Но нет, именно страха Жежень не чувствовал.
   Наоборот, показалось ему, будто очень кстати встретилась эта тварь. Именно тогда, когда единым махом сорвать-выместить на ком-нибудь все свои невзгоды — от неудалых обмоток до беспросветной любви — мечталось парню даже сильней, чем избавиться от самих невзгод…
   Жежень торопливо заелозил ногами, пытаясь утвердить их попрочнее на скользоте раскисшей тропинки, мокрая и грязная ладонь его правой руки стиснулась в ноющий от напряженья кулак…
   Парень был готов ко всему. Даже если бы его удар, не встретив сопротивления, безвредно мелькнул сквозь ржавого, даже если бы у страшила впрямь не оказалось иного лица, кроме бесплотного сгустка темноты в обрамлении тяжких дерюжных складок, — даже тогда парень лишь освирепел бы страшнее прежнего.
   Если и могло что-нибудь ошеломить взбесившегося Чарусина закупа, так это лишь то, что случилось на самом деле.
   Удар получился из тех, наносить которые Жеженю всегда хотелось, однако удавалось всего дважды-трижды за всю его богатую драками жизнь.
   В длинном прыжке, всей тяжестью тела, доворотом плеч, широким крепким взмахом руки — всем, чем только можно умножить силу удара точнехонько в скулу… или в то место, где она должна была находиться. И…
   И ничего.
   То есть самому Жеженю показалось, будто его кулак разлетелся окрест мелкими дребезгами. Однако через ничтожнейший миг выяснилось, что это не кулак брызнул, а искры из Жеженевых глаз. Ибо по этому его кулаку, оказавшемуся целым (в общем-то и почти), а еще по левой пятерне да по коленям с глумливым чмоканьем ударила вскинувшаяся дыбом земля.
   Еще миг потребовался парню для окончательного осознания, что стоит он на четвереньках почти там же, откуда кидался в драку. Стоит и снизу вверх обалдело таращится в черное пятно, прикидывающееся лицом Ржавой потворы.
   — Отвел себе душу? — внезапно пророкотал из недр этого пятна хрипловатый бесстрастный голос. — Коли нет, продолжай еще — я не имею куда поспевать.
   Не насмешка, не издевательство — спокойное и почти дружелюбное предложение. А голос… Что ж, так вот, со взрыкиваниями да подвывами, и надлежит, небось, разговаривать волку в человечьем подобии…
   Жежень встал, не отрывая насупленного взгляда от супротивника принялся то ли ладони обтирать о штаны, то ли штаны ладонями. Парень тянул время, соображая, как бы теперь выкрутиться — коль и не с честью, то до возможности целым… И ведь еще нужно было выдумать способ упредить волхва, который, оказывается, вовсе зря счел Идолов Холм безопасным местом…
   Сердце вновь начинало заходиться от злобы — теперь уже не на всякое-разное, а на именно эту вот грязно-бурую вражину. Что ж, злоба при подобных делах чувство уместное, лишь бы не через край души. Но сдержанностью Чарусин закуп отродясь не страдал. Оттого-то и доставалось парню в драках, что он, легко взъяряясь, ослеплял себя. И разные умные люди частенько ему об этом говаривали, и сам он это прекраснейшим образом понимал… но всякий раз пресловутая вздорность брала свое.
   Без сомнения, успей лишь Жежень опамятовать, стать собою самим, так здесь, на мокром склоне Идолова Холма, все сложилось бы как всегда (вот только уж с этаким-то супротивником парню бы точно не отстрадаться лишь синяками, ссадинами да расквашенной рожей)…
   К счастью, Жежень опомниться не успел. Помешал выворотень.
   — Не злоби себя, — сквозь звероватый хрип прорезалась вдруг такая мягкость, такое участие, что парень снова будто окостенел от неожиданности. — Не злоби себя. Не досадничай. Не умучивай ноги спешиванием… спешением по никудышней дороге. Все равно ты не успеваешь исполнить веление этого… охранильника при каменном медоведе. В нынешний самый миг Изначальная Кость попадает в обладание, которому предназначена. Не сумеешь осквернить, обессилить: не найдешь, не достанешь тех, кто при НЕЙ. А ежели найдешь… — участливый голос ржавого вдруг лязгнул, как лязгает захлопывающаяся клыкастая пасть. — Зря будет. Будет, что ты выискал свою сгибель.
   Парень судорожно глотнул. С чего б это выворотню тратиться на угрозы, когда он, похоже, одним щелчком может по уши в землю вогнать? Или не может? Ох, как-то неохота испытывать его способности…
   И еще мельком подумалось парню, что выворотень точно не из тех, которые памятной ночью захаживали к Чарусе. Те малость правильней говорили, а этот вот, нынешний…
   — Хотелось бы мне понять, почему ты с первого же мимолетного взгляда счел нас злыми ворогами? — вдруг звучно и чисто произнес «нынешний». — Разве мы причинили вред тебе или кому-нибудь из любимых и почитаемых тобою людей? Разве ты страшными клятвами обязался исполнять вздорные прихоти старца, изувечившего свой разум непосильной ношею чрезмерной премудрости?
   Ржавый приумолк, словно дожидаясь ответа, но парень не смог бы выговорить ни слова. Все силы без малейшего остатка (и без малейшего прока) Жежень тратил теперь на попытки устоять на враз ослабевших ногах.
   — Поверь, мы искренне желаем добра, — слышал это парень, или как-то иначе забирались в его разум чужие, не им рожденные мысли? — Мы сделаем для тебя то, на что не способны ни старик, раздавленный непониманием сути собственных знаний, ни хранимые им равнодушные боги. Мне ведомо, о какой помощи ты собирался молить их и его. Зря собирался — они не захотят или не смогут пособить главной твоей беде. А я…
   Резко вскинув руку (Чарусин закуп успел приметить высунувшуюся из рукава вполне человеческую, разве что немного длинноватую кисть), страшилище смахнуло с головы колпак. Вновь будто в самое нутро Жеженевой души проникла чужая речь, и парень невольно зыркнул на рот стоящей перед ним потворы.
   Так и есть.
   С кратким, но все-таки опозданием ржавый человек (да нет же, вздор — какой там человек!) спохватился, зашлепал тонкими серыми губами — не в лад, забавно. Вот только забавляться этим зрелищем у Жеженя не оказалось ни малейшей охоты. Что там забава — парень даже не вдумывался в смысл выворотневой молви (это ежели слово «молвь» можно счесть уместным при таких обстоятельствах).
   Лицо…
   Совсем человеческое, пожилое, морщинистое… Благообразное, хоть и лишенное бороды да усов (именно лишенное: не как будто выбрили их, а словно отродясь не бывало).
   Но вот глаза…
   Глаз у страшилища не было.
   Ни глаз, ни ресниц, ни век.
   Ничего.
   Как бороды и усов — отродясь. Ни бельм, ни шрамов под бровями, ни хоть бугорочков каких-нибудь — ровная кожа, как на щеках, скулах и прочем.
   И при всем при этом потвора вовсе не казалась слепой. Наоборот, мало кто из зрячих ухитрился бы держаться с такой вот уверенностью.
   Хотя…
   Возможно, именно только слепцу и по силам чувствовать себя сносно в этакую пору среди домовин да курганов, оповитых светящимся небывалым туманом. Именно потому, что не видна окрестная жуть. А уж слепой от самого рождения, вовсе лишенный маломальских зачатков глаз, даже знать не знает, до чего жутким может видеться окружающее…
   Почему-то подобные рассуждения показались Жеженю очень грустными. То ли слепых сделалось ему жалко, то ли себя, зрячего и оттого зрящего всевозможные ужасы. Во всяком случае, веки у него будто бы кипятком набухли; парень даже, кажется, всхлипнуть успел…
   Однако и не более того.
   К чести Жеженя, он сам спохватился, сообразил, что это у него начинается нечто вроде припадка насмерть перепуганной бабы (мог бы не всплакнуть, а закатиться дурацким хохотом — тоже до слез и со всхлипами).
   Отчаянным усилием парень в последний миг сумел не упустить разум, наладившийся покинуть хозяина — может статься, и не на время, а навсегда. Сумел еще до того, как безглазая тварь, не озаботясь хоть для приличия шевельнуть губами, властно крикнула:
   — Опомнись! Ну?!
   Это было уж слишком.
   Мало того что невесть как объявился, что посмел безо всякого спросу забраться в чужой разум (лень ему, видите ли, разговаривать как все — ртом!)… Мало всего этого — он еще и орет! Он еще смеет нукать!
   Начавшего было успокаиваться парня опять затрясло, только уже не от страха. Чувствуя, как вновь начинают ныть от напряжения сами собою стиснувшиеся кулаки, Жежень громко втянул воздух сквозь зубы. Ах ты, гад…
   А, собственно, почему «гад»? Почему «посмел» и почему «он»? Из чего видно, что ржавое страшилище — мужик, ежели морда у него безволоса и, похоже, вовсе не знакома с бритьем? Может, эта тварь — баба или еще того хуже?
   — Нет!
   Но дернулся, похолодел Жежень вовсе не от восклицанья потворы, а оттого, что лядунка внезапно, вроде бы безо всякой причины тяжко и больно торкнулась в давненько уже не напоминавшую о себе ранку на груди.
   А потвора сызнова решила коверкать слова ртом, похожим на бескровную рану:
   — Мне узналось, каковое горе тебя умучило. Не почитай его неизбывным, а себя безопасным… без… ну, тем, которого не спасти. Радуйся от встречи меня. Ступай, куда ступал прежде. Прийдя, не промедляя ложись спать. Слышишь? Сту-пай до-мой, ло-жись спать… спать… спать… Златую любимицу отложи рядом с собой… ря-дом… с со-бой…
   — И что же будет? — Жежень то ли сумел наконец разлепить губы, то ли эти слова лишь в мыслях у него трепыхнулись — он и сам не понял.
   Но ржавая тварь превосходно все услыхала.
   — Поразумеешь утром. Присту… Заст… Тем, которое будет позднее нынешней ночи. А поразумев, станешь благодарствовать мне этак же яро, как сие мгновенье злостишься. Как…
   Внезапно смолкнув, чудище дернулось, вскинуло голову и оцепенело, будто бы всматриваясь во что-то поверх Жеженевой головы.
   Жежень поспешно оглянулся, но увидел лишь мокрые ветви, туман и — далеко позади — едва проступающую сквозь мглу да заросли тень каменного идола.
   Парень вновь повернулся к ржавому страшилу и только тут вспомнил, что видеть оно ничего не могло.
   И все-таки чудище казалось зрячим и видящим. Оно будто заклякло, обратив безглазый лик к вершине холма, потом узкие серые губы потворы исказила мимолетная судорога — не то страх, не то отвращение…
   В следующий миг внезапный тяжкий порыв студеного ветра хлестнул Жеженя по лицу, вынудив прикрыться ладонью. А когда ветер столь же внезапно спал, ржавого страшила перед парнем не оказалось. Лишь померещилось Чарусину закупу, будто что-то стремительно умелькнуло мимо — вверх по склону, к вершине.
   Несколько мгновений парень стоял, мерно покачиваясь из стороны в сторону и стискивая леденеющими пальцами виски.
   Что творится?
   Почему вдруг вывернулся нелепой жуткой изнанкой мир, казавшийся таким привычным, предсказуемым и знакомым?
   Злато с нездешнего берега…
   Выворотни…
   У одного (или у обоих — не вспомнить уже) из тех, что говорили с Чарусой, вроде бы по-зверьи взблескивали глаза, а этот вовсе безглазый…
   И что такое он говорил о помощи и о «златой любимице»?
   Ныла отяжелевшая голова, разбегались всполошенными тараканами мысли, но тело наливалось звонкой упругой силой — даже изодранные ступни перестали болеть.
   Ну и славно.
   Теперь хоть всю ночь напролет шагай.
   Только особо далеко и долго идти не нужно.
   Нужно идти, куда шел. Идти, вытряхнув из памяти, что кого-то бы о чем-то предупредить; и вытряхнув из ума вздорные Корочуновы просьбы-приказы. Идти, прийти и лечь спать. Векшино златое подобие положить рядом с собою. А утром уразуметь и возблагодарствовать.
   Ну, чего стоишь?
   Ступай же!
   Ступай.
   Сту-пай.
   Сту-пай-сту-пай-сту-пай-сту…

4

   Если бы не жалость к коню, Мечник и под куда более сильным дождем предпочел бы для ночлега лес — даже такой, как здешний траченый-порченый. Но коня было жаль. Бедолашная скотина и так настрадалась за этот день… за этот неудачный день, растранжиренный безо всякого толку.
   Прежде чем кидаться рыскать по Междуградью, нужно было бы хоть к волхву здешнему наведаться, ведь все, даже Горюта, в единый голос твердят, что тот горазд на разумные советы. Оно бы кстати и жертву Скотьему Богу принесть: самое ведь его Велесово дело озаботиться благополучным зачинанием нового хозяйства.
   Но трудно, очень трудно оказалось Мечнику принудить себя к знакомству со здешним волхвом-хранильником. Слишком уж свежи были воспоминания о другом волхве-хранильнике (впрочем, воспоминаниям этим вряд ли суждено когда-либо притупиться).
   Вот и получилось… ни лешему свистулька, ни бабе помело… Спозаранку не выехал (все плохо верилось, что дождь перестал надолго: тучи-то по небу мотались изрядные, тяжкие, злые). Идолов Холм обминул стороною, утешая себя мыслями, что вот как только, так всенепременно и сразу, а для начала надобно своим глазом глянуть и два-три подходящих местечка присмотреть — чтоб, значит, было о чем советоваться.
   Глянул, значит.
   Своим, стало быть, глазом.
   А толку?
   С полудня до позднего вечера мельтешил Кудеслав по вышним окраинам Междуградья, да только то и сумел понять, что все мало-мальски пригодные места уже заняты дворами, полями да прочим. Значит, избу придется рубить либо в лощине какой-нибудь, где каждую зиму снегу будет по кровлю, а в остальные поры позаливает до кровли же; ну или где-нибудь уж вовсе с краю, на отшибе, в самом настоящем лесу. А в лесу-то и лихое зверье, и мало ли какие еще напасти… Или все-таки ничего это — на отшибе? Живут же так вятские изверги! Правда, у тех подворья многолюдные — и тебе сыны, и захребетники, а тут ведь с Векшей вдвоем придется… Зато от стервеца Горюты подальше… И главное, не лишь от него…
   Вот и думай. А заодно размысли о том, стоит ли вообще затеваться с таким серьезным делом в этакой спешке. Нет, ну впрямь — чего тебя вдруг понесло по леший знает каким местам? Разве ты не знал, на что они — места эти— похожи? Знал. И Векша, помнится, говорила тебе…
   Векша…
   А ведь ты перепуган, воин отважный, да так, как никогда еще не пугался. И нечего делать вид, будто сам себя неожиданно на этом испуге уличил. Кого дуришь-то?
   Конечно же, перепугал тебя Горюта своим стервопакостным ржанием там, на кровле.
   И стоило лишь дождю перестать, как тебя тут же понесло на глупые торопливые поиски; а теперь вот так же глупо несет обратно — даром что ночь уже, даром что сызнова дождь зарядил. Разве мало попадалось по дороге местечек, где можно было перебиться до утра? Ведь ты же к завтрашнему вечеру собирался вернуться, так и Векше сказал, уезжая: завтра, мол… Плащ вот меховой надел да кудлатый треухий колпак-клобук — они ж только сверху намокли, а внутри мех сух остался да тепел… Закутаться бы да хоть под кустом каким умоститься…
   Нет же, выдумал жалость к коню. Конечно, конь намерзся… А только ежели этак вот гнать-понукать, как сейчас ты его понукаешь да гонишь, недолго и запалить скотину. Где ж она, жалость-то твоя? А? Может, не коня тебе потерять страшно? Может, страшно тебе Векшу без нагляду оставить? Дожил…
   …Конь оступился. При такой грязище оно не диво; диво, что за изрядное время вроде бы первый раз. Или прежних спотыканий Кудеслав, занятый самокопаниями, попросту не замечал? Может, и так. Но теперь Мечник едва не кувыркнулся с седла, а потому наконец опомнился.
   Завертел головой, пытаясь разобрать, куда это его занесло. Хорош, однако, всадник… Толкать верховую скотину под брюхо задниками сапог небось не ленился, а вот по какой тропочке поспешать — это уж пускай сам конь решает: на то у него и голова больше, чтоб думать.
   И что же она придумала, голова эта?
   Крутоватый как для конной езды склон, поросший негустым дубняком — некоторые из раскидистых толстоствольных деревьев изрядно приподнялись на могучих корневищах; в вялом шевелении стелющегося тумана да в мельтешеньи дождя они видятся леший знает куда бредущими многоногими чудами. Под конские копыта льется тропа — хорошо утоптанная, однако расквашенная дождем почти до жидкой текучести. А впереди и вроде бы совсем уже близко вспухли над древесными кронами плечи и запрокинутая голова огромного, рубленного из камня ведмежьего подобия…
   Получается, Мечников конь попросту отправился к своей стайне кратчайшей дорогой: через самый Идолов Холм. Стало быть, Мечник, не замечая того, умудрился проехать через Навий Град и одолеть почти две трети подъема к Велесову Святилищу со стороны, противоположной реке?
   Наверное, так. А вот что НЕ ТАК в окружающем — это туман. Туман при дожде. И еще — почему так светло?
   И вдруг…
   Дивным образом не перекрывая странно видимый лес вокруг, перед Кудеславовым взором налилась пронзительной явью бурая необъятная равнина под низким пологом каких-то несегодняшних туч, из-под упертых в стремена подошв отчетливо плеснуло шуршанием жухлой травы… Опять.
   Как после вражьей ловушки-давилки. Как в ночь накануне прощания с названым отцом. Последнее это не шибко-то давнее воспоминание так и швырнуло Кудеславову руку на рукоять кованного Огнелюбом меча.
   Прикосновение к обмотанному кожей «опеньку» отрезвило, словно бы мешанина былых и теперешних наваждений испугалась обычного людского оружия. Кудеслав невольно остановил коня, выждал немного: не вернется ли видение проклятой щели меж степью и небом? Нет, вроде как отпустило…
   Вот же напасть! Цепляется и цепляется… И с чего б это вдруг? Оно, конечно, по силе да внезапности нынешний страх потерять Векшу вполне сравним и с когдатошним ударом бревна, и с чем угодно еще, однако же… Или это хворь такая?
   Мечнику припомнился встреченный на одном из самочинных подворий дурачок. Пустые глаза, недозакрытый рот, слипшаяся от слюней борода, вместо людской речи — младенческое агуканье… Говорили, вроде его тоже крепко зашибло по темени… Сперва-то удар, казалось, минулся — лишь как бы не через год близкие начали замечать неладное… Упасите, боги, уж лучше вовсе без головы, чем с такой!
   А может, все же не хворь? Ведь той ночью, по дороге в родовой град — то, наверное, все-таки было… Значит, и теперь как тогда? Ведовство? Чье? Вроде бы не успел еще Кудеслав здесь поссориться ни с одним ведуном… Или это старое дотягивается из вятских чащоб к выпущенной было добыче?
   Или это дотягивается ОЧЕНЬ старое?
   Кудеславу неожиданно вспомнилось, где он видел уже светящийся небывалый туман да небывалого рудого волчину. Давно видел — еще задолго и до недоброй памяти ночной своей поездки на прощание с Велимиром, и даже до колоды-ловушки.
   Странно, что это выкопалось из памяти лишь теперь… Или не странно? Ведь уйма же лет минула… А тогда почему же все-таки выкопалось?
   Может, она, память-то, до сих пор просто боялась выпустить из темных своих похоронок тот давным-давнишний привязчивый сон бесштанного несмышленыша, которого лишь через годы стали звать Кудеславом? И может, трижды пригрезившееся в детстве видение так накрепко въелось в душу, что неосознанные, от самого себя же припрятанные старанья забыть не помогли?
   Наверное, так.
   Потому что теперь, при первом же намеке на воспоминание, отважного воина продрала мучительная знобкость. Потому что даже тогдашним мальцом он с первого раза понял: видение было чем-то большим, чем просто сон.
* * *
   …Там, за мохнатой от чащ дальней заречной гривой, Духи еще даже не начинали вздувать к утру свой бродячий Небесный Очаг, а ночь уже почему-то оборотилась лежалой падалью. Ее черная плоть дряблела, расседалась на темных ребрах голых предстужных кустов, оплывала с них белесой туманной гнилью…
   Желтый Топор не мог припомнить, чтоб когда-нибудь прежде в эту пору, да еще при тумане, оказывалось аж так светло. Духи снизошли помочь? Соблазнились на обильные жертвы? Или все-таки ублажил их Говорящий с Небом? Нет. Вот это последнее — нет. Потому что самому Говорящему духи не помогли. Наоборот, он наверняка уже надоел Небу и живущим на Небе главным могучим духам. Сначала они пытались отделаться, даря просимое, потом наконец догадались, что подарками только распаляют его несытость, что хочет он выпросить все большее и все чаще, а поет все визгливей да требовательней… Да, Небо и духи не могли не понять это. И решили избавиться. Решили просто не вмешиваться, когда… Может быть, Говорящий уже околел, а может, и нет. Может, он даже сумел бы как-нибудь отлежаться. Но петь свои попрошайства ему уже никогда не суметь. И поэтому он умрет: кроме своих песен, он не может совсем ничего, а бесполезного не станут кормить ни духи, ни люди… Это были хорошие мысли.
   Мысли — они разные, они как дыхание. Такие вот, прозрачные, легкие — как дыхание здорового сильного человека. Такие мысли думаются сами собой, ненавязчиво. Бездумно думаются. Ничему не мешая. А еще тем они хороши, что занавешивают голову от других, которые, ворвавшись, не оставят сил больше ни для чего — как надсадные захлебистые вдохи раненного в грудь… копьем раненного… насквозь… или как булькающие вдохи-выдохи Говорящего… Жалко, что он, Говорящий, сразу потерял себя и не видел собак, дерущихся из-за его отрубленной челюсти…
   Да, это были хорошие мысли. Они текли сквозь голову Желтого Топора так же легко, ненасильно, как сам он тек сквозь выбеленную прозрачным странным туманом путаницу подлеска.
   Это тоже как дыхание. Только-только родившемуся первый вздох — мука; многим не удается превозмочь, осилить, и дряблые синелицые трупики достаются на съедение духам Земли и Леса. Зато остальные, осилив, перестают замечать отмучившее от смерти умение.
   То же и тут.
   Красногривой показалось, наверное, тогда, на опушке, будто Желтый Топор потерял себя. Долго… даже очень долго просидел он на корточках, двух-трех шагов не дойдя до первых кустов — съежившись, постанывая чуть слышно, уткнув в колени бородатое, коверканное давнишними рубцами лицо, обхватив руками затылок… Наверняка Красногривая испугалась тогда — за него, за себя… Но она не решилась потревожить отца своего выспевающего ребенка. Не решилась, и это правильно.
   За время той полусмерти Желтый Топор сам стал подлеском. Зябнущими ветвями, мутными пластами тумана, слежавшейся шкурой жухлого разнотравья да горькой мертвой листвы… всем. И теперь ему бесшумно да ловко скользилось меж неприветливых угрюмых кустов. Ловко. Бесшумно. Ни единой веточки не тревожа сильней, чем тревожил их вялый, отяжелелый от промозглой сырости ветер; ни единою зарывшейся в лесную подстилку хворостиной не хрустнув громче, чем щелкает о палый лист капля — завязь туманной влаги, сама собою дозревшая до падения со стебляной усталой верхушки…
   Если бы пугливо семенящая шагах в десяти впереди и слева от Желтого Топора Красногривая теперь осмелилась оглянуться, она бы не увидела ничего, кроме мокрых кустов, тумана да скудного неуклюжего падения дооблетающих остатков листвы.
   А он — он видел все. Видел и чувствовал. Чувствовал, как ее ноги, обмотанные лоскутами косульего меха, на каждом шагу прискальзывают по утоптанной, подернутой грязью тропе… Что ж, ей-то все равно не убежать, а мерзнуть носительнице новой жизни нельзя: старухи говорят, что ребенку может передаться материнская хворь. Потому-то Желтый Топор заставил свою женщину потеплее обмотать ноги. А сам он отправился босиком. Слишком важно, чтоб в нужный момент не поскользнуться…
   И еще он чувствовал, как трудно Красногривой кутаться в испятнанное темным щетинистое укрывало — наброшенная на плечи и голову жесткая кабанья шкура будто живая рвалась из тонких окоченелых пальцев, норовя отдать на поталу туманной промозглости тяжелый беззащитный живот.
   А еще чувствовал Желтый Топор, как страшно ей, его женщине, идти по уводящей к реке извивистой тропке и как ей страшнее самого страшного повернуть обратно, туда, где еще по-ночному жарко полыхают сторожевые костры, а из-под земляночных пологов сочится сонный уют…
   Да, чувствовал.
   И опять вспоминал Говорящего и вчерашний вечер.
   Похожие на вязанки грязных потертых шкур мальчишки еще засветло отсновали по стойбищу, визжа, что Мудрые зовут всех мужчин к Большому Костру.
   Вечер обещал выдаться почти по-зимнему злым, но Желтый Топор, выходя из жилья, даже бедра оборачивать мехом не стал, а только перебросил через левое плечо скрученную кабанью шкуру (не к лицу воину бояться холода). А на правое плечо вскинул свой желтый топор (не к лицу воину выходить из жилья безоружным). Минуя внутреннее кольцо оплывших травянистых бугров — земляночных кровель — и входя на площадку, он чувствовал на себе завистливые жадные взгляды, а сам гордо смотрел поверх голов.
   Мужчины глупы. Они глупее даже, чем женщины, которые с совершенно такой же жадностью смотрят не на топор, а гораздо ниже (жаль, Красногривая осталась греть еще не рожденного ребенка у очага — она любила замечать женскую зависть). Да, женщинам, может, и есть чему позавидовать. А вот мужчины завидуют совершенно зря. Достался бы желтый волшебный камень не Клыку, а любому из них…
   Камень и впрямь волшебен. Под ударами любого другого он не колется, а плющится, и топор из него получился, как ни из какого другого — замашистый, острый-острый, способный снести человечью, волчью ли голову одним метким ударом… Вот именно, что метким и что одним. Попадая по твердому, хоть даже просто по крепкой кости, замашистый острый топор очень быстро сминается в неуклюжую дубинку. Все потом можно исправить, но в бою не крикнешь врагу: замри, пока я обобью лезвие, чтоб лучше тебя зарубить!