Страница:
Глупо было служанке упрашивать его о жалости, еще большей глупостью было пытаться прикрыть бесчувственную хозяйку собою — Торвал не задумался бы взять обе жизни вместо одной. Что ж, значит, та служанка оказалась не просто дурой, а дурой вдвойне.
Но все равно Аса не простила ее. «Спасать нужно было ИХ», — сказала однажды Агмундова вдова. А еще она вот что сказала: «Если хочешь жить, научись никогда не попадаться мне на глаза». А может, это и было прощением?
А Торвал… Он уже нависал над обеими женщинами, он уже вскидывал меч, когда один из людей ярла негромко сказал ему в спину: «Помни о клятве!» И увечный воин вдруг замер, а потом резко повернулся и зашагал обратно. Говорят, на ходу он рычал по-волчьи — от неутоленного бешенства, да еще от того, что никак не удавалось ему нащупать клинком устьице ножен, подвешенных сподручно для правой, а не для левой руки.
…Аса пыталась заглянуть в отцовы глаза, но Эльгар Степенный, горбясь, полоскал хмурый невидящий взгляд в чаше с медвяным хмелем. Почему-то хавдинг никак не хотел расстаться с этой чашей. Уж испил бы да приткнул ее, опустелую, хоть на стол, хоть на любую из стенных полок… Нет же, так и бродил по хижине, тиская в обеих ладонях увесистую посудину, и бражная горечь переменчивыми жидкими отсветами оглаживала его лицо.
Приподнявшись на ложе, Аса безотрывно следила за отцом, словно бы некий великий смысл крылся в этом его надоедливом монотонном хождении.
От стены до стены.
Шесть шагов туда, шесть обратно.
И так без конца.
— Скажи… — Аса запнулась, потому что хавдинг при первом же произнесенном ею звуке остановился и втянул голову в плечи, словно бы ожидая удара.
— Скажи, — начала она вновь чуть погодя, — хоть уж теперь, когда столько дней миновало, скажи: почему… как ты мог…
Ей не хватало слов. Назвать содеянное (верней — несодеянное) правильным названьем не поворачивался язык, подходящее же к случаю иносказание упорно отказывалось придумываться. Впрочем, хитроумные выдумки и не потребовались.
— Я понял. — Эльгар Степенный возобновил свою бессмысленную ходьбу. — Теперь пойми ты… Пойми, что не нужно тебе спрашивать о таком. Что изменится, если ты узнаешь? Это все не по твоему разуму; это дело пожилых умудренных мужчин…
Он прекрасно знал, что дочь не удовлетворится таким ответом, а потому продолжал говорить на ходу — обращаясь словно бы и не к ней, а к своему отражению в густом пьяном напитке:
— Агмунд… Он был слишком опрометчив. Он сам накликал себе беду, сам. Не слушался моих советов, смеялся над ними… И хотел, чтобы я вместе с ним…
— Неужели ты испугался? — тихонько спросила Аса. — Неужели дело в том, что ты — ТЫ! — просто испугался?
— Мы бы не справились с ярлом даже вместе. — Эльгар Степенный наконец-то посмотрел на дочь, и та ужаснулась тусклой пустоте его взгляда. — А он сам клялся и со всех своих обещал взять клятву, что мою дочь и моих внуков не тронут.
Аса порывисто села, придерживая у груди тяжкое меховое укрывало. Резкое движение мучительно отдалось в заживающем плече, но вовсе из-за иной боли срывался на всхлипы голос Агмундовой вдовы:
— Я и старшие дети сражались рядом с моим мужем и их отцом. Неужели ты мог подумать, что будет иначе?! Неужели ты мог подумать, что в бою всегда можно сохранить верность такой клятве — даже если очень-очень хочешь ее сохранить?! Ты, пожилой, умудренный… Как же ты мог?!
— Ярл уплатил виру… — торопливо сказал хавдинг.
— Я знаю это. — Аса неожиданно заговорила очень спокойно. — И я знаю, что ты принял уплату. Я знаю даже, какова была эта вира. За изувеченную лошадь или убитого раба требуют большего, чем ты согласился взять за моих детей.
Хавдинг беспомощно следил, как его не успевшая толком оправиться от раны дочь, постанывая, поднимается с ложа. Она еще плохо владела правой рукой, ей трудно было бы выбираться из этой пушистой жаркой трясины, даже если бы не пришла в Асину голову такая блажь: поднимаясь, не просто кутаться, а прямо-таки заматывать себя в укрывало — от горла до самых пяток.
Неужели дочери хавдинга вдруг сделалось аж так холодно? Эльгар Степенный понимал: нет. Это она прикрывала наготу — тщательно-тщательно, словно бы единственный находящийся рядом мужчина был ей совершенно чужим.
— Ты отдал ему одного из сильнейших своих сторонников. — Агмундова вдова не говорила, а плевалась словами. — Потом отдашь второго. Потом третьего. А потом… Потом ты будешь не свой, а ярлов. Или вообще не будешь.
Она шагнула было к двери, но вдруг передумала, обернулась.
— Я возьму у тебя все, что мне нужно, — сказала Аса. — Только не в подарок. А ярлу своему передай: с него я тоже возьму. Страшно возьму, обильно. Не так, как сочтет он, а так, как я назначу сама. За всех своих. И за твой позор — тоже.
…Вдове могучего бонда Агмунда Беспечного удалось взыскать лишь малую долю того, что казалось ей справедливым (правда, «малую» — это лишь по счету самой взыскательницы).
Осенью один из ярловых сыновей отправился на охоту, да так и сгинул без вести и следа, а вместе с ним бесследно да безвестно сгинули трое дружинников, которых ярл отрядил для охороны своего чада. Пропавших искали долго, но без толку. Лишь первенец ярла, его надежда, во время тех поисков нашел… Нет, не брата и не кого-нибудь из ушедших с братом людей, а какую-то полудикую немощную старуху. Кривляясь и приплясывая, та рассказала ему, будто живет в лесу, в подобии зверьей берлоги, и будто бы ей ведомо все, творящееся в лесу, и будто бы ведомо ей, что недавно в лесу убиты юный красавец богатырь и еще трое отважных воинов. Старуха казалась чересчур жалкой, чтобы внушать опасение, и слишком глупой, чтоб врать, а потому старший сын ярла согласился пойти за ней к тому месту, где якобы лежат убитые. Правда, у него достало ума кликнуть с собою четырех викингов. Прочим, бывшим при нем, он велел продолжать поиски так, как было задумано до появленья безумицы — на тот случай, если она все-таки врет.
Безумица не врала. Вернее сказать, она не соврала про убиенных. Но пока ярловы сын и викинги осматривали мертвых да предавались гневу, жалкая старица выхватила заранее припрятанное в кустах оружие и мгновенно оборотилась стремительным яростным чудищем.
Двое викингов умерли, так и не успев понять, что происходит; а ярлов сын… Он все-таки выжил, но последствиями тогдашней раны ему пришлось маяться до самой весны.
Уцелевшие дружинники погнались было за жуткой старухой, но она знала дебрь лучше, и нельзя было надолго покинуть тяжко пораненного хозяйского сына, и… Кажется, отважные воины не очень-то старались догнать эту тварь, умеющую так ловко прикидываться ничтожной и так ловко убивать могучих мужчин.
…Большего Асе не удалось совершить. До самой весны бродила она близ ярлова жилья, как оголодалая волчица близ овчарни, но… Это лишь вдове бонда Агмунда казалось, что покуда еще слишком малая вира взята ею с виновников гибели мужа, детей и отцовской чести. Ярл полагал иначе. А потому очень старался не заплатить больше.
Ратные отряды неутомимо рыскали по всей ближней округе, погибло несколько человек, заподозренных в даче приюта Асе, дочери Эльгара, вдове Агмунда, не однажды и самой отмстительнице лишь чудом удавалось избежать смерти…
…Весною ярл увел дружину в дальний поход на юг.
Даже одна только мысль о том, что придется бездеятельно дожидаться возвращения своего врага, ужасала Асу. Пуще всего дочь хавдинга боялась, что ярость не вынесет праздности, обессилеет да зачахнет и тоскливые воспоминания об утратах сумеют подменить жажду мести на желание смерти — как бесчестный торговец ухитряется подменить медной безделкой придирчиво выбранное покупателем златое украшенье.
Потратив немало сил и времени, Асе удалось-таки совершить почти чудо: наняться в охранную дружину к проезжему купцу. Но купеческий путь оказался несоизмеримо короче пути воевитого ярла. Пришлось искать новых попутчиков.
Торговые люди осторожны и подозрительны. Мало кто из них решится взять к себе случайного человека, да еще такого, который чем-либо необычен. А одинокая баба, которая пробирается в невесть какие чужедальние страны, имея в припасах лишь оружие да кольчугу — это, право же, отнюдь не самое обыденное явленье.
Чаще всего Асу пускали на корабли тайком от хозяев, и уж конечно, не для охороны — для вовсе другого. Она соглашалась, добавляя это к ярлову долгу, и так уже ставшему почти неоплатным.
Подобные плавания длились один-два дневных перехода, потом ее прогоняли и вновь приходилось искать, просить, унижаться — а время летело, а враг уходил все дальше…
…Она не знала, в какие именно края отправился ярл. Расспрашивать живущих на обочинах великого речного пути? Для этого нужно было понимать хоть один из их языков. Поэтому Аса не решилась забираться дальше верхнего Приильменья — мест, где ведущая из скандийских земель торговая гостевая дорога разветвляется на две: к грекам и к персам. Откуда бы ни возвращался ворог, этой развилки ему не миновать. Лишь бы только вернулся он, лишь бы обитатели неведомых теплых земель не ухитили его жизнь…
Аса стала ждать, вновь приняв обличье полубезумной старой попрошайки — так было безопаснее. Безопаснее для осуществленья затеи, которая мнилась урманке тем последним, ради чего еще стоило жить. Больше всего вдова Агмунда страшилась раскрыть себя (особенно свеям из купеческой крепостцы, которые в здешней дальней чужбине показались ей чуть ли не единоплеменниками). Слухи — тем более смутные да недопонятые пересказчиками — разносятся быстро и накрепко втесываются в людские умы, а ярл не должен заподозрить, что отмстительница стережет его так далеко от Вестфольда.
Притворяясь глупой да безъязыкой, она ухитрилась выучиться и словенской, и ямьской речи — чтобы не пропустить известие об идущей с юга скандийской дружине.
А еще она ухитрилась завести на новом месте друга.
Любослава была единственной, кто пожалел бесталанную иноземную приблуду по-настоящему — без малейшего привкуса брезгливости да небреженья. Это еще до того, как сероглазая целительница сама, одним только ей ведомым образом исхитрилась дознаться обо всем Асином сокровенном да потаенном, а дознавшись, не замедлила и сознаться, поверив урманке в залог неразглашенья тайну о четвероединости волхва Корочуна.
Мнимая полудура отличнейшим образом понимала, что новая знакомица отнюдь не столь ошеломляюще вверилась ее честности, как это могло бы показаться: даже вздумай скорбная умом отвратновидая пришелица орать об узнанном на каждом пригорке — кто бы стал ее слушать?! «Возьми-ка, несчастливая, хлебушек, и ступай, не нуди…» — это еще в лучшем случае. Да и умение ведовским способом проникать в чужие души вряд ли можно счесть причиною для теплых дружеских чувств — любой иной человек (и сама Аса — при иных обстоятельствах) скорей проникся бы к подобной умелице неслабой опаской. Так, может, Агмундова вдова до того ловко научилась притворяться полоумной, что надобность в притворстве уже отпала?
Нет.
«При иных обстоятельствах» — этим-то все и сказано.
Можно свыкнуться с любыми потерями; можно приучить себя жить одной ненавистью, превратиться в безжалостного вечноголодного волка… то есть волчицу… И все пойдет прахом, едва лишь кто-нибудь эту самую волчицу погладит. Из удальства ли, просто не подумавши или ради каких-то хитромудрых расчетов — даже это не слишком важно. Потому что даже оборотень не способен сделать себя волком окончательно, навсегда. Потому что стоит лишь напомнить обращенному волку о его человеческой сути, как ему необоримо пожелается возвратить себе эту истинную, изначальную суть… Во всяком случае, если речь идет о волчицах, да еще и подобных той, в которую пыталась превратить себя Аса.
Она понимала все это. И тем не менее привязалась к Любославе. А через нее и к остальным трем уделам души волхва Корочуна.
Нет, Аса вовсе не часто бывала на Идоловом Холме, и с Любославой она виделась очень редко. Это неправда, будто всякий человек, который долгое время вынужден питаться дрянью, при первой же возможности набросится на свое излюбленное кушанье, станет объедаться им без оглядки и меры. Умный не даст себе воли; умный знает: невоздержанностью в два счета убьешь радость от негаданного дара судьбы. А если эта радость последняя?
Эта радость не была последней.
Именно в одно из редких своих гостеваний у Корочуна Аса впервые увидела Жеженя — увидела из кустов, куда схоронилась при вести о приближеньи чужого. А потом…
Ей больше не суждено было любить мужчин — отважных, сильных, заботливых… Второго Агмунда в мире не было, а если бы и нашелся такой, если бы даже лучший сыскался… Он все равно не смог бы заменить того, первого и единственного.
Но этот вот взбалмошный, не успевший утратить щенячью неловкость парень, который и себя-то не умел защитить, а уж других… И в то же время его — даровитейшего златокузнеца — уважали достойные люди (к примеру, тот же мудрец, слагающийся из четверых)… Жежень мог утолить разом и казавшееся несбыточным желанье любить, и горькую тоску обокраденной матери.
Аса сама просила новых друзей не вмешиваться ведовством, не привораживать Жеженя, чурающегося полудуриной привязанности, как чураются лишь постыдной, презираемой хвори. Дочери хавдинга хватало и того, что у нее уже было: хоть изредка оказываться нужной неблагодарному парню, на оскорбленья которого она снисходительно не обращала внимания — как мать не обращает внимания на сердитые тумаки ребятенка, еще не умеющего ни говорить, ни думать.
Помогать и выручать — хоть изредка. И мечтать. Мечтать о том дне, когда она наконец решится предстать перед Жеженем в подлинном своем виде, и…
Вот это «и…» —только оно мешало скандийке открыться парню по-настоящему. Сейчас у нее была хотя бы возможность мечтать. А если… Мало ли что твердит Любослава — единственная из здешних людей, видевшая Асу настоящей… А если златокузнец с его загадочными понятиями о красоте все-таки не полюбит пришелицу из Вестфольда? Ведь она так непохожа на ту своротившую его с разума тонконогую рыжую пигалицу, о которой рассказывал Корочун и которую поганка-судьба принесла-таки обратно в родные края… Худосочная, костлявенькая — у мужа, поди, весь живот в синяках да ссадинах… Чахлая какая-то… Неужели такое может кого-то привлечь? Нет, все-таки большинство мужчин совершенно не понимают толку в бабьей красе!
По столь же умной причине Аса не решилась открыто сопровождать Жеженя в нынешнем путешествии. Она не могла не быть поблизости, она должна была иметь возможность прийти на помощь, но… А если бы он ее прогнал? Что тогда?!
— Вот тогда бы и кралась тайком, — не выдержал Кудеслав. — От него, дурня, тайком; не от меня.
Со второй трети Мечник слушал пространный Асин рассказ от случая к случаю — вятич вспомнил о необходимости дозорничания. Но даже так вот — лишь временами возникая возле костра — он понимал едва ли больше прочих слушателей. Аса все-таки плоховато знала по-словенски и частенько сбивалась на урманскую речь.
Жежень — тот уже откровенно поклевывал носом (не то от напряженного внимания, не то от скуки) и лишь изредка встряхивался: очевидно, вспоминал, что убитому безысходной горестью задремывать не положено. А Векши…
Как они слушали!
Раззявив рты, не отрывая от Асиного лица напряженных, прямо-таки до неприличия жадных взглядов, явно боясь пропустить хоть единое слово (даром что половина из этих самых слов была для обеих совершенно непонятна, а половина оставшейся половины увечилась неправильностью выговора почти до неузнаваемости).
Мечник только зубами поскрипывал, глядя на это общество, мирно коротающее ночь за душевной беседою. Поди, скоро уж восток заалеется, у них же вместо отдыха то плач, то бесконечные разглагольствования… А днем невыспавшиеся сопутнички будут шевелиться, как стылые мухи, да зевать на весь лес. Раздражение Кудеслава в конце концов прорвалось неприязненным замечанием касательно урманкиной скрадливости — и что? Векша коротко оглянулась да пришикнула (это на мужа-то!); еще и Мысь-щенявка туда же… Нетерпеливая оглядка, досадливое выраженье лица — все это у обеих получилось до того одинаково, словно бы в Мечниковых глазах вдруг задвоилось.
Бывшая Полудура тоже обернулась к вятичу и сказала:
— Подыхай… ох, нет… отдыхай, вот. Ты — отдыхай, дозор буду йег… я.
— Уж ты нынче надозорничаешь, — буркнул Кудеслав. — Для тебя, поди, на ноги встать — и то покуда труд нешуточный…
— Тогда сторожем я буду, — это вмешалась Векша.
И, по мужниным глазам поняв, какого тот мнения о ней, как об охороннице, заторопилась добавить:
— Я на стороже не одна буду. То есть одна, но не только… Не сама, в общем. А выворотни… — подлинная Горютина дочь как-то странно напряглась, взгляд ее ослюдянел, — выворотни, человече, нынешней ночью вас не обеспокоят.
Нет, Мечнику и в голову не пришло уподозрить жену в обманном подделывании под чужой голос — ТАК подделаться невозможно.
Что ж, мудрый волхв (даже находящийся на преизрядном отдалении и чувствующий Векшиными чувствами), наверное, все-таки окажется не худшим охоронником, чем вконец утомившийся воин. И ежели он — волхв — говорит (пускай и не своими устами), что остаток ночи не грозит нападением, то наверняка имеются веские основания говорить именно так.
Кудеслав сбросил шлем, расстегнул опояску и лег, пристроив меч близ правой руки. Внутренность собственного панциря да усыпанная палым листом земля показались донельзя измотанному вятичу ложем мягчайшим из всех, на каких ему когда-либо приходилось отдыхать. Веки смежились сами собою, и в сладко цепенеющем разуме вроде бы совершенно ни к месту всколыхнулся слышанный лишь однажды, но крепко запомнившийся напев:
Показалось Мечнику, или в лад спокойным ударам сердца начала еле заметно пошевеливаться блестяшка, отданная Корочуном по воле Счи' сленя-Счисле' ни?
Может, и не показалось.
А может, это сон уже начинал шутить свои замысловатые шутки.
10
Но все равно Аса не простила ее. «Спасать нужно было ИХ», — сказала однажды Агмундова вдова. А еще она вот что сказала: «Если хочешь жить, научись никогда не попадаться мне на глаза». А может, это и было прощением?
А Торвал… Он уже нависал над обеими женщинами, он уже вскидывал меч, когда один из людей ярла негромко сказал ему в спину: «Помни о клятве!» И увечный воин вдруг замер, а потом резко повернулся и зашагал обратно. Говорят, на ходу он рычал по-волчьи — от неутоленного бешенства, да еще от того, что никак не удавалось ему нащупать клинком устьице ножен, подвешенных сподручно для правой, а не для левой руки.
…Аса пыталась заглянуть в отцовы глаза, но Эльгар Степенный, горбясь, полоскал хмурый невидящий взгляд в чаше с медвяным хмелем. Почему-то хавдинг никак не хотел расстаться с этой чашей. Уж испил бы да приткнул ее, опустелую, хоть на стол, хоть на любую из стенных полок… Нет же, так и бродил по хижине, тиская в обеих ладонях увесистую посудину, и бражная горечь переменчивыми жидкими отсветами оглаживала его лицо.
Приподнявшись на ложе, Аса безотрывно следила за отцом, словно бы некий великий смысл крылся в этом его надоедливом монотонном хождении.
От стены до стены.
Шесть шагов туда, шесть обратно.
И так без конца.
— Скажи… — Аса запнулась, потому что хавдинг при первом же произнесенном ею звуке остановился и втянул голову в плечи, словно бы ожидая удара.
— Скажи, — начала она вновь чуть погодя, — хоть уж теперь, когда столько дней миновало, скажи: почему… как ты мог…
Ей не хватало слов. Назвать содеянное (верней — несодеянное) правильным названьем не поворачивался язык, подходящее же к случаю иносказание упорно отказывалось придумываться. Впрочем, хитроумные выдумки и не потребовались.
— Я понял. — Эльгар Степенный возобновил свою бессмысленную ходьбу. — Теперь пойми ты… Пойми, что не нужно тебе спрашивать о таком. Что изменится, если ты узнаешь? Это все не по твоему разуму; это дело пожилых умудренных мужчин…
Он прекрасно знал, что дочь не удовлетворится таким ответом, а потому продолжал говорить на ходу — обращаясь словно бы и не к ней, а к своему отражению в густом пьяном напитке:
— Агмунд… Он был слишком опрометчив. Он сам накликал себе беду, сам. Не слушался моих советов, смеялся над ними… И хотел, чтобы я вместе с ним…
— Неужели ты испугался? — тихонько спросила Аса. — Неужели дело в том, что ты — ТЫ! — просто испугался?
— Мы бы не справились с ярлом даже вместе. — Эльгар Степенный наконец-то посмотрел на дочь, и та ужаснулась тусклой пустоте его взгляда. — А он сам клялся и со всех своих обещал взять клятву, что мою дочь и моих внуков не тронут.
Аса порывисто села, придерживая у груди тяжкое меховое укрывало. Резкое движение мучительно отдалось в заживающем плече, но вовсе из-за иной боли срывался на всхлипы голос Агмундовой вдовы:
— Я и старшие дети сражались рядом с моим мужем и их отцом. Неужели ты мог подумать, что будет иначе?! Неужели ты мог подумать, что в бою всегда можно сохранить верность такой клятве — даже если очень-очень хочешь ее сохранить?! Ты, пожилой, умудренный… Как же ты мог?!
— Ярл уплатил виру… — торопливо сказал хавдинг.
— Я знаю это. — Аса неожиданно заговорила очень спокойно. — И я знаю, что ты принял уплату. Я знаю даже, какова была эта вира. За изувеченную лошадь или убитого раба требуют большего, чем ты согласился взять за моих детей.
Хавдинг беспомощно следил, как его не успевшая толком оправиться от раны дочь, постанывая, поднимается с ложа. Она еще плохо владела правой рукой, ей трудно было бы выбираться из этой пушистой жаркой трясины, даже если бы не пришла в Асину голову такая блажь: поднимаясь, не просто кутаться, а прямо-таки заматывать себя в укрывало — от горла до самых пяток.
Неужели дочери хавдинга вдруг сделалось аж так холодно? Эльгар Степенный понимал: нет. Это она прикрывала наготу — тщательно-тщательно, словно бы единственный находящийся рядом мужчина был ей совершенно чужим.
— Ты отдал ему одного из сильнейших своих сторонников. — Агмундова вдова не говорила, а плевалась словами. — Потом отдашь второго. Потом третьего. А потом… Потом ты будешь не свой, а ярлов. Или вообще не будешь.
Она шагнула было к двери, но вдруг передумала, обернулась.
— Я возьму у тебя все, что мне нужно, — сказала Аса. — Только не в подарок. А ярлу своему передай: с него я тоже возьму. Страшно возьму, обильно. Не так, как сочтет он, а так, как я назначу сама. За всех своих. И за твой позор — тоже.
…Вдове могучего бонда Агмунда Беспечного удалось взыскать лишь малую долю того, что казалось ей справедливым (правда, «малую» — это лишь по счету самой взыскательницы).
Осенью один из ярловых сыновей отправился на охоту, да так и сгинул без вести и следа, а вместе с ним бесследно да безвестно сгинули трое дружинников, которых ярл отрядил для охороны своего чада. Пропавших искали долго, но без толку. Лишь первенец ярла, его надежда, во время тех поисков нашел… Нет, не брата и не кого-нибудь из ушедших с братом людей, а какую-то полудикую немощную старуху. Кривляясь и приплясывая, та рассказала ему, будто живет в лесу, в подобии зверьей берлоги, и будто бы ей ведомо все, творящееся в лесу, и будто бы ведомо ей, что недавно в лесу убиты юный красавец богатырь и еще трое отважных воинов. Старуха казалась чересчур жалкой, чтобы внушать опасение, и слишком глупой, чтоб врать, а потому старший сын ярла согласился пойти за ней к тому месту, где якобы лежат убитые. Правда, у него достало ума кликнуть с собою четырех викингов. Прочим, бывшим при нем, он велел продолжать поиски так, как было задумано до появленья безумицы — на тот случай, если она все-таки врет.
Безумица не врала. Вернее сказать, она не соврала про убиенных. Но пока ярловы сын и викинги осматривали мертвых да предавались гневу, жалкая старица выхватила заранее припрятанное в кустах оружие и мгновенно оборотилась стремительным яростным чудищем.
Двое викингов умерли, так и не успев понять, что происходит; а ярлов сын… Он все-таки выжил, но последствиями тогдашней раны ему пришлось маяться до самой весны.
Уцелевшие дружинники погнались было за жуткой старухой, но она знала дебрь лучше, и нельзя было надолго покинуть тяжко пораненного хозяйского сына, и… Кажется, отважные воины не очень-то старались догнать эту тварь, умеющую так ловко прикидываться ничтожной и так ловко убивать могучих мужчин.
…Большего Асе не удалось совершить. До самой весны бродила она близ ярлова жилья, как оголодалая волчица близ овчарни, но… Это лишь вдове бонда Агмунда казалось, что покуда еще слишком малая вира взята ею с виновников гибели мужа, детей и отцовской чести. Ярл полагал иначе. А потому очень старался не заплатить больше.
Ратные отряды неутомимо рыскали по всей ближней округе, погибло несколько человек, заподозренных в даче приюта Асе, дочери Эльгара, вдове Агмунда, не однажды и самой отмстительнице лишь чудом удавалось избежать смерти…
…Весною ярл увел дружину в дальний поход на юг.
Даже одна только мысль о том, что придется бездеятельно дожидаться возвращения своего врага, ужасала Асу. Пуще всего дочь хавдинга боялась, что ярость не вынесет праздности, обессилеет да зачахнет и тоскливые воспоминания об утратах сумеют подменить жажду мести на желание смерти — как бесчестный торговец ухитряется подменить медной безделкой придирчиво выбранное покупателем златое украшенье.
Потратив немало сил и времени, Асе удалось-таки совершить почти чудо: наняться в охранную дружину к проезжему купцу. Но купеческий путь оказался несоизмеримо короче пути воевитого ярла. Пришлось искать новых попутчиков.
Торговые люди осторожны и подозрительны. Мало кто из них решится взять к себе случайного человека, да еще такого, который чем-либо необычен. А одинокая баба, которая пробирается в невесть какие чужедальние страны, имея в припасах лишь оружие да кольчугу — это, право же, отнюдь не самое обыденное явленье.
Чаще всего Асу пускали на корабли тайком от хозяев, и уж конечно, не для охороны — для вовсе другого. Она соглашалась, добавляя это к ярлову долгу, и так уже ставшему почти неоплатным.
Подобные плавания длились один-два дневных перехода, потом ее прогоняли и вновь приходилось искать, просить, унижаться — а время летело, а враг уходил все дальше…
…Она не знала, в какие именно края отправился ярл. Расспрашивать живущих на обочинах великого речного пути? Для этого нужно было понимать хоть один из их языков. Поэтому Аса не решилась забираться дальше верхнего Приильменья — мест, где ведущая из скандийских земель торговая гостевая дорога разветвляется на две: к грекам и к персам. Откуда бы ни возвращался ворог, этой развилки ему не миновать. Лишь бы только вернулся он, лишь бы обитатели неведомых теплых земель не ухитили его жизнь…
Аса стала ждать, вновь приняв обличье полубезумной старой попрошайки — так было безопаснее. Безопаснее для осуществленья затеи, которая мнилась урманке тем последним, ради чего еще стоило жить. Больше всего вдова Агмунда страшилась раскрыть себя (особенно свеям из купеческой крепостцы, которые в здешней дальней чужбине показались ей чуть ли не единоплеменниками). Слухи — тем более смутные да недопонятые пересказчиками — разносятся быстро и накрепко втесываются в людские умы, а ярл не должен заподозрить, что отмстительница стережет его так далеко от Вестфольда.
Притворяясь глупой да безъязыкой, она ухитрилась выучиться и словенской, и ямьской речи — чтобы не пропустить известие об идущей с юга скандийской дружине.
А еще она ухитрилась завести на новом месте друга.
Любослава была единственной, кто пожалел бесталанную иноземную приблуду по-настоящему — без малейшего привкуса брезгливости да небреженья. Это еще до того, как сероглазая целительница сама, одним только ей ведомым образом исхитрилась дознаться обо всем Асином сокровенном да потаенном, а дознавшись, не замедлила и сознаться, поверив урманке в залог неразглашенья тайну о четвероединости волхва Корочуна.
Мнимая полудура отличнейшим образом понимала, что новая знакомица отнюдь не столь ошеломляюще вверилась ее честности, как это могло бы показаться: даже вздумай скорбная умом отвратновидая пришелица орать об узнанном на каждом пригорке — кто бы стал ее слушать?! «Возьми-ка, несчастливая, хлебушек, и ступай, не нуди…» — это еще в лучшем случае. Да и умение ведовским способом проникать в чужие души вряд ли можно счесть причиною для теплых дружеских чувств — любой иной человек (и сама Аса — при иных обстоятельствах) скорей проникся бы к подобной умелице неслабой опаской. Так, может, Агмундова вдова до того ловко научилась притворяться полоумной, что надобность в притворстве уже отпала?
Нет.
«При иных обстоятельствах» — этим-то все и сказано.
Можно свыкнуться с любыми потерями; можно приучить себя жить одной ненавистью, превратиться в безжалостного вечноголодного волка… то есть волчицу… И все пойдет прахом, едва лишь кто-нибудь эту самую волчицу погладит. Из удальства ли, просто не подумавши или ради каких-то хитромудрых расчетов — даже это не слишком важно. Потому что даже оборотень не способен сделать себя волком окончательно, навсегда. Потому что стоит лишь напомнить обращенному волку о его человеческой сути, как ему необоримо пожелается возвратить себе эту истинную, изначальную суть… Во всяком случае, если речь идет о волчицах, да еще и подобных той, в которую пыталась превратить себя Аса.
Она понимала все это. И тем не менее привязалась к Любославе. А через нее и к остальным трем уделам души волхва Корочуна.
Нет, Аса вовсе не часто бывала на Идоловом Холме, и с Любославой она виделась очень редко. Это неправда, будто всякий человек, который долгое время вынужден питаться дрянью, при первой же возможности набросится на свое излюбленное кушанье, станет объедаться им без оглядки и меры. Умный не даст себе воли; умный знает: невоздержанностью в два счета убьешь радость от негаданного дара судьбы. А если эта радость последняя?
Эта радость не была последней.
Именно в одно из редких своих гостеваний у Корочуна Аса впервые увидела Жеженя — увидела из кустов, куда схоронилась при вести о приближеньи чужого. А потом…
Ей больше не суждено было любить мужчин — отважных, сильных, заботливых… Второго Агмунда в мире не было, а если бы и нашелся такой, если бы даже лучший сыскался… Он все равно не смог бы заменить того, первого и единственного.
Но этот вот взбалмошный, не успевший утратить щенячью неловкость парень, который и себя-то не умел защитить, а уж других… И в то же время его — даровитейшего златокузнеца — уважали достойные люди (к примеру, тот же мудрец, слагающийся из четверых)… Жежень мог утолить разом и казавшееся несбыточным желанье любить, и горькую тоску обокраденной матери.
Аса сама просила новых друзей не вмешиваться ведовством, не привораживать Жеженя, чурающегося полудуриной привязанности, как чураются лишь постыдной, презираемой хвори. Дочери хавдинга хватало и того, что у нее уже было: хоть изредка оказываться нужной неблагодарному парню, на оскорбленья которого она снисходительно не обращала внимания — как мать не обращает внимания на сердитые тумаки ребятенка, еще не умеющего ни говорить, ни думать.
Помогать и выручать — хоть изредка. И мечтать. Мечтать о том дне, когда она наконец решится предстать перед Жеженем в подлинном своем виде, и…
Вот это «и…» —только оно мешало скандийке открыться парню по-настоящему. Сейчас у нее была хотя бы возможность мечтать. А если… Мало ли что твердит Любослава — единственная из здешних людей, видевшая Асу настоящей… А если златокузнец с его загадочными понятиями о красоте все-таки не полюбит пришелицу из Вестфольда? Ведь она так непохожа на ту своротившую его с разума тонконогую рыжую пигалицу, о которой рассказывал Корочун и которую поганка-судьба принесла-таки обратно в родные края… Худосочная, костлявенькая — у мужа, поди, весь живот в синяках да ссадинах… Чахлая какая-то… Неужели такое может кого-то привлечь? Нет, все-таки большинство мужчин совершенно не понимают толку в бабьей красе!
По столь же умной причине Аса не решилась открыто сопровождать Жеженя в нынешнем путешествии. Она не могла не быть поблизости, она должна была иметь возможность прийти на помощь, но… А если бы он ее прогнал? Что тогда?!
— Вот тогда бы и кралась тайком, — не выдержал Кудеслав. — От него, дурня, тайком; не от меня.
Со второй трети Мечник слушал пространный Асин рассказ от случая к случаю — вятич вспомнил о необходимости дозорничания. Но даже так вот — лишь временами возникая возле костра — он понимал едва ли больше прочих слушателей. Аса все-таки плоховато знала по-словенски и частенько сбивалась на урманскую речь.
Жежень — тот уже откровенно поклевывал носом (не то от напряженного внимания, не то от скуки) и лишь изредка встряхивался: очевидно, вспоминал, что убитому безысходной горестью задремывать не положено. А Векши…
Как они слушали!
Раззявив рты, не отрывая от Асиного лица напряженных, прямо-таки до неприличия жадных взглядов, явно боясь пропустить хоть единое слово (даром что половина из этих самых слов была для обеих совершенно непонятна, а половина оставшейся половины увечилась неправильностью выговора почти до неузнаваемости).
Мечник только зубами поскрипывал, глядя на это общество, мирно коротающее ночь за душевной беседою. Поди, скоро уж восток заалеется, у них же вместо отдыха то плач, то бесконечные разглагольствования… А днем невыспавшиеся сопутнички будут шевелиться, как стылые мухи, да зевать на весь лес. Раздражение Кудеслава в конце концов прорвалось неприязненным замечанием касательно урманкиной скрадливости — и что? Векша коротко оглянулась да пришикнула (это на мужа-то!); еще и Мысь-щенявка туда же… Нетерпеливая оглядка, досадливое выраженье лица — все это у обеих получилось до того одинаково, словно бы в Мечниковых глазах вдруг задвоилось.
Бывшая Полудура тоже обернулась к вятичу и сказала:
— Подыхай… ох, нет… отдыхай, вот. Ты — отдыхай, дозор буду йег… я.
— Уж ты нынче надозорничаешь, — буркнул Кудеслав. — Для тебя, поди, на ноги встать — и то покуда труд нешуточный…
— Тогда сторожем я буду, — это вмешалась Векша.
И, по мужниным глазам поняв, какого тот мнения о ней, как об охороннице, заторопилась добавить:
— Я на стороже не одна буду. То есть одна, но не только… Не сама, в общем. А выворотни… — подлинная Горютина дочь как-то странно напряглась, взгляд ее ослюдянел, — выворотни, человече, нынешней ночью вас не обеспокоят.
Нет, Мечнику и в голову не пришло уподозрить жену в обманном подделывании под чужой голос — ТАК подделаться невозможно.
Что ж, мудрый волхв (даже находящийся на преизрядном отдалении и чувствующий Векшиными чувствами), наверное, все-таки окажется не худшим охоронником, чем вконец утомившийся воин. И ежели он — волхв — говорит (пускай и не своими устами), что остаток ночи не грозит нападением, то наверняка имеются веские основания говорить именно так.
Кудеслав сбросил шлем, расстегнул опояску и лег, пристроив меч близ правой руки. Внутренность собственного панциря да усыпанная палым листом земля показались донельзя измотанному вятичу ложем мягчайшим из всех, на каких ему когда-либо приходилось отдыхать. Веки смежились сами собою, и в сладко цепенеющем разуме вроде бы совершенно ни к месту всколыхнулся слышанный лишь однажды, но крепко запомнившийся напев:
Показалось задремывающему воину, или в лад напеву-заклинанью всколыхнулась упрятанная на груди лядунка? Лядунка с пеплом родительского очага, превращенным в дорогоценный лал — подарок двуименного бога…
…А потом… эко слово занятное: «вновь»…
Задышать, отплевав материнскую кровь,
И бездумно взглянуть сквозь глазницы
Народившейся новой темницы…
Показалось Мечнику, или в лад спокойным ударам сердца начала еле заметно пошевеливаться блестяшка, отданная Корочуном по воле Счи' сленя-Счисле' ни?
Может, и не показалось.
А может, это сон уже начинал шутить свои замысловатые шутки.
10
Конопатый мужичонка, которого Хорь невесть как исхитрился приметить среди злобно насупленной боярской дворни, впрямь хорошо знал дорогу. И морочиться с ним не пришлось — дали только поглядеть на то, что сталось с прочими. Проняло мужика, враз стал говорлив и угодлив.
И вот теперь стоит, переминается с ноги на ногу в чавкающей болотной жиже, раболепно засматривает в едва различимые по предвечерней сумеречной поре лица верховых: вот, дескать, не слукавил, не обманул, привел, куда велено.
Верховые помалкивали. Не то чтобы тревожились они или в силе своей усомнились — просто такого, увиденного, никто не ждал.
Хорь выпростал ногу из стремени, пнул мужика-провожатого в плечо, шепнул:
— Что ж ты, башка твоя кочерыжкой, плел? Нешто сторожки такими бывают?
Мужичок всхлипнул, задышал часто-часто, собрался было пояснять да оправдываться, но Хорь, перегнувшись с седла, сгреб его пятерней за бороду, прошипел в лицо: «А ну, тихо!» Потом выпрямился, глянул на хмурящегося Чекана:
— Ну, говори, Василий, чего делать-то? У меня уж сабля сама из ножен ползет.
Чекан молча супился, комкал в кулаке холеную бороду, цепко ощупывал взглядом открывшееся впереди строение. Крепкий частокол, тяжкие, медными полосами окованные ворота, вскинувшаяся в вечернее небо тесовая крыша, узкие окна-бойницы…
Вот тебе и сторожка.
Экая хоромина — острог, да и только.
И что же теперь?
Сколько собрал боярин к себе в болотное логово холопей да приживальщиков? Может статься, что десятков пять, а может, и того поболее будет — терем велик, вместителен.
Силы-то хватит вломиться во змиево гнездо (как вот нынче утром в палаты его вотчинные вломились) и боярина порешить в рубке — тоже дело возможное (он хоть и стар, но не робок; сабли не напоив, в бега вряд ли кинется), да только… Приказано живым его доставить, целехоньким. Удастся ли? Нельзя, чтобы не удалось. Григорий Лукьяныч Скуратов-Бельский к удачливым ласков и милостив, а к неудачливым… Не верит Малюта в неудачливость, вот беда-то в чем. А в измену он верит охотно.
Тихо за черным частоколом, ни железного звяканья, ни конских всхрапов, ни голосов человечьих — ничего не слыхать. Но оконца светятся, есть там, стало быть, кто-то. Кто? Сколько их? Эх, незнание хуже пытки… И собаки на дворе не брешут. Почему? Неужто нету их там? Хоть и странно это, а похоже, что так. Иначе уж почуяли бы чужих, тревогу бы учинили.
А ведь частокол, пожалуй, не больно-то и высок, с коня перемахнуть — плевое дело. Так что, понадеяться на авось?
Лес уже сделался по-ночному темен, лишь в беззвездном небе бурым нечистым заревом дотлевал закат. Этак скоро и руки своей не увидишь… И почему-то вдруг припомнилось давнее, совсем непохожее: казанский поход, сухие прикамские степи, ночная стычка, когда посланные в дозор Васька Чекан и пожилой стрелец Чеботарь напоролись на троих конных татар. Чертом вертелся в седле Васька — словно бы не по собственному разуменью рубил ворогов, а лишь безвольно цеплялся за рукоять взбесившейся сабли. В считанные мгновения он сумел управиться со всеми тремя, вот только товарища выручить не успел.
…Чеботарь умирал. Темен был он, этот пожилой, но крепкий еще мужик, никто о нем ничего не знал толком. Не то расстрига, не то и вовсе колдун да скрытый язычник — вечно угрюмый, никогда не глядящий прямо… Он и слова-то ронял скупо, редко, словно опасался ненароком сболтнуть сокровенное. Этой обычной своей молчаливости он изменил только в смертный час.
«Давно я к тебе приглядываюсь, Васька. Силен ты, силен да умел… Руки, небось, до того к оружью привыкли, что сами нужное совершают — прежде, чем голова успеет помыслить… Так? Так…
Ты, Васька Чекан, бойся… Пуще всего на свете бойся-страшись бессмысленной прыти своих привычных к оружию рук. В бою-то покуда сберегает тебя воинская сноровка, но только от настоящей беды не защита она, нет, не защита… Она, Васька, сама-то и есть настоящая беда. Запомни мои слова: рано или поздно покарает тебя Господь этим твоим умением… Страшно покарает…»
Он еще что-то шептал — вздрагивая, хрипя разрубленной грудью — и Чекан наклонялся к самым его губам, стараясь расслышать, понять…
Бесполезно.
Так и умер стрелец по прозванию Чеботарь, и ничего после него не осталось — ни достояния, ни могилы даже…
Только слова.
Такие же непонятные, как и он сам.
Почему нынче всплыло это из темного омута памяти? Уж не предостереженье ли свыше? С чего бы?
А, ерунда.
Не суши себе голову нелепыми мыслями, думай лучше, как будешь боярина-злоумыслителя вынимать из-за стен дубовых!
Под внезапным порывом не по-летнему стылого ветра ехидно зашушукались, зароптали кусты вокруг. Чекан знобко передернул плечами и вдруг решился:
— Вот что, братва, обложите мне эту берлогу со всех сторон. А как я трижды вороной прокаркаю, лезьте через тын да ломитесь в терем — в окна, в двери ломитесь, во все щели. Без пальбы да крика, молчком. Чтоб как снег на голову…
Он успел поймать за шиворот Хоря, наладившегося было вслед за прочими, повернул его лицом к себе:
— Ты постой, тебе и тут дело сыщется. За этим вот приглядывать будешь. — Чекан мотнул бородой в сторону изводившегося нехорошими предчувствиями мужика.
Хорь злобно сплюнул. Это, стало быть, всем — веселая забава с острым железом, а ему — тоскливый караул над смердом никчемным. За какие грехи? Однако вслух выражать свое недовольство он все же опасался: Васька парень горячий и пуще всего не любит, чтоб ему поперек говорили.
А Чекан уж и не глядел на Хоря. Он слушал, как лесная темень оживает негромким похрустыванием, позвякиванием, как наливается она тихим сдержанным гулом, будто сыпанул на болота тяжкий неспешный дождь…
Конные обтекали частокол.
Шумно, шумно ломятся, черти! А что делать? Конь — не волк, чтобы красться на мягких лапах. Э, ладно. Авось прохлопает боярская оборона. А хоть бы и не прохлопала — все равно не уйти ему. Только бы и впрямь он здесь оказался, пес…
Чекан тронул поводья, придвинулся ближе к мужику (едва не наехал конем на не смеющего уклониться); проговорил тихо, вроде бы даже душевно, только от душевности этой несчастного ледяной пот прошиб:
— Так ты верно ли знаешь, что боярин твой здесь? Лучше уж сейчас сознавайся, коли соврал.
— Батюшка-господин, ты сам рассуди: где ж мне знать наверное? Он же со мной совета не держит. Мое дело — оседлай да подай, а куда он ехать удумал, то ему одному ведомо. А только сам я вчерась слыхал, как боярин с захребетником своим Никишкой Полозовым уговаривался чуть свет отправляться, да радовался, что дочку вскорости повидает.
Чекан круто заломил бровь:
— Стало быть, старый хрен дочь свою на болотах прячет? Давно ли?
— Давно, милостивец. — Мужик поскреб бороденку, подумал. — Годов пять уж минуло, как он эти вот палаты для нее выстроил.
И вот теперь стоит, переминается с ноги на ногу в чавкающей болотной жиже, раболепно засматривает в едва различимые по предвечерней сумеречной поре лица верховых: вот, дескать, не слукавил, не обманул, привел, куда велено.
Верховые помалкивали. Не то чтобы тревожились они или в силе своей усомнились — просто такого, увиденного, никто не ждал.
Хорь выпростал ногу из стремени, пнул мужика-провожатого в плечо, шепнул:
— Что ж ты, башка твоя кочерыжкой, плел? Нешто сторожки такими бывают?
Мужичок всхлипнул, задышал часто-часто, собрался было пояснять да оправдываться, но Хорь, перегнувшись с седла, сгреб его пятерней за бороду, прошипел в лицо: «А ну, тихо!» Потом выпрямился, глянул на хмурящегося Чекана:
— Ну, говори, Василий, чего делать-то? У меня уж сабля сама из ножен ползет.
Чекан молча супился, комкал в кулаке холеную бороду, цепко ощупывал взглядом открывшееся впереди строение. Крепкий частокол, тяжкие, медными полосами окованные ворота, вскинувшаяся в вечернее небо тесовая крыша, узкие окна-бойницы…
Вот тебе и сторожка.
Экая хоромина — острог, да и только.
И что же теперь?
Сколько собрал боярин к себе в болотное логово холопей да приживальщиков? Может статься, что десятков пять, а может, и того поболее будет — терем велик, вместителен.
Силы-то хватит вломиться во змиево гнездо (как вот нынче утром в палаты его вотчинные вломились) и боярина порешить в рубке — тоже дело возможное (он хоть и стар, но не робок; сабли не напоив, в бега вряд ли кинется), да только… Приказано живым его доставить, целехоньким. Удастся ли? Нельзя, чтобы не удалось. Григорий Лукьяныч Скуратов-Бельский к удачливым ласков и милостив, а к неудачливым… Не верит Малюта в неудачливость, вот беда-то в чем. А в измену он верит охотно.
Тихо за черным частоколом, ни железного звяканья, ни конских всхрапов, ни голосов человечьих — ничего не слыхать. Но оконца светятся, есть там, стало быть, кто-то. Кто? Сколько их? Эх, незнание хуже пытки… И собаки на дворе не брешут. Почему? Неужто нету их там? Хоть и странно это, а похоже, что так. Иначе уж почуяли бы чужих, тревогу бы учинили.
А ведь частокол, пожалуй, не больно-то и высок, с коня перемахнуть — плевое дело. Так что, понадеяться на авось?
Лес уже сделался по-ночному темен, лишь в беззвездном небе бурым нечистым заревом дотлевал закат. Этак скоро и руки своей не увидишь… И почему-то вдруг припомнилось давнее, совсем непохожее: казанский поход, сухие прикамские степи, ночная стычка, когда посланные в дозор Васька Чекан и пожилой стрелец Чеботарь напоролись на троих конных татар. Чертом вертелся в седле Васька — словно бы не по собственному разуменью рубил ворогов, а лишь безвольно цеплялся за рукоять взбесившейся сабли. В считанные мгновения он сумел управиться со всеми тремя, вот только товарища выручить не успел.
…Чеботарь умирал. Темен был он, этот пожилой, но крепкий еще мужик, никто о нем ничего не знал толком. Не то расстрига, не то и вовсе колдун да скрытый язычник — вечно угрюмый, никогда не глядящий прямо… Он и слова-то ронял скупо, редко, словно опасался ненароком сболтнуть сокровенное. Этой обычной своей молчаливости он изменил только в смертный час.
«Давно я к тебе приглядываюсь, Васька. Силен ты, силен да умел… Руки, небось, до того к оружью привыкли, что сами нужное совершают — прежде, чем голова успеет помыслить… Так? Так…
Ты, Васька Чекан, бойся… Пуще всего на свете бойся-страшись бессмысленной прыти своих привычных к оружию рук. В бою-то покуда сберегает тебя воинская сноровка, но только от настоящей беды не защита она, нет, не защита… Она, Васька, сама-то и есть настоящая беда. Запомни мои слова: рано или поздно покарает тебя Господь этим твоим умением… Страшно покарает…»
Он еще что-то шептал — вздрагивая, хрипя разрубленной грудью — и Чекан наклонялся к самым его губам, стараясь расслышать, понять…
Бесполезно.
Так и умер стрелец по прозванию Чеботарь, и ничего после него не осталось — ни достояния, ни могилы даже…
Только слова.
Такие же непонятные, как и он сам.
Почему нынче всплыло это из темного омута памяти? Уж не предостереженье ли свыше? С чего бы?
А, ерунда.
Не суши себе голову нелепыми мыслями, думай лучше, как будешь боярина-злоумыслителя вынимать из-за стен дубовых!
Под внезапным порывом не по-летнему стылого ветра ехидно зашушукались, зароптали кусты вокруг. Чекан знобко передернул плечами и вдруг решился:
— Вот что, братва, обложите мне эту берлогу со всех сторон. А как я трижды вороной прокаркаю, лезьте через тын да ломитесь в терем — в окна, в двери ломитесь, во все щели. Без пальбы да крика, молчком. Чтоб как снег на голову…
Он успел поймать за шиворот Хоря, наладившегося было вслед за прочими, повернул его лицом к себе:
— Ты постой, тебе и тут дело сыщется. За этим вот приглядывать будешь. — Чекан мотнул бородой в сторону изводившегося нехорошими предчувствиями мужика.
Хорь злобно сплюнул. Это, стало быть, всем — веселая забава с острым железом, а ему — тоскливый караул над смердом никчемным. За какие грехи? Однако вслух выражать свое недовольство он все же опасался: Васька парень горячий и пуще всего не любит, чтоб ему поперек говорили.
А Чекан уж и не глядел на Хоря. Он слушал, как лесная темень оживает негромким похрустыванием, позвякиванием, как наливается она тихим сдержанным гулом, будто сыпанул на болота тяжкий неспешный дождь…
Конные обтекали частокол.
Шумно, шумно ломятся, черти! А что делать? Конь — не волк, чтобы красться на мягких лапах. Э, ладно. Авось прохлопает боярская оборона. А хоть бы и не прохлопала — все равно не уйти ему. Только бы и впрямь он здесь оказался, пес…
Чекан тронул поводья, придвинулся ближе к мужику (едва не наехал конем на не смеющего уклониться); проговорил тихо, вроде бы даже душевно, только от душевности этой несчастного ледяной пот прошиб:
— Так ты верно ли знаешь, что боярин твой здесь? Лучше уж сейчас сознавайся, коли соврал.
— Батюшка-господин, ты сам рассуди: где ж мне знать наверное? Он же со мной совета не держит. Мое дело — оседлай да подай, а куда он ехать удумал, то ему одному ведомо. А только сам я вчерась слыхал, как боярин с захребетником своим Никишкой Полозовым уговаривался чуть свет отправляться, да радовался, что дочку вскорости повидает.
Чекан круто заломил бровь:
— Стало быть, старый хрен дочь свою на болотах прячет? Давно ли?
— Давно, милостивец. — Мужик поскреб бороденку, подумал. — Годов пять уж минуло, как он эти вот палаты для нее выстроил.