Страница:
Поскольку теперь они начали жить в череде малогабаритных квартирок со старомодными высокими кроватями, имеющими изголовье и изножье, и викторианскими унитазами под названием «Каскад», и плюшевой мебелью, и окнами, непременно выходившими на загнивающий садик, – эти садики, дома, пятящиеся на эти садики, переулки, магазин на углу, кинотеатр, автобусные маршруты к центру города слагались в главный горизонт и перфорированную дорожку их жизни, в предел и периметр их мира. Они извлекали определенное удовольствие из своего брака, так как он нес им ощущение «ответственности», и они часто давали знать о себе своим родителям как о дружной паре. На самом же деле после первых месяцев совместной жизни, когда сексуальное упоение, с самого начала не слишком интенсивное, начало слегка угасать и они огляделись вокруг себя, то довольно скоро начали раздражаться друг на друга, огорчаться из-за своего материального положения, изнывать от простейшей необходимости управляться с каждодневной жизнью. Жить в этом скользящем социально двусмысленном положении, в этой аспирантской бедности, этом жалком мирке без друзей было нелегко; проблемы такого существования въедались во все частности их контактов и симпатий. Говард часто говорил об этом времени «созревания» – созревание же, объяснял он позднее, когда уже предпочитал Другие слова, это ключевое понятие аполитичных пятидесятых, – и говорил о нем как о нравственной ценности, которую ставит превыше всего. Он был склонен объяснять их жизни, как очень серьезные и зрелые, главным образом потому, что они очень беспокоились, как бы не расстроить друг друга и не транжирить деньги зря; каким-то образом это сделало их Лоренсом и Фридой Лидских задворков. Вопрос же заключался в том, что, как позже они согласились, ни она, ни он ни в малейшей степени не были культурно подготовлены вести то, что Говард начал позднее называть – когда слово «зрелый» устарело из-за своих тяжких викторианских плюшевых моральных ассоциаций – «взрослыми жизнями». Они были социальными и эмоциональными младенцами с дедовской солидностью; вот как он позднее начал их рисовать, когда, уже совсем иной, возвращался мыслью к достойным любопытства их ранним личностям в первую пору этого слишком поспешного брака. В общепринятом смысле они были ничем; они мучительно влачили скучнейшее из существований. Как часто Барбара, расстроенная невозможностью купить за один раз две банки фасоли или два куска мыла, садилась в их старое красное плюшевое кресло и плакала из-за денег. Как они ни соблюдали вид добродетельной бедности, она невольно разделяла любовь своей матери к обладанию «вещами»: хороший гарнитур из трех предметов для гостиной, кухонный буфет с ломящимися от изобилия полками, белая скатерть на обеденном столе по праздничным дням. Что до Говарда, хотя он и говорил о зрелом поведении, но в основном применял это понятие к очень серьезным беседам и к книжным аргументам; он не стряпал, ничего не делал по дому, был слишком застенчив, чтобы ходить за покупками, и не замечал ни единой из тревог Барбары.
То есть Кэрки тогда, собственно, не были Кэрками; они были очень замкнутыми людьми почти без друзей, наивными и молчаливыми друг с другом. Они не обсуждали никаких проблем – главным образом потому, что не относили себя к людям, имеющим проблемы; проблемы были уделом менее зрелых людей. Большую часть своего времени Барбара одиноко проводила в квартире; наводила порядок и убиралась сверх всякой меры и немножко читала без всякой системы. Их сексуальные отношения, казалось, связывали их в оптимальнейшей интимности, объясняли, почему они состоят в браке друг с другом, доказывали необходимость того, что называют браком; на самом же деле отношения эти, как они начали думать позднее, были жалкими, безынициативными – номинальное наслаждение, избавление от эрекции, осложненное их общим страхом, как бы Барбара не забеременела, поскольку во избежание зачатия они пользовались только изделиями фирмы «Дьюрекс», которые Говард робко приобретал в местной аптеке; впрочем, было и кое-что еще: раздражение, которое они вызывали друг у друга, но в котором ни он, ни она себе не признавались и о котором никогда вслух не говорили. «Мы тогда, – объяснял Говард впоследствии, когда они увидели себя, по выражению Говарда «правильно», когда эта фаза завершилась и они начали обсуждать все подобное между собой и со своими друзьями и все более ширящимся кругом знакомых, – захлопывали друг друга в капкан фиксированных личностных ролей. Мы не могли допустить личных исканий, личного развития. Это означало бы катастрофу. Мы не могли дать ход ни единой из новых возможностей, верно, детка? Вот так люди и убивают друг друга в замедленном темпе. Мы не были взрослыми». Взрослое бытие наступило много позднее; исходное положение тянулось три года, пока Говард кропотливо и исчерпывающе работал над всеми мелочами своей диссертации, а Барбара смотрела на себя в зеркала малогабаритных квартирок. Но затем они нашли себя на середине третьего десятка своей жизни, когда диссертация была завершена, а грант исчерпался и возникла необходимость подумать о следующем ходе. И примерно тогда же с ними кое-что произошло.
Что произошло? Ну, слюна у них начала выделяться быстрее, все начало обретать новый вкус. Стены ограничений, внутри которых они обитали, внезапно пошли трещинами; в них обоих запульсировали новые желания и ожидания. Их робость, их рассерженность, их раздражение начали мало-помалу исчезать, как и их старая одежда – потертые лоснящиеся костюмы Говарда, тусклые юбки и блузки Барбары, – которую они сбросили. В их взаимоотношениях и в их отношениях с другими людьми появились свежесть, новый стиль. Они начали больше смеяться и больше контактировать с другими людьми. Они исповедывались друг другу в припадках крайней откровенности и предпринимали смелые розыски в сексуальной сфере. Лежа в кровати, они без конца говорили о себе самих до трех-четырех утра; в ванной, на лестничной площадке, в кухне они начали щипать, зондировать и будить друг друга всевозможными вариантами новых страстей и сексуальных намерений. И что же все вышеперечисленное сделало с Кэрками? Ну, чтобы понять это, как Говард, неизменный любитель объяснять, неизменно объяснял, вам следовало знать чуточку Маркса, чуточку Фрейда и чуточку социальной истории; естественно, имея дело с Говардом, вам следует знать все это, чтобы объяснить что-либо. Вам следует знать время, место, среду, субструктуру и суперструктуру, состояние и детерминированность сознания, учитывая способность человеческого сознания расширяться и взрываться. А если вы понимаете все это, то поймете также, почему прежние Кэрки испарились, а новые Кэрки стали быть.
Ведь не надо забывать, речь идет о двоих, которые выросли, хотя и в двух разных северных городах – один в Йоркшире, другой в Ланкшире, – но в обстановке одинаковых классовых и моральных понятий. В обстановке рудиментарного христианства и унаследованной социальной почтительности; а это, говорит Говард, идеология общества, четко разграниченной классовой принадлежности и принятия своей принадлежности к тому или иному классу. Они, и он и она, происходили из прочных более или менее пуританских семей, социально пребывающих в непостижимой приграничной зоне между анархизмом рабочего класса и конформизмом буржуазии. Эти семьи характеризовали методизм, моральные стандарты и малые социальные ожидания; результатом явился этнос, которому мораль заменяла политику, принося с собой атмосферу самоотречения и сознательно принятых запретов. Оба они, Говард и Барбара, расширили свой кругозор благодаря школьному и университетскому образованию, но к этому образованию они сохраняли то же отношение, какое было присуще их родителям: как к средству, достойному, добродетельному, средству продвинуться в жизни, достигнуть успеха, стать еще более респектабельными. Короче говоря, они изменили свое положение, не изменив системы моральных ценностей; и они сохранили во всех мелочах кодекс моральных запретов, порядочности и законопослушности. Их учили быть взыскательными, но взыскательными они были только друг к другу, а не к среде или к обществу; и в своих внутренних оценках они все еще сохраняли надежные, но ограничивающие личность, нравственные нормы их семей. Они никогда не просили и никогда не получали. Таким образом, говорит Говард, природа их психологической ситуации и проистекающая из нее природа их брака более чем очевидны и неизбежны. Они поженились, как совершенно очевидно при просвещенном взгляде на прошлое с современной взрослой точки зрения, чтобы воссоздать именно ту семейную ситуацию, в которой выросли они сами. Но проделали они это в совершенно иных исторических условиях, чем те, которые определил выбор, сделанный их родителями. Если бы они посмотрели вокруг, то увидели бы, что энергия социальной свободы изменила мир; им следовало всего лишь начать претендовать на более полное историческое гражданство. Доступ вовсе не был прегражден так категорично, как они считали, – во всяком случае для людей им подобных, избранных для элитарных привилегий, имеющих возможность открывать другим людям доступ к этим привилегиям, превратить их во всеобщие. А в результате они предавали себя и всех других тоже. «Мы были вселенской катастрофой», – говорит Говард теперь.
Вот так брак Кэрков превратился в тюрьму, в помеху росту, а не в содействие ему. Барбара, с чьим образованием было покончено, тут же перекрыла все свои возможности и регрессировала в стандартную женщину, дорейховскую женщину, настроенную только на ведение домашнего хозяйства. Результатом явился характерный синдром относительной фригидности, подавляемой истерии, стыда, внушаемого собственным телом с последующим физическим и социальным отвращением к себе. Что до Говарда, его задачей было прогрессировать и усердно работать, чтобы угождать другим и не допускать ничего радикального, негативного или личного. Он придерживался этой системы истового трудолюбия, чтобы угождать тем, кто социально стоял выше него, но кроме того, даже и собственной жене. «Я приходил домой, – говорит он теперь, – и показывал ей черновики моей диссертации, на которых мой руководитель ставил пометки: «Гораздо, гораздо лучше», и ждал, чтобы она… сделала бы – что? Купила мне велосипед за хорошую успеваемость?» Но так вряд ли могло продолжаться долго, и наступил конец. Ведь Кэрки вращались в мире, в котором их пресный конформизм все больше выглядел нелепым, где успешное самоподавление выглядело тем, чем было на самом деле, – безвольной уступчивостью общепринятому, духовным самоубийством. Исторические условия менялись; весь мир находился в процессе преобразования, революции нарастающих ожиданий, больше утверждаясь, требуя больше, раскрепощали себя. «Наша перемена просто должна была произойти, – говорит Говард. – Путы ослабевали во всех сферах – классы, секс, рабочая этика и так далее и тому подобное. И человек взрывается. Наконец, он должен осознать собственную перемену». «И женщина», – говорит Барбара. И в самом деле, как высокопорядочно скажет вам Говард, Барбара первой разбила скорлупу в то решающее лето, решающее для них лето 1963 года. Это был год социальных сдвигов; Говард, когда остальные разойдутся, а вы задержитесь, может подробно перечислить явные симптомы в столь различных сферах, как популярная музыка, политические скандалы, политика стран третьего мира, споры из-за заработной платы в промышленном секторе – все это, взятое вместе, и делало этот год таким. В капкане квартиры несчастная, сбирая с толку, постоянно чем-нибудь перекусывая, а потому толстея, Барбара первой заметила изначальное противоречие. «Она прозондировала себя», – говорит Говард. «Не совсем так, – говорит Барбара откровенно, – прозондировали меня». – «Совершенно верно, – говорит Говард, – на чисто внешнем уровне тебя трахнули».
Собственно говоря, на чисто внешнем уровне произошло вот что: как-то днем друг, которым обзавелись Кэрки, студент-психолог по имени Хамид, египтянин с большими темными глазами и маниакальным преклонением перед Юн-гом и Лоренсом Даррелом, зашел к ним уговорить их пойти вечером на джаз-концерт. День уже склонялся к вечеру, но Говард, который забывал – и вовсе не случайно, говорит нынешний Говард – о времени, все еще трудился в университетской библиотеке: усердно читал диссертации других людей и делал из них выписки для написания собственной. Хамид принес с собой на квартиру кое-какие фотографии Абу-Симбела и коробку рахат-лукума, но, так или эдак, Барбара легла с ним в кровать, высокую кровать с изголовьем и изножьем в комнате, выходящей на гниющий садик. Она попискивала от определенного удовольствия, хотя все свелось к торопливому перепиху под одеялом – отнюдь не исключительные минуты для обеих сторон. Но у Барбары они оставили осадок тяжкой вины; очень типично, говорит Говард теперь, что ее реакцией было подавить его, не признать, в надежде зачеркнуть весь эпизод. Однако на Хамида воздействовали его собственные неясные нравственные императивы; он настоял на том, чтобы остаться поужинать, и его цель, как выяснилось, заключалась в том, чтобы рассказать Говарду все подробности про минуты на высокой кровати раньше днем, когда, как он объяснил, они с Барбарой немножко занялись любовью. «Думаю, – говорит Говард теперь, – его целью, вполне естественной в контексте его культуры, было укрепить близость между субъектами мужского пола. Нам следует учитывать его взгляд на женщин, детерминированный его культурой». – «Господи, – говорит Барбара, – я просто ему нравилась». – «Одно другое не исключает», – говорит Говард. И Хамид с его темными глазами, закончив исповедь, ожидал с осознанием исполненного долга ответа Говарда, а Говард сидел, перемалывая челюстями ужин, в состоянии глубочайшего шока. «Первой моей мыслью была физическая расправа, – говорит он, – разумеется, не с Хамидом, а с Барбарой. Я чувствовал, что был взят сам. Этика абсолютного обладания женщиной, на которой вы женаты, заложена очень глубоко. Вернее, была». Но он сохранил спокойствие, так как был интеллектуалом, и в любом случае его учили и переучили контролировать себя и не допускать агрессивности.
И он-то знал чуточку Маркса, чуточку Фрейда и чуточку социальной истории; он знал, как количественная перемена внезапно становится качественной переменой, и как происходит овеществление, и что секс не есть просто генитальное взаимодействие, но высший всплеск либидо, психическая манифестация. Он всегда это знал, но теперь осознал. Уже некоторое время он смутно чувствовал, что его задевает и обездоливает то, как в устремленных вперед пертурбациях исторического процесса словно бы зарождается новый ритм человечества, новый образ мышления. Он ощущал это в молодых людях (тогда молодые люди были для Кэрков просто остальными людьми: сами они в двадцатипятилетнем возрасте были людьми на возрасте) и ощущал это в бунтах и протестах американских черных и в третьем мире – мире, из которого явился Хамид. Теперь ему казалось, что он выброшен на необитаемые берега исторической глупости, но в нем теплилась надежда на собственное спасение. Он сидел над сосисками, и он слушал Хамида, который был полон фаталистических объяснений. («Это то, что случилось, Говард, потому, что такому суждено было случиться»), а затем слушал Барбару, которая защищалась с совершенно новой агрессивностью. («Я личность, Говард. И была личностью все это время здесь, застрявшей в этой комнате, и он это понял, а ты никогда не понимал».) Он пронзил сосиску; он осознал историческую неизбежность. Небольшая революция разразилась. «Я поглядел через стол на эту личность, которую все это время называл женой, и внезапно ее лицо включилось, стало для меня реальным», – говорит Говард «Мое лицо? – спрашивает Барбара. – Мое?» – «Вот именно, – говорит Говард. – А когда одно лицо обретает реальность, реальность обретают все лица». – «Верно, – говорит Барбара. – И особенно – смазливые».
Малюсенький роман Барбары в высокой кровати оказался крайне эффективным; он воспламенил Кэрков по отношению друг к другу. И потому их заворожила – на время – смутная манящая мечта, которую они обговаривали снова и снова; это была мечта о раскрепощающихся сознаниях, равенстве и в малом, и в большом, высочайших эротических удовлетворениях, о трансцендентировании того, что до сих пор они полагали реальностью. И они принялись транс-цендентировать реальность очень даже часто, занимаясь любовью в парках, куря травку на вечеринках, отправляясь на вересковые пустоши за Эйделем и бегая голышом на ветру, наезжая в Лондон, обмазывая друг друга маргарином в постели, участвуя в демонстрациях. Почти сразу же после романчика Барбары умер отец Говарда. («Неизбежно осознаешь освобождение от психологического фокуса отцовских ограничений, – говорит Говард, – разумеется, я был очень к нему привязан»), и лишь несколько дней спустя Говарда попросили предложить свои услуги для временного чтения лекций прямо тут в Лидсе на факультете, где он занимался своими изысканиями, и место это он получил удивительно быстро. К диссертации оставалось добавить несколько заключительных штрихов, но это он мог более или менее на время отложить; теперь задача была в том, чтобы приготовиться к преподаванию, проникнуть еще дальше в просторы и глубины социологии. В силу этого назначения Кэрки сняли квартиру побольше с кроватью поменьше и смогли установить новую плиту, взять напрокат телевизор и устроить несколько маленьких вечеринок. Они завели еще нескольких и куда более радикальных друзей из числа других аспирантов и теперь сверх того из преподавателей. Тот факт, что теперь он более не был человеком, получающим оценки, но человеком, который будет их ставить, извлек его из интеллектуального пустыря достижений с оглядкой, в котором он обитал до этого момента. Кэрки провели лето в состоянии нескончаемого радостного возбуждения; это было самое волнующее лето в их жизни.
Более того: на протяжении этих летних месяцев в их отношения ввинтилась опасность. Каждое утро они вставали, ощущая физическую пресыщенность, возбужденные собственными телами и другим телом, которое вызвало в них возбуждение их собственным телом. Они много говорили друг другу о вздернутости, отличном настроении, опьянении. Они смотрели друг на друга и замечали, какие ограничения, какие помехи это другое «я» (всегда так избыточно рядом, всегда такое сверхнавязчивое) ставит на дороге вперед, которую избрал для себя каждый; и каждый время от времени обвинял другого в захлопывании дверей, ликвидировании выбора, в оробении, в перегибе. И ссорились они частенько, но это уже не были мелочные маленькие свары, в которых их мелочные маленькие «я» старого образца искали разрядку до революции в их сознании, свары вялые до практической невидимости, хотя переживаемые очень глубоко и остававшиеся неразрешенными. «Это была политика роста, – говорит Говард, – сложнейшая диалектика самоутверждения. Именно то, что требовалось». – «Но, Гов, не забывай, – говорит Барбара, – про сохранявшийся глубоко буржуазный элемент». – «Ну, да, бесспорно, – говорит Говард, – это было неизбежно». – «Я в его глазах все еще оставалась, по сути, собственностью», – говорит Барбара– «Разумеется, таково неизбежное противоречие, структурированное в институт брака, – говорит Говард, – а У принадлежали к поколению, сфокусированному на бра-ке» _ «Разумеется, – говорит Барбара, – мы все еще фактически состоим в браке». – «Но на наших собственных условиях, – добавляет Говард, – мы внутренне переопределили его». – «Да уж», – говорит Барбара.
Когда осенью начался академический год и Говард начал преподавать в самый-самый первый раз, он обнаружил, что летние события одарили его способностью вкладывать в предмет преподавания страстный пыл, желание преподавать его так, как его никогда прежде не преподавали. Он водил своих студентов в суды и читал им лекции в коридоре, пока не поднимался такой шум, что его просили удалиться. Он отправился с ними, и они переночевали вместе в приюте Армии Спасения, чтобы воспринимать знания непосредственно. Он вторгался в области демографической и социальной психологии, избрав реформистский подход в духе Райта Миллса. Он обнаружил, что углубляется в академическую субкультуру, в образ жизни своих коллег-преподавателей и особенно своих коллег-социологов. Он очень серьезно и истово рассуждал о теориях. И начал носить черные кожаные куртки, в которых по какой-то причине щеголяло большинство его коллег. В 1963 году появилось много новых бород; одной из них была борода Говарда. Позднее по субботам он начал продавать «Ред моул» [3] в городском торговом центре, высоко поднимая зажатый в кулаке экземпляр перед лицами покупателей, наводнявших торговый Центр. Барбара больше уже не сидела в квартире безвыходно. Она посещала университет, ходила на лекции, присутствовала на политических собраниях, бывала на кинопросмотрах и прикнопливала вызывающие плакаты на досках Для объявлений, когда вокруг никого не было. Она приобщилась к здоровой пище и астрологии, следила за процентом витаминов и содержанием холестерина и составляла гороскопы политических противников. Она посещала все вечеринки, устраиваемые коллегами Говарда, и стала очень раскрепощенной и популярной, стояла по углам в платьях с глубоким вырезом и поднимала жгуче-злободневные темы, и потребляла большое количество алкогольных напитков. Короче говоря, Кэрки обрели известность как представители круга более молодых преподавателей и одни из живейших средоточий культуры, которую они же запустили.
Кроме того, оба начали завязывать мимолетные любовные связи. Говард применял к женам своих друзей хамидовский, как он считал, метод и был изумлен, какими доступными оказались многие из них и еще тем, насколько это укрепило его уверенность в себе и его социальное мужество. Барбара начала получать свое удовольствие на вечеринках, которые они посещали, – ускользала наверх в спальню с кем-нибудь около полуночи, а затем, не желая ничего упускать, возвращалась вниз с наступлением утра, когда начинались танцы или пускалась вкруговую травка. Они испытывали некоторую напряженность, а порой какие-то из других взаимоотношений, которые они завязывали, казались многообещающими, достойными углубления; они очень часто говорили о том, чтобы разъехаться, чувствуя теперь, что они действительно вредны друг для друга и что единственным реальным ответом было бы начать заново. Однако ни одно из других взаимоотношений не превратилось по-настоящему в перманентное. Один раз Барбара уехала и неделю гостила у каких-то друзей, у Бимишей, – Генри Бимиш был еще одним молодым преподавателем на факультете; она захватила с собой телевизор и начала высматривать себе квартиру в Лидсе. Но все их друзья были людьми поднаторевшими в психологии и без устали объясняли Барбаре проблемы Говарда, а Говарду – проблемы Барбары, так что они вновь показались друг другу очень даже интересными. И потому они вновь воссоединились в конце этой недели на основе новой конфигурации. Все это имело незамедлительные последствия: Барбара забеременела. «Господи, какими примитивными способами мы тогда пользовались, – говорит Барбара, – попросту играли в русскую рулетку». Барбара прямо-таки наслаждалась своей беременностью и до неимоверности разжирела. Ее крупные крестьянские груди набухли, и на ходу она гордо выпячивала перед собой свой огромный бугор. Она посещала классы естественных родов, и Говард посещал их; он проделывал упражнения на полу рядом с ней, сочувственно напрягаясь, едва сестра командовала «напрягитесь». Когда Барбара отправилась в городскую клинику Лидса, Говард настоял, чтобы ему разрешили присутствовать. Более того, когда настал день родов, он решил не отменять занятий, а привести с собой всю группу и наблюдать роды, анализируя проблемы Государственной службы здравоохранения и условия родовспоможения. Сестра была строга и не пожелала пойти навстречу, так что группа ждала в саду клиники, заглядывая в окна, пока Барбара рожала по методу Ламаза в присутствии Говарда, инструктировавшего и подбадривавшего из-под белой маски. Потом все завершилось. Барбара обливалась потом, и прожилки в ее глазах налились кровью, а Говард с напряженной и глубочайшей любознательностью созерцал тайну жизни, заключенную между ног его жены, и обозревал условия и факторы, Маркса и Фрейда, историю и половую активность, которые вкупе привели к этому самому необычайному из всех возможных последствий.
Сперва Барбара не приветствовала беременности, так как слишком уж наслаждалась текущим моментом; но в конце концов беременность обернулась для нее своего рода победой. Говард сочувственно напрягался на полу клиники, но к концу ничего не вынапрягнул; Барбара же выдала наивысшее утверждение, опубликованное наивысшим способом. После этого Говарду пришлось много заниматься ухо-Дом за ребенком, и днем он часто спал в своем кресле в своем кабинете в университете, чтобы проснуться и быть наготове для кормления в два часа ночи. Он выполнял свою Долю обязанностей, но тем не менее Барбара утверждала, что придавлена ярмом материнства, которое не только удовлетворяет, но и лишает, а потому она заставила его выплачивать ей экономическую заработную плату за ее полезную социальную роль жены и матери в доказательство ее невтороразрядности. Однако после двух месяцев, полностью проведенных в обществе младенца, у нее возникло чувство, что настало время реализовать себя как полноценную экономическую единицу. Ведь почему-то только когда достижение проходит проверку на открытом конкурентном рынке, оно оказывается подлинным достижением, полноценным способом существования, экзистенциалистским актом; для этих проблем она начала заимствовать лексику Говарда.
То есть Кэрки тогда, собственно, не были Кэрками; они были очень замкнутыми людьми почти без друзей, наивными и молчаливыми друг с другом. Они не обсуждали никаких проблем – главным образом потому, что не относили себя к людям, имеющим проблемы; проблемы были уделом менее зрелых людей. Большую часть своего времени Барбара одиноко проводила в квартире; наводила порядок и убиралась сверх всякой меры и немножко читала без всякой системы. Их сексуальные отношения, казалось, связывали их в оптимальнейшей интимности, объясняли, почему они состоят в браке друг с другом, доказывали необходимость того, что называют браком; на самом же деле отношения эти, как они начали думать позднее, были жалкими, безынициативными – номинальное наслаждение, избавление от эрекции, осложненное их общим страхом, как бы Барбара не забеременела, поскольку во избежание зачатия они пользовались только изделиями фирмы «Дьюрекс», которые Говард робко приобретал в местной аптеке; впрочем, было и кое-что еще: раздражение, которое они вызывали друг у друга, но в котором ни он, ни она себе не признавались и о котором никогда вслух не говорили. «Мы тогда, – объяснял Говард впоследствии, когда они увидели себя, по выражению Говарда «правильно», когда эта фаза завершилась и они начали обсуждать все подобное между собой и со своими друзьями и все более ширящимся кругом знакомых, – захлопывали друг друга в капкан фиксированных личностных ролей. Мы не могли допустить личных исканий, личного развития. Это означало бы катастрофу. Мы не могли дать ход ни единой из новых возможностей, верно, детка? Вот так люди и убивают друг друга в замедленном темпе. Мы не были взрослыми». Взрослое бытие наступило много позднее; исходное положение тянулось три года, пока Говард кропотливо и исчерпывающе работал над всеми мелочами своей диссертации, а Барбара смотрела на себя в зеркала малогабаритных квартирок. Но затем они нашли себя на середине третьего десятка своей жизни, когда диссертация была завершена, а грант исчерпался и возникла необходимость подумать о следующем ходе. И примерно тогда же с ними кое-что произошло.
Что произошло? Ну, слюна у них начала выделяться быстрее, все начало обретать новый вкус. Стены ограничений, внутри которых они обитали, внезапно пошли трещинами; в них обоих запульсировали новые желания и ожидания. Их робость, их рассерженность, их раздражение начали мало-помалу исчезать, как и их старая одежда – потертые лоснящиеся костюмы Говарда, тусклые юбки и блузки Барбары, – которую они сбросили. В их взаимоотношениях и в их отношениях с другими людьми появились свежесть, новый стиль. Они начали больше смеяться и больше контактировать с другими людьми. Они исповедывались друг другу в припадках крайней откровенности и предпринимали смелые розыски в сексуальной сфере. Лежа в кровати, они без конца говорили о себе самих до трех-четырех утра; в ванной, на лестничной площадке, в кухне они начали щипать, зондировать и будить друг друга всевозможными вариантами новых страстей и сексуальных намерений. И что же все вышеперечисленное сделало с Кэрками? Ну, чтобы понять это, как Говард, неизменный любитель объяснять, неизменно объяснял, вам следовало знать чуточку Маркса, чуточку Фрейда и чуточку социальной истории; естественно, имея дело с Говардом, вам следует знать все это, чтобы объяснить что-либо. Вам следует знать время, место, среду, субструктуру и суперструктуру, состояние и детерминированность сознания, учитывая способность человеческого сознания расширяться и взрываться. А если вы понимаете все это, то поймете также, почему прежние Кэрки испарились, а новые Кэрки стали быть.
Ведь не надо забывать, речь идет о двоих, которые выросли, хотя и в двух разных северных городах – один в Йоркшире, другой в Ланкшире, – но в обстановке одинаковых классовых и моральных понятий. В обстановке рудиментарного христианства и унаследованной социальной почтительности; а это, говорит Говард, идеология общества, четко разграниченной классовой принадлежности и принятия своей принадлежности к тому или иному классу. Они, и он и она, происходили из прочных более или менее пуританских семей, социально пребывающих в непостижимой приграничной зоне между анархизмом рабочего класса и конформизмом буржуазии. Эти семьи характеризовали методизм, моральные стандарты и малые социальные ожидания; результатом явился этнос, которому мораль заменяла политику, принося с собой атмосферу самоотречения и сознательно принятых запретов. Оба они, Говард и Барбара, расширили свой кругозор благодаря школьному и университетскому образованию, но к этому образованию они сохраняли то же отношение, какое было присуще их родителям: как к средству, достойному, добродетельному, средству продвинуться в жизни, достигнуть успеха, стать еще более респектабельными. Короче говоря, они изменили свое положение, не изменив системы моральных ценностей; и они сохранили во всех мелочах кодекс моральных запретов, порядочности и законопослушности. Их учили быть взыскательными, но взыскательными они были только друг к другу, а не к среде или к обществу; и в своих внутренних оценках они все еще сохраняли надежные, но ограничивающие личность, нравственные нормы их семей. Они никогда не просили и никогда не получали. Таким образом, говорит Говард, природа их психологической ситуации и проистекающая из нее природа их брака более чем очевидны и неизбежны. Они поженились, как совершенно очевидно при просвещенном взгляде на прошлое с современной взрослой точки зрения, чтобы воссоздать именно ту семейную ситуацию, в которой выросли они сами. Но проделали они это в совершенно иных исторических условиях, чем те, которые определил выбор, сделанный их родителями. Если бы они посмотрели вокруг, то увидели бы, что энергия социальной свободы изменила мир; им следовало всего лишь начать претендовать на более полное историческое гражданство. Доступ вовсе не был прегражден так категорично, как они считали, – во всяком случае для людей им подобных, избранных для элитарных привилегий, имеющих возможность открывать другим людям доступ к этим привилегиям, превратить их во всеобщие. А в результате они предавали себя и всех других тоже. «Мы были вселенской катастрофой», – говорит Говард теперь.
Вот так брак Кэрков превратился в тюрьму, в помеху росту, а не в содействие ему. Барбара, с чьим образованием было покончено, тут же перекрыла все свои возможности и регрессировала в стандартную женщину, дорейховскую женщину, настроенную только на ведение домашнего хозяйства. Результатом явился характерный синдром относительной фригидности, подавляемой истерии, стыда, внушаемого собственным телом с последующим физическим и социальным отвращением к себе. Что до Говарда, его задачей было прогрессировать и усердно работать, чтобы угождать другим и не допускать ничего радикального, негативного или личного. Он придерживался этой системы истового трудолюбия, чтобы угождать тем, кто социально стоял выше него, но кроме того, даже и собственной жене. «Я приходил домой, – говорит он теперь, – и показывал ей черновики моей диссертации, на которых мой руководитель ставил пометки: «Гораздо, гораздо лучше», и ждал, чтобы она… сделала бы – что? Купила мне велосипед за хорошую успеваемость?» Но так вряд ли могло продолжаться долго, и наступил конец. Ведь Кэрки вращались в мире, в котором их пресный конформизм все больше выглядел нелепым, где успешное самоподавление выглядело тем, чем было на самом деле, – безвольной уступчивостью общепринятому, духовным самоубийством. Исторические условия менялись; весь мир находился в процессе преобразования, революции нарастающих ожиданий, больше утверждаясь, требуя больше, раскрепощали себя. «Наша перемена просто должна была произойти, – говорит Говард. – Путы ослабевали во всех сферах – классы, секс, рабочая этика и так далее и тому подобное. И человек взрывается. Наконец, он должен осознать собственную перемену». «И женщина», – говорит Барбара. И в самом деле, как высокопорядочно скажет вам Говард, Барбара первой разбила скорлупу в то решающее лето, решающее для них лето 1963 года. Это был год социальных сдвигов; Говард, когда остальные разойдутся, а вы задержитесь, может подробно перечислить явные симптомы в столь различных сферах, как популярная музыка, политические скандалы, политика стран третьего мира, споры из-за заработной платы в промышленном секторе – все это, взятое вместе, и делало этот год таким. В капкане квартиры несчастная, сбирая с толку, постоянно чем-нибудь перекусывая, а потому толстея, Барбара первой заметила изначальное противоречие. «Она прозондировала себя», – говорит Говард. «Не совсем так, – говорит Барбара откровенно, – прозондировали меня». – «Совершенно верно, – говорит Говард, – на чисто внешнем уровне тебя трахнули».
Собственно говоря, на чисто внешнем уровне произошло вот что: как-то днем друг, которым обзавелись Кэрки, студент-психолог по имени Хамид, египтянин с большими темными глазами и маниакальным преклонением перед Юн-гом и Лоренсом Даррелом, зашел к ним уговорить их пойти вечером на джаз-концерт. День уже склонялся к вечеру, но Говард, который забывал – и вовсе не случайно, говорит нынешний Говард – о времени, все еще трудился в университетской библиотеке: усердно читал диссертации других людей и делал из них выписки для написания собственной. Хамид принес с собой на квартиру кое-какие фотографии Абу-Симбела и коробку рахат-лукума, но, так или эдак, Барбара легла с ним в кровать, высокую кровать с изголовьем и изножьем в комнате, выходящей на гниющий садик. Она попискивала от определенного удовольствия, хотя все свелось к торопливому перепиху под одеялом – отнюдь не исключительные минуты для обеих сторон. Но у Барбары они оставили осадок тяжкой вины; очень типично, говорит Говард теперь, что ее реакцией было подавить его, не признать, в надежде зачеркнуть весь эпизод. Однако на Хамида воздействовали его собственные неясные нравственные императивы; он настоял на том, чтобы остаться поужинать, и его цель, как выяснилось, заключалась в том, чтобы рассказать Говарду все подробности про минуты на высокой кровати раньше днем, когда, как он объяснил, они с Барбарой немножко занялись любовью. «Думаю, – говорит Говард теперь, – его целью, вполне естественной в контексте его культуры, было укрепить близость между субъектами мужского пола. Нам следует учитывать его взгляд на женщин, детерминированный его культурой». – «Господи, – говорит Барбара, – я просто ему нравилась». – «Одно другое не исключает», – говорит Говард. И Хамид с его темными глазами, закончив исповедь, ожидал с осознанием исполненного долга ответа Говарда, а Говард сидел, перемалывая челюстями ужин, в состоянии глубочайшего шока. «Первой моей мыслью была физическая расправа, – говорит он, – разумеется, не с Хамидом, а с Барбарой. Я чувствовал, что был взят сам. Этика абсолютного обладания женщиной, на которой вы женаты, заложена очень глубоко. Вернее, была». Но он сохранил спокойствие, так как был интеллектуалом, и в любом случае его учили и переучили контролировать себя и не допускать агрессивности.
И он-то знал чуточку Маркса, чуточку Фрейда и чуточку социальной истории; он знал, как количественная перемена внезапно становится качественной переменой, и как происходит овеществление, и что секс не есть просто генитальное взаимодействие, но высший всплеск либидо, психическая манифестация. Он всегда это знал, но теперь осознал. Уже некоторое время он смутно чувствовал, что его задевает и обездоливает то, как в устремленных вперед пертурбациях исторического процесса словно бы зарождается новый ритм человечества, новый образ мышления. Он ощущал это в молодых людях (тогда молодые люди были для Кэрков просто остальными людьми: сами они в двадцатипятилетнем возрасте были людьми на возрасте) и ощущал это в бунтах и протестах американских черных и в третьем мире – мире, из которого явился Хамид. Теперь ему казалось, что он выброшен на необитаемые берега исторической глупости, но в нем теплилась надежда на собственное спасение. Он сидел над сосисками, и он слушал Хамида, который был полон фаталистических объяснений. («Это то, что случилось, Говард, потому, что такому суждено было случиться»), а затем слушал Барбару, которая защищалась с совершенно новой агрессивностью. («Я личность, Говард. И была личностью все это время здесь, застрявшей в этой комнате, и он это понял, а ты никогда не понимал».) Он пронзил сосиску; он осознал историческую неизбежность. Небольшая революция разразилась. «Я поглядел через стол на эту личность, которую все это время называл женой, и внезапно ее лицо включилось, стало для меня реальным», – говорит Говард «Мое лицо? – спрашивает Барбара. – Мое?» – «Вот именно, – говорит Говард. – А когда одно лицо обретает реальность, реальность обретают все лица». – «Верно, – говорит Барбара. – И особенно – смазливые».
Малюсенький роман Барбары в высокой кровати оказался крайне эффективным; он воспламенил Кэрков по отношению друг к другу. И потому их заворожила – на время – смутная манящая мечта, которую они обговаривали снова и снова; это была мечта о раскрепощающихся сознаниях, равенстве и в малом, и в большом, высочайших эротических удовлетворениях, о трансцендентировании того, что до сих пор они полагали реальностью. И они принялись транс-цендентировать реальность очень даже часто, занимаясь любовью в парках, куря травку на вечеринках, отправляясь на вересковые пустоши за Эйделем и бегая голышом на ветру, наезжая в Лондон, обмазывая друг друга маргарином в постели, участвуя в демонстрациях. Почти сразу же после романчика Барбары умер отец Говарда. («Неизбежно осознаешь освобождение от психологического фокуса отцовских ограничений, – говорит Говард, – разумеется, я был очень к нему привязан»), и лишь несколько дней спустя Говарда попросили предложить свои услуги для временного чтения лекций прямо тут в Лидсе на факультете, где он занимался своими изысканиями, и место это он получил удивительно быстро. К диссертации оставалось добавить несколько заключительных штрихов, но это он мог более или менее на время отложить; теперь задача была в том, чтобы приготовиться к преподаванию, проникнуть еще дальше в просторы и глубины социологии. В силу этого назначения Кэрки сняли квартиру побольше с кроватью поменьше и смогли установить новую плиту, взять напрокат телевизор и устроить несколько маленьких вечеринок. Они завели еще нескольких и куда более радикальных друзей из числа других аспирантов и теперь сверх того из преподавателей. Тот факт, что теперь он более не был человеком, получающим оценки, но человеком, который будет их ставить, извлек его из интеллектуального пустыря достижений с оглядкой, в котором он обитал до этого момента. Кэрки провели лето в состоянии нескончаемого радостного возбуждения; это было самое волнующее лето в их жизни.
Более того: на протяжении этих летних месяцев в их отношения ввинтилась опасность. Каждое утро они вставали, ощущая физическую пресыщенность, возбужденные собственными телами и другим телом, которое вызвало в них возбуждение их собственным телом. Они много говорили друг другу о вздернутости, отличном настроении, опьянении. Они смотрели друг на друга и замечали, какие ограничения, какие помехи это другое «я» (всегда так избыточно рядом, всегда такое сверхнавязчивое) ставит на дороге вперед, которую избрал для себя каждый; и каждый время от времени обвинял другого в захлопывании дверей, ликвидировании выбора, в оробении, в перегибе. И ссорились они частенько, но это уже не были мелочные маленькие свары, в которых их мелочные маленькие «я» старого образца искали разрядку до революции в их сознании, свары вялые до практической невидимости, хотя переживаемые очень глубоко и остававшиеся неразрешенными. «Это была политика роста, – говорит Говард, – сложнейшая диалектика самоутверждения. Именно то, что требовалось». – «Но, Гов, не забывай, – говорит Барбара, – про сохранявшийся глубоко буржуазный элемент». – «Ну, да, бесспорно, – говорит Говард, – это было неизбежно». – «Я в его глазах все еще оставалась, по сути, собственностью», – говорит Барбара– «Разумеется, таково неизбежное противоречие, структурированное в институт брака, – говорит Говард, – а У принадлежали к поколению, сфокусированному на бра-ке» _ «Разумеется, – говорит Барбара, – мы все еще фактически состоим в браке». – «Но на наших собственных условиях, – добавляет Говард, – мы внутренне переопределили его». – «Да уж», – говорит Барбара.
Когда осенью начался академический год и Говард начал преподавать в самый-самый первый раз, он обнаружил, что летние события одарили его способностью вкладывать в предмет преподавания страстный пыл, желание преподавать его так, как его никогда прежде не преподавали. Он водил своих студентов в суды и читал им лекции в коридоре, пока не поднимался такой шум, что его просили удалиться. Он отправился с ними, и они переночевали вместе в приюте Армии Спасения, чтобы воспринимать знания непосредственно. Он вторгался в области демографической и социальной психологии, избрав реформистский подход в духе Райта Миллса. Он обнаружил, что углубляется в академическую субкультуру, в образ жизни своих коллег-преподавателей и особенно своих коллег-социологов. Он очень серьезно и истово рассуждал о теориях. И начал носить черные кожаные куртки, в которых по какой-то причине щеголяло большинство его коллег. В 1963 году появилось много новых бород; одной из них была борода Говарда. Позднее по субботам он начал продавать «Ред моул» [3] в городском торговом центре, высоко поднимая зажатый в кулаке экземпляр перед лицами покупателей, наводнявших торговый Центр. Барбара больше уже не сидела в квартире безвыходно. Она посещала университет, ходила на лекции, присутствовала на политических собраниях, бывала на кинопросмотрах и прикнопливала вызывающие плакаты на досках Для объявлений, когда вокруг никого не было. Она приобщилась к здоровой пище и астрологии, следила за процентом витаминов и содержанием холестерина и составляла гороскопы политических противников. Она посещала все вечеринки, устраиваемые коллегами Говарда, и стала очень раскрепощенной и популярной, стояла по углам в платьях с глубоким вырезом и поднимала жгуче-злободневные темы, и потребляла большое количество алкогольных напитков. Короче говоря, Кэрки обрели известность как представители круга более молодых преподавателей и одни из живейших средоточий культуры, которую они же запустили.
Кроме того, оба начали завязывать мимолетные любовные связи. Говард применял к женам своих друзей хамидовский, как он считал, метод и был изумлен, какими доступными оказались многие из них и еще тем, насколько это укрепило его уверенность в себе и его социальное мужество. Барбара начала получать свое удовольствие на вечеринках, которые они посещали, – ускользала наверх в спальню с кем-нибудь около полуночи, а затем, не желая ничего упускать, возвращалась вниз с наступлением утра, когда начинались танцы или пускалась вкруговую травка. Они испытывали некоторую напряженность, а порой какие-то из других взаимоотношений, которые они завязывали, казались многообещающими, достойными углубления; они очень часто говорили о том, чтобы разъехаться, чувствуя теперь, что они действительно вредны друг для друга и что единственным реальным ответом было бы начать заново. Однако ни одно из других взаимоотношений не превратилось по-настоящему в перманентное. Один раз Барбара уехала и неделю гостила у каких-то друзей, у Бимишей, – Генри Бимиш был еще одним молодым преподавателем на факультете; она захватила с собой телевизор и начала высматривать себе квартиру в Лидсе. Но все их друзья были людьми поднаторевшими в психологии и без устали объясняли Барбаре проблемы Говарда, а Говарду – проблемы Барбары, так что они вновь показались друг другу очень даже интересными. И потому они вновь воссоединились в конце этой недели на основе новой конфигурации. Все это имело незамедлительные последствия: Барбара забеременела. «Господи, какими примитивными способами мы тогда пользовались, – говорит Барбара, – попросту играли в русскую рулетку». Барбара прямо-таки наслаждалась своей беременностью и до неимоверности разжирела. Ее крупные крестьянские груди набухли, и на ходу она гордо выпячивала перед собой свой огромный бугор. Она посещала классы естественных родов, и Говард посещал их; он проделывал упражнения на полу рядом с ней, сочувственно напрягаясь, едва сестра командовала «напрягитесь». Когда Барбара отправилась в городскую клинику Лидса, Говард настоял, чтобы ему разрешили присутствовать. Более того, когда настал день родов, он решил не отменять занятий, а привести с собой всю группу и наблюдать роды, анализируя проблемы Государственной службы здравоохранения и условия родовспоможения. Сестра была строга и не пожелала пойти навстречу, так что группа ждала в саду клиники, заглядывая в окна, пока Барбара рожала по методу Ламаза в присутствии Говарда, инструктировавшего и подбадривавшего из-под белой маски. Потом все завершилось. Барбара обливалась потом, и прожилки в ее глазах налились кровью, а Говард с напряженной и глубочайшей любознательностью созерцал тайну жизни, заключенную между ног его жены, и обозревал условия и факторы, Маркса и Фрейда, историю и половую активность, которые вкупе привели к этому самому необычайному из всех возможных последствий.
Сперва Барбара не приветствовала беременности, так как слишком уж наслаждалась текущим моментом; но в конце концов беременность обернулась для нее своего рода победой. Говард сочувственно напрягался на полу клиники, но к концу ничего не вынапрягнул; Барбара же выдала наивысшее утверждение, опубликованное наивысшим способом. После этого Говарду пришлось много заниматься ухо-Дом за ребенком, и днем он часто спал в своем кресле в своем кабинете в университете, чтобы проснуться и быть наготове для кормления в два часа ночи. Он выполнял свою Долю обязанностей, но тем не менее Барбара утверждала, что придавлена ярмом материнства, которое не только удовлетворяет, но и лишает, а потому она заставила его выплачивать ей экономическую заработную плату за ее полезную социальную роль жены и матери в доказательство ее невтороразрядности. Однако после двух месяцев, полностью проведенных в обществе младенца, у нее возникло чувство, что настало время реализовать себя как полноценную экономическую единицу. Ведь почему-то только когда достижение проходит проверку на открытом конкурентном рынке, оно оказывается подлинным достижением, полноценным способом существования, экзистенциалистским актом; для этих проблем она начала заимствовать лексику Говарда.