Страница:
«Ну, – сказала Барбара, пытаясь быть доброй к добрым людям, которые спасли ее, когда она бесприютно бродила, нагруженная телевизором, – не забывай, они ведь были лишены многих наших лишений».
Они ехали через мосты, между холмами к городу и морю; они бежали назад в Водолейт, чтобы вновь ощутить урбанистическую жизнь, чтобы вновь общаться с опорной реальностью. Туда, где дома, и мусорные баки, и мусор, и преступность. В конце концов Говард решил посетить отдел социального обеспечения в Водолейте; ему необходимо было привести в порядок свой дух, заверить себя, что в месте, в которое он пересаживает свою судьбу, действительно имеется своя социология: социальные трения, сумеречные зоны, расовые вопросы, классовая борьба, схватки между муниципалитетом и общественностью, сектора изгоев – короче говоря, состав истинной жизни. Оставив фургон на стоянке, с Барбарой и младенцем внутри, он проник в унылое учреждение, и там его ждала удача. Ибо там работала одна из его бывших лидских студенток, девушка по имени Элла, которая носила бабушкины очки, джинсы и безрукавки и знала о его радикальном настрое и, подобно всем хорошим студентам, разделяла этот настрой. Взрослая девочка, позже сказал Говард Барбаре, когда Элла выбралась из-за своего стола в отделе и влезла к ним в фургон, втиснувшись сзади впритык к корзине с младенцем, и обещала показать им настоящий Водолейт. Она разыскивала кварталы нужды, укрытые между и позади старинных частных гостиниц и новых квартир, сдающихся на курортный сезон; она зондировала неожиданные социальные конфликты, спрятанные за аттракционами и курортным фасадом города; она показала им акры урбанистических язв, бетон урбанистического обновления.
«Конечно, это проблемный город, – сказала Элла. – О, они любят делать вид, будто это не так, чтобы не отпугнуть туристов. Но любое место, которое импортирует людей для обслуживания сезонного бума, а с приближением зимы вышвыривает их на пособие по безработице, должно иметь проблемы, и они их имеют».
«Есть радикалы?» – спросила Барбара.
«Полным-полно, – сказала Элла. – И хиппи, и все такие прочие. Как вообще в таких городах. В этот город можно прибежать и исчезнуть. Пустующие дома. Приезжие сорят деньгами. Полно маргинальной работы. Нет, это хорошее место. – Она дала несколько указаний, которые привели их в район сноса трущоб. – Конечно, никто не хочет видеть этого, хотя им следует тыкать туристов носом именно сюда», – сказала она, входя в пустующий старый дом, куда, сказала она, заходят переночевать потребители метилового спирта, алкоголики, наркоманы, всякие личности, сбежавшие откуда-нибудь. Это было видно; Кэрки проникли через заднюю дверь в хаотичное запустение дома; перила выломаны, в углах экскременты, мусор на полу, битые бутылки в спальне, зияющие дыры там, где из окон выбили стекла. Барбара остановилась среди серой развалюшности, придерживая младенца у плеча. Говард бродил вокруг. Он сказал:
«Мы могли бы устроить здесь каких-нибудь перманентных самовольных жильцов».
«А что? – сказала Элла. – Дом простоит еще долго. Нет Денег на его снос».
Барбара, сев на нижнюю ступеньку вместе с младенцем, сказала:
«Конечно, мы могли бы самовольно вселиться сюда».
«Ну да, могли бы», – сказал Говард.
«Возможно, это отдает неэтичностью, – сказала Элла, – но вы даже могли бы сделать это вполне законно. Думаю, я смогу это для вас устроить. Я знаю в городском совете всех людей, с кем надо поговорить».
«Отличный антураж», – сказала Барбара.
«И это ведь нельзя назвать собственностью», – сказал Говард.
И вот Элла и Кэрки вышли через сломанную заднюю дверь и осмотрели остатки архитектурного полукруга, частью которого был этот дом; они взглянули прямо на замок и вниз на променад. Останки былого фешенебельного адреса. Они поехали назад в муниципальное управление, Говард поговорил с людьми и сказал, что все равно поселится там, и они договорились об аренде этой собственности за очень небольшую сумму, обещав выехать перед ее сносом, до которого оставалось еще два года. И вот так Кэрки в заключение своих поисков обзавелись-таки несобственно собственностью. И в ту же осень они взяли напрокат фургон, Говард сел за руль фургона, а Барбара следовала за ним в фургоне, и они перевезли все свои вещи на юг и запад в Водолейт. Когда они начали грузить фургон своими вещами, для них явилось сюрпризом и тайной количество этих вещей; они ведь считали, что у них практически нет имущества, поскольку они люди, не обрастающие бытом. Однако имелись плита, стереосистема, телевизор (потому что к этому времени они уже купили его), миксер, плетеное кресло-качалка, кухонная и прочая посуда, игрушки, два картотечных шкафчика и дверь, которую Говард положил на шкафчики, создав письменный стол, множество книг, которые он, оказывается, собрал, папки с документами, индексные карточки, демографические графики и диаграммы из кабинета Говарда в университете, настольные лампы, коврики, пишущая машинка, коробки с выписками.
У них был официальный ключ к дому в полукруге; они свернули с магистрали, припарковались перед полукругом, отперли дом и разгрузились. Привезенные вещи заняли скромное пространство в обветшало прекрасных комнатах с их грязью и разгромом. Они потратили три дня, только чтобы вычистить дом. Затем пришло время наводить порядок, чинить, переконструировать – ужасающая задача: дом был сильно поврежден. Однако у Говарда теперь открылся определенный талант к починкам, сноровки в разных областях ручного труда, которых он у себя и не подозревал, сноровки, которых он, по его предположению, набрался от своего отца. Они привели в порядок все окна и отодрали доски с выходивших на фасад. Разумеется, поскольку дом был назначен на сное, производить серьезный ремонт не имело смысла. Впрочем, дом оказался на удивление прочным. Крыша протекала около печных труб; кто-то залез туда и отодрал все свинцовые гидроизоляционные накладки, причем не до того, как они въехали, а немного позднее, как-то ночью, когда Барбара была в доме, а Говард – в Лондоне, участвуя в телевизионной программе, посвященной проблеме наркотиков, на которую у него была передовая либеральная точка зрения. Стекла в окнах били снова и снова, но Говард научился вставлять новые, и через какое-то время их бить перестали. Словно благодаря весомому консенсусу между ними и неизвестными, за ними признали право жить там.
На всем протяжении этого первого осеннего семестра Кэрки трудились над своим домом, сначала стараясь сделать его пригодным для обитания, а потом и не просто пригодным. Говард мчался назад из университета в фургоне, едва завершал свои семинары и собеседования – столько Дающие, полные такой страсти, пока он экспериментировал с новыми формами преподавания и взаимоотношений, – чтобы переодеться и снова взяться за реконструкцию. Он прибегал к помощи, чтобы привести в порядок, например, Уборные, которые были разгромлены, когда они переехали, и лестничные перила, поскольку не мог справиться в одиночку. Но большую часть работы Кэрки проделали вдвоем. Две недели они обдирали бурую краску с деревянной обшивки стен, а затем полировали, пока дерево не обрело свой естественный цвет. Они купили пилы и доски и линейки и заменяли провалившиеся половицы. Говард единоручно приступил к малярничанию и выкрасил многие стены в белый цвет, а противолежащие – в черный, а Барбара, одолжив швейную машинку, нашила из мешковины красно-оранжевых занавесок для окон. Поскольку требовалась новая электропроводка, они сняли с потолков все плафоны и люстры, новые бра по стенам сфокусировали на потолок, а торшеры на стены. Говард в продолжение семестра узнавал поближе все больше и больше студентов, и они начали помогать. Четверо из них взятой напрокат циклей отциклевали, а затем взятым напрокат полотером натерли старый добрый паркет. Еще один принес пескоструйный аппарат и отдраил стены в полуподвале. Они прерывали эти труды, чтобы выпить, или поесть, или заняться любовью, или устроить вечеринку; они творили свободное и пригодное для жизни пространство. Сначала основной мебелью были матрасы и подушки, разложенные на полу, но постепенно Кэрки дошли до покупки вещей, главным образом наездами в Лондон; покупали они преходящую мебель, такую, которая надувается или складывается или то вставляется в это. Они собирали письменные столы из картотечных шкафчиков и дверей, как прежде в Лидсе, и книжные шкафы из досок и кирпичей. То, что началось как попытка создать жилое пространство, постепенно превратилось в нечто стильное, чарующее, но в этом не было ничего такого; для них дом оставался неформальным привалом, приятным, но кроме того, абсолютно ни к чему не обязывающей, неопределенной средой обитания, в которой они могли заниматься тем, чем они занимались.
Одним из следствий оказалось то, что отношения между ними на удивление улучшились. Впервые они придавали форму своим жизням, утверждались, причем только собственным умением и сноровкой, в совместном труде. Водолейт начинал им нравиться все больше и больше; они разыскали магазинчики, где можно купить настоящий йогурт Я хлеб домашней выпечки. У них выработался тон товарищеской близости, отчасти потому, что они еще не обзавелись друзьями, не приобрели другие точки отсчета, а отчасти потому, что люди, с которыми они все-таки знакомились, воспринимали их как интересную дружную пару. К рождеству Говард получил чек на крупную сумму – гонорар за его книгу, и, большую часть этих денег вложил в дом, купив несколько белых индийских ковров, чтобы застелить полы внизу. Беременность Барбары на этот раз была более управляемой. Поскольку они жили в трущобном районе, ей оказывали значительное медицинское внимание, и, хотя это был второй ребенок, ей разрешили оставаться в клинике лишние двое суток после родов. Говард присутствовал при них, давая советы из-под своей белой маски, пока она производила на свет нового ребенка. Это были простые рутинные роды, ритмы были ей известны в совершенстве – изысканное достижение, и на этот раз оно вроде бы не представляло угрозы для Говарда. У него не было времени заняться следующей книгой, но он глубоко наслаждался своей новой работой; у него были хорошие студенты; курсы, которые он читал, имели успех и привлекали все новых студентов. Дом теперь был достаточно хорош, чтобы привезти туда новорожденного; он получил собственную комнату, как и старший ребенок; полы были чисты, и кухня была надежной. Младенец лежал в своей портативной колыбели в своей комнате; к ним заходило много людей; они провели бодрящее Рождество. «Я никогда не хотела никакого имущества», – могли вы услышать от Барбары, когда они стояли в своем доме во время вечеринок, которые начали теперь Устраивать. «Я не хотела брака; мы с Говардом просто хотели жить вместе», – кроме того, говорила она, когда число их знакомых увеличилось еще больше. «Я никогда не хотела иметь дом, а просто место, где жить, – говорила она еще, пока они оглядывали яркие чистые стены и чистые паркетные полы, – пусть теперь сносят его, когда им понадобится». Но дом оказался идеальным социальным пространством, и он регулярно наполнялся людьми; и по мере того, как шло время и дом стал центром, было все труднее и труднее думать, что его вообще могут снести.
В Водолейте оказалось много людей и много вечеринок, В течение той осени они ходили на них в промежутках между приведением дома в порядок – студенческие вечеринки, политические вечеринки, вечеринки молодых преподавателей, вечеринки, устраивавшиеся неясными, социально неопределенными ультрасовременными личностями, которые некоторое время пребывали в городе, а потом исчезали. Были даже официальные вечеринки; один раз их пригласил декан факультета Говарда, профессор Алан Марвин, этот известнейший антрополог, автор основополагающего труда под названием «Бедуинская интеллигенция». Марвин был одним из организаторов, отцов основателей университета в Водолейте; они уже представляли собой обособленную породу, и Марвины, как и большинство к этой породе принадлежащих, предпочли жить в достойном загородном доме по ту сторону университета в неудобопонятном мире конюшен и загонов, какой освоил Генри. Кэрки уже заняли свое место среди молодых преподавателей, но инстинктивно враждовали с более пожилыми; они осознанно не собирались прельщаться или обманываться видимыми или символическими новациями. Они поехали туда в своем мини-фургоне, сознавая, что пахнут скипидаром, которым смывали с себя краску после дневной работы в доме, – запах этот придавал им достоинство не обрастающих бытом искусных ремесленников. Дом Марвинов оказался беленым фермерским домом, старинным и перестроенным; на подъездной дороге они увидели припаркованные «лендроверы» и «мерседесы». Коллеги Говарда предупредили его, что Марвины окружали себя неким оксфордбриджским достоинством, даже хотя сам Марвин на факультете выглядел довольно-таки потертым человечком с тремя неизменными ручками на металлических зажимах в верхнем кармане, словно его мысли постоянно были поглощены исследованиями и сбором данных. Так это и оказалось: большой сад, окружавший дом, был помпезно увешан гирляндами лампочек, и люди в вечерних костюмах – Кэрки видели костюмы не так уж часто – располагались группами на лужайке, где тихие тушующиеся студенты разливали белое вино из бутылок с ярлыками «Винное общество Ниренштейнер». Кэрки – Говард в старой меховой куртке, Барбара в широком кружевном платье, достаточно широком, чтобы укрывать бугор ее беременности, – ощутили свой резкий контраст с этой сценой, вторгшимися в нее чуждыми фигурами. Марвин поводил их по лужайке, познакомил в полутьме со многими физиономиями; и лишь через некоторое время до Кэрков дошло, что они находятся среди людей в личинах и эти физиономии, с которыми Говард знакомился над костюмами, были физиономиями его коллег, облаченных в специальную одежду, которая для поддержания церемонии осталась им после свадеб и похорон.
В примыкающей сельской местности стрекотали разбуженные птицы и тяжело бегали овцы, громко фыркая; Говард оглядывался, недоумевая, какое место принадлежит ему во всем этом. Барбара, озябнув, вошла в дом в сопровождении педантично учтивого Марвина, беспокоившегося за ее беременность; Говард влип в долгий разговор с пожилым человеком, который обладал мягким застенчивым обаянием и здоровым в суровых складках лицом исследователя Арктики. Пока они беседовали, вокруг них летали ночные бабочки. Говард в своей меховой куртке рассуждал на тему, которая мало-помалу сильно его заинтересовала – о социальных благах и очистительной ценности порнографии в кино.
«Я всегда был серьезным сторонником порнографии, доктор Кэрк, – сказал человек, с которым он разговаривал. – Я много раз высказывал свою точку зрения на представительныx форумах».
Иероглифически величавый тон его собеседника навел Говарда на мысль, что перед ним не кто иной, как Миллингтон Харсент, сей радикальный педагог, былой специалист по политическим наукам, известный столп лейборизма и альпинист, вице-канцлер университета, в котором теперь подвизался Говард. И Говард был о нем наслышан; аромат радикализма, свежесть педагогических веяний, которые цветные приложения и профессиональные журналы обнаружили в Водолейте, по слухам, исходили от него. В более местном масштабе за ним закрепилась репутация страдающего манией строительства, или, как это формулировалось, комплексом воздвигательства, и считалось, что он вложил немало собственной энергии, вымечтав вместе с Йопом Каакиненом футуристический академгородок, в котором теперь преподавал Говард. Трудно быть вице-канцлером, который должен быть всем для всех людей; Харсент приобрел репутацию именно такого, только прямо наоборот: консерваторы считали его крайним радикалом, а радикалы – крайним консерватором. Но теперь этот человек, известный простецкой демократичностью (он ездил по академгородку на велосипеде, и поговаривали, что он иногда курит травку на студенческих вечеринках), стоял перед Говардом, и тепло беседовал с ним, и сжимал его плечо, и обсуждал его книгу так, словно знал, что в ней; Говард потеплел, почувствовал себя непринужденно.
«Не могу выразить, как я рад, что у нас здесь есть кто-то вашего калибра», – сказал Харсент.
«Знаете, – сказал Говард, – я очень рад, что я здесь».
Харсент и Говард вместе вошли в дом в поисках источника «Ниренштейнера»; Харсент вручил Говарду извлеченные из дипломата в холле экземпляр плана расширения университета и специальную брошюру, изящный документ, напечатанный на жемчужно-серой бумаге и написанный на пять лет раньше в самом начале всего этого Йопом Каакиненом, чьи вдохновенные здания росли как грибы повсюду в академгородке.
«Это Бытие, – сказал Харсент. – Полагаю, можно сказать, что теперь мы достигли «Чисел». И, боюсь, приближаемся к Иову и Плачу Иеремии». – И Харсент пошел дальше беседовать с другими гостями во исполнение своего общественного долга; Говард стоял с бокалом вина на кухне Марвинов с новой плитой и старинной духовкой для выпекания хлеба в стене и просматривал брошюру. Она носила название «Сотворяя общину-здание, диалог», и на обложке пять студентов почему-то в состоянии беспаховой наготы, столь любимой стилистами начала шестидесятых, вели между собой очень даже энергичный диалог. Внутри Говард прочел факсимиле написанного от руки вступления: «Мы не только создаем здесь новые здания; мы также сотворяем те новые формы и пространства, которым предстоит стать новыми стилями человеческих взаимоотношений. Ибо архитектура – это общество, и мы здесь созидаем общество современного мира нынешнего дня». Говард положил брошюру и вышел из кухни под низкие дубовые балки гостиной, чтобы обозреть своих коллег, болтающих в полутьме на лужайке; он думал о контрасте этого сельского обиталища с высокими каакиненскими зданиями, которые преображали старинную территорию университета. Некоторое время спустя он прошелся по дому и обнаружил Барбару, лежащую на диване в алькове с головой на коленях старшего преподавателя философии.
«Ну и ну, – сказала Барбара, – ты произвел хорошее впечатление. Вице-канцлер отыскал меня специально, чтобы сказать, как сильно ты ему нравишься».
«Он пытается свести вас к нулю, – сказал философ, – Украсть ваш огонь».
«У него ничего не выйдет, – сказала Барбара, – Говард слишком радикален».
«Поберегись, они тебя зачаруют, – сказала Барбара позднее, прижимая свой эмбрионный бугор к приборной доске, когда они через тьму ехали домой в Водолейт. – Ты станешь официальным любимчиком факультета. Евнухом системы».
«Меня никому не купить, – сказал Говард, – но я действительно думаю, что для меня здесь есть кое-что. Я думаю, это место, где я смогу работать».
Но это было поздней осенью 1967 года; а после 1967 года по неизбежной логике хронологии наступил 1968 год, который был радикальным годом, годом, когда то, что проделывали Кэрки в свои годы личной, индивидуальной борьбы, внезапно как бы обрело всеобщее значение. Все словно бы распахнулось; индивидуальные ожидания совпали с историческим движением вперед; когда студенты сплотились в Париже в мае, казалось, что повсюду вместе с ними сплачиваются все силы перемен. В тот год Кэрки были очень заняты. В академгородке маоистские и марксистские группы, чьим главным занятием до этого момента, казалось, были внутренние распри, обрели массовую поддержку всевозможных активистов; в административном здании проводилась сидячая забастовка, и какой-то студент сидел за столом ректора, а ректор перенес свой кабинет в котельную и старался смягчить напряженность. Революционный Студенческий Фронт отправился к нему и попросил, чтобы он объявил университет свободным государством, революционным анклавом, сплотившимся против изветшалого капитализма; ректор с величайшей логичностью и порядочным количеством исторических ссылок изложил свое полное изначальное сочувствие, но настойчиво указал, что оптимальные условия и дата тотальной революции еще не настали. Вполне вероятно, они полностью созреют лет через десять, сказал он; а пока не лучше ли им будет уйти, чтобы вернуться тогда. Это рассердило революционеров, и они написали: «Сжечь его!» и «Революция теперь же!» черной краской по абсолютно новому бетону абсолютно нового театра; был подожжен небольшой сарай, и четырнадцать грабель погибли безвозвратно. Ненависть и революционный пыл совсем разбушевались; люди в городе тыкали в автобусах студентов зонтиками; на главной площади города происходили демонстрации, и в самых больших универсамах было разбито несколько витрин. Преподаватели, как заведено, разделились: одни поддерживали радикальных студентов, другие выступали с заявлениями, призывая студентов вернуться к занятиям. Люди больше не разговаривали с людьми, а служебные помещения и преподавательские кабинеты подвергались нападениям, и документация уничтожалась. Воцарился малый террор, все достигли точек кипения и порога прочности: длительные браки рушились, когда один из супругов присоединялся к левым, другой – к правым; все старые конфликты всплыли на поверхность. Но Говард не разделился; он присоединился к сидячей забастовке, и его полное истовости личико было среди тех, которых оставшиеся снаружи могли видеть, когда они выглядывали из окон и кричали: «Свобода мысли наконец утверждена!» и «Царствует критическое сознание!» или размахивали последними лозунгами из Парижа. Собственно говоря, он, неизбежно, стал фокусом и действовал очень активно повсюду, радикализировал столько людей, сколько ему удавалось, покидал сидячую забастовку, чтобы выступать перед группами рабочих и на профсоюзных собраниях. Их дом стал местом встреч всех радикальных студентов и преподавателей, городских изгоев, страстно деятельных коммунистов; в окнах висели плакаты, гласившие: «Сокрушить систему!», «Реальности еще не существует!», «Власть народу!». Ну а Каакиненом спланированный университет, и его благолепный модернизмус, и бетонные массы, и радикально новое образование, новые состояния сознания и стили сердца, свято там хранимые, – все это теперь казалось Говарду жесткой институционной скорлупой, предназначенной ограничивать и преграждать устремленный вперед поток сознания. Недостаточно радикально! В том году ничто для Кэрков не было достаточно радикальным. Говард уставился на академгородок во время сидячей забастовки, и вот что он сказал: «Я думаю, это место, против которого я смогу работать».
To лето реализовало Кэрков, как они никогда еще не реализовывались. Время больше не казалось бессмысленной тратой, в которой проходит жизнь; его можно было наверстать; апокалипсис маячил совсем близко; новый мир только того и ждал, чтобы родиться. Все нынешние институты и структуры – структуры, чью природу он столь тщательно рассматривал в своих лекциях, теперь казались масками и личинами, грубо наложенными на истинную человеческую реальность, которая обретала реальность вокруг него. Им овладело всепоглощающее бурное нетерпение; он оглядывался по сторонам и не видел ничего, кроме фальшивых, коррумпированных интересов, помех страстному стремлению к реальности. Но момент был его моментом; его верования наконец активизировались и обрели реальность. И он обнаружил, что умеет убеждать и других людей в том, что это так, что грядет новая эра человеческих свершений и творчества. Он постоянно бывал на собраниях и митингах; множество людей на грани озарения приходили поговорить с ним. Он обсуждал с ними их борьбу с реликтовыми излучениями их прошлого, их разрушающиеся браки. Барбара, крупная, желтоволосая, тоже воспрянула от ожиданий; она начала давить на мир. Она вновь ощутила себя на передовой линии; маленького уже можно было оставлять одного. Однако теперь ее былая мысль заняться социальной работой, подразумевавшая формальный апробированный путь, представлялась ей компромиссной уступкой системе; ей хотелось большего – действовать. Она помогла созданию общественной газеты. Она возглавляла протесты потребителей. Она орала «к…» на собраниях городского совета. Она присоединилась к группе Движения за освобождение женщин (вкратце «Освобождение женщин») и возглавляла митинги по пробуждению сознательности. Она загоняла женщин в клиники и отделы социального обеспечения в надежде переполнить их настолько, чтобы они захлебнулись и люди увидели бы, насколько они обмануты. Она организовывала сидячие забастовки в приемных врачей и агентствах по найму. Она помогла запустить Союз обманутых потребителей. Субкультура, контркультура липли к Кэркам, а вечеринки, которые они посещали, и вечеринки, которые они устраивали, были теперь другими: собраниями активистов в честь годовщины Шарпевилля или майских беспорядков в Париже, и завершались составлением плана новой кампании. Текущим лозунгом было: «Не доверяйте никому старше тридцати»; это было летом 1968 года, когда Говарду было тридцать, а Барбаре тридцать один. Но себе они доверяли, и им доверяли; они были на стороне нового.
Но то было в 1968 году; теперь это время миновало. С тех пор с Кэрком произошло многое, но близость, теплоту и согласие того года вернуть было трудно. Они искали их, ими владело ощущение, что тогда что-то осталось недаденным, и туманная мечта все еще мерцала перед ними: мир развившихся сознаний, равенства во всем, эротических удовлетворений вне границ реальности, за пределами чувств. Они оставались в своем высоком тощем доме и каким-то образом все еще находились на стыке между концом и началом, в истории, где прежняя реальность уходит, а новая наступает в смеси радиации и радикального негодования, вспыхивая внезапными привязанностями, ярясь внезапными ненавистями, ожидая, чтобы фабула, фабула исторической неотвратимости явилась и заполнила повесть, которую они начали в постели в Лидсе после того, как Хамид переспал с Барбарой. Они были очень занятыми людьми. Говард с группой студентов и глубочайшими радикальными намерениями провел изучение возможности восстановления всего квартала, в котором они жили, как часть осуществления народовластия в местной демократии. Местный совет, на который теперь урбанология Говарда произвела должное впечатление, принял этот план; полезным следствием было то, что Кэрки сохраняли свой дом, а уцелевшие дома в полукруге подлежали со временем реставрации. За окнами их Дома все еще тянулись пустыри, акры переходной стадии сноса, штрихи реконструкции. Дети устроили площадки для игр среди развалин, за которыми в отдалении торчат серые зашторенные бетонные башни, новые кварталы, вокзал городских автобусов. В отдалении за хаосом вспыхивают, угасают и вновь вспыхивают вывески, возвещая: «Файн фэр», «Эльдорадо», «Бутик новой жизни». Над головой пролетают реактивные самолеты, мотороллеры подвывают на улицах вокруг; в пространствах между яркими натриевыми фонарями оглушают и грабят. Днем развалины вокруг них оживляют подростки, бьющие бутылки, и наспех перепихивающиеся парочки. По вечерам Кэрки стоят внутри своего дома после Wiener Schnitzel [4] и видят, как в заброшенных домах напротив вспыхивают огоньки: метиловые пьяницы и бродячие хиппи постоянно забираются туда, осуществляя независимый стиль жизни, постанывая в темноте, иногда поджигая себя. Кэрки реагируют каждый в меру своих возможностей: Барбара носит им термосы с кофе и одеяла, а Говард пересчитывает их, и в полуподвальном кабинете, который он теперь оборудовал (совестливый поступок в их теперь уж слишком преходящей жизни), он излагает результаты в негодующих статьях для «Нью сосаити» и «Сошиалист уоркер» – то есть «Нового общества» и «Социалистического рабочего».
Они ехали через мосты, между холмами к городу и морю; они бежали назад в Водолейт, чтобы вновь ощутить урбанистическую жизнь, чтобы вновь общаться с опорной реальностью. Туда, где дома, и мусорные баки, и мусор, и преступность. В конце концов Говард решил посетить отдел социального обеспечения в Водолейте; ему необходимо было привести в порядок свой дух, заверить себя, что в месте, в которое он пересаживает свою судьбу, действительно имеется своя социология: социальные трения, сумеречные зоны, расовые вопросы, классовая борьба, схватки между муниципалитетом и общественностью, сектора изгоев – короче говоря, состав истинной жизни. Оставив фургон на стоянке, с Барбарой и младенцем внутри, он проник в унылое учреждение, и там его ждала удача. Ибо там работала одна из его бывших лидских студенток, девушка по имени Элла, которая носила бабушкины очки, джинсы и безрукавки и знала о его радикальном настрое и, подобно всем хорошим студентам, разделяла этот настрой. Взрослая девочка, позже сказал Говард Барбаре, когда Элла выбралась из-за своего стола в отделе и влезла к ним в фургон, втиснувшись сзади впритык к корзине с младенцем, и обещала показать им настоящий Водолейт. Она разыскивала кварталы нужды, укрытые между и позади старинных частных гостиниц и новых квартир, сдающихся на курортный сезон; она зондировала неожиданные социальные конфликты, спрятанные за аттракционами и курортным фасадом города; она показала им акры урбанистических язв, бетон урбанистического обновления.
«Конечно, это проблемный город, – сказала Элла. – О, они любят делать вид, будто это не так, чтобы не отпугнуть туристов. Но любое место, которое импортирует людей для обслуживания сезонного бума, а с приближением зимы вышвыривает их на пособие по безработице, должно иметь проблемы, и они их имеют».
«Есть радикалы?» – спросила Барбара.
«Полным-полно, – сказала Элла. – И хиппи, и все такие прочие. Как вообще в таких городах. В этот город можно прибежать и исчезнуть. Пустующие дома. Приезжие сорят деньгами. Полно маргинальной работы. Нет, это хорошее место. – Она дала несколько указаний, которые привели их в район сноса трущоб. – Конечно, никто не хочет видеть этого, хотя им следует тыкать туристов носом именно сюда», – сказала она, входя в пустующий старый дом, куда, сказала она, заходят переночевать потребители метилового спирта, алкоголики, наркоманы, всякие личности, сбежавшие откуда-нибудь. Это было видно; Кэрки проникли через заднюю дверь в хаотичное запустение дома; перила выломаны, в углах экскременты, мусор на полу, битые бутылки в спальне, зияющие дыры там, где из окон выбили стекла. Барбара остановилась среди серой развалюшности, придерживая младенца у плеча. Говард бродил вокруг. Он сказал:
«Мы могли бы устроить здесь каких-нибудь перманентных самовольных жильцов».
«А что? – сказала Элла. – Дом простоит еще долго. Нет Денег на его снос».
Барбара, сев на нижнюю ступеньку вместе с младенцем, сказала:
«Конечно, мы могли бы самовольно вселиться сюда».
«Ну да, могли бы», – сказал Говард.
«Возможно, это отдает неэтичностью, – сказала Элла, – но вы даже могли бы сделать это вполне законно. Думаю, я смогу это для вас устроить. Я знаю в городском совете всех людей, с кем надо поговорить».
«Отличный антураж», – сказала Барбара.
«И это ведь нельзя назвать собственностью», – сказал Говард.
И вот Элла и Кэрки вышли через сломанную заднюю дверь и осмотрели остатки архитектурного полукруга, частью которого был этот дом; они взглянули прямо на замок и вниз на променад. Останки былого фешенебельного адреса. Они поехали назад в муниципальное управление, Говард поговорил с людьми и сказал, что все равно поселится там, и они договорились об аренде этой собственности за очень небольшую сумму, обещав выехать перед ее сносом, до которого оставалось еще два года. И вот так Кэрки в заключение своих поисков обзавелись-таки несобственно собственностью. И в ту же осень они взяли напрокат фургон, Говард сел за руль фургона, а Барбара следовала за ним в фургоне, и они перевезли все свои вещи на юг и запад в Водолейт. Когда они начали грузить фургон своими вещами, для них явилось сюрпризом и тайной количество этих вещей; они ведь считали, что у них практически нет имущества, поскольку они люди, не обрастающие бытом. Однако имелись плита, стереосистема, телевизор (потому что к этому времени они уже купили его), миксер, плетеное кресло-качалка, кухонная и прочая посуда, игрушки, два картотечных шкафчика и дверь, которую Говард положил на шкафчики, создав письменный стол, множество книг, которые он, оказывается, собрал, папки с документами, индексные карточки, демографические графики и диаграммы из кабинета Говарда в университете, настольные лампы, коврики, пишущая машинка, коробки с выписками.
У них был официальный ключ к дому в полукруге; они свернули с магистрали, припарковались перед полукругом, отперли дом и разгрузились. Привезенные вещи заняли скромное пространство в обветшало прекрасных комнатах с их грязью и разгромом. Они потратили три дня, только чтобы вычистить дом. Затем пришло время наводить порядок, чинить, переконструировать – ужасающая задача: дом был сильно поврежден. Однако у Говарда теперь открылся определенный талант к починкам, сноровки в разных областях ручного труда, которых он у себя и не подозревал, сноровки, которых он, по его предположению, набрался от своего отца. Они привели в порядок все окна и отодрали доски с выходивших на фасад. Разумеется, поскольку дом был назначен на сное, производить серьезный ремонт не имело смысла. Впрочем, дом оказался на удивление прочным. Крыша протекала около печных труб; кто-то залез туда и отодрал все свинцовые гидроизоляционные накладки, причем не до того, как они въехали, а немного позднее, как-то ночью, когда Барбара была в доме, а Говард – в Лондоне, участвуя в телевизионной программе, посвященной проблеме наркотиков, на которую у него была передовая либеральная точка зрения. Стекла в окнах били снова и снова, но Говард научился вставлять новые, и через какое-то время их бить перестали. Словно благодаря весомому консенсусу между ними и неизвестными, за ними признали право жить там.
На всем протяжении этого первого осеннего семестра Кэрки трудились над своим домом, сначала стараясь сделать его пригодным для обитания, а потом и не просто пригодным. Говард мчался назад из университета в фургоне, едва завершал свои семинары и собеседования – столько Дающие, полные такой страсти, пока он экспериментировал с новыми формами преподавания и взаимоотношений, – чтобы переодеться и снова взяться за реконструкцию. Он прибегал к помощи, чтобы привести в порядок, например, Уборные, которые были разгромлены, когда они переехали, и лестничные перила, поскольку не мог справиться в одиночку. Но большую часть работы Кэрки проделали вдвоем. Две недели они обдирали бурую краску с деревянной обшивки стен, а затем полировали, пока дерево не обрело свой естественный цвет. Они купили пилы и доски и линейки и заменяли провалившиеся половицы. Говард единоручно приступил к малярничанию и выкрасил многие стены в белый цвет, а противолежащие – в черный, а Барбара, одолжив швейную машинку, нашила из мешковины красно-оранжевых занавесок для окон. Поскольку требовалась новая электропроводка, они сняли с потолков все плафоны и люстры, новые бра по стенам сфокусировали на потолок, а торшеры на стены. Говард в продолжение семестра узнавал поближе все больше и больше студентов, и они начали помогать. Четверо из них взятой напрокат циклей отциклевали, а затем взятым напрокат полотером натерли старый добрый паркет. Еще один принес пескоструйный аппарат и отдраил стены в полуподвале. Они прерывали эти труды, чтобы выпить, или поесть, или заняться любовью, или устроить вечеринку; они творили свободное и пригодное для жизни пространство. Сначала основной мебелью были матрасы и подушки, разложенные на полу, но постепенно Кэрки дошли до покупки вещей, главным образом наездами в Лондон; покупали они преходящую мебель, такую, которая надувается или складывается или то вставляется в это. Они собирали письменные столы из картотечных шкафчиков и дверей, как прежде в Лидсе, и книжные шкафы из досок и кирпичей. То, что началось как попытка создать жилое пространство, постепенно превратилось в нечто стильное, чарующее, но в этом не было ничего такого; для них дом оставался неформальным привалом, приятным, но кроме того, абсолютно ни к чему не обязывающей, неопределенной средой обитания, в которой они могли заниматься тем, чем они занимались.
Одним из следствий оказалось то, что отношения между ними на удивление улучшились. Впервые они придавали форму своим жизням, утверждались, причем только собственным умением и сноровкой, в совместном труде. Водолейт начинал им нравиться все больше и больше; они разыскали магазинчики, где можно купить настоящий йогурт Я хлеб домашней выпечки. У них выработался тон товарищеской близости, отчасти потому, что они еще не обзавелись друзьями, не приобрели другие точки отсчета, а отчасти потому, что люди, с которыми они все-таки знакомились, воспринимали их как интересную дружную пару. К рождеству Говард получил чек на крупную сумму – гонорар за его книгу, и, большую часть этих денег вложил в дом, купив несколько белых индийских ковров, чтобы застелить полы внизу. Беременность Барбары на этот раз была более управляемой. Поскольку они жили в трущобном районе, ей оказывали значительное медицинское внимание, и, хотя это был второй ребенок, ей разрешили оставаться в клинике лишние двое суток после родов. Говард присутствовал при них, давая советы из-под своей белой маски, пока она производила на свет нового ребенка. Это были простые рутинные роды, ритмы были ей известны в совершенстве – изысканное достижение, и на этот раз оно вроде бы не представляло угрозы для Говарда. У него не было времени заняться следующей книгой, но он глубоко наслаждался своей новой работой; у него были хорошие студенты; курсы, которые он читал, имели успех и привлекали все новых студентов. Дом теперь был достаточно хорош, чтобы привезти туда новорожденного; он получил собственную комнату, как и старший ребенок; полы были чисты, и кухня была надежной. Младенец лежал в своей портативной колыбели в своей комнате; к ним заходило много людей; они провели бодрящее Рождество. «Я никогда не хотела никакого имущества», – могли вы услышать от Барбары, когда они стояли в своем доме во время вечеринок, которые начали теперь Устраивать. «Я не хотела брака; мы с Говардом просто хотели жить вместе», – кроме того, говорила она, когда число их знакомых увеличилось еще больше. «Я никогда не хотела иметь дом, а просто место, где жить, – говорила она еще, пока они оглядывали яркие чистые стены и чистые паркетные полы, – пусть теперь сносят его, когда им понадобится». Но дом оказался идеальным социальным пространством, и он регулярно наполнялся людьми; и по мере того, как шло время и дом стал центром, было все труднее и труднее думать, что его вообще могут снести.
В Водолейте оказалось много людей и много вечеринок, В течение той осени они ходили на них в промежутках между приведением дома в порядок – студенческие вечеринки, политические вечеринки, вечеринки молодых преподавателей, вечеринки, устраивавшиеся неясными, социально неопределенными ультрасовременными личностями, которые некоторое время пребывали в городе, а потом исчезали. Были даже официальные вечеринки; один раз их пригласил декан факультета Говарда, профессор Алан Марвин, этот известнейший антрополог, автор основополагающего труда под названием «Бедуинская интеллигенция». Марвин был одним из организаторов, отцов основателей университета в Водолейте; они уже представляли собой обособленную породу, и Марвины, как и большинство к этой породе принадлежащих, предпочли жить в достойном загородном доме по ту сторону университета в неудобопонятном мире конюшен и загонов, какой освоил Генри. Кэрки уже заняли свое место среди молодых преподавателей, но инстинктивно враждовали с более пожилыми; они осознанно не собирались прельщаться или обманываться видимыми или символическими новациями. Они поехали туда в своем мини-фургоне, сознавая, что пахнут скипидаром, которым смывали с себя краску после дневной работы в доме, – запах этот придавал им достоинство не обрастающих бытом искусных ремесленников. Дом Марвинов оказался беленым фермерским домом, старинным и перестроенным; на подъездной дороге они увидели припаркованные «лендроверы» и «мерседесы». Коллеги Говарда предупредили его, что Марвины окружали себя неким оксфордбриджским достоинством, даже хотя сам Марвин на факультете выглядел довольно-таки потертым человечком с тремя неизменными ручками на металлических зажимах в верхнем кармане, словно его мысли постоянно были поглощены исследованиями и сбором данных. Так это и оказалось: большой сад, окружавший дом, был помпезно увешан гирляндами лампочек, и люди в вечерних костюмах – Кэрки видели костюмы не так уж часто – располагались группами на лужайке, где тихие тушующиеся студенты разливали белое вино из бутылок с ярлыками «Винное общество Ниренштейнер». Кэрки – Говард в старой меховой куртке, Барбара в широком кружевном платье, достаточно широком, чтобы укрывать бугор ее беременности, – ощутили свой резкий контраст с этой сценой, вторгшимися в нее чуждыми фигурами. Марвин поводил их по лужайке, познакомил в полутьме со многими физиономиями; и лишь через некоторое время до Кэрков дошло, что они находятся среди людей в личинах и эти физиономии, с которыми Говард знакомился над костюмами, были физиономиями его коллег, облаченных в специальную одежду, которая для поддержания церемонии осталась им после свадеб и похорон.
В примыкающей сельской местности стрекотали разбуженные птицы и тяжело бегали овцы, громко фыркая; Говард оглядывался, недоумевая, какое место принадлежит ему во всем этом. Барбара, озябнув, вошла в дом в сопровождении педантично учтивого Марвина, беспокоившегося за ее беременность; Говард влип в долгий разговор с пожилым человеком, который обладал мягким застенчивым обаянием и здоровым в суровых складках лицом исследователя Арктики. Пока они беседовали, вокруг них летали ночные бабочки. Говард в своей меховой куртке рассуждал на тему, которая мало-помалу сильно его заинтересовала – о социальных благах и очистительной ценности порнографии в кино.
«Я всегда был серьезным сторонником порнографии, доктор Кэрк, – сказал человек, с которым он разговаривал. – Я много раз высказывал свою точку зрения на представительныx форумах».
Иероглифически величавый тон его собеседника навел Говарда на мысль, что перед ним не кто иной, как Миллингтон Харсент, сей радикальный педагог, былой специалист по политическим наукам, известный столп лейборизма и альпинист, вице-канцлер университета, в котором теперь подвизался Говард. И Говард был о нем наслышан; аромат радикализма, свежесть педагогических веяний, которые цветные приложения и профессиональные журналы обнаружили в Водолейте, по слухам, исходили от него. В более местном масштабе за ним закрепилась репутация страдающего манией строительства, или, как это формулировалось, комплексом воздвигательства, и считалось, что он вложил немало собственной энергии, вымечтав вместе с Йопом Каакиненом футуристический академгородок, в котором теперь преподавал Говард. Трудно быть вице-канцлером, который должен быть всем для всех людей; Харсент приобрел репутацию именно такого, только прямо наоборот: консерваторы считали его крайним радикалом, а радикалы – крайним консерватором. Но теперь этот человек, известный простецкой демократичностью (он ездил по академгородку на велосипеде, и поговаривали, что он иногда курит травку на студенческих вечеринках), стоял перед Говардом, и тепло беседовал с ним, и сжимал его плечо, и обсуждал его книгу так, словно знал, что в ней; Говард потеплел, почувствовал себя непринужденно.
«Не могу выразить, как я рад, что у нас здесь есть кто-то вашего калибра», – сказал Харсент.
«Знаете, – сказал Говард, – я очень рад, что я здесь».
Харсент и Говард вместе вошли в дом в поисках источника «Ниренштейнера»; Харсент вручил Говарду извлеченные из дипломата в холле экземпляр плана расширения университета и специальную брошюру, изящный документ, напечатанный на жемчужно-серой бумаге и написанный на пять лет раньше в самом начале всего этого Йопом Каакиненом, чьи вдохновенные здания росли как грибы повсюду в академгородке.
«Это Бытие, – сказал Харсент. – Полагаю, можно сказать, что теперь мы достигли «Чисел». И, боюсь, приближаемся к Иову и Плачу Иеремии». – И Харсент пошел дальше беседовать с другими гостями во исполнение своего общественного долга; Говард стоял с бокалом вина на кухне Марвинов с новой плитой и старинной духовкой для выпекания хлеба в стене и просматривал брошюру. Она носила название «Сотворяя общину-здание, диалог», и на обложке пять студентов почему-то в состоянии беспаховой наготы, столь любимой стилистами начала шестидесятых, вели между собой очень даже энергичный диалог. Внутри Говард прочел факсимиле написанного от руки вступления: «Мы не только создаем здесь новые здания; мы также сотворяем те новые формы и пространства, которым предстоит стать новыми стилями человеческих взаимоотношений. Ибо архитектура – это общество, и мы здесь созидаем общество современного мира нынешнего дня». Говард положил брошюру и вышел из кухни под низкие дубовые балки гостиной, чтобы обозреть своих коллег, болтающих в полутьме на лужайке; он думал о контрасте этого сельского обиталища с высокими каакиненскими зданиями, которые преображали старинную территорию университета. Некоторое время спустя он прошелся по дому и обнаружил Барбару, лежащую на диване в алькове с головой на коленях старшего преподавателя философии.
«Ну и ну, – сказала Барбара, – ты произвел хорошее впечатление. Вице-канцлер отыскал меня специально, чтобы сказать, как сильно ты ему нравишься».
«Он пытается свести вас к нулю, – сказал философ, – Украсть ваш огонь».
«У него ничего не выйдет, – сказала Барбара, – Говард слишком радикален».
«Поберегись, они тебя зачаруют, – сказала Барбара позднее, прижимая свой эмбрионный бугор к приборной доске, когда они через тьму ехали домой в Водолейт. – Ты станешь официальным любимчиком факультета. Евнухом системы».
«Меня никому не купить, – сказал Говард, – но я действительно думаю, что для меня здесь есть кое-что. Я думаю, это место, где я смогу работать».
Но это было поздней осенью 1967 года; а после 1967 года по неизбежной логике хронологии наступил 1968 год, который был радикальным годом, годом, когда то, что проделывали Кэрки в свои годы личной, индивидуальной борьбы, внезапно как бы обрело всеобщее значение. Все словно бы распахнулось; индивидуальные ожидания совпали с историческим движением вперед; когда студенты сплотились в Париже в мае, казалось, что повсюду вместе с ними сплачиваются все силы перемен. В тот год Кэрки были очень заняты. В академгородке маоистские и марксистские группы, чьим главным занятием до этого момента, казалось, были внутренние распри, обрели массовую поддержку всевозможных активистов; в административном здании проводилась сидячая забастовка, и какой-то студент сидел за столом ректора, а ректор перенес свой кабинет в котельную и старался смягчить напряженность. Революционный Студенческий Фронт отправился к нему и попросил, чтобы он объявил университет свободным государством, революционным анклавом, сплотившимся против изветшалого капитализма; ректор с величайшей логичностью и порядочным количеством исторических ссылок изложил свое полное изначальное сочувствие, но настойчиво указал, что оптимальные условия и дата тотальной революции еще не настали. Вполне вероятно, они полностью созреют лет через десять, сказал он; а пока не лучше ли им будет уйти, чтобы вернуться тогда. Это рассердило революционеров, и они написали: «Сжечь его!» и «Революция теперь же!» черной краской по абсолютно новому бетону абсолютно нового театра; был подожжен небольшой сарай, и четырнадцать грабель погибли безвозвратно. Ненависть и революционный пыл совсем разбушевались; люди в городе тыкали в автобусах студентов зонтиками; на главной площади города происходили демонстрации, и в самых больших универсамах было разбито несколько витрин. Преподаватели, как заведено, разделились: одни поддерживали радикальных студентов, другие выступали с заявлениями, призывая студентов вернуться к занятиям. Люди больше не разговаривали с людьми, а служебные помещения и преподавательские кабинеты подвергались нападениям, и документация уничтожалась. Воцарился малый террор, все достигли точек кипения и порога прочности: длительные браки рушились, когда один из супругов присоединялся к левым, другой – к правым; все старые конфликты всплыли на поверхность. Но Говард не разделился; он присоединился к сидячей забастовке, и его полное истовости личико было среди тех, которых оставшиеся снаружи могли видеть, когда они выглядывали из окон и кричали: «Свобода мысли наконец утверждена!» и «Царствует критическое сознание!» или размахивали последними лозунгами из Парижа. Собственно говоря, он, неизбежно, стал фокусом и действовал очень активно повсюду, радикализировал столько людей, сколько ему удавалось, покидал сидячую забастовку, чтобы выступать перед группами рабочих и на профсоюзных собраниях. Их дом стал местом встреч всех радикальных студентов и преподавателей, городских изгоев, страстно деятельных коммунистов; в окнах висели плакаты, гласившие: «Сокрушить систему!», «Реальности еще не существует!», «Власть народу!». Ну а Каакиненом спланированный университет, и его благолепный модернизмус, и бетонные массы, и радикально новое образование, новые состояния сознания и стили сердца, свято там хранимые, – все это теперь казалось Говарду жесткой институционной скорлупой, предназначенной ограничивать и преграждать устремленный вперед поток сознания. Недостаточно радикально! В том году ничто для Кэрков не было достаточно радикальным. Говард уставился на академгородок во время сидячей забастовки, и вот что он сказал: «Я думаю, это место, против которого я смогу работать».
To лето реализовало Кэрков, как они никогда еще не реализовывались. Время больше не казалось бессмысленной тратой, в которой проходит жизнь; его можно было наверстать; апокалипсис маячил совсем близко; новый мир только того и ждал, чтобы родиться. Все нынешние институты и структуры – структуры, чью природу он столь тщательно рассматривал в своих лекциях, теперь казались масками и личинами, грубо наложенными на истинную человеческую реальность, которая обретала реальность вокруг него. Им овладело всепоглощающее бурное нетерпение; он оглядывался по сторонам и не видел ничего, кроме фальшивых, коррумпированных интересов, помех страстному стремлению к реальности. Но момент был его моментом; его верования наконец активизировались и обрели реальность. И он обнаружил, что умеет убеждать и других людей в том, что это так, что грядет новая эра человеческих свершений и творчества. Он постоянно бывал на собраниях и митингах; множество людей на грани озарения приходили поговорить с ним. Он обсуждал с ними их борьбу с реликтовыми излучениями их прошлого, их разрушающиеся браки. Барбара, крупная, желтоволосая, тоже воспрянула от ожиданий; она начала давить на мир. Она вновь ощутила себя на передовой линии; маленького уже можно было оставлять одного. Однако теперь ее былая мысль заняться социальной работой, подразумевавшая формальный апробированный путь, представлялась ей компромиссной уступкой системе; ей хотелось большего – действовать. Она помогла созданию общественной газеты. Она возглавляла протесты потребителей. Она орала «к…» на собраниях городского совета. Она присоединилась к группе Движения за освобождение женщин (вкратце «Освобождение женщин») и возглавляла митинги по пробуждению сознательности. Она загоняла женщин в клиники и отделы социального обеспечения в надежде переполнить их настолько, чтобы они захлебнулись и люди увидели бы, насколько они обмануты. Она организовывала сидячие забастовки в приемных врачей и агентствах по найму. Она помогла запустить Союз обманутых потребителей. Субкультура, контркультура липли к Кэркам, а вечеринки, которые они посещали, и вечеринки, которые они устраивали, были теперь другими: собраниями активистов в честь годовщины Шарпевилля или майских беспорядков в Париже, и завершались составлением плана новой кампании. Текущим лозунгом было: «Не доверяйте никому старше тридцати»; это было летом 1968 года, когда Говарду было тридцать, а Барбаре тридцать один. Но себе они доверяли, и им доверяли; они были на стороне нового.
Но то было в 1968 году; теперь это время миновало. С тех пор с Кэрком произошло многое, но близость, теплоту и согласие того года вернуть было трудно. Они искали их, ими владело ощущение, что тогда что-то осталось недаденным, и туманная мечта все еще мерцала перед ними: мир развившихся сознаний, равенства во всем, эротических удовлетворений вне границ реальности, за пределами чувств. Они оставались в своем высоком тощем доме и каким-то образом все еще находились на стыке между концом и началом, в истории, где прежняя реальность уходит, а новая наступает в смеси радиации и радикального негодования, вспыхивая внезапными привязанностями, ярясь внезапными ненавистями, ожидая, чтобы фабула, фабула исторической неотвратимости явилась и заполнила повесть, которую они начали в постели в Лидсе после того, как Хамид переспал с Барбарой. Они были очень занятыми людьми. Говард с группой студентов и глубочайшими радикальными намерениями провел изучение возможности восстановления всего квартала, в котором они жили, как часть осуществления народовластия в местной демократии. Местный совет, на который теперь урбанология Говарда произвела должное впечатление, принял этот план; полезным следствием было то, что Кэрки сохраняли свой дом, а уцелевшие дома в полукруге подлежали со временем реставрации. За окнами их Дома все еще тянулись пустыри, акры переходной стадии сноса, штрихи реконструкции. Дети устроили площадки для игр среди развалин, за которыми в отдалении торчат серые зашторенные бетонные башни, новые кварталы, вокзал городских автобусов. В отдалении за хаосом вспыхивают, угасают и вновь вспыхивают вывески, возвещая: «Файн фэр», «Эльдорадо», «Бутик новой жизни». Над головой пролетают реактивные самолеты, мотороллеры подвывают на улицах вокруг; в пространствах между яркими натриевыми фонарями оглушают и грабят. Днем развалины вокруг них оживляют подростки, бьющие бутылки, и наспех перепихивающиеся парочки. По вечерам Кэрки стоят внутри своего дома после Wiener Schnitzel [4] и видят, как в заброшенных домах напротив вспыхивают огоньки: метиловые пьяницы и бродячие хиппи постоянно забираются туда, осуществляя независимый стиль жизни, постанывая в темноте, иногда поджигая себя. Кэрки реагируют каждый в меру своих возможностей: Барбара носит им термосы с кофе и одеяла, а Говард пересчитывает их, и в полуподвальном кабинете, который он теперь оборудовал (совестливый поступок в их теперь уж слишком преходящей жизни), он излагает результаты в негодующих статьях для «Нью сосаити» и «Сошиалист уоркер» – то есть «Нового общества» и «Социалистического рабочего».