– Ах, Фелисити, – говорит Барбара, – это не ты.
– Не думаю, что тут так уж много известно о том, что я такое, – говорит Фелисити. – Я много сделала для вас обоих. То есть сделала, правда, Говард?
– Да, – говорит Говард, – очень много.
– Ну, вроде как надеешься что-то за это получить, а если ничего не получается, то надо двигаться дальше. Это совет доктора Кэрка. Он любит, чтобы люди двигались дальше.
– Замечательно, – говорит Барбара, – значит, вы это обсуждали.
– То есть я же не говорю, что его совет так уж хорош, – говорит Фелисити, – но это его работа, и, надо полагать, он что-то про это да знает. Может быть.
– Ты на нас сердита, мне очень жаль, – говорит Барбара.
– Да вовсе нет, – говорит Фелисити. – Просто вы теперь для меня не то.
– Во всяком случае останься на вечеринку, – говорит Говард.
– Может, и останусь, – говорит Фелисити, – то есть если вы меня просто приглашаете. То есть не работать. А повеселиться, и все.
– Вот-вот, – говорит Говард.
Говард идет и пригоняет фургон; Кэрки садятся в него.
– По-моему, ты ее использовал, – говорит Барбара, когда они едут вверх по склону к торговому центру. – Впрочем, как ты всегда говоришь: все используют кого-нибудь. Я покупаю еду, ты покупаешь вино.
Кэрки движутся по торговому центру среди его искусственных елок, его густых толп, его изобилия сверкающих товаров. Они едут вниз, назад к щербатому полукругу; только-только осталось время завезти детей в школу.
– Последний день, последний день, – кричат дети, залезая в фургон.
Говард вместе с прочими матерями высаживает их у школы и едет дальше в университет диктовать письма, прощаться. Перед Тойнби и Шпенглером громоздятся чемоданы, которые сеть британских железных дорог развезет в разные стороны; автобусы увозят студентов на вокзал. С административного здания все еще свисают рваные остатки сидячих забастовок семестра: красное полотнище, призывающее: «Все сюда, это жизнь», и еще одно, гласящее: «Боритесь против репрессий». Небольшое закопченное пятно на бетоне указывает место, где одна радикальная фракция пыталась усилить протест, запалив пожар. Академгородок, пустея, выглядит как всеми покинутое поле боя; внутри темные коридоры и холодные помещения, где экономия топлива уподоблена социальной дисфункции. Все тут дышит обветшалостью, общедоступностью места, которое много чего повидало, используется всеми и не принадлежит никому. Говард сидит в чистоте своего безликого кабинета; он работает, и он звонит по телефону; он с удовольствием озирает панораму своих недавних побед. В середине дня он проходит через замусоренную Пьяццу к своему фургону и едет в город, забрать детей из школы. Школьный двор полон радостных прощаний среди толпы родителей; Мартин и Селия бегут к фургону с Санта-Клаусом из туалетной бумаги, детским календарем, посвященным искусствам, и попыткой Мартина склеить ясли. У Мартина синяк под глазом, платье Селии, купленное в бутике, разорвано.
– Что с вами произошло? – спрашивает Говард, когда они залезают внутрь.
– А! – говорит Селия. – У нас была вечеринка. Говард едет назад к сцене и арене своей собственной
вечеринки. В кухне Барбары нет; он слышит звуки воды, льющейся в ванной. Он берется за дело и откупоривает бутылки; он ходит по дому, переставляя мебель, создавая пространства и контрпространства. Уже стемнело; он стоит в своей спальне, пока отблески угасшей зари освещают изгрызенные дома напротив, и налаживает лампы. Из ванной выходит Барбара, и он входит туда. Он раздевается, принимает ванну, пудрит тело и выходит в спальню одеться. Барбара надевает там яркое серебристое платье.
– Нормально? – спрашивает она.
– Откуда оно у тебя? – спрашивает Говард.
– Купила в Лондоне, – говорит Барбара.
– Ты никогда его для меня не примеряла, – говорит Говард.
– Да, – говорит Барбара. – Я предложила, но у тебя не было времени.
– Отличное, – говорит Говард.
– Да, – говорит Барбара. – У него прекрасный вкус.
Барбара выходит из спальни; Говард начинает одеваться, элегантно, аккуратно, для грядущей сечи. Входят дети и бегают туда-сюда.
– А люди опять так же намусорят, как в прошлый раз? – спрашивает Мартин.
– Не думаю, – говорит Говард, – их будет не так много.
– Только бы никто опять не прыгнул в окно, – говорит Селия.
– Никто в окно не прыгал, – говорит Говард. – Просто кто-то немного поранился.
– Дядя Генри, – говорит Мартин, – он придет?
– Не знаю, – говорит Говард, – я вообще не знаю, кто придет.
– А если никто не придет, – говорит Селия, – кто съест весь этот сыр?
– Только не я, – говорит Мартин.
– О, людей придет много, – говорит Говард, – вот увидите.
И действительно, приходит много людей. На полукруге рычат машины. Говард идет к двери, чтобы открыть ее для первых гостей; яркий свет из окон дома падает на разбитую мостовую и озаряет обломки и следы сноса на улице. Гости входят в полосу света, направляясь к крыльцу; вот Мойра Милликин несет своего младенца, а за ней Макинтоши – каждый несет по младенцу в портативной колыбели; миссис Макинтош уж когда родила, то родила внушительно, разродившись двойней. Барбара спускается в холл в своем серебристом витринном платье и большом русском ожерелье, ее волосы уложены гостеприимным пучком.
– Ваши чудесные вечеринки, – говорит Мойра, входя внутрь, снимая пальто, демонстрируя бугор своей беременности. – Можно ее куда-нибудь приткнуть?
– И этих, – говорит миссис Макинтош, которая выглядит очень худой и лишь с маленьким провисанием еще не окрепшего живота.
– Привет, Кэрки, – говорит Макинтош, снимая свой макинтош, – что, мы опять первые?
– Очень вам рады, входите, входите, – говорят радушные Кэрки, гостеприимная пара, оба одновременно.
Не успевают первые ласточки обосноваться в гостиной с вином, обсуждая кормление грудью, как гости начинают идти косяком. Комната заполняется. Студенты в больших количествах; бородатые юные Иисусы в камуфляжной форме, мокрого вида пластике, широких штанах, джинсах раструбом; девушки в балахонах и больших сапогах со сливового цвета губами. И младшие преподаватели, серьезные углубленные исследователи брака и его радикальных альтернатив; есть посторонние из общего круга кэрковских знакомых – радикальный приходской священник, аргентинец с неясными партизанскими связями, актер в молескиновых брюках, который прикасался к Гленде Джексон в фильме Гена Рассела. Миннегага Хо пришла в чонсаме; Анита Доллфус со своим большим бурым псом на веревке тоже здесь, освеженная непрерывным сном на протяжении одного семинара за другим. Барбара с ее яркими зелеными тенями, мелькая в своем серебристом платье, возникает то там, то тут, держа тарелки с едой.
– Ешьте, – говорит она, – это способ общения. Говард расхаживает с большой двухлитровой бутылкой,
свисающей на петле с его пальца, импресарио хэппингов, ощущая бодрящее удовольствие оттого, что его окружают эти молодые люди в заплатах, арлекинских ромбах, разукрашенные, довольные собой, бесклассовые, граждане мира ожиданий, мира за пределами норм и форм. Он наливает вино, видя пузырьки, кружащие внутри стекла в меняющемся свете его комнат. Вечеринка гремит, реактивный самолет из Хитроу ревет над городом; полицейская машина подвывает на городской автостраде; в заброшенных домах напротив мерцают огоньки, а позади них – накапливающийся урбанистический мусор.
Внутри вечеринка разрастается, густеет, размножается делением. Пространства заполняются; активность оттесняется все глубже в дом, в новые комнаты с новыми красками и, следовательно, с новыми психическими возможностями, в комнаты, где ждут новые тесты, потому что на столе в столовой расставлена еда, и имеется пространство для танцев в викторианской оранжерее, и ниши интимности и тишина наверху. Где-то кто-то нашел проигрыватель и включил его; где-то еще в доме бренчит гитара.
– Привет, – говорит Мелисса Тодорофф, явившаяся в тартановом платье, – я приветствую радикального героя. Я считаю, что вы изумительный, я считаю, что вы – самое, самое оно.
– Разрешите мне помочь вам снять пальто, – говорит Говард.
– Спасибо, – говорит Мелисса. – Ну, вот. Куда мне пойти, чтобы меня трахнули?
В холле безбюстгальтерная девушка из говардского семинара, по-прежнему безбюстгальтерная, подробно объясняет философию Гегеля актеру, который касался Гленды Джексон, а теперь касается безбюстгальтерности.
– Это в первую очередь диалектический портрет, – говорит девушка. – Хватит щипаться.
В гостиной в углу сгрудилась знакомая группа или клика из Радикального Студенческого Союза, глубоко серьезная, почти торжественная, чуть-чуть смахивая на участников Последней Вечери, после того, как они встали из-за стола. К ним обращается мисс Каллендар, на которой яркий тонкий балахон, и она распустила свои волосы, а теперь говорит:
– Привет, вы все пришли сюда в качестве кого?
В викторианской оранжерее, где не слишком танцуют, стоит Барбара в серебре, разговаривая с Миннегагой Хо, одинокой и широкоглазой, у стены.
– Каким противозачаточным средством вы пользуетесь? – спрашивает Барбара с общительным интересом.
На лестничной площадке Фелисити Фий в той же самой своей длинной юбке разговаривает с доктором Макинтошем.
– Ужас в том, – говорит Фелисити, – что я думала, что узнала, где я была, а теперь, когда я там, это совсем не то, где я. Если вы меня понимаете.
– Понимаю, – говорит доктор Макинтош умудренно, – ведь это и есть то, верно? Существование никогда не останавливается. «Я» продолжает двигаться вперед без конца.
– О, я знаю это, доктор Макинтош, – говорит Фелисити, – вы так абсолютно правы.
В одной из комнат, выходящих на верхнюю площадку лестницы, матрас, который Говард заранее заботливо положил на пол, покряхтывает в одном из самых знакомых ритмах вселенной.
В холле шум и суета; собака Аниты Доллфус укусила радикального приходского священника, и сострадательные люди увели его наверх для принятия мер.
– Мне так жаль, Говард, – говорит Анита, – теперь вы перестанете меня приглашать. Он попробовал его погладить. Нет чтобы погладить меня.
Собака радостно пыхтит на Говарда, который говорит:
– Да, кстати, вы, случайно, не видели доктора Бимиша?
– Нет, не видела, – говорит Анита в своем длинном, длинном платье, с волосами, стянутыми лентой, как у кэрроловской Алисы. – По-моему, его тут нет.
Он расхаживает со своей бутылкой. Вверх по лестнице. Вниз по лестнице. Генри явно не озаботился прийти. Тревожный инстинкт ведет его к закрытой двери гостевой спальни. Он стучит, ответа нет. Он открывает дверь; в комнате темно. Окно цело и невредимо.
– Вы не будете так добры? – говорит голос доктора Макинтоша. – Боюсь, место занято.
– Извините, – говорит Говард.
– Это Говард, – говорит Фелисити. – Ты нам не нужен, Говард. Почему бы тебе не отыскать твою мисс Каллендар?
Он снова спускается вниз, в вечеринку. Там нет Генри; там нет Флоры, а теперь, похоже, нет и Барбары; стол с едой опустошен, и руки как будто нашли иные, более прекрасные пастбища. Хозяйская совесть гонит Говарда на кухню. Он стоит перед обоями, восславляющими выпуклости лука и чеснока; он стоит перед сосновыми полками, усеянными избранными предметами: французские кастрюльки, стройный ряд керамических кружек ручной работы и светло-коричневого оттенка, две мельнички для перца, шеренга синих испанских бокалов из Каса-Пупо, темно-коричневый горшочек, надписанный Sesel. Перед ним в камышовой корзине лежат десять длинных французских батонов;
Говард стоит у стола и ловко, аккуратно нарезает хрустящий хлеб. Кухня принадлежит ему одному, но затем дверь открывается. В ней появляется Майра Бимиш в платье, которое выглядит так, словно его сшили из мешковины.
– Вот ты где, – говорит она, входя, – ты выглядишь как очень модный крестьянин. Где Барбара?
– Не знаю, – говорит Говард, – она как будто исчезла, ну я и занялся этим.
– Хо-хо, – говорит Майра, сидя на краю стола в своем мешковидном платье. – Ну, да не важно, ты как будто отлично справляешься. Ты и готовишь?
– У меня есть несколько специальностей, – говорит Говард.
– Что же, Говард, – говорит Майра, – как-нибудь мне надо будет их испробовать.
– Генри приехал? – спрашивает Говард.
– Нет, Генри не приедет, – говорит Майра, – он сидит дома в глубокой депрессии, потому что не может работать над своей книгой.
– Я думал, он спас большую часть своих записей, – говорит Говард.
– А хотя бы и спас, – говорит Майра, – но с одной рукой на перевязи, а другой сломанной и в гипсе писать он толком не может.
– Да, пожалуй, – говорит Говард, – но приехать на вечеринку он мог бы.
– Так, Говард, – говорит Майра, – он не хочет тебя видеть. Он винит тебя, знаешь ли. Ты их подначивал.
– Но обычно он так хорошо понимает другую точку зрения, – говорит Говард, – а политика ведь не бескровное дело.
– По-моему, это было ужасно, – говорит Майра. – Все эти вопящие люди. Я спаниковала. Я убежала.
– Всякий здравомыслящий человек спаниковал бы, – говорит Говард.
– Смеешься надо мной, – говорит Майра, – ты ведь знаешь, что я для всего этого не подхожу. Я же настоящая обывательница.
– Но в любом случае ты приехала, Майра, – говорит Говард.
– Ну, я не делаю всего того, что Генри хочет, чтобы я делала, – говорит Майра, – правду сказать, я предпочитаю делать то, чего он не хочет, чтобы я делала. А мне захотелось увидеть тебя, чудесный ты мужчина. – На столе движение; Майра внезапно наклоняется и целует Генри, угодив наискосок по носу. – То есть с пожеланием счастливого Рождества, – говорит она.
– А, – говорит Говард, – счастливого Рождества и тебе.
Майра сосредоточенно наклоняется над своей черной сумочкой и засовывает в нее руку.
– Не думаю, – говорит она, вынимая что-то из сумочки, – не думаю, что ты все еще помнишь тот раз в моей спальне.
Говард смотрит на нее; она достала зеркальце и, опустив голову (ее нос поблескивает в свете плафона), разглядывает губную помаду, ее рот образует круглое «О».
– Так давно, Майра, – говорит Говард.
– Я знаю, ты с тех пор везде побывал, – говорит Майра, – объезжая приход. Но загляни как-нибудь, хорошо? Теперь будет по-другому. Я была глупа тогда. Теперь я не так занюханно буржуазна. Я знаю, сколько я упустила.
– Но как же ты и Генри? – спрашивает Говард. – Я думал, вы снова вместе.
– Вы с Барбарой снова вместе, – говорит Майра, – но у вас передовой брак. Он вас так уж в узде не держит, верно? До нас ведь дошли все слухи о том, что обнаружил мистер Кармоди.
– Не верь всему, что слышишь, – говорит Говард. – Да, Барбара и я научились принимать образ жизни друг друга.
– Ты хочешь сказать, что Барбара научилась принимать твой, – говорит Майра, – или была вынуждена за неимением ничего лучше.
– Это работает в обе стороны, – говорит Говард.
– В любом случае, – говорит Майра, – Генри придется принять мой. Мы снова вместе, но на моих условиях, Говард, мой мальчик. На моих условиях. Теперь это тоже брак интеллигентного типа.
– Но что получает от него Генри? – спрашивает Говард. – Честно ли это по отношению к Генри?
– Я тебя не понимаю, Говард, – говорит Майра, – это твою неожиданную озабоченность. Генри имел Флору Бениформ. Следовательно, я могу делать то, что хочу я. Это же справедливо?
– Ну, Флора в первую очередь лечебный курс.
– О, я знаю, что ты и там побывал. Флора в первую очередь классическая сучка, переодетая в современный костюм. Ну да я уверена, что и ты тоже.
– Сучка? – спрашивает Говард.
– Нет, лечебный курс. И нам всем требуется лечебный курс. Это эпоха лечебных курсов. И мне требуется его пройти.
– Но я не могу не думать о Генри, – говорит Говард, – о том, что с ним. Он в депрессии, он беспомощен, разве он не нуждается в тебе?
– Это на тебя не похоже, Говард, – говорит Майра.
– Меня заботит Генри, – говорит Говард.
– Ты его презираешь, – говорит Майра, – ты и твои приспешники ломаете ему руку, разбиваете ему нос, когда он пытается поступить с умеренной порядочностью. Ты презираешь его нравственные принципы. А потом, когда никто в этом не нуждается, ты вдруг выражаешь озабоченность, сочувствие к нему. Он предпочтет обойтись без них, Говард. Обрати их на меня.
– Ку-ку, малыш, – говорит Мелисса Тодорофф, которая немножко покачивается на пороге в своем тартановом платье, – не плеснешь ли винца, которое ты прячешь, мне в стаканчик?
– Извините, Мелисса, – говорит Говард, беря бутылку.
– А может, тебе следует просто лить его вот сюда в мое горлышко, – говорит Мелисса Тодорофф, входя в кухню.
– Я к вам недостаточно внимателен? – спрашивает Говард, наливая вино.
– И еще как, – говорит Мелисса, беря его под руку, – даже близко не подходил уж не знаю сколько времени.
– Ну, как вечеринка? – спрашивает Говард.
– Там такое творится, – говорит Мелисса, – что соски дыбом встают. Эй, приветик, Майра. Как идут делишки?
– Я как раз ухожу, – говорит Майра, беря свою сумочку. – Мне лучше вернуться к Генри, не правда ли?
– А-ха-ха, – говорит Мелисса, глядя, как Майра выходит за дверь в своем мешковидном платье, – я чего-то натворила?
– Не знаю, – говорит Говард, высвобождая руку, и снова начинает нарезать хлеб, – конечно, вы однажды запустили булочкой в Генри.
– Господи, ведь и правда, – говорит Мелисса Тодорофф с веселым рубящим смешком, – а потом мы его затоптали. Она что, ушиблена этим?
– Не знаю, ушиблена ли Майра, – говорит Говард, – но…
– Но вот Генри еще как ушиблен, – говорит Мелисса, – у него рожа ушиблена, и рука ушиблена, и жопа ушиблена, и весь он ушибленный.
– Совершенно верно, – говорит Говард.
– Ну, так он встал на пути справедливости, – говорит Мелисса, – а знаешь присловье: не нравится жар – уходи из кухни. Может, потому она и ушла из кухни.
– Может быть, – говорит Говард.
– Ого-го-го, вот был денек, верно? – говорит Мелисса Тодорофф, вспоминая. – Я по-настоящему сорвалась с катушек. Вот уж ка-айф. Свобода и освобождение казались реально реальными. Люди скандируют, толпы ревут, все требуют всеобщего блага. Будто Беркли, Колумбия, Венсенн. Мы все были такими красивыми. Потом – хлоп! – булочкой. Все было так распахнуто и просто. Будем ли мы такими еще когда-нибудь?
– Это случилось всего пару недель назад, Мелисса, – говорит Говард.
– Знаешь присловье, – говорит Мелисса, – в политике неделя – до-олгое время. Фантастика. Тогда были активные действия. Люди действительно что-то чувствовали. Но что с этим произошло?
– Это по-прежнему тут, – говорит Говард.
– Знаешь, в чем беда с людьми теперь? – говорит Мелисса с глубокой серьезностью. – Они просто больше ничего не чувствуют.
– Да, не так, как на прошлой неделе, – говорит Говард.
– Во всяком случае, меня не щупают, чтобы почувствовать, – говорит Мелисса.
– Ночь еще молода, – говорит Говард.
– Но не так молода, как бывало прежде, – говорит Мелисса. – А если серьезно, кто сейчас где-либо добирается до реальных, коренных, радикальных проблем этого века?
– Кто? – спрашивает Говард.
– Я тебе скажу кто, – говорит Мелисса, – никто, вот кто. Кто теперь все еще аутентичен?
– Вы кажетесь очень и очень аутентичной, – говорит Говард, нарезая хлеб.
– О Господи, нет, черт, неужели кажусь? – говорит Мелисса Тодорофф в агонии. – Неужели я реально кажусь тебе такой? Это не так, Гов, это просто ширма. Я более аутентична, чем все эти другие сукины дети, но я не аутентична так, как я определяю аутентичность.
– Вы именно такая, Мелисса, – говорит Говард.
– Ты кормишь меня дерьмом, – говорит Мелисса Тодорофф, – ты хороший парень, но ты кормишь меня дерьмом.
Мелисса Тодорофф идет к двери, кое-как держа стакан с вином; она говорит:
– Я возвращаюсь на эту вечеринку и уж держитесь! – У двери она останавливается. – Мне все равно, что про тебя говорят твои друзья, ты хороший парень, – говорит она, – радикальный радикал. А если приналяжешь, так можешь стать радикально радикальным радикалом.
Говард еще некоторое время стоит в кухне, нарезая свой хлеб радушия. Затем, завершив долг гостеприимного хозяина, он возвращается на свою вечеринку. Она изменилась, ослабела в центре, активна на периферии. В гостиной, освещенной главным образом мигающими лампочками гирлянды на детской елке, – вялая сонность; там и сям лежат люди, переговариваясь в разнообразии интимности. В викторианской оранжерее спорадические ритмичные танцы; младшие преподаватели факультета прыгают и раскачиваются в густой полутьме. В столовой груды хлеба и сыра пребывают в полном небрежении; исполнять долг гостеприимного хозяина Говарду более не требуется. Вечерника явно переместилась – в укромные уголки, в верхнюю часть дома, в сад, быть может, даже в развалины за ним. Несколько человек движутся в холле; там, в холле, стоит фигурка в анораке и с большим оранжевым рюкзаком, из которого торчат различные большие предметы.
– Ну, я пошла, Говард, – говорит Фелисити Фий. – Кто-то там подвезет меня до Лондона. Я забрала все мои манатки.
– Увидимся в следующем семестре, – говорит Говард.
– Не знаю, увидишь ли ты меня в следующем семестре, – говорит Фелисити. – Ты же вроде со мной покончил.
– Встретимся на семинаре, – говорит Говард.
– Сомневаюсь, – говорит Фелисити. – Я сегодня сходила к профессору Марвину и попросила его перевести меня к другому преподавателю.
– Не думаю, что он это сделает, – говорит Говард, – после всех неприятностей с Джорджем Кармоди.
Фелисити смотрит на него; она говорит:
– Я правда не думаю, что тебе стоит становиться у меня на дороге. Я ведь не меньше всех других знаю, что произошло с Джорджем Кармоди. Ты задумал избавиться и от меня?
– Конечно, нет, – говорит Говард.
– Конечно, нет, – говорит Фелисити, – я знаю о тебе все.
– Что это значит? – спрашивает Говард.
– Я хотела помочь тебе, – говорит Фелисити. – Я хотела, чтобы ты признал меня.
– Ты мне очень помогла, – говорит Говард.
– Ладно, только для меня из этого ничего хорошего не вышло, так? – говорит Фелисити. – Ты выиграл, а я нет. Так что теперь оставь меня в покое.
– Оставлю, – говорит Говард.
– Не забудь, – говорит Фелисити. – Попрощайся за меня с Барбарой. Если сможешь ее найти.
Вечеринка теперь обходится без своего гостеприимного хозяина, став совершенно самодостаточной, как и положено хорошим вечеринкам; чуть позднее Говард спускается вниз в свой полуподвальный кабинет. Натриевый фонарь светит над верхом полуразрушенных домов, добирается до четких оранжевых узоров на стенах, до книжных шкафов, африканских масок. Улица безлюдна. Говард задергивает занавески.
– Так вот это место стольких побед, – говорит кто-то, спускаясь по лестнице.
– Все в порядке, Энни, – говорит Говард, – нас никто увидеть не может. Его здесь больше нет.
– А я бы, пожалуй, предпочла, чтобы он был, – говорит Энни Каллендар, входя в кабинет. – Критический глаз.
– Странно оказаться внутри? – спрашивает Говард.
– Да, – говорит Энни, – полагаю, мне следовало бы порыться в рукописи твоей книги.
– А ее тут нет, – говорит Говард, – она в типографии.
Попозже на подушках под Говардом Энни Каллендар говорит:
– Не могу не думать о нем там.
– Его больше нет тут, больше нет, – говорит Говард, и действительно, Кармоди здесь больше нет, он бежал несколько недель назад, когда короткая сидячая студенческая забастовка – плакаты гласили: «Отстоим академическую свободу» и «Стойте за Кэрка» – потребовала его исключения, после того, как история его кампании против Говарда обрела широкую известность.
– Я так и не знаю, поверил ли ты мне, Говард, – говорит Энни Каллендар. – Я ему правда ничего не сказала.
– Не сказала ему что? – спрашивает Говард лениво. – Не сказала ему что?
– Я не сказала ему о том, что видела в тот вечер, – говорит Энни. – Как ты лежал тут с маленькой мисс Фий.
– Конечно, я тебе поверил, – говорит Говард.
– Почему?
– Я знал, кто ему сказал.
Энни шевелится под ним; она говорит:
– Так кто сказал? Кто же? Говард смеется и говорит:
– А по-твоему, кто? Кто еще знал?
– Маленькая мисс Фий? – говорит Энни Каллендар.
– Вот именно, – говорит Говард. – Ты умница.
– Но зачем она это сделала? – спрашивает Энни. – Чтобы устроить тебе неприятности?
– Видишь ли, она хотела помочь, – говорит Говард.
– Странный способ помогать тебе, – говорит Энни. – Я тебе так помогать не буду.
– Таков образ ее мышления, – говорит Говард. – Она сказала, что хотела защитить меня от нападок либеральных реакционных сил, а им требовалось что-нибудь, с чем напасть на меня, чтобы она могла защитить меня по-настоящему.
– Какая-то сумасшедшая логика, – говорит мисс Каллендар.
– А она немного сумасшедшая, – говорит Говард. Шум вечеринки гремит над их головами. Энни Каллендар говорит:
– А когда ты это узнал?
– Не помню, – говорит Говард.
– До того, как он уехал?
– Да, – говорит Говард.
– И в силу этого ты от него избавился, – говорит Энни Каллендар. – Вознесся к нынешней своей радикальной славе в академгородке.
– Он был отбросом истории, – говорит Говард.
– И ты уже знал, когда пришел ко мне в тот день? – спрашивает Энни Каллендар.
– Не помню, – говорит Говард.
– Конечно, помнишь, – говорит Энни Каллендар, – и ты знал.
– Ну, может быть, – говорит Говард.
– Ты это с ней спланировал? – спрашивает Энни.
– Кажется, мы что-то такое обсуждали, – говорит Говард.
– Но для чего? – спрашивает Энни.
– Я хотел тебя, – говорит Говард, – и должен был найти доступ к тебе.
– Нет, – говорит Энни, – не только. Это была интрига.
– А мне казалось, что ты предпочитаешь истории с интригой, – говорит Говард. – В любом случае ход истории сделал ее неизбежной.
– Но ты немного поспособствовал этой неизбежности, – говорит Энни.
– Существует некий процесс, – говорит Говард. – Он взыскивает со всех цену за место, которое они занимают, за позиции, которые они отстаивают.
– Но ты как будто путешествуешь бесплатно, – говорит мисс Каллендар.
– Некоторые путешествуют бесплатно, – говорит Говард, – другие платят приятную цену. Ты же довольна своей ценой, так ведь?
– Лечь с тобой в постель? – спрашивает мисс Каллендар.
– Что и было реальной целью, – говорит Говард.
– Нет, – говорит мисс Каллендар.
– Ш-ш-ш, – говорит Говард. – Безусловно, да. Вверху над ними вибрирует шум вечеринки. В холле – небольшая свара; миссис Макинтош с одной портативной колыбелью стоит перед доктором Макинтошем с другой портативной колыбелью.
– Ты улизнул с ней наверх, – говорит миссис Макинтош, – а я занималась кормлением грудью.
– Девочка плакала, – говорит доктор Макинтош, – она была очень расстроена.
– Вот именно, – говорит миссис Макинтош. – Это последняя твоя вечеринка.
Но это лишь легкая перепалка, и внизу, в полуподвале они ее не слышат. Не слышат они ничего и когда выше в доме в спальне для гостей, где уже нет вещей Фелисити, разбивается окно. Причина – Барбара, которая, такая яркая в своем серебристом платье, всунув свою правую руку сквозь него и вниз, свирепо располосовывает ее о стекло. Собственно говоря, и никто не слышит; как всегда, на кэрковских вечеринках, славящихся множеством событий и тем, что они и сами – события, и правда, происходит много чего и всякого, и все участники полностью поглощены своим участием.
– Не думаю, что тут так уж много известно о том, что я такое, – говорит Фелисити. – Я много сделала для вас обоих. То есть сделала, правда, Говард?
– Да, – говорит Говард, – очень много.
– Ну, вроде как надеешься что-то за это получить, а если ничего не получается, то надо двигаться дальше. Это совет доктора Кэрка. Он любит, чтобы люди двигались дальше.
– Замечательно, – говорит Барбара, – значит, вы это обсуждали.
– То есть я же не говорю, что его совет так уж хорош, – говорит Фелисити, – но это его работа, и, надо полагать, он что-то про это да знает. Может быть.
– Ты на нас сердита, мне очень жаль, – говорит Барбара.
– Да вовсе нет, – говорит Фелисити. – Просто вы теперь для меня не то.
– Во всяком случае останься на вечеринку, – говорит Говард.
– Может, и останусь, – говорит Фелисити, – то есть если вы меня просто приглашаете. То есть не работать. А повеселиться, и все.
– Вот-вот, – говорит Говард.
Говард идет и пригоняет фургон; Кэрки садятся в него.
– По-моему, ты ее использовал, – говорит Барбара, когда они едут вверх по склону к торговому центру. – Впрочем, как ты всегда говоришь: все используют кого-нибудь. Я покупаю еду, ты покупаешь вино.
Кэрки движутся по торговому центру среди его искусственных елок, его густых толп, его изобилия сверкающих товаров. Они едут вниз, назад к щербатому полукругу; только-только осталось время завезти детей в школу.
– Последний день, последний день, – кричат дети, залезая в фургон.
Говард вместе с прочими матерями высаживает их у школы и едет дальше в университет диктовать письма, прощаться. Перед Тойнби и Шпенглером громоздятся чемоданы, которые сеть британских железных дорог развезет в разные стороны; автобусы увозят студентов на вокзал. С административного здания все еще свисают рваные остатки сидячих забастовок семестра: красное полотнище, призывающее: «Все сюда, это жизнь», и еще одно, гласящее: «Боритесь против репрессий». Небольшое закопченное пятно на бетоне указывает место, где одна радикальная фракция пыталась усилить протест, запалив пожар. Академгородок, пустея, выглядит как всеми покинутое поле боя; внутри темные коридоры и холодные помещения, где экономия топлива уподоблена социальной дисфункции. Все тут дышит обветшалостью, общедоступностью места, которое много чего повидало, используется всеми и не принадлежит никому. Говард сидит в чистоте своего безликого кабинета; он работает, и он звонит по телефону; он с удовольствием озирает панораму своих недавних побед. В середине дня он проходит через замусоренную Пьяццу к своему фургону и едет в город, забрать детей из школы. Школьный двор полон радостных прощаний среди толпы родителей; Мартин и Селия бегут к фургону с Санта-Клаусом из туалетной бумаги, детским календарем, посвященным искусствам, и попыткой Мартина склеить ясли. У Мартина синяк под глазом, платье Селии, купленное в бутике, разорвано.
– Что с вами произошло? – спрашивает Говард, когда они залезают внутрь.
– А! – говорит Селия. – У нас была вечеринка. Говард едет назад к сцене и арене своей собственной
вечеринки. В кухне Барбары нет; он слышит звуки воды, льющейся в ванной. Он берется за дело и откупоривает бутылки; он ходит по дому, переставляя мебель, создавая пространства и контрпространства. Уже стемнело; он стоит в своей спальне, пока отблески угасшей зари освещают изгрызенные дома напротив, и налаживает лампы. Из ванной выходит Барбара, и он входит туда. Он раздевается, принимает ванну, пудрит тело и выходит в спальню одеться. Барбара надевает там яркое серебристое платье.
– Нормально? – спрашивает она.
– Откуда оно у тебя? – спрашивает Говард.
– Купила в Лондоне, – говорит Барбара.
– Ты никогда его для меня не примеряла, – говорит Говард.
– Да, – говорит Барбара. – Я предложила, но у тебя не было времени.
– Отличное, – говорит Говард.
– Да, – говорит Барбара. – У него прекрасный вкус.
Барбара выходит из спальни; Говард начинает одеваться, элегантно, аккуратно, для грядущей сечи. Входят дети и бегают туда-сюда.
– А люди опять так же намусорят, как в прошлый раз? – спрашивает Мартин.
– Не думаю, – говорит Говард, – их будет не так много.
– Только бы никто опять не прыгнул в окно, – говорит Селия.
– Никто в окно не прыгал, – говорит Говард. – Просто кто-то немного поранился.
– Дядя Генри, – говорит Мартин, – он придет?
– Не знаю, – говорит Говард, – я вообще не знаю, кто придет.
– А если никто не придет, – говорит Селия, – кто съест весь этот сыр?
– Только не я, – говорит Мартин.
– О, людей придет много, – говорит Говард, – вот увидите.
И действительно, приходит много людей. На полукруге рычат машины. Говард идет к двери, чтобы открыть ее для первых гостей; яркий свет из окон дома падает на разбитую мостовую и озаряет обломки и следы сноса на улице. Гости входят в полосу света, направляясь к крыльцу; вот Мойра Милликин несет своего младенца, а за ней Макинтоши – каждый несет по младенцу в портативной колыбели; миссис Макинтош уж когда родила, то родила внушительно, разродившись двойней. Барбара спускается в холл в своем серебристом витринном платье и большом русском ожерелье, ее волосы уложены гостеприимным пучком.
– Ваши чудесные вечеринки, – говорит Мойра, входя внутрь, снимая пальто, демонстрируя бугор своей беременности. – Можно ее куда-нибудь приткнуть?
– И этих, – говорит миссис Макинтош, которая выглядит очень худой и лишь с маленьким провисанием еще не окрепшего живота.
– Привет, Кэрки, – говорит Макинтош, снимая свой макинтош, – что, мы опять первые?
– Очень вам рады, входите, входите, – говорят радушные Кэрки, гостеприимная пара, оба одновременно.
Не успевают первые ласточки обосноваться в гостиной с вином, обсуждая кормление грудью, как гости начинают идти косяком. Комната заполняется. Студенты в больших количествах; бородатые юные Иисусы в камуфляжной форме, мокрого вида пластике, широких штанах, джинсах раструбом; девушки в балахонах и больших сапогах со сливового цвета губами. И младшие преподаватели, серьезные углубленные исследователи брака и его радикальных альтернатив; есть посторонние из общего круга кэрковских знакомых – радикальный приходской священник, аргентинец с неясными партизанскими связями, актер в молескиновых брюках, который прикасался к Гленде Джексон в фильме Гена Рассела. Миннегага Хо пришла в чонсаме; Анита Доллфус со своим большим бурым псом на веревке тоже здесь, освеженная непрерывным сном на протяжении одного семинара за другим. Барбара с ее яркими зелеными тенями, мелькая в своем серебристом платье, возникает то там, то тут, держа тарелки с едой.
– Ешьте, – говорит она, – это способ общения. Говард расхаживает с большой двухлитровой бутылкой,
свисающей на петле с его пальца, импресарио хэппингов, ощущая бодрящее удовольствие оттого, что его окружают эти молодые люди в заплатах, арлекинских ромбах, разукрашенные, довольные собой, бесклассовые, граждане мира ожиданий, мира за пределами норм и форм. Он наливает вино, видя пузырьки, кружащие внутри стекла в меняющемся свете его комнат. Вечеринка гремит, реактивный самолет из Хитроу ревет над городом; полицейская машина подвывает на городской автостраде; в заброшенных домах напротив мерцают огоньки, а позади них – накапливающийся урбанистический мусор.
Внутри вечеринка разрастается, густеет, размножается делением. Пространства заполняются; активность оттесняется все глубже в дом, в новые комнаты с новыми красками и, следовательно, с новыми психическими возможностями, в комнаты, где ждут новые тесты, потому что на столе в столовой расставлена еда, и имеется пространство для танцев в викторианской оранжерее, и ниши интимности и тишина наверху. Где-то кто-то нашел проигрыватель и включил его; где-то еще в доме бренчит гитара.
– Привет, – говорит Мелисса Тодорофф, явившаяся в тартановом платье, – я приветствую радикального героя. Я считаю, что вы изумительный, я считаю, что вы – самое, самое оно.
– Разрешите мне помочь вам снять пальто, – говорит Говард.
– Спасибо, – говорит Мелисса. – Ну, вот. Куда мне пойти, чтобы меня трахнули?
В холле безбюстгальтерная девушка из говардского семинара, по-прежнему безбюстгальтерная, подробно объясняет философию Гегеля актеру, который касался Гленды Джексон, а теперь касается безбюстгальтерности.
– Это в первую очередь диалектический портрет, – говорит девушка. – Хватит щипаться.
В гостиной в углу сгрудилась знакомая группа или клика из Радикального Студенческого Союза, глубоко серьезная, почти торжественная, чуть-чуть смахивая на участников Последней Вечери, после того, как они встали из-за стола. К ним обращается мисс Каллендар, на которой яркий тонкий балахон, и она распустила свои волосы, а теперь говорит:
– Привет, вы все пришли сюда в качестве кого?
В викторианской оранжерее, где не слишком танцуют, стоит Барбара в серебре, разговаривая с Миннегагой Хо, одинокой и широкоглазой, у стены.
– Каким противозачаточным средством вы пользуетесь? – спрашивает Барбара с общительным интересом.
На лестничной площадке Фелисити Фий в той же самой своей длинной юбке разговаривает с доктором Макинтошем.
– Ужас в том, – говорит Фелисити, – что я думала, что узнала, где я была, а теперь, когда я там, это совсем не то, где я. Если вы меня понимаете.
– Понимаю, – говорит доктор Макинтош умудренно, – ведь это и есть то, верно? Существование никогда не останавливается. «Я» продолжает двигаться вперед без конца.
– О, я знаю это, доктор Макинтош, – говорит Фелисити, – вы так абсолютно правы.
В одной из комнат, выходящих на верхнюю площадку лестницы, матрас, который Говард заранее заботливо положил на пол, покряхтывает в одном из самых знакомых ритмах вселенной.
В холле шум и суета; собака Аниты Доллфус укусила радикального приходского священника, и сострадательные люди увели его наверх для принятия мер.
– Мне так жаль, Говард, – говорит Анита, – теперь вы перестанете меня приглашать. Он попробовал его погладить. Нет чтобы погладить меня.
Собака радостно пыхтит на Говарда, который говорит:
– Да, кстати, вы, случайно, не видели доктора Бимиша?
– Нет, не видела, – говорит Анита в своем длинном, длинном платье, с волосами, стянутыми лентой, как у кэрроловской Алисы. – По-моему, его тут нет.
Он расхаживает со своей бутылкой. Вверх по лестнице. Вниз по лестнице. Генри явно не озаботился прийти. Тревожный инстинкт ведет его к закрытой двери гостевой спальни. Он стучит, ответа нет. Он открывает дверь; в комнате темно. Окно цело и невредимо.
– Вы не будете так добры? – говорит голос доктора Макинтоша. – Боюсь, место занято.
– Извините, – говорит Говард.
– Это Говард, – говорит Фелисити. – Ты нам не нужен, Говард. Почему бы тебе не отыскать твою мисс Каллендар?
Он снова спускается вниз, в вечеринку. Там нет Генри; там нет Флоры, а теперь, похоже, нет и Барбары; стол с едой опустошен, и руки как будто нашли иные, более прекрасные пастбища. Хозяйская совесть гонит Говарда на кухню. Он стоит перед обоями, восславляющими выпуклости лука и чеснока; он стоит перед сосновыми полками, усеянными избранными предметами: французские кастрюльки, стройный ряд керамических кружек ручной работы и светло-коричневого оттенка, две мельнички для перца, шеренга синих испанских бокалов из Каса-Пупо, темно-коричневый горшочек, надписанный Sesel. Перед ним в камышовой корзине лежат десять длинных французских батонов;
Говард стоит у стола и ловко, аккуратно нарезает хрустящий хлеб. Кухня принадлежит ему одному, но затем дверь открывается. В ней появляется Майра Бимиш в платье, которое выглядит так, словно его сшили из мешковины.
– Вот ты где, – говорит она, входя, – ты выглядишь как очень модный крестьянин. Где Барбара?
– Не знаю, – говорит Говард, – она как будто исчезла, ну я и занялся этим.
– Хо-хо, – говорит Майра, сидя на краю стола в своем мешковидном платье. – Ну, да не важно, ты как будто отлично справляешься. Ты и готовишь?
– У меня есть несколько специальностей, – говорит Говард.
– Что же, Говард, – говорит Майра, – как-нибудь мне надо будет их испробовать.
– Генри приехал? – спрашивает Говард.
– Нет, Генри не приедет, – говорит Майра, – он сидит дома в глубокой депрессии, потому что не может работать над своей книгой.
– Я думал, он спас большую часть своих записей, – говорит Говард.
– А хотя бы и спас, – говорит Майра, – но с одной рукой на перевязи, а другой сломанной и в гипсе писать он толком не может.
– Да, пожалуй, – говорит Говард, – но приехать на вечеринку он мог бы.
– Так, Говард, – говорит Майра, – он не хочет тебя видеть. Он винит тебя, знаешь ли. Ты их подначивал.
– Но обычно он так хорошо понимает другую точку зрения, – говорит Говард, – а политика ведь не бескровное дело.
– По-моему, это было ужасно, – говорит Майра. – Все эти вопящие люди. Я спаниковала. Я убежала.
– Всякий здравомыслящий человек спаниковал бы, – говорит Говард.
– Смеешься надо мной, – говорит Майра, – ты ведь знаешь, что я для всего этого не подхожу. Я же настоящая обывательница.
– Но в любом случае ты приехала, Майра, – говорит Говард.
– Ну, я не делаю всего того, что Генри хочет, чтобы я делала, – говорит Майра, – правду сказать, я предпочитаю делать то, чего он не хочет, чтобы я делала. А мне захотелось увидеть тебя, чудесный ты мужчина. – На столе движение; Майра внезапно наклоняется и целует Генри, угодив наискосок по носу. – То есть с пожеланием счастливого Рождества, – говорит она.
– А, – говорит Говард, – счастливого Рождества и тебе.
Майра сосредоточенно наклоняется над своей черной сумочкой и засовывает в нее руку.
– Не думаю, – говорит она, вынимая что-то из сумочки, – не думаю, что ты все еще помнишь тот раз в моей спальне.
Говард смотрит на нее; она достала зеркальце и, опустив голову (ее нос поблескивает в свете плафона), разглядывает губную помаду, ее рот образует круглое «О».
– Так давно, Майра, – говорит Говард.
– Я знаю, ты с тех пор везде побывал, – говорит Майра, – объезжая приход. Но загляни как-нибудь, хорошо? Теперь будет по-другому. Я была глупа тогда. Теперь я не так занюханно буржуазна. Я знаю, сколько я упустила.
– Но как же ты и Генри? – спрашивает Говард. – Я думал, вы снова вместе.
– Вы с Барбарой снова вместе, – говорит Майра, – но у вас передовой брак. Он вас так уж в узде не держит, верно? До нас ведь дошли все слухи о том, что обнаружил мистер Кармоди.
– Не верь всему, что слышишь, – говорит Говард. – Да, Барбара и я научились принимать образ жизни друг друга.
– Ты хочешь сказать, что Барбара научилась принимать твой, – говорит Майра, – или была вынуждена за неимением ничего лучше.
– Это работает в обе стороны, – говорит Говард.
– В любом случае, – говорит Майра, – Генри придется принять мой. Мы снова вместе, но на моих условиях, Говард, мой мальчик. На моих условиях. Теперь это тоже брак интеллигентного типа.
– Но что получает от него Генри? – спрашивает Говард. – Честно ли это по отношению к Генри?
– Я тебя не понимаю, Говард, – говорит Майра, – это твою неожиданную озабоченность. Генри имел Флору Бениформ. Следовательно, я могу делать то, что хочу я. Это же справедливо?
– Ну, Флора в первую очередь лечебный курс.
– О, я знаю, что ты и там побывал. Флора в первую очередь классическая сучка, переодетая в современный костюм. Ну да я уверена, что и ты тоже.
– Сучка? – спрашивает Говард.
– Нет, лечебный курс. И нам всем требуется лечебный курс. Это эпоха лечебных курсов. И мне требуется его пройти.
– Но я не могу не думать о Генри, – говорит Говард, – о том, что с ним. Он в депрессии, он беспомощен, разве он не нуждается в тебе?
– Это на тебя не похоже, Говард, – говорит Майра.
– Меня заботит Генри, – говорит Говард.
– Ты его презираешь, – говорит Майра, – ты и твои приспешники ломаете ему руку, разбиваете ему нос, когда он пытается поступить с умеренной порядочностью. Ты презираешь его нравственные принципы. А потом, когда никто в этом не нуждается, ты вдруг выражаешь озабоченность, сочувствие к нему. Он предпочтет обойтись без них, Говард. Обрати их на меня.
– Ку-ку, малыш, – говорит Мелисса Тодорофф, которая немножко покачивается на пороге в своем тартановом платье, – не плеснешь ли винца, которое ты прячешь, мне в стаканчик?
– Извините, Мелисса, – говорит Говард, беря бутылку.
– А может, тебе следует просто лить его вот сюда в мое горлышко, – говорит Мелисса Тодорофф, входя в кухню.
– Я к вам недостаточно внимателен? – спрашивает Говард, наливая вино.
– И еще как, – говорит Мелисса, беря его под руку, – даже близко не подходил уж не знаю сколько времени.
– Ну, как вечеринка? – спрашивает Говард.
– Там такое творится, – говорит Мелисса, – что соски дыбом встают. Эй, приветик, Майра. Как идут делишки?
– Я как раз ухожу, – говорит Майра, беря свою сумочку. – Мне лучше вернуться к Генри, не правда ли?
– А-ха-ха, – говорит Мелисса, глядя, как Майра выходит за дверь в своем мешковидном платье, – я чего-то натворила?
– Не знаю, – говорит Говард, высвобождая руку, и снова начинает нарезать хлеб, – конечно, вы однажды запустили булочкой в Генри.
– Господи, ведь и правда, – говорит Мелисса Тодорофф с веселым рубящим смешком, – а потом мы его затоптали. Она что, ушиблена этим?
– Не знаю, ушиблена ли Майра, – говорит Говард, – но…
– Но вот Генри еще как ушиблен, – говорит Мелисса, – у него рожа ушиблена, и рука ушиблена, и жопа ушиблена, и весь он ушибленный.
– Совершенно верно, – говорит Говард.
– Ну, так он встал на пути справедливости, – говорит Мелисса, – а знаешь присловье: не нравится жар – уходи из кухни. Может, потому она и ушла из кухни.
– Может быть, – говорит Говард.
– Ого-го-го, вот был денек, верно? – говорит Мелисса Тодорофф, вспоминая. – Я по-настоящему сорвалась с катушек. Вот уж ка-айф. Свобода и освобождение казались реально реальными. Люди скандируют, толпы ревут, все требуют всеобщего блага. Будто Беркли, Колумбия, Венсенн. Мы все были такими красивыми. Потом – хлоп! – булочкой. Все было так распахнуто и просто. Будем ли мы такими еще когда-нибудь?
– Это случилось всего пару недель назад, Мелисса, – говорит Говард.
– Знаешь присловье, – говорит Мелисса, – в политике неделя – до-олгое время. Фантастика. Тогда были активные действия. Люди действительно что-то чувствовали. Но что с этим произошло?
– Это по-прежнему тут, – говорит Говард.
– Знаешь, в чем беда с людьми теперь? – говорит Мелисса с глубокой серьезностью. – Они просто больше ничего не чувствуют.
– Да, не так, как на прошлой неделе, – говорит Говард.
– Во всяком случае, меня не щупают, чтобы почувствовать, – говорит Мелисса.
– Ночь еще молода, – говорит Говард.
– Но не так молода, как бывало прежде, – говорит Мелисса. – А если серьезно, кто сейчас где-либо добирается до реальных, коренных, радикальных проблем этого века?
– Кто? – спрашивает Говард.
– Я тебе скажу кто, – говорит Мелисса, – никто, вот кто. Кто теперь все еще аутентичен?
– Вы кажетесь очень и очень аутентичной, – говорит Говард, нарезая хлеб.
– О Господи, нет, черт, неужели кажусь? – говорит Мелисса Тодорофф в агонии. – Неужели я реально кажусь тебе такой? Это не так, Гов, это просто ширма. Я более аутентична, чем все эти другие сукины дети, но я не аутентична так, как я определяю аутентичность.
– Вы именно такая, Мелисса, – говорит Говард.
– Ты кормишь меня дерьмом, – говорит Мелисса Тодорофф, – ты хороший парень, но ты кормишь меня дерьмом.
Мелисса Тодорофф идет к двери, кое-как держа стакан с вином; она говорит:
– Я возвращаюсь на эту вечеринку и уж держитесь! – У двери она останавливается. – Мне все равно, что про тебя говорят твои друзья, ты хороший парень, – говорит она, – радикальный радикал. А если приналяжешь, так можешь стать радикально радикальным радикалом.
Говард еще некоторое время стоит в кухне, нарезая свой хлеб радушия. Затем, завершив долг гостеприимного хозяина, он возвращается на свою вечеринку. Она изменилась, ослабела в центре, активна на периферии. В гостиной, освещенной главным образом мигающими лампочками гирлянды на детской елке, – вялая сонность; там и сям лежат люди, переговариваясь в разнообразии интимности. В викторианской оранжерее спорадические ритмичные танцы; младшие преподаватели факультета прыгают и раскачиваются в густой полутьме. В столовой груды хлеба и сыра пребывают в полном небрежении; исполнять долг гостеприимного хозяина Говарду более не требуется. Вечерника явно переместилась – в укромные уголки, в верхнюю часть дома, в сад, быть может, даже в развалины за ним. Несколько человек движутся в холле; там, в холле, стоит фигурка в анораке и с большим оранжевым рюкзаком, из которого торчат различные большие предметы.
– Ну, я пошла, Говард, – говорит Фелисити Фий. – Кто-то там подвезет меня до Лондона. Я забрала все мои манатки.
– Увидимся в следующем семестре, – говорит Говард.
– Не знаю, увидишь ли ты меня в следующем семестре, – говорит Фелисити. – Ты же вроде со мной покончил.
– Встретимся на семинаре, – говорит Говард.
– Сомневаюсь, – говорит Фелисити. – Я сегодня сходила к профессору Марвину и попросила его перевести меня к другому преподавателю.
– Не думаю, что он это сделает, – говорит Говард, – после всех неприятностей с Джорджем Кармоди.
Фелисити смотрит на него; она говорит:
– Я правда не думаю, что тебе стоит становиться у меня на дороге. Я ведь не меньше всех других знаю, что произошло с Джорджем Кармоди. Ты задумал избавиться и от меня?
– Конечно, нет, – говорит Говард.
– Конечно, нет, – говорит Фелисити, – я знаю о тебе все.
– Что это значит? – спрашивает Говард.
– Я хотела помочь тебе, – говорит Фелисити. – Я хотела, чтобы ты признал меня.
– Ты мне очень помогла, – говорит Говард.
– Ладно, только для меня из этого ничего хорошего не вышло, так? – говорит Фелисити. – Ты выиграл, а я нет. Так что теперь оставь меня в покое.
– Оставлю, – говорит Говард.
– Не забудь, – говорит Фелисити. – Попрощайся за меня с Барбарой. Если сможешь ее найти.
Вечеринка теперь обходится без своего гостеприимного хозяина, став совершенно самодостаточной, как и положено хорошим вечеринкам; чуть позднее Говард спускается вниз в свой полуподвальный кабинет. Натриевый фонарь светит над верхом полуразрушенных домов, добирается до четких оранжевых узоров на стенах, до книжных шкафов, африканских масок. Улица безлюдна. Говард задергивает занавески.
– Так вот это место стольких побед, – говорит кто-то, спускаясь по лестнице.
– Все в порядке, Энни, – говорит Говард, – нас никто увидеть не может. Его здесь больше нет.
– А я бы, пожалуй, предпочла, чтобы он был, – говорит Энни Каллендар, входя в кабинет. – Критический глаз.
– Странно оказаться внутри? – спрашивает Говард.
– Да, – говорит Энни, – полагаю, мне следовало бы порыться в рукописи твоей книги.
– А ее тут нет, – говорит Говард, – она в типографии.
Попозже на подушках под Говардом Энни Каллендар говорит:
– Не могу не думать о нем там.
– Его больше нет тут, больше нет, – говорит Говард, и действительно, Кармоди здесь больше нет, он бежал несколько недель назад, когда короткая сидячая студенческая забастовка – плакаты гласили: «Отстоим академическую свободу» и «Стойте за Кэрка» – потребовала его исключения, после того, как история его кампании против Говарда обрела широкую известность.
– Я так и не знаю, поверил ли ты мне, Говард, – говорит Энни Каллендар. – Я ему правда ничего не сказала.
– Не сказала ему что? – спрашивает Говард лениво. – Не сказала ему что?
– Я не сказала ему о том, что видела в тот вечер, – говорит Энни. – Как ты лежал тут с маленькой мисс Фий.
– Конечно, я тебе поверил, – говорит Говард.
– Почему?
– Я знал, кто ему сказал.
Энни шевелится под ним; она говорит:
– Так кто сказал? Кто же? Говард смеется и говорит:
– А по-твоему, кто? Кто еще знал?
– Маленькая мисс Фий? – говорит Энни Каллендар.
– Вот именно, – говорит Говард. – Ты умница.
– Но зачем она это сделала? – спрашивает Энни. – Чтобы устроить тебе неприятности?
– Видишь ли, она хотела помочь, – говорит Говард.
– Странный способ помогать тебе, – говорит Энни. – Я тебе так помогать не буду.
– Таков образ ее мышления, – говорит Говард. – Она сказала, что хотела защитить меня от нападок либеральных реакционных сил, а им требовалось что-нибудь, с чем напасть на меня, чтобы она могла защитить меня по-настоящему.
– Какая-то сумасшедшая логика, – говорит мисс Каллендар.
– А она немного сумасшедшая, – говорит Говард. Шум вечеринки гремит над их головами. Энни Каллендар говорит:
– А когда ты это узнал?
– Не помню, – говорит Говард.
– До того, как он уехал?
– Да, – говорит Говард.
– И в силу этого ты от него избавился, – говорит Энни Каллендар. – Вознесся к нынешней своей радикальной славе в академгородке.
– Он был отбросом истории, – говорит Говард.
– И ты уже знал, когда пришел ко мне в тот день? – спрашивает Энни Каллендар.
– Не помню, – говорит Говард.
– Конечно, помнишь, – говорит Энни Каллендар, – и ты знал.
– Ну, может быть, – говорит Говард.
– Ты это с ней спланировал? – спрашивает Энни.
– Кажется, мы что-то такое обсуждали, – говорит Говард.
– Но для чего? – спрашивает Энни.
– Я хотел тебя, – говорит Говард, – и должен был найти доступ к тебе.
– Нет, – говорит Энни, – не только. Это была интрига.
– А мне казалось, что ты предпочитаешь истории с интригой, – говорит Говард. – В любом случае ход истории сделал ее неизбежной.
– Но ты немного поспособствовал этой неизбежности, – говорит Энни.
– Существует некий процесс, – говорит Говард. – Он взыскивает со всех цену за место, которое они занимают, за позиции, которые они отстаивают.
– Но ты как будто путешествуешь бесплатно, – говорит мисс Каллендар.
– Некоторые путешествуют бесплатно, – говорит Говард, – другие платят приятную цену. Ты же довольна своей ценой, так ведь?
– Лечь с тобой в постель? – спрашивает мисс Каллендар.
– Что и было реальной целью, – говорит Говард.
– Нет, – говорит мисс Каллендар.
– Ш-ш-ш, – говорит Говард. – Безусловно, да. Вверху над ними вибрирует шум вечеринки. В холле – небольшая свара; миссис Макинтош с одной портативной колыбелью стоит перед доктором Макинтошем с другой портативной колыбелью.
– Ты улизнул с ней наверх, – говорит миссис Макинтош, – а я занималась кормлением грудью.
– Девочка плакала, – говорит доктор Макинтош, – она была очень расстроена.
– Вот именно, – говорит миссис Макинтош. – Это последняя твоя вечеринка.
Но это лишь легкая перепалка, и внизу, в полуподвале они ее не слышат. Не слышат они ничего и когда выше в доме в спальне для гостей, где уже нет вещей Фелисити, разбивается окно. Причина – Барбара, которая, такая яркая в своем серебристом платье, всунув свою правую руку сквозь него и вниз, свирепо располосовывает ее о стекло. Собственно говоря, и никто не слышит; как всегда, на кэрковских вечеринках, славящихся множеством событий и тем, что они и сами – события, и правда, происходит много чего и всякого, и все участники полностью поглощены своим участием.