивает беспорядок, ощущает напряжение и перемены.
   Со стороны побережья в сторону Хитроу летит «Боинг-747»; грохот его двигателей раскатывается по пещерам автостоянки, эхом отражаясь от металла машин. В углу бетонного царства со скрипом раздвигаются двери лифта, кто-то выходит на гулкий пол. Это Барбара идет к нему в своем белом длинном дождевике; она несет две красные битком набитые сумки. Ее фигура – цветовой мазок, движущийся по серому цементу. Он смотрит, как она проходит протяженности света и тени. Она подходит к фургону и открывает заднюю дверцу; поверх картонных коробок она укладывает сумки с французскими хлебами и сырами.
   – Хватит? – говорит она. – Конечно, будь их пять тысяч, ты мог бы умножить количество приглашенных.
   Говард открывает дверцу водителя и садится за руль; он открывает другую дверцу, чтобы Барбара могла сесть на переднее сиденье. Она садится; она пристегивает ремень безопасности. Ее лицо в затененных местах очень темно. Он включает мотор, задним ходом выезжает со стоянки. Барбара говорит:
   – Ты помнишь Розмари?
   Говард спускается по винтовому пандусу с кодом из лампочек и стрелок; он говорит:
   – Та, которая живет в коммуне?
   – Она была в «Сейнсбериз», – говорит Барбара. Фургон спускается по пандусу, круто беря повороты.
   – И ты пригласила ее на вечеринку, – говорит Говард.
   – Да, – говорит Барбара, – я пригласила ее на вечеринку.
   Теперь они на уровне земли; Говард поворачивает фургон к выезду, к яркому мокрому свету дня.
   – Ты помнишь мальчика, с которым она жила? – спрашивает Барбара. – У него еще была татуировка на тыльной стороне ладони.
   Через параллелограммы света и воздуха, света и мрака они движутся к светлой площади.
   – По-моему, нет, – говорит Говард.
   – Да помнишь же, – говорит Барбара. – Он был на одной нашей вечеринке перед самым летом.
   – Ну и что он? – говорит он; перед ним опущенный красный шлагбаум.
   – Он оставил записку для нее на столе, – говорит Барбара. – Потом прошел в сад, в старый сарай и удушил себя веревкой.
   Говард высовывается в окно и отдает билет вместе с монетой вахтеру, который сидит напротив них и над ними в стеклянной будочке.
   – Так-так, – говорит Говард. – Так-так. – Вахтер дает Говарду сдачу, красный шлагбаум перед ними поднимается. – Когда? – спрашивает Говард, включая скорость.
   – Два дня назад, – говорит Барбара.
   – Она очень расстроена? – спрашивает Говард.
   – Она похудела, побледнела, и она плакала, – говорит Барбара.
   Говард осторожно вливает фургон в транспортный поток часа пик.
   – Ты расстроена? – спрашивает Говард.
   – Да, – говорит Барбара. – Это меня расстроило. Поток застопоривается.
   – Ты же совсем его не знала, – говорит Говард, поворачиваясь к ней.
   – Все эта записка, – говорит Барбара.
   Говард сидит за рулем, застряв в заторе, и смотрит на движущийся коллаж.
   – И что в ней было? – спрашивает он.
   – В ней написано только: «Это глупо».
   – Вкус к лаконичности, – говорит Говард, – а причина? Ситуация с Розмари?
   – Розмари говорит, что нет, – говорит Барбара. – Она говорит, что им было на редкость хорошо вместе.
   – Я не в силах вообразить, чтобы кому-то было хорошо с Розмари, тем более на редкость, – говорит Говард.
   Барбара смотрит прямо перед собой в ветровое стекло. Она говорит:
   – Она говорит, что он видел во всем абсурд. Даже ощущение счастья считал абсурдом. И «глупо» относится к жизни вообще.
   – Жизнь вовсе не глупа, – говорит Говард. – Она, возможно, чистый хаос, но она не глупа.
   Барбара пристально смотрит на Говарда; она говорит:
   – Тебе бы хотелось поставить его на место? Он же мертв. Фургон проползает несколько дюймов вперед. Он говорит:
   – Никуда ставить его я не собирался. С ним происходило что-то свое.
   – Он думал, что жизнь глупа, – говорит Барбара.
   – Черт, Барбара, – говорит Говард, – тот факт, что он покончил с собой, не превращает его записку во вселенскую истину.
   – Он написал это, – говорит Барбара, – а затем убил себя.
   – Я это знаю, – говорит Говард, – такова была его точка зрения. Его экзистенциалистский выбор. Он не улавливал смысла в происходящем вокруг и потому счел происходящее глупым.
   – Странно быть экзистенциалистом, – говорит Барбара, – когда тебя не существует.
   – Именно факт прекращения нашего существования и предоставляет нам экзистенциалистский выбор, – говорит Говард, – таков изначальный смысл слова еще на латыни – существовать.
   – Спасибо, – говорит Барбара, – спасибо за консультацию.
   – В чем дело? – спрашивает Говард. – Ты позволила абсурдизму увлечь себя? А вон и регулировщик.
   Затор расстопоривается. Говард отпускает сцепление. Барбара смотрит прямо перед собой сквозь ветровое стекло на движущиеся машины выше по склону. Через минуту она говорит:
   – Это все?
   – Что – все? – спрашивает Говард, продвигаясь вперед странными зигзагами, которые выведут его через все уличные полосы к их тощему и высокому дому.
   – Все, что ты способен сказать, – говорит Барбара, – все, что ты способен подумать.
   – А что ты хотела бы, чтобы я думал, чего я не думаю? – спрашивает Говард.
   – Неужели тебя не беспокоит, что многие наши друзья чувствуют теперь то же? – спрашивает Барбара. – Делают теперь то же? Что они ощущают усталость и безнадежность? Или это наш возраст? Или политический азарт угас? В чем дело?
   – Он не был другом, – говорит Говард, – мы же едва были с ним знакомы.
   – Он приходил на вечеринку, – говорит Барбара. Говард, направляя фургон вниз по склону, поворачивается и смотрит на нее.
   – Послушай, – говорит он, – он пришел на вечеринку. Он был накачан наркотиками. Они с Розмари творили вместе какую-то сумасшедшую магию, то, на что кидаются хиппи, когда кайф переходит в бред. Он все время молчал. Мы не знали, какие у него проблемы. Мы не знали, что именно кажется ему абсурдом. Мы не знали, куда они с Розмари отправляются.
   – Ты помнишь, когда люди вроде нас не думали, что жизнь глупа? – спрашивает Барбара. – Когда все было распахнутым и раскрепощенным, и мы все что-то делали, и революция ожидалась на следующей неделе? И нам было меньше тридцати, и мы могли полагаться на нас?
   – И сейчас все так же, – говорит Говард, – люди всегда появляются и исчезают.
   – Неужели правда это так? – спрашивает Барбара. – Тебе не кажется, что люди устали? Ощутили проклятие в том, что делают?
   Говард говорит:
   – Мальчик умирает, а ты превращаешь это в знамение времени.
   Барбара говорит:
   – Говард, ты всегда все выворачивал в знамения времени. Ты всегда говорил, что время всегда там, где мы, что другого места нет. Ты жил на привкусе и модах мироощущения. И точно так же этот мальчик, который пришел на одну из наших вечеринок, и у него на руке была голубая татуировка; он накинул себе веревку на шею в сарае. Он реален или нереален?
   – Барбара, ты просто в подавленном настроении, – говорит Говард, – прими валиум.
   – Прими валиум. Устрой вечеринку. Сходи на демонстрацию. Пристрели солдата. Устрой заварушку. Переспи с другом. Вот твоя система решения всех проблем, – говорит Барбара. – Всегда блестящее радикальное решение. Бунт в качестве терапии. Но разве мы все это уже не испробовали? И разве ты не замечаешь некоторой сумеречности в нашем
   былом?
   Говард оборачивается и смотрит на Барбару, анализируя эту ересь. Он говорит:
   – Возможно, теперь существует мода на провалы и отрицания. Но мы не обязаны ей следовать.
   – А почему? – спрашивает Барбара. – В конце-то концов ты следовал каждой моде, Говард.
   Говард сворачивает на их полукруг; бутылки побрякивают в глубине фургона. Он говорит:
   – Не понимаю твоей кислости, Барбара. Тебе просто нужно какое-нибудь занятие.
   – Уверена, ты найдешь способ меня им обеспечить, – говорит Барбара. – Беда только в том, что занятий я от тебя получила уже с избытком и с меня достаточно.
   Говард останавливает машину; он кладет руку на бедро Барбары. Он говорит:
   – Ты просто отключилась, детка. Все по-прежнему происходит. Ты почувствуешь себя снова хорошо, стоит тебе включиться.
   – По-моему, ты не понимаешь, о чем я тебе говорю, – говорит Барбара. – Я говорю, что твоя упоенная вера в то, что что-то происходит, больше меня не успокаивает. Господи, Говард, как, как мы стали такими?
   – Какими? – спрашивает Говард.
   – Стали до такой степени зависеть от того, что что-то происходит, – говорит Барбара, – устраивать такие представления.
   – Могу объяснить, – говорит Говард.
   – Не сомневаюсь, – говорит Барбара, – но, пожалуйста, не надо. Ты прямо в университет?
   – Я же обязан, – говорит Говард, – начать семестр.
   – Начать заварушку, – говорит Барбара.
   – Начать семестр, – говорит Говард.
   – Ну, так я хочу, чтобы ты до начала помог мне выгрузить все это.
   – Само собой разумеется, – говорит Говард. – Ты забери закуску, а я перетащу вино.
   И вот Кэрки вылезают из фургона и заходят сзади и выгружают все, что там лежит. И вместе вносят сыр, хлеб, сосиски, стаканы и большие красные бутылки в картонках в сосновую кухню. Они раскладывают их на столе, внушительный ассортимент снеди, уже готовой, ожидающей вечеринки.
   – Я хочу, чтобы ты вернулся к четырем и помог мне с этим весельем, которое мы заквашиваем, – говорит Барбара.
   – Попытаюсь, – говорит Говард. Он смотрит на вино; он возвращается к фургону. Потом садится за руль и едет через город к университету.

II

   Кэрки, бесспорно, новые люди. Но если некоторые новые люди просто рождаются новыми людьми, естественными соучастниками перемен и истории, Кэрки обрели этот статус не столь легко, а ценой усилий, гибкости и сурового опыта; и если вас интересует, как узнать их, ощутить, то – как объяснит вам Говард – из всех фактов, их касающихся, именно этот наиболее важен. Кэрки ныне полноправные граждане жизни; они претендуют на свои исторические права; но они не всегда были в положении, позволяющем претендовать на них. Ибо они не родились детьми буржуазии с ощущением вседоступности и власти распоряжаться, и они не выросли здесь, в этом сверкающем приморском городе с его молом и пляжем, его фешенебельными особняками и легким контактом с Лондоном, контактом с наиновейшими стилями и богатством. Кэрки, и он, и она, росли на закопченном, более жестком севере в респектабельной верхней прослойке рабочего класса в сочетании с антуражем нижнего эшелона среднего класса (Говард отполирует для вас данное социальное местоположение и объяснит двойственность, заложенную в самой его сути); и когда они только познакомились и поженились, лет двенадцать назад, они были совсем иными людьми, чем нынешние Кэрки, – робкой замкнутой парой, подавленной жизнью. Говард был стандартным продуктом своих обстоятельств и своего времени, то есть пятидесятых: мальчик на стипендии, серьезный, ответственный, начитанный
   в пределах школьной библиотеки, косо смотревший на спортивные игры и человечество, который поступил в университет Лидса в 1957 году исключительно благодаря академическим стараниям, изнурительным стараниям, обошедшимся ему, правду сказать, в бледность лица и интеллекта. Барбара от природы отличалась большей быстротой ума, да иначе и быть не могло, поскольку от девочек из такой среды академических успехов специфически не требовали, и она из своей женской школы попала в университет не из-за упорного туда стремления, как Говард, но благодаря ободрению и советам благожелательной учительницы языка и литературы, которая, будучи социалисткой, высмеивала ее сентиментально-честолюбивые помыслы стать образцовой женой и матерью. Даже в университете они оставались робкими людьми, фигурами, далекими от политики в неполитическом неагрессивном антураже. Одежда Говарда в те дни всегда умудрялась выглядеть старой, даже когда была с иголочки новой; он был очень худым, очень блеклым, и ему неизменно оказывалось нечего сказать. Он специализировался по социологии, тогда все еще отнюдь не популярной и не престижной дисциплине, собственно говоря, дисциплине, которую почти все его знакомые считали тяжеловесной, насквозь немецкой и скучной. Пальцы у него были темно-желтыми, проникотиненными из-за того, что он курил «Парк-Драйвз» – его единственная поблажка себе или, как он называл ее тогда словом, которое затем выбросил из своего лексикона, – его порок; а его волосы, когда он нерегулярно приезжал домой на уик-энды, были подстрижены – и очень коротко.
   В тот период социологией он интересовался только теоретически. Он редко куда-нибудь выходил, или знакомился, или оглядывался вокруг себя, или обретал что-нибудь сверх абстрактных представлений о социальных силах, которые анализировал в своих письменных работах. Работал он со всем усердием и питался с семьей, у которой снимал комнату где-то на задворках. В то время он никогда не бывал в ресторанах и очень редко – в пивных; его родители были методистами и трезвенниками. На третьем курсе он познакомился с Барбарой, а вернее, Барбара познакомилась с ним; через несколько недель по ее инициативе она начала спать с ним в квартире, которую делила с тремя другими девушками; и убедилась, что он, как она и подозревала, никогда прежде ни в одной девушке не побывал. На этом третьем курсе они очень привязались друг к другу, хотя Говард твердо решил, что личная жизнь не должна вторгаться в его подготовку к выпускным экзаменам. Он сидел по вечерам с ней в ее квартире, читал учебники в нескончаемом безмолвии, пока наконец они не удалялись в спальню с грелкой полной кипятка и кружками желанного какао. «Мы только обнимались, чтобы согреться, – говорит Говард в последующих объяснениях. – Отношениями это ни с какой стороны не было». Однако отношения или вовсе не отношения, а порвать их оказалось очень трудно. Летом 1960 года они оба сдали выпускные экзамены, Говард блестяще, а Барбара, которая не слишком занималась предметом, по которому специализировалась, английским – и больше присутствовала при подготовке Говарда, чем готовилась сама, не слишком блестяще. Теперь, когда университет остался позади, они обнаружили, что им трудно расстаться и пойти каждому своим путем. В результате они избрали тот институт, который, как теперь объясняет Говард, представляет собой способ, каким общество в интересах политической стабильности придает перманентность случайности отношений: иными словами, они поженились. Брак был заключен в церкви, точнее в молельной, в присутствии многочисленных родственников и друзей, – формальность, чтобы ублажить их семьи, к которым они были одинаково сильно привязаны. Они устроили себе медовый месяц в Риле, отправившись туда на дизельном поезде и сняв комнату в пансионе; потом они вернулись в Лидс, так как Говард должен был приступить к работе над диссертацией. В силу своих блестящих экзаменов он был теперь аспирантом, получив грант SSRC, которого, казалось, должно было в достатке хватать на обоих. И вот он приступил к работе над своей темой, к достаточно рутинному религиозно-социологическому исследованию христа-дельфианства в Векфильде, темой, которую он выбрал потому, что в ранней молодости испытал духовное увлечение этой конфессией, увлечение, которое теперь обратил в социологическую проблему. Что до Барбары, она, естественно, стала домохозяйкой, а вернее, по ее собственному выражению, квартирохозяйкой.