В викторианской оранжерее за домом лампы теперь почти все погасли и начались ритмические танцы. Очень громко разговаривая, появляется театральная компания. Мест– борцов за нравственность пикетировала театр, держа плакаты «Храните Британию одетой!». Это разгорячило их, придало им агрессивности. Кроме того, они прихватили с собой несколько бутылок спиртного, которые щедро пустили вкруговую. Их появление придало ускорение дрейфу социальных частиц, расщеплению и синтезу. Вечеринка обрела новые помехи и возможности в новых местах. Обнаружилась еда, и коллективный аппетит разыгрался; столы, обремененные сыром и паштетом, мгновенно очистились. На втором этаже Говард ставит пластинку на проигрыватель; на первом этаже из динамиков в книжном шкафу доносится голос Джоан Баез. Тотчас появляется второй импресарио: Барбара в своем длинном розовом платье разносит оливки и соленые крендельки, приговаривая:
   – Ешьте! Я еврейская мамаша.
   С улицы входит, таща на веревке коричневого терьерчика, низенькая толстушка по имени Анита Доллфус, второкурсница при длинных кудрявых волосах, схваченных индейской повязкой, в очках в стальной оправе и заплатанной юбке такой длины, что ходить в ней почти невозможно. Миссис Макинтош, которая после своего своевременного появления весь вечер медленно оседала в направлении пола, уложена спать на кровати. Прошел слух, что наверху есть наркота, и общество по всему дому движется вверх. Кто-то отправился привезти гуру, который, согласно афишам, находится в городе, но который, к слову, так на вечеринке и не появится. Немецкую лекторшу в прозрачной блузке подбивают снять ее. Говард стоит на верхней площадке лестницы и сквозь очки озирает общую картину.
   – У меня с женой уговор, – говорит девушке мужчина, сидящий на верхней ступеньке лестницы.
   – Так говорят все женатики, – говорит девушка.
   – У нас по-другому, – говорит мужчина, – моя жена про него не знает.
   Низ дома смахивает на огромный музей одежды, словно все фасоны и моды былого синхронизировались и здесь, в собственном доме Говарда, конвергировались и перемешались; исполнители средневековых мистерий, исторических романтичных мелодрам, трагедий окопной войны, пролетарских документальных пьес, викторианских светских фарсов играют одновременно в едином эклектичном постмодернистском коллаже, представляющем собой чистую и открытую форму, самогенерирующий хэппенинг [8].
   Говард с удовольствием спускается по лестнице, ощущая, как тупая и случайная реальность вещей таинственно преображается. Он смотрит на этих людей в полной гармонии с временами и ощущает их новизну и потенциал. Он переходит в толпе ото рта ко рту, смотрит в глаза, выслеживает современную страсть.
   – Будет это подлинным вариантом вины? – спрашивает кто-то.
   – Эта дивная сюрреалистическая гамма красок к концу, – говорит кто-то еще.
   Внизу миссис Макинтош некоторое время назад объявила о начале схваток; и когда «стандарт-8» увез ее в клинику, поднялся порядочный шум. Божественный гнев жен учуял пример подавления, соболезнуя ее прервавшейся карьере на ниве общества, принесенной в жертву всего лишь деторождению, они разнервничались, опасаясь за собственные карьеры. Тем временем ее муж, мистер Макинтош, вернулся на вечеринку; он сидит в вестибюле у телефона с собственной бутылкой, объект созерцания и любопытства. У входной двери коричневый невоспитанный терьерчик Аниты Доллфус тяпнул новоприбывшего за лодыжку. Новоприбывший – это Генри Бимиш, который пришел пешком, растрепанный, в широкополой шляпе австралийского пехотинца, и с таким видом, будто он только что вернулся из опасного сафари. Его забирают наверх для обеззараживания, по-прежнему в шляпе, надвинутой на один глаз.
   – Сидеть, Мао! – говорит Анита терьерчику.
   В гостиной лица и голоса швыряют об стены исступленные звуки; это шум человека в процессе роста.
   – Кантовская версия нераспутываемого сплетения перцептуальных феноменов, – говорит кто-то.
   – Я на софе, потому что подшофе, – говорит кто-то еще.
   У стены Барбара разговаривает с невысокой молодой брюнеткой, которая стоит сама по себе в белой шляпе и синем брючном костюме.
   – Каким противозачаточным средством вы пользуетесь? – спрашивает Барбара.
   – А вы, миссис Кэрк? – говорит брюнетка с легким шотландским выговором.
   – О, я на Пилюле, – говорит Барбара. – Прежде я применяла «Затычку», но теперь я на Пилюле. А ваш метод?
   – Он называется «Грубая сила», – говорит брюнетка.
   – Коварные ходы тоталитарного сознания, – говорит кто-то.
   – Ты пытаешься сбить меня с толку и устроить бардак у меня в голове, – говорит кто-то еще.
   Пустые стаканы тычутся в Говарда, пока он идет на кухню за новыми бутылками.
   В толпе пальцы дергают его за рукав. Он смотрит вниз на лицо худенькой темноглазой девушки; это одна из его студенток, Фелисити Фий.
   – У меня проблема, доктор Кэрк, – говорит она. Говард наливает вина в ее стакан и говорит:
   – Привет Фелисити. Что не так на этот раз?
   – У меня всегда проблемы, верно? – говорит Фелисити. – Но это потому, что вы так хорошо их разрешаете.
   – Так в чем дело? – спрашивает Говард.
   – Я женофобка.
   – Сомневаюсь, – говорит Говард. – При вашем-то радикализме?
   Фелисити славится своей постоянной принадлежностью к авангарднейшим группировкам; она бывает то чище, то грязнее, то более разумной, то более сдвинутой по фазе в зависимости от группировки, к которой принадлежит на текущий момент.
   – Я в подвешенном состоянии, – говорит Фелисити. – Мне надоело быть лесбиянкой. Мне бы хотелось жить с мужчиной.
   – Вы были ярой мужефобкой, когда мы разговаривали в последний раз.
   – Но последний раз мы разговаривали, – говорит Фелисити, – в прошлом семестре. Тогда я определялась со своей сексуальностью. Но теперь я обнаружила, что моя сексуальность совсем не та, с какой я определилась, если вы понимаете, про что я.
   – О, я понимаю, – говорит Говард. – Ну, в этом проблемы нет.
   – Нет, есть, доктор Кэрк, – говорит Фелисити. – Видите ли, девушка, с которой я живу, Морин, говорит, что это реакционно. Она говорит, что я впадаю в синдром подчиненности. Она говорит, что у меня рабское мироощущение.
   – Вот как, – говорит Говард.
   – Да, – говорит Фелисити, – а я же не могу быть реакционной, правда?
   – Нет-нет, Фелисити, – говорит Говард.
   – А как поступили бы вы? – говорит Фелисити. – То есть если бы вы были я и принадлежали к угнетенному полу?
   – Я бы поступал, как хотел, – говорит Говард.
   – Морин швыряет в меня туфли, – говорит Фелисити. – Она говорит, что я Дядя Том. Я должна поговорить с вами. Я сказала себе: я должна поговорить с ним.
   – Послушайте, Фелисити, – говорит Говард, – существует только одно правило. Следуйте направлению собственных желаний. Не принимайте версии других людей, если не считаете их верными. Ведь так?
   – Ах, Говард, – говорит Фелисити, целуя его в щеку, – вы чудо. Вы даете такие отличные советы.
   Говард говорит:
   – Это потому, что они близки к тому, что люди хотят услышать.
   – Нет, это потому, что вы мудры, – говорит Фелисити. – До чего же мне нужна для перемены мужская грудь.
   Он идет дальше на кухню. Там полно людей; из-под стола торчит мужская нога. На холодильнике спит младенец в портативной колыбели.
   – Так с вашей точки зрения существует константная сущность, определяемая как добродетель? – спрашивает лидер пакистанской мысли у передового священника на фоне луковично-чесночных обоев. Проигрыватель ревет; гремящие децибелы, вопли моложавой поп-группы в течке разносятся по всему дому. Говард берет несколько бутылок вина, темно-красного за стеклом, и откупоривает их. Полная, материнского вида девушка входит в кухню и берет бутылочку со смесью для младенцев, которая грелась в кастрюльке на плите. Она пробует содержимое, осторожно капнув себе на загорелый локоть.
   – Дерьмо, – говорит она.
   – Кто такой Гегель? – говорит какой-то голос; Говард скашивает глаза – это безбюстгальтерная девушка, которая утром приходила к нему в кабинет.
   – Тот, который… – говорит Говард.
   – Это Говард, – говорит Майра Бимиш, встав рядом с ним; парик у нее слегка сбился на сторону: она гомерически хохочет. Одной рукой она обнимает доктора Макинтоша, который все еще держит свою бутылку. – О, Говард, вы устраиваете такие чудесные вечеринки, – говорит она.
   – Все идет хорошо? – спрашивает Говард.
   – Замечательно, – говорит Майра. – В гостиной играют в «Кто я?» и «Чем студенты займутся теперь?» в столовой и «Я родила в три, а в пять уже сидела и печатала мою диссертацию» в холле.
   – А еще игра под названием «Тебе тоже было хорошо, летка?» в комнате для гостей, – говорит Макинтош.
   – Звучит как описание вполне нормальной вечеринки, – говорит Говард.
   – Каким образом кто-то такой мерзкий, как ты, умудряется делать жизнь такой приятной для нас? – говорит Майра.
   – Это дар, – говорит Говард.
   – Би-им! – говорит Майра.
   – Бо-ом! – говорит Макинтош.
   Говард берет новую бутылку и возвращается в гостиную. Он разносит возлияния, надеясь на последующую трансфигурацию.
   – Его вазектомия обратима или нет? – спрашивает кто-то.
   – Скажи ему, ты едешь со мной в Мексику, – говорит кто-то еще.
   Лежащая на полу толстая девушка с обкорнатыми волосами смотрит вверх на Говарда и говорит:
   – Эй, Говард, ты такой красивый.
   – Я знаю, – говорит Говард.
   В другом конце комнаты Барбара потчует орехами и крендельками.
   – Все в порядке? – спрашивает Говард, подходя к ней.
   – Отлично, – говорит Барбара.
   Он несет бутылку в угол, где кучкой стоит группа: бородатые Иисусы и темные в солнцезащитных очках лица – студенты из Революционного Студенческого Фронта. Вид у них агрессивный, и они сомкнулись довольно плотным кольцом.
   – Мы только хотим уничтожить их, – говорит Питер Мадден громким голосом. – Ничего личного.
   Где-то в середине кольца – маленькая фигурка. На ней белая шляпа.
   – Могу я задать вам один вопрос? – спрашивает фигурка в середине женским чуть-чуть шотландским голосом. – Не думаете ли вы, что политика – одна из самых низменных форм человеческого знания? Ниже морали, ниже религии, или эстетики, или философии. Или вообще чего-либо, что связано с подлинной человеческой непроходимостью?
   – Черт, послушай, – говорит Питер Мадден, который стоит там в своих очках в серой металлической оправе, – все формы знания – идеология. А это значит, что они – политика.
   – Сводимы к политике, – говорит женский голос. – Могут быть уварены, как суп.
   Тут и Бекк Потт в десантной форме с нашивкой на плече «командир ракеты» и с серебристым символом мира на цепочке вокруг шеи; она оборачивается и видит подходящего к ней сзади Говарда с бутылкой.
   – Кто эта психованная? – спрашивает она. – Говорит, что нам не нужна революция.
   – Есть люди, которые так думают, – говорит Говард.
   – Не понимаю их, – говорит Бекк Потт.
   – Они необходимы, – говорит Говард, – если бы их не было, мы не нуждались бы в революции.
   – Тут ты прав, – говорит Бекк Потт, – ты прав.
   Говард протягивает бутылку девушке в центре всего этого; на ней синий брючный костюм и аккуратный шарфик, и она слишком формально одета для вечеринки.
   – Самую капельку, – говорит девушка с легким шотландским акцентом.
   – Если вы не решение проблемы, – говорит Питер Мадден, – значит, вы ее часть.
   – Было бы жутко самодовольно с моей стороны думать, будто я решение чего-то, – говорит девушка. – Как и вы, если на то пошло.
   Говард поворачивается и проходит со своей бутылкой через дом к нагой, лишенной цветов оранжерее позади. Розовые натриевые фонари Водолейта льют свет сквозь стеклянные ромбы крыши; теперь это единственное ее освещение. Она гремит исступленными звуками. Танцующие раскачивают свои тела; младенец, подвешенный, как индейский ребенок, подпрыгивает высоко на спине шумного папочки. В углу окруженная мужчинами немецкая девушка в прозрачной блузке начала снимать ее. Она выворачивает блузку через голову, и секунду блузка крутится над ними. Пробиваться через толпу нелегко.
   – Кто такой Гегель? – говорит кто-то.
   Теперь уже невозможно различить, кто тут студенты, кто преподаватели, кто друзья. Смешанные группы заново перемешиваются. Музыка бухает в полумраке; тела извиваются, и сознание приносится в жертву ритму. Вблизи от него любовница католического священника демонстрирует на полу позиции в упражнении, которому недавно выучилась. Немецкая девушка присоединилась к танцующим и теперь извивается перед ними, ее крупные груди подпрыгивают – арийская движущаяся скульптура Новой Женщины.
   – Это эвристика, ja? – говорит она Говарду.
   – Ja, – говорит Говард. – Gesundheit [9].
   Говард смотрит на движущееся зрелище; смотрит и видит серебряный проблеск стакана, который выскакивает из чьей-то руки и разбивается об пол. Осколки скрываются под мельтешащими ногами.
   – Все эти личности – интеллектуалы? – спрашивает лидер пакистанской мысли у католического священника.
   – Оргия постепенно вытесняет мессу, становится первым причастием, – говорит священник.
   – А это оргия? – спрашивает пакистанец.
   – Бывают и почище, – говорит священник. Но только не для Говарда. Он видит перед собой человека, свободного от экономической робости, сексуального страха, предписывающих социальных норм, человека, возбужденного радостью собственного существования. Теперь еда, питье и Барбара вроде бы исчезли разом, но это не имеет значения. Вечеринка теперь абсолютно самоуправляемая, питающаяся теперь всецело сама собой.
   Он идет назад через дом. Вечеринка в разгаре повсюду; то есть как будто повсюду, но только не у одной стены в гостиной, где широкое пространство расчистилось вокруг брюнетки в брючном костюме и белой шляпе, которая стоит, скрестив ноги, держит в руке мраморное яйцо в прожилках с каминной полки и брезгливо его рассматривает. Она смахивает на фигуру с викторианской картины, изображающую невинность в манере рококо. Формальность одежды не позволяет определить ее возраст и вычислить, студентка она или преподавательница. Говард подходит к ней с бутылкой и наклоняет горлышко над ее стаканом.
   – Только самую-самую капельку, – говорит девушка. – Достаточно.
   – Идемте, познакомьтесь кое с кем, – говорит Говард и кладет ладонь на ее локоть. Локоть, как ни странно, противится.
   – Я уже кое с кем познакомилась, – говорит девушка. – И теперь их перевариваю.
   – Но вы довольны? – спрашивает Говард.
   – Да, очень. И собой, и некоторыми тут.
   – Но не всеми, – говорит Говард.
   – Я очень разборчива, – говорит девушка.
   – Как вас зовут? – спрашивает Говард.
   – Да нет, я приглашена, – говорит девушка.
   – Приглашались все, – говорит Говард.
   – Замечательно, – говорит девушка, – потому что я не была приглашена. Меня привел один, который уже ушел.
   – Кто он? – спрашивает Говард.
   – Он писатель, – говорит девушка. – Он поехал домой, чтобы записать все это. А вы приглашены?
   – Я приглашаю, – говорит Говард. – Я хозяин дома.
   – Ой, – говорит девушка, – вы доктор Кэрк. Ну, я мисс Каллендар. Я только что зачислена на английский факультет. Я их новый специалист по Возрождению, хотя, конечно, я женщина.
   – Конечно, – говорит Говард. – И это хорошо, потому что мне нравятся женщины.
   – Угу, я про это слышала, – говорит мисс Каллендар. – Надеюсь, вы не тратите свое драгоценное время, пытаясь меня закадрить.
   – Нет, – говорит Говард.
   – Отлично, – говорит мисс Каллендар, поднимая мраморное яйцо и глядя на него. – Я очень люблю такие вот небольшие предметы, могу держать их в руке часами. Но я отвлекаю вас от вашей вечеринки?
   Вечеринка гремит вокруг них. Говард смотрит на мисс Каллендар, которая каким-то образом остается в стороне. Она прислоняется к каминной полке, ее белая шляпа затеняет глядящие на него очень серьезные темно-карие глаза. Позади нее над каминной полкой – круглое наклонное зеркало; Говард видит, что они оба отражаются в нем под углом слегка укороченными, точно в каком-нибудь добросовестном современном фильме. Вон ее темная голова, накрытая белой шляпой, ее шея, изгибающаяся под затылком, ее сужающаяся книзу синяя спина; и он, лицом к ней в противостоящей позе, его экономичное яростно-глазое лицо обращено к ней; позади них обоих – пустое пространство, а дальше – движущиеся человечки, приглашенные на вечеринку.
   – Вы ввязались в бой с революционерами, – говорит Говард.
   – Моя обычная беда на вечеринках. Я ввязываюсь в бои.
   – Разумеется, – говорит Говард, – эти ребятки по вполне веским причинам не доверяют никому старше тридцати лет.
   – А сколько мне, по-вашему, лет? – спрашивает мисс Каллендар.
   – Не знаю, – говорит Говард. – Ваш костюм вас маскирует.
   – Мне двадцать четыре, – говорит она.
   – В таком случае вам следует принадлежать к ним, -говорит Говард.
   – А сколько лет вам? – спрашивает мисс Каллендар.
   – Мне тридцать четыре, – говорит Говард.
   – Ах, доктор Кэрк, – значит, вам не следует.
   – О! – говорит Говард. – Есть еще вопрос о правоте и неправоте, хорошем и плохом. Я выбираю их. Они на стороне справедливости.
   – Ну, это я могу понять, – говорит мисс Каллендар. Подобно стольким людям средних лет, вы, естественно, им завидуете. Вся эта юность вас чарует. Я уверена, вы извиняете ей, что угодно.
   Говард смеется. Мисс Каллендар говорит:
   – Надеюсь, вы не приняли это за грубость?
   – Нет-нет, – говорит Говард, – по той же причине извиню вам, что угодно.
   Уголком глаза Говард замечает происходящее позади: руки прикасаются к грудям, партнеры договариваются, пары исчезают.
   – Да? – говорит мисс Каллендар. – А я думала, вы: пытались сделать из меня бунтовщицу.
   – Вот именно, – говорит Говард.
   – Но против чего я могла бы взбунтоваться?
   – Против всего, – говорит Говард. – Угнетение и социальная несправедливость вездесущи.
   – А! – говорит мисс Каллендар. – Но ведь против этого бунтуют все и всегда. Нет ли чего-нибудь поновее?
   – У вас нет социальной совести, – говорит Говард.
   – У меня есть совесть, – говорит мисс Каллендар. – Я часто ее использую. По-моему, это своего рода нравственная совесть. Я очень старомодна.
   – Мы должны вас модернизировать, – говорит Говард.
   – Ну, вот, – говорит мисс Каллендар, – вы ничего не собираетесь мне извинять.
   – Нет, – говорит Говард. – Почему вы не позволяете мне спасти вас от вас самой?
   – Ой, – говорит мисс Каллендар. – По-моему, я знаю точно, как вы за это приметесь. Нет, боюсь, для меня вы слишком стары. Я не доверяю никому старше тридцати лет.
   – Ну а мужчинам моложе тридцати? – спрашивает Говард.
   – А вы готовы на варианты, если необходимо? – говорит мисс Каллендар. – Ну, я мало доверяю и тем, кто моложе.
   – Это оставляет вам очень мало места для маневрирования, – говорит Говард.
   – Так ведь в любом случае я мало маневрирую, – говорит мисс Каллендар.
   – Тогда вы много теряете, – говорит Говард. – Чего вы боитесь?
   – А, – говорит мисс Каллендар, – новый мужчина, а приемы старые. Ну, было очень приятно поболтать с вами. Но вам надо заботиться тут о стольких людях, и вы не должны терять время на болтовню со мной. – Мисс Каллендар укладывает мраморное яйцо назад в корзиночку на каминной полке.
   – Они сами о себе заботятся, – говорит Говард. – Я имею право на то, что нужно мне.
   – О, я едва ли тут подхожу, – говорит мисс Каллендар. – Вам будет разумнее поискать где-нибудь еще.
   – Кроме того, я должен спасти вас от ваших ложных принципов, – говорит Говард.
   – Возможно, как-нибудь у меня появится в этом нужда, – говорит мисс Каллендар, – и если случится так, обещаю тут же дать вам знать.
   – У вас есть нужда во мне, – говорит Говард.
   – Что же, благодарю вас, – говорит мисс Каллендар. – я очень благодарна вам за предложенную помощь. И миссис Кэрк за предложение свозить меня в клинику планирования семьи. Вы все в Водолейте очень приветливы.
   – Мы такие, – говорит Говард. – И готовы на любые услуги, не забывайте.
   Говард идет назад в кипение вечеринки; мисс Каллендар остается стоять у каминной полки. Кто-то вышел и нашел выпить еще; атмосфера становится приглушеннее, возбуждение мягче и сексуальнее. Он проходит между телами – лицо к лицу, задница к заднице. Он ищет глазами Флору Бениформ; лиц вокруг много, но ни одно не принадлежит ей. Попозже он наверху в своей спальне. Там стоит глубокая и полная тишина, если не считать звуков индийской раги, доносящихся с проигрывателя. Занавески задернуты. Лампочка над кроватью не повернута вниз, как обычно, а светит в потолок; она обернута какой-то розовой материей, возможно, блузкой. Кровать с ее полосатым мадрасским покрывалом передвинута из центра комнаты в угол под окном. Вдоль стен в тишине сидят и лежат люди, касаясь или обнимая друг друга, слушая ритмы и кадансы музыки. Это группа бесформенных абрисов: торчат головы, тянутся пальцы, сжатые руками, которые связывают один абрис с другим. Сигареты с марихуаной переходят из пальцев в пальцы; они багрово вспыхивают, когда кто-нибудь затягивается, и тускнеют. Говард вбирает бессловесные слова музыки; он допускает, чтобы его собственная спальня становилась для него все более и более чужой. Домашний халат Барбары и ее балахон, свисающие с крючка за дверью, меняют цвет, преображаются в чистую форму. Блеск покореженных ручек старого комода, купленного у старьевщика, когда они меблировали дом, фокусирует цвета, преображается в яркий таинственный узел. Вино и наркотик свиваются в кольца у него в голове. Лица обретают форму и растворяются в водянистом свете; лицо девушки с дурацкими зелеными тенями вокруг глаз и белыми напудренными щеками, мальчика с кожей цвета влажной оливки. Рука лениво машет вблизи от него, машет ему; он берет сигарету, удерживает руку, поворачивается поцеловать несексуальное лицо. Его сознание упивается идеями, которые курятся, будто дымок, обретают форму, как постулат. Стены движутся и открываются. Он встает и идет мимо рук, и туловищ, и ног, и бедер, и грудей на лестничную площадку.
   Он открывает дверь в туалет. Звуки льющейся струи и голоса, говорящего:
   – Кто такой Гегель?
   Он закрывает дверь. Дом почти затих, вечеринка рассеялась по многочисленным перифериям ее шумного центра общения. Он спускается по лестнице. Там сидит Макинтош, а рядом с ним – Анита Доллфус и ее собачка.
   – Младенец? – говорит Говард.
   – Он еще не начал рождаться, – говорит Макинтош, – ложная тревога, по их мнению.
   – Но младенец-то там имеется?
   – О да, – говорит Макинтош. – Еще как имеется.
   – Ходят слухи, что Мангель приедет сюда прочесть лекцию, – говорит Говард.
   – Отлично, – говорит Макинтош, – хотелось бы послушать, что он скажет.
   – Совершенно верно, – говорит Говард.
   Лица в гостиной все переменились, он не узнает ни единого. Шестифутовая женщина спит под пятифутовым кофейным столиком. Подходит мужчина и говорит:
   – Я на днях разговаривал с Джоном Стюартом Миллем. Он покончил со свободой.
   Другой мужчина говорит:
   – Я на днях разговаривал с Райнером Марией Рильке. Он покончил с ангелами.
   Говард говорит:
   – Флора Бениформ?
   – Кто? – спрашивает один из двух мужчин. Есть свободное пространство у каминной полки, где стояла та девушка, мисс Каллендар. Из кухни выходит Майра Бимиш, ее волосы еще больше сбились на сторону.
   – Ты не сказал Генри, – говорит она.
   – Я никому не сказал, – говорит Говард.
   – Это наш секрет, – говорит Майра. – Твой, мой и Зигмунда Фрейда.
   – Он тоже никому не скажет, – говорит Говард.
   – На днях я разговаривал с Зигмундом Фрейдом, – говорит еще один мужчина. – Он покончил с сексом.
   – М-м-м, – говорит Майра Бимиш, целуя Говарда. – М-м-м-м-м-м.
   – Почему бы тебе не написать об этом книгу и не заткнуться? – говорит кто-то.
   – Говард, ты думаешь, это правда, что полностью удовлетворяющий оргазм может изменить наше сознание, как говорит Вильгельм Рейх? – спрашивает Майра.