И наконец понял.
   Это он, Кудеслав, только что тревожно глянул урманкиными глазами туда, где все еще лежал беспамятный Жежень.
   Это он же, Кудеслав Мечник, все еще лежал в беспамятстве близ лесной опушки.
   Это он же шептал Мысиными и Векшиными губами заклятья, вызвавшие на подмогу всех тех, которых не стало, вооруженных железом, которого нет.
   Это он же, Мечник Кудеслав, был теперь и здесь, и на далеком отсюда Идоловом Холме, в капище Двоесущного, во всех четырех телах премудрейшего волхва.
   И это он, Мечник… Нет, не так. Это и он, и Желтый Топор, и Ставр Пернач, и Чекан, и боги весть еще сколько его Кудеславовых былых и будущих воплощений — это все они вместе рассеянным, неуклюжим с виду взмахом Мечниковой руки не глядя перехватили метательную дубинку (брошенное кем-то из нелюдей железное подобие волчьей огромной лапы лишь на чуть ничтожную не достало до Векшиного затылка).
   Значит…
   «Пойми, вы пятеро ВМЕСТЕ… Воссоединившись, мы-я сливаемся всего-навсего в одного. Который был всего-навсего человеком до и потому нынче может стать всего-навсего человеком же. А вы… Вы, пятеро совершенно разных… Коль вы не только МОЖЕТЕ, но и СМОЖЕТЕ… Коль смогу и я… Весь…»
   Значит…
   «Если я одарю пониманьем тебя, ты станешь мною. Если одарю слишком многих, я стану ими». И ощущенье манящей бездонной прорвы у самых ног, и ошеломляющей выси над головой, и горячего живого тока, струящегося через тебя… из глубины в высь…
   Значит…
   Значит, Двоесущного Божества больше нет.
   Оно стало Многосущным.
   Волхв Корочун сумел принудить ЕГО-ЕЕ превратиться в ЕГО-ЕЕ-ИХ ВСЕХ. Как? Волхв сам не понимал этого — и когда задумывал свершенное нынче, и когда свершал задуманное. И наверняка он не предугадывал, чем обернутся подглядывания Мечника в грядущие жизни. Но ведь чтобы задумать и свершить, не всегда обязательно понимать до конца.
   Значит, вот от кого досталась Кудеславу необъятная, нечеловеческая… нет, НАДчеловеческая тяжесть… мука одновременного осознания правильности, нужности этого превращения… и совершеннейшей невозможности позволить превратившемуся существовать.
   Потому что под угрозой лад-порядок теченья времен.
   «От тебя бывшего, через тебя сущего к тебе же грядущему…»
   «Все те, которых не стало…»
   Слишком могучими оказались силы, которые до самого последнего мига не решался разбудить премудрейший волхв-хранильник сокровенного капища Счи'сленя-Счисле'ни.
   Слишком мало он — волхв — знал об этих, им же самим разбуженных силах.
   И слишком, слишком многих ратных дел свидетелем оказался могильный мыс. Испокон веков, когда очертания речного русла наверняка были вовсе не похожи на нынешние, окрестные племена почему-то именно это место выбирали для кровавых свар.
   И будут выбирать впредь.
   Что ж поделаешь, бывают на свете такие места, словно бы проклятые всеми мыслимыми и немыслимыми воплощеньями всех мыслимых и немыслимых богов. Возможно, из-за этой-то проклятости ржавые именно тут и затеяли свое колдовское действо… на свою же беду.
   Корочуновы, озвученные Векшей заклятья, имевшие целью поднять погребенных в кургане, подняли не только их.
   Они подняли всех… нет, не всех, конечно, но слишком, слишком многих из тех, которых не стало и которых не станет на этом смертеобильном месте.
   Павших в битвах.
   В прошлых битвах и в битвах будущих.
   И лад теченья времен окончательно смялся.
   …В этой битве Кудеславу не нашлось места. И вовсе не потому, что он был безоружен — железная нелюдская дубинка в четыре пяди длиною не хуже кузнечного молотка годилась для вышибания духа из бывших своих хозяев.
   Сперва он было захлебнулся в потопе не своих знаний и чувств, но ведовской дар-проклятие почти мгновенно вжился в свою добычу. Настолько вжился, что Мечник сумел среди ворвавшегося в душу несметья распознать тоненькую ржавую нить-пуповину, недооборванную между бывшей златой богинькой и ее инобережными оживителями. Распознать сумел, ухватиться покрепче… Но вместо того чтоб окончательно избавить Мысь от хватки бывших хозяев, он ее, хватку эту, перетянул на себя. И ржавые оказались не в силах побороть то, чему вся немереная могутность Его-Ее стала лишь частью. Все теперь вышло наоборот их ржавому замыслу: новорожденное Многосущное, присосавшись, потянуло в себя знанья да чаяния Борисветовых.
   Мечник не нашел для себя места в заварившейся битве потому, что слившиеся земной и небесный холмы оказались совсем уже готовы стать не то норою, не то мостом с Нездешнего Берега на Здешний Берег. Оказались всего-навсего лишь готовы. Еще не поздно было пытаться предотвратить. А для этого надлежало смочь донести туда, к острому стыку земли и неба, обвалившееся на Мечниковы плечи жуткое и хрупкое бремя.
   «К тебе, такому, и приживить, тебе и нести…» Ох же ж и благодарствуйте, ох и низкий поклон! Доверили, значит. Честь небывалую оказали — пожаловали ответственностью за всех сущих в мире людей, да богов, да… да… да чтоб вам, пожаловальщикам непрошеным, весь век так, как мне нынче!!!
   Мечник рвался сквозь гремящий, рычащий, плачущий водоворот нелюдей и людей, страшась втянуться в эту кровавую быстрину, расплескать мучительную свою ношу в блескучем мельтешеньи отточенного железа, ощеренных клыков, пламенеющих глаз…
   Почти зверьи морды и почти человечьи лица Борисветовых чудищ, лица оживших для новой бойни людей, иногда полностью скрытые диковинными наличниками диковинных шлемов, непривычного вида оружие давно прошедших или не скоро грядущих времен, одинаково называющееся железом, которого нет…
   Двое латников в островерхих шишкастых шлемах спина к спине отбиваются топорами от стаи выворотней…
   Великан в плаще из ведмежьей шкуры (бородатое лицо глядит сквозь разверстую звериную пасть), на круглом плетеном щите — крестовина с заломленными концами, в руке — усаженная железными шипами огромная палица, от свирепых взмахов которой еле успевает уворачиваться безглазая человекоподобная тварь…
   Тускло отблескивающее бревно на тележных колесах, шестеро усатых верзил в одинаково потешной красно-синей одеже, в забавных шапках, похожих на сапожные голенища… Галдят, ухают натужно, разворачивая свою громоздкую колоду рылом к холму… И вдруг шарахаются от нее, а чернеющее на колодном торце дупло выхаркивает струю пламени да сизого дыма, и какое-то еле различимое глазом темное пятно уносится к подножью могилы, в самую гущу Борисветовых нелюдей. А через миг там, в гуще этой, всплескивается гремучий клуб раскаленной гари…
   Могучий воин, как бы не целиком закованный в железо («как бы не», потому что туловище его скрыто белым невиданным одеянием), легко, будто играючи, орудует огромным двуручным мечом; рядом, ловко уберегаясь от широких взмахов соратнического оружья, держится голубоглазый красавец, явно только что лишившийся шлема (на щеке багрянеет рубец от лопнувшего подбородочного ремня, из-под русых кучерей выползает на лоб кровавая струйка). Короткий меч голубоглазого смертно встречает успевающих сообразить, что спасаться от выпадов двуручного страшила нужно не назад, а вперед; и сразу видно: обоим витязям — и голубоглазому, и многобронному — любо да ловко биться вот так, плечом к плечу, хоть у первого на червленом щите нарисован вздыбленный медведь с топором, а у второго на одеяньи алеют крестовина и меч… Наверняка разноплеменны сноровистые эти воины, и похоже, доводилось им уже сходиться в той, предыдущей битве, которая стала для обоих погибельной — сойтись не как нынче, а грудь с грудью…
   Что ж, может, и приходилось… то есть придется… И верно, не им одним. Но сегодня вражде не втиснуться между этими людьми. Потому что все они — здешние, и перед ними настоящий, а значит, общий единый ворог — чужие, которых никто не звал.
   А Жежень приходит в себя, он уже сидит там, близ лесной опушки, очумело встряхивая головой; а урманка-воительница дробит кузнечным молотком череп нелюдя, прорвавшегося было к творящим заклинания Векшам, и с брезгливо искривленных губ Асы рвется словенское «Стервь, падаль ржавая!», а в вятичевом горле кровожадным рыком клокочет скандийское «Р-р-рустер атсел!!!»
   Мечник увидел свой меч.
   …Кудеславовым оружьем бился выворотень, один из немногих своих собратьев, предпочетших для боя людское подобие. Леший ведает, был ли это именно тот ржавый тать, который давеча украл меч прямо из руки владельца — Мечнику все людодлаки казались совершенно неотличимыми один от другого. Что ж, тот ли, иной — разница в общем невелика. Только вятичу очень хотелось верить, будто это подвернулся-таки случай отмститься.
   На глазах у подбегающего Кудеслава ржавая тварь успела вонзить кованный Званом клинок в грудь легкобронному воину, обличьем схожему с ямьцем или мордвином. Смертнораненый еще валился на землю, когда затылок его убийцы хрустнул под железным подобием волчьей лапы, и ведовской меч вернулся в хозяйские руки.
   …У самого подножья кургана вятичу заступили дорогу пятеро. Кудеслав, до тошноты наглядевшийся безглазых, выворотней и прочих Борисветовых тварей, еще не видывал таких, как эти: были они обличьем совершенно как люди, и вместе с тем даже людодлаки не казались Мечнику настолько чуждыми всему человеческому… всему ЗДЕШНЕМУ человеческому.
   Ржавые были при оружии (и при своем, и при обычном людском), но больше понадеялись на ведовство. А только то, частью чего выпало сделаться Кудеславу… Не страшили его теперь неявные силы. Разве лишь сам Борисвет был ему смертелен… Или сам Светловид… Или он же сам…
   Мечник не успел ничего сделать, он успел только пожелать. Верней, пожалеть. Да, пожалеть, что при нем нет щита. А может, замахиваясь клинком навстречу вспухающей в инобережных глазах убийственной световой гнили — может, в этот миг он непроизвольно, просто из воинской въевшейся в кровь бездумной привычки, дернул левой рукой… Это и обернулось деянием. Не щит… то есть вовсе не такой щит, о каком вспомнилось Кудеславу, а лишь смутное дрожание воздуха обозначилось словно бы надетым на привздернутое предплечье, лишь тяжесть знакомая почувствовалась да мозжащие злые толчки, будто от ловко принятых на щитовую закраину смертных ударов… и стеганувшие по Кудеславу буро-белесые молнии невесть во что перегноенного света, изломившись о полуневидимую эту преграду, вернули удар ударившим. В следующий миг свирепый порыв промозглого ветра наотмашь хлестнул Мечника по глазам, вынудив зажмуриться, отвернуться, и что-то кануло в ветряном взреве — то ли слитный последний вопль рассыпающихся чадным угольем ворогов, то ли разочарованный всхлип оставшегося голодным клинка…
   …Склон кургана оказался гораздо круче, чем виделось со стороны: о взбежать и речи не стало. И неявные силы почему-то не пожелали вознести на вершину одним прыжком (единственным ответом на это Мечниково желание была прошмыгнувшая в голове не то Корочунова, не то еще чья-то мыслишка: «Ты же меч свой на строгание ложек не дашь!»). Пришлось карабкаться, хватаясь свободной левой рукой за жесткие колючие стебли.
   Подъем был недолог, но труден. В самом его начале Мечник то ли спиною угадал летящую вслед дубинку, то ли успел расслышать стон воздуха, терзаемого летучим железом, — так или иначе, но затейливое оружие мелькнуло мимо плеча отстранившегося вятича и в бессильной ярости глубоко взрыло плетение сухих травяных корней.
   Трижды на Мечника бросались сверху — он успевал увернуться и полоснуть клинком промахнувшегося напастьника.
   А сраженье внизу докипало — притиснутые к подножью могилы остатки Борисветовой рати захлебывались собственной кровью. Мечник видел это глазами Жеженя, Асы, Векш; да и шум превратившейся в избиение битвы подсказывал слуху многих поколений бывалых воинов: окончанье уже близко, уже вот-вот…
   Но то — внизу.
   А вершина кургана врастала в вихрящееся ненастье угрюмым бурым сиянием, и там, впереди, на сростье земли да неба мерещились Кудеславу покуда еще бесплотные тени, которым очень-очень недолго осталось тяготиться бесплотием…
   И еще виделось ему выстеленное плотными грозовыми тучами небо, могучее зарево небывалой ослепительной тьмы над вершинами древних дубов, над медвежьей вскинутой мордой громадного каменного истукана… Да, это далеко, за сколько-то там дней пути отсюда, и все-таки нужно спешить, спешить, спешить…
   …Глинистая утоптанная площадка; слепо глядящий с высоты двух человечьих ростов четвероликий идол; скалящийся из темной глубины каменного жертвенника черно-блескучий лошадиный череп — проклятая Изначальная Кость… А рядом — две безглазые ржавые твари, почти неразличимые в круженьи рудой светящейся мути… И твари эти настолько поглощены своим великим колдовским действом, настолько изнурены им…
   И все же, бессилью своему вопреки, они сопротивляются, да еще как! Не та, не та нынче битва, где сражаются за себя. Ценнее собственных жизней для обоих этих вот ржавых — возможность еще хоть краткую долю мига подарить роящимся над самым курганом теням для вызревания живой бесчисленной плотью. Ведь счет уже впрямь идет на доли мгновенья…
   Дважды вспороли нечистое бурое сияние ледяные сполохи отточенного железа, дважды тоскливо и жутко простонал ненастный вихрь над вятичевой головою…
   Через останки Борисветовых колдунов Мечник шагнул к жертвеннику-алтарю, зашарил хватким вглядом по Изначальной Кости.
   А ржавые вихри завивались-вились вокруг, темнели, плотнели, и откуда-то из этого мельтешенья уже вымахнула кудлатая когтистая лапа, лишь на чуть не дотянувшись, рванув воздух у самого горла, и у самого уха лязгнула жадная клыкастая пасть, и плечи уже горбило, гнуло предчувствие несметной каменной тяжести, которая вот-вот рухнет, осыплется с неба, вколотит, вмажет в утоптанную твердую землю… и невыносимой каменной тяжестью давил изнурительный убийственный дар, с каждым мигом делаясь все невыносимее, все убийственней…
   Взвыло, загрохотало, завизжало небо. Рудая текучая мешанина воплощающихся теней взвихрилась, вылепила из себя громадное конское копыто, словно бы шелушащееся сохлыми останками бессчетья подвернувшихся, вколоченных, вмятых в неведомый инобережный прах… Безвредно и жалко звякнул об это, новоявленное, кованный Званом клинок; сгустившуюся было меж Кудеславом и ЭТИМ прозрачную рябь ведовского щита сорвало да расплескало без следа и остатка первым же копытным ударом…
   Нет, не ударом — толчком. ОНО еще не утвердилось здесь; ОНО пока лишь вслепую нащупывало опору близ жертвенника, то и дело отдергиваясь от непознанного, нового… А только угодивший под судорожное это опасливое дерганье Мечник на миг разучился жить. И курганная утоптанная глина яростно пнула его в спину: вставай!!!
   Он не смог встать.
   Он смог лишь полуползком, на остатках понукаемых клятым даром-обязанностью сил тащиться по стонущей, норовящей вскинуться дыбом земле… под ржавым отвислым небом, неотвратимо лепящим из себя брюхо гнедого коня-великанища… в неимоверную даль — за два полушага, к древнему жертвенному камню, к тьмяному победительному оскалу Изначальной Кости…
   А потом все они — все, кем он жил когда-то и кем еще когда-нибудь оживет, — вздернули его на колени, вскинули его рукою выкованный столетним кузнецом-ведуном клинок…
   Нет, не вскинули.
   Стальное блескучее жало с налипшей кровавой звездой — стремительно ржавеющим бликом — поднималось трудно, медленно, как в черном похмельном сне…
   И опять — нет.
   Клинок вскинулся мгновенно. Но мгновение это растянулось ровно настолько, чтоб выпавший из времени Кудеслав успел доискаться нужного везде, где хотел — в сознаниях Жеженя, Векши-наузницы, премудрого дряхлеца Корочуна, недобитых ржавых потвор…
   И он нащупал его, это место, убойное для колдовских инобережных знаков. Место, появившись в котором даже крохотная щербина превратит узор, вершащий судьбы миров, в пустую бессмыслицу.
   …Стальной клинок звякнул о нездешний металл, недобитым конем взвыло корчащееся в агонии небо…
   И пронзительно, по-звериному вскрикнул Мечник, не своими глазами увидев, как ревущий ливень ослепительных неистовых молний рванулся из переотягчившихся собственной мощью грозовых туч — гася зарево тьмы, дробя в крошево древнее каменное медведище, мозжа в щепки увечную березу о трех ветвях… обращая в прожорливое злобное пламя весь огромный холм… не этот холм — тот, далекий, который люди прозвали Идоловым…
   А потом пошел дождь.
   А потом ТАМ пошел дождь.
* * *
   Они сидели на вершине кургана, тесно прижавшись друг к другу. Оба подобия выученицы волхва Корочуна, Мечник Кудеслав, Аса-урманка, Жежень…
   Они молча и понуро сидели на вершине кургана, а вокруг снова был ясный день, и слепо глядел на них дряхлый четвероликий истукан, и гремел в недальнем лесу клич изнывающего по любви лося…
   Спокойно плыла своим извечным путем река; пустошь снова сделалась пустошью — лишь мертвые тела Борисветовых порождений пятнали ее ржавчиной да свежезасохлой кровью. А те, кого людям удалось призвать на подмогу… Они исчезли, сгинули, лишь только Векши перестали повторять за своим научателем слова, исполненные могучей неявной силы.
   Исчезли.
   Сгинули.
   Сгинули, когда Векшам НЕ ЗА КЕМ стало повторять заклинанья.
   Из победителей остались лишь пятеро сидящих на вершине кургана.
   В жертвеннике валялась надпорченная, но до конца покуда не уничтоженная Изначальная Кость; уцелевшие да разбежавшиеся нездешние твари могли возвратиться за нею… Но думать обо всем этом никому из пятерых не хотелось.
   Перед взором каждого из них словно бы навеки повисло то последнее, что они сумели увидеть вместе — своими глазами, глазами друг друга, глазами ЕГО-ЕЕ…
   Огромная дымящаяся котловина на месте былого Идолова Холма.
   И рыдающее небо над ней.
   Та силища, которую Корочун осмелился разбудить для борьбы с напастью, была напастью еще большей. И осмелился он разбудить ее лишь потому, что знал: она не сможет жить. Двоесущное Божество, блюдущее и хранящее порядок времен, не могло остаться частью того, что встало выше хранимого им ладу-порядка.
   Новое непременно бы разорвало само себя — нужно было лишь успеть. Успеть совершить необходимое, пока множественная сущность удерживалась одновременным пониманьем и того, что так нельзя, и того, что нельзя иначе.
   Мог ли волхв не предугадать, что Многосущное убьет себя, как только довершит нужное? Убьет, размечется на те же осколки, из которых было слеплено… Почти на те же осколки.
   Мог ли волхв не предугадать, что оно ударит себя в самое сердце?
   Не мог. Так же как и не мог не понимать, что он-то это сердце и есть.
   …Огромная дымящаяся котловина на месте былого Идолова Холма.
   И рыдающее небо над ней.

Эпилог

 
О-э-хей! О-э-хей!
Бьет Мьелнир в высокий берег,
Тор за тучами хохочет!
О-э-хей! О-э-хей!
Волны бьют в высокий берег,
Море скалы пеной точит!
 
   О Боже, ну почему все гребцовские песни так удручающе бессмысленны? Всегда и везде. Что в минувшие времена, что в нынешние; что в Вятских лесах, что в Вестфольде… Тора они вспомянули! Сколько лет минуло с тех пор, как скандийцы приняли христианского бога? Сотня? Две сотни? Три? А в песнях по сей день празднуют языческих бесов. И не только в песнях. Впрочем, и не они одни — в наших краях, небось, тоже прошлая вера все еще как бы не крепче новой… А ежели вдуматься, то велика ль между ними разница?
   Велика ль разница, к примеру, битой громом сосне — Перун ли забавы ради в нее молонью пустил, Тор ли скандийский спьяну выронил молот, Илье ли пророку под ее корнями бес примерещился… Как камушек ни называй, а горшку, на него упавшему, судьба одна… Прости, Господи, грешные мысли — это на тот случай, ежели тебе уж вовсе нечего делать, кроме как подслушивать всякие бездельные умствования…
   …День выдался серым, невзрачным. Затянувшая небо муть осыпается мелкой надоедливой моросью, речная гладь то ли отражает все ту же переполнившую небо и воздух мутную серость, то ли вообще разучилась отражать что бы то ни было, и берега тянутся обочь дороги-реки все больше низменные, болотистые, скучные… Ничего не скажешь — самая подходящая пора для песен о грозе да штормовом прибое!
   Поют, повторяют одно и то же гребцы, весла размеренно дробят мутное стекло речной глади, даль съедена недоладным полудождем-полутуманом — сколько ни вглядывайся, а все едино впереди ничего не видать.
   Так чего вглядываешься? Уж бес знает сколько времени стоишь в обнимку с украшающей — или уродующей? — корабельный нос трухлявой фигурой какого-то святого (спроси хоть даже Эрика-кораблевладельца, так и тот, поди, не ответит, что за святой такой)… Зачем стоишь? Что надеешься углядеть? Ужель аж так обрыдли тебе заморские страны, что…
   — Что, знакомые приметы высматриваешь? Нетерпенье гложет? Уж больно рано, денька полтора еще плыть до разлюбезного твоего Хольмгарда…
   Это Эрик.
   Выбрался наконец из своей берлоги, что на корме, неслышно проскользнул вдоль борта, подкрался, внезапно заговорив над самым ухом, заставил вздрогнуть — и доволен, ухмыляется с незлою издевочкой. Ладно, пускай себе…
   Кораблевладелец. Купец. Бог знает, сколько ему лет — может, тридцать, а может, и пятьдесят — весь он какой-то просмоленный, просоленный; в не по-свейски вороных бородке да патлах ни единого седого волоска не видать… Но лицо морщинисто, как у старца. А с другой стороны, пожилой бы вряд ли отважился в этакую стылую мокреть вылезти на палубу в одних штанах.
   И ведь ишь же как ловок чесать по-нашему, черт скандийский! Правда, и ты по-ихнему не менее ловок. И вот как в Йеллинге первыми словами перекинулись, так по сию пору и беседуется с этим Эриком замысловато: ежели он к тебе словенскою молвью, ты ему непременно в ответ по-свейски… Кто слышит со стороны, небось мнит вас обоих оскорбевшими разумом.
   — Ох-хо-хо! — Кораблевладелец Эрик с видимым удовольствием растирает моросную влагу по волосатой своей крепкой груди. — Зачем сегодня везде столько воды, хольмгардец? И это после вчерашнего, когда меня мутит от любого воспоминания обо всем, что умеет литься и булькать!
   Зевает во всю пасть, зачем-то дергает себя за волосья…
   — Молчишь, хольмгардец? Не молчи, поговори со мной! — Ну вот никак неймется веселонравному пьянчуге. Кабы заранее знать, что аж этак он разговорчив — ей-богу, лучше б чей другой корабль подыскать. И ведь что интересно: болтает почти без умолку, а сколько о самом нем узналось? С лягушачье крылышко. Только то, что гребцам да прочим его людям ведомо, а и они знают немного. Да еще вот давеча спьяну похвалился, будто не только словенской молви обучен, но и ромейской, а по-гречески якобы говорит так вольно, что греци его считают за своего (при Эриковой, кстати, смоляной образине то и не диво)… Мутный он, в общем — с таким нужно ухо держать востро. Ан, впрочем, и ты-то сам не больно прозрачен…
   А мутному Эрику все не молчится:
   — Хольмгардец… Дрот… Что за прозванье такое — Дрот?
   — Дрот — это копье. Легкое, которое для метанья.
   — Ловок, что ль, в обращеньи с таким?
   — Ловок. И не только с таким. И не с одними лишь копьями.
   — То заметно. — Кораблевладелец Эрик важно кивает. — Слушай, Дрот-хольмгардец, а плыви-ка ты и дальше со мною. По-нашему разумеешь, с оружьем ловок… Поплыли до теплого моря, а? Я плачу щедро…
   — Нет. Сговаривались до Господина Великого, до Хольмгарда то есть. А уговор — он любой наищедрейшей платы дороже.
   — Ждут тебя там?
   — Ждут.
   — Не жена ли?
   — Жена.
   — Обрадуется тебе?
   — Еще бы… (Господи, ниспошли мне терпение!)
   — А этой?.. — Кораблевладелец Эрик ехидно щурится. — Девке, которую ты в Йеллинге выкупил да с собою везешь — ей твоя жена тоже обрадуется?
   — И ей обрадуется. (Боже, за что караешь! Терпенья уже нет никакого, а до Новагорода еще целых три дня пути!)
   — Сродственница она ей, что ли? Может, сестра?
   — Больше.
   Чудо: Эрик на какое-то мгновенье смолкает — видать, обдумывает услышанное. Так ничего и не поняв, затевает опять:
   — А где ты выучился так складно говорить по-нашему?
   Вот же ж навязался допросчик… В пекло бы тебя, да поглубже — в самый что ни на есть жар бесовской смоловарни! Я ведь не выпытываю, где ТЫ чему выучился…
   — А я долго вашей речи научаюсь. — Получай, стервь липучая, получай! Неужто ты и после этого не отстанешь?! — В нынешнюю жизнь, и в прошлую… Награда мне, вишь, да еще кой-кому такая пожалована: все допрежнее помнить и раз за разом встречаться. Понял?
   Молчит не в меру любопытный корабельщик-купец. Хмурится, кривится с этаким нехорошим подозреньицем, но молчит. Вот так бы подольше…
   Нет, ни черта ты не понял, друг-скандиец. И ни черта не поймешь, хоть до завтрева морщи лоб да трепли смоляную свою скудную бороденку. Я ведь и сам-то не шибко уже что-либо понимаю. Награда… Помнить… В том и загвоздка, что по-настоящему, не как с чужих маловнятных россказней, помнится уже только…
   Только…
   …Лес, недоеденный когдатошним пожаром, — толпа двуохватных стоячих трупов; бурые пряди мха виснут с культеподобных угольных сучьев; мучительно, но вместе с тем же как бы и радуясь труднопостижимым своим мучениям, щерится ввысь, в воспаленность болезненного заката грубое деревянное идолище — то ли конь, то ли собака, то ли боги знают что еще; иззубренный кремневый нож нависает над шеей привязанного к алтарю черного жеребенка… И голос — то ли стонущий, то ли поющий:
 
Жизнь, нежиль… Тонка межа.
И смерть, и роды — мученье.
Одно движенье ножа
Врезает в гибель рожденье.
Горячий багряный свет
На полосу мрака брызнет —
И черное выпьет цвет,
И нежиль напьется жизни.
Пускай остреный кремень
Плоть смертной мукою гложет,
Пусть тень перельется в тень
Того, кто прийти не может,
Но может на миг вдохнуть
В рожденные смертью жилы
Ничтожную долю-чуть
Своей всемогущей силы.
 
   И гнедая тень вороного жеребенка, грязно-рыжее порождение мрака и крови обретает немыслимую для тени объемность, норовит отлепить себя от земли, приподняться…
   И выпущенная вроде бы наобум крашенная ржою стрела, люто взвыв, описывает совершенно немыслимую петлю и вонзается в мох на том самом месте, где лишь долю мига назад лежал ты…
   …А потом, позже, через десятки дней пути и через просто десятки десятков дней — слова мудрого дряхлеца, хранившего потаенное капище потаенного бога. «Борьба… черного против белого… железного лада-порядка против всевластья чувств… не слишком ли просто, чтоб оказаться правдой?» Или не совсем так он сказал? Или совсем не так? Вот, даже это, казавшееся едва ли не единственно важным, становится зыбким, теряет смысл…
   Награда…
   «К тебе, такому, и приживить, тебе и нести… И теперь нести, и до смерти… и после…»
   Если это награда, что ж тогда зовется проклятием?
   …А Эрик тем временем уже решил для себя, что к чему, уже вновь просветлел лицом:
   — Вроде я вчера гораздо больше тебя выпил, а похмелье твое, гляжу, моего куда злее… Ишь как заговариваешься… Впрочем, все вы, тутошние, будто от века похмельные, все заговариваться горазды. Что ни слово — то по два смысла, что ни вещь — то по три названия… Вот хоть река эта: одна, а названий аж три! Мыслимое ли дело?
   — А ты глянь через борт-то. Вишь, водица какая? Вот тебе и первое название — Мутная. Плавают по этой реке всякие, вроде тебя… гости… вот тебе и названье Гостинец. А третье имя этой реки… Жди-пожди, будем проплывать мимо Волхвова Омута — покажу. Жил в здешнем краю когда-то премудрый жрец бога, которого и в то давнее время знали немногие, а уж теперь-то подавно слыхом никто не слыхивал. И однажды тот жрец превеликое добро сотворил для людей — противу воли божества, которому служил. Вот оно, божество-то, его и наказало молоньями небесными. Да так, что на месте жреческого жилья осталась лишь огромная ямина — нынешний Волхвов Омут. Так люди сказывают. По правде-то оно не совсем так было, но правда редко живет дольше обычного человечьего века… Кое-кто омут этот уже за старицу принимает, а вскорости небось речное русло через самое то место пройдет. Так-то. Вот тебе и третье названье здешней реки. Волхвов Гостинец. Или уж просто Волхвов. В память, значит. Люди — ВСЕ люди — они ведь не как каждый один человек. Они добро помнят. Даже если не понимают, что это добро. Уразумел?
   Молчит корабельный владелец. Чешет бороду и молчит.
   А гребцы все тянут да тянут свою бесконечную песню, и весла размеренно дробят тусклое стекло речной мутной воды…
   Плывет корабль.
   Течет да течет река навстречу.
   От истоков к низовьям.
   Долго.