Страница:
Хранильник смолчал. И ни обида, ни тем более смущение так и не отразились на его омытом очажным заревом лике.
— Ну, хватит уж нам разговаривать разговоры. — Вятич оглянулся на кое-как заставленный обломками вход. — Рассвет, поди, еще не близехонек, день же наверняка выдастся хлопотным да веселым. Ложитесь-ка спать, вы, всякие-разные части премудрейшего чародея. А я перебодрствую на стороже.
— Это ты ложись, — сказал волхв. — Сторожем буду я, ты же хоть малую толику сил оживи: день-то впрямь будет «веселый». И не перечь. И впредь думай, с кем да как говоришь. «Всякие разные части»… Сам ты не человек, а часть… во-во, именно та, на которой ерзаешь.
Старик, кряхтя, поднялся на ноги, запустил пальцы обеих рук куда-то в глубины своей бородищи и вдруг выговорил невнятно:
— А все же не вполне правда то, что ты от меня слышал про Здешний и Нездешний Берега. Противуборенье ладу с безладьем — это слишком уж просто. Слишком…э-э-э… слишком понимаемо, вот. — Он искоса глянул на Кудеслава и отвернулся. — Еще что-то под этим кроется, а что? Пойди, угадай-кось! Такое чтобы понять, наверняка не одну жизнь прожить надобно…
6
— Ну, хватит уж нам разговаривать разговоры. — Вятич оглянулся на кое-как заставленный обломками вход. — Рассвет, поди, еще не близехонек, день же наверняка выдастся хлопотным да веселым. Ложитесь-ка спать, вы, всякие-разные части премудрейшего чародея. А я перебодрствую на стороже.
— Это ты ложись, — сказал волхв. — Сторожем буду я, ты же хоть малую толику сил оживи: день-то впрямь будет «веселый». И не перечь. И впредь думай, с кем да как говоришь. «Всякие разные части»… Сам ты не человек, а часть… во-во, именно та, на которой ерзаешь.
Старик, кряхтя, поднялся на ноги, запустил пальцы обеих рук куда-то в глубины своей бородищи и вдруг выговорил невнятно:
— А все же не вполне правда то, что ты от меня слышал про Здешний и Нездешний Берега. Противуборенье ладу с безладьем — это слишком уж просто. Слишком…э-э-э… слишком понимаемо, вот. — Он искоса глянул на Кудеслава и отвернулся. — Еще что-то под этим кроется, а что? Пойди, угадай-кось! Такое чтобы понять, наверняка не одну жизнь прожить надобно…
6
«О пресветлые всевеликие боги, и на хвоста же вам ваше могущество-размогущество?! Чтобы дозволять всяческой мерзопакости паскудить вымученному человеку его долгожданный сон?! Расплодились, как мухи на гноевище, и каждому-то воздай, каждого-то изволь ублагостить требой… А вошь вам бодучую теперь вместо требы! Раз вы этак вот, то и я… Ой, лоб-полено, что же это я такое несу?!»
Едва успевший разлепить веки Жежень торопливо зажмурился вновь. Показалось ему, будто бы разгневанный ужасной дерзостью безбородого закупа Хорс совершил небывалое: восстав среди ночи, пробил плотную кровлю огненосным златым копьем и уже нащупал им дерзеца-оскорбителя.
Напрасно показалось, конечно (станет там Огнеликий прислушиваться к болтовне какого-то златокузнеческого подручного). Так же напрасно, как и вздумалось хулить всех богов разом — из них, может, одну только Дрему-Дремоту, поводыршу человечьих душ на тропах сонных видений, стоило укорять, да и то бы не с этакой злобой. Ее ли, Дремы, безраздельная вина, что не смогла она упасти ополоумевшую от пережитого наяву Жеженеву душу?
…От домовины, что на лапах-столбах, до самого порога Чарусиной кузни Жежень домчался единым духом. Вернее сказать, не сам домчался, а донесли его ноги, будто бы зажившие отдельной ото всего прочего тела жизнью.
Чародейское светозарное марево сгинуло вслед за безглазой потворой, небесные ночные огни прятала густая пелена мороси и туч — глухая темень придавила округу, а только Чарусин закуп и ясным днем не хаживал по Междуградью так легко да проворно.
В кузне оказалось тепло, сухо, уютно. Зев горнила алел ровным бездымным жаром, близ входа на полу мерцала масляная плошка… Но даже прежде веселого огонька да яркого горнильного жара бросилось в глаза Чарусину закупу огромное ложе. Стелено было широко да мягко — в три слоя волчьего меха; и с умом-заботою: на таком удаленьи от горна, чтобы тот не обжигал, а грел.
И ни на миг не задумался парень, с чего вдруг именно в кузню принесло его ночевать и кто бы это на Чарусином подворье мог пожаловать голоусого закупа таким вниманьем.
Как-то сразу и вдруг навалилось на Жеженя все выпавшее ему за вечер да половину этой ненастной ночи. Враг знает откуда взявшаяся сноровистая сила мигом иссякла, возвратились да по-свирепому накинулись на беззащитную добычу боль, мерзлость, усталость… В глаза будто бы с размаху сыпанули жгучим сухим песком, подсеклись и бессильно задрожали колени, злобно резанул шею ремешок враз сделавшейся неподъемной лядунки…
Только на то и хватило остатков Жеженевых сил, чтобы выбарахтаться из насквозь мокрой, знобкой одежи да напоследок, уже ныряя в ласковую пушистую глыбь теплых укрывал, рвануть с шеи лядунку. Скользкий от дождя и пота тяжкий мешочек бесшумно канул где-то в волчьем меху, а крохотное мгновение спустя сам Жежень канул в обморочную бездну глухого темного сна. Такого сна, что хоть водою спящего обливай, хоть ногами топчи — все будет без толку.
В этой-то мутной глыби и подстерегли парня виденья, перед которыми блекла даже недавняя жуткая явь.
Впрямь ли Дрема-Душепасительница была виновата, или спущенное с привязи уснувшего разума воображенье чересчур разгулялось — так ли, иначе, но та самая недавно пережитая явь преломилась в Жеженевых снах какими-то безглазыми да безухими старцами, у которых во ртах вместо языков шевелились отвратные слизни; хохочущими людскими черепами с ведмежьими клыкастыми пастями и ярым полыханьем в глазницах; огромными железными волками, которые, скрипя и обильно мусоря ржавчиной, выворачивались наизнанку да бегали по лесу на задних лапах (причем их метеляющиеся лязгающие кишки то и дело путались в кустах да валежнике)…
Так что вовсе напрасно Жежень спросонок заругался на светлых богов. Не поносить их следовало за изгаженный страховидными марами сон (вот нет у богов иной мороки, кроме как всем несметным скопищем оберегать драгоценный покой умаявшегося сопляка!), а истово возблагодарить хоть того же Хорса. Разбудил ведь. Избавил. Доброхотно ли, невольно — все едино получается милость.
…С головою зарывшись в душный мех, парень ожидал явления Хорсова гнева. Однако мгновение утекало вслед за мгновением, ничего не происходило, и бешеный грохот Жеженева сердца постепенно унялся. Мало-помалу Чарусин закуп вернул себе способность дышать, затем — думать, а затем и шевелиться.
Впрочем, выглянуть из-под укрывала он отважился не без душевной борьбы, да и выглянул-то сторожко, краешком глаза, готовясь при малейшей угрозе юркнуть обратно (словно бы укрывало — это невесть какой надежности броня от гнева всемогущих богов).
Опасностей снаружи, конечно, не оказалось, и грозных небывалых чудес тоже.
Несмотря на затворенные вход да оконницы, в кузне было почти светло. Горнильный жар давно охолонул, плошка погасла (гнот-фитиль — он не бесконечный, и масла в глиняной мисочке тоже не родник), но всю внутренность довольно-таки просторного да пустоватого строения низали плотные, почти осязаемые лучи ослепительного золота, пробивающиеся сквозь многочисленные щели давненько не конопаченного сруба.
По уклону лучей, по их ярой веселой силе чувствовалось, что на дворе если и не день, то уж во всяком случае отнюдь не раннее утро.
Некоторое время Жежень лежал, отмякая от дурных снов и дурацкого перепуга, следил за искристым роением пыли в прозрачных древках Хорсовых стрел да радовался, что затяжному ненастью, похоже, пришел конец: слишком радостный, слишком обильный свет ломился снаружи, чтобы можно было счесть его лишь кратким прояснением перед новым дождем.
Из теплого мехового уюта выпихнуло парня отнюдь не воспоминанье о событиях первой половины минувшей ночи. То ли разум вновь своевольничал, оберегая себя, и старательно не замечал подобных воспоминаний, то ли произошедшее наяву перемешалось в памяти с жуткими сновиденьями и прикинулось одним из них… Так, иначе ли, но подхватился Жежень просто по въевшейся в кровь привычке: проснулся — вставай.
Парень рванулся было, вознамерившись порывистостью движений стряхнуть-отогнать остатки сонной одури, но встать на ровные ноги ему не удалось. Только и успел он отбросить укрывало да приподняться, опершись рукою о ложе… Впрочем, нет — даже толком приподняться ему в тот раз не судилось, потому что вместо меха Жеженева ладонь уперлась в упругое, влажно-горячее, затрепыхавшееся с пронзительным визгом…
Словно бы вся несбыточность Жеженевых снов (не давешних, страхотливых — других, мучительных столь же, но по-иному) вскинулась из вороха меховых полостей, замерла, примяв коленями волчью шерсть, и Хорсовы златые лучи обрадованно зарезвились в пушистом пламени немыслимо рыжих волос.
Упавший на локоть парень снизу вверх уставился в синеву громадных, столь знакомо округлившихся глаз.
Вот оно, значит, как.
Вот, значит, кто приготовил к его приходу уютное ложе, вот кто озаботился вздуть теплый жар в горниле и зажечь светильник при входе.
Сбылось, значит.
Пришла.
Сама.
Своею вольною волей.
Или…
Тут-то наконец ожили, замелькали в памяти Чарусина кормленника подробности ночной встречи с безглазой ржавой потворой. Не это ли вот самое посулил тогда выворотень, или как там его звать-прозывать? «Златую любимицу уложи рядом с собой…» А раньше была огнеглазая тень, и междуградские тропки вопреки твоему желанию привели тебя к месту, где один и тот же собачий клык давным-давно ранил против сердца Векшу, а нынче тебя… и «златую любимицу»… Приворотное ведовство?
Ну и пусть. Пусть не по доброй охоте она пришла — все едино великое благодарствие и безглазому, и судьбе, дозволившей повстречать его, и…
А Векша металась-шарила одурелым каким-то, затравленным взглядом по стенам кузни, по разоренному ложу, по собственному обнаженному телу… В конце концов ее взор запнулся о Жеженево лицо и замер. Потемнели, словно бы мутным ледком подернулись Векшины глаза, и радость парня мгновенно увяла, сменилась отчетливым пониманием, что негаданно свалившееся счастье как раз именно счастьем почитать и не стоит.
— Ты-ы?! — Голос у Горютиной дочери был под стать взгляду, взгляд же… так, наверное, рысь лесная с ветки выцеливает расстояние до косульей спины.
Жежень забарахтался и тоже поднялся на колени, занавесившись до пояса укрывалом. А Векша, между прочим, хоть как-нибудь прикрыться напрочь забыла; слишком занята была — клокотала-шипела, будто пролитое на угли варево:
— Это ты?.. Честью не сумел сговорить, так решил обманом, сонную? Чем опоил-то?!
Она вдруг резко подалась вперед, словно бы намереваясь ударить Жеженя теменем в переносье; чуть шире раздвинула ноги… В следующий миг вымахнувшая из-за ее спины тяжелая волна расплетенной косы хлестнула парня по лицу и опала, занавесив низко склоненную Векшину голову и то самое, что пыталась рассмотреть Горютина дочь.
И еще раз — уже снизу вверх — задела Жеженя буйная рыжая грива, вновь открылось Чарусину закупу лицо Векши. Поубавилось, заметно поубавилось ярости в синих глазах — крепко потеснило ее не презрение даже, а…
— Что ж ты оплошал, не попользовался?! — примерещилось Жеженю, или крохотная толика сожаления впрямь обозначила себя в Векшином голосе? Может, и примерещилось…
А Векша продолжала насмехаться, выпытывать:
— Что, забоялся? Или всего-то и есть в тебе от мужика, что дрянной пух над губой? Не надейся, все едино придется держать ответ! А для почину — на, прими от меня теперь же!
Жежень все-таки успел выронить свою занавеску и перехватить метнувшийся ему в лицо кулак — маленький, но острый, будто косулье копытце-ратица. Шкварча от злости, Векша изогнулась дугой в безуспешной попытке вырваться.
Так они оба и окаменели, потому что по ту сторону двери внезапно затеялось оживленное людское многоголосье.
С веселым скрипом распахнулась дверная створка; рванувшийся в кузню свет тут же загородили широченные плечи переступившего через порог человека. Виделся тот человек на фоне ясного дневного сияния плоской тенью — высоченной, достающей едва ли не под самую кровлю…
Войдя да вглядевшись, неведомый Жеженю человек ни с того ни с сего вдруг будто споткнулся, промямлил:
— Ах, все же вот оно как! Ну-ну…
И тут же в два стремительных шага оказался близ ложа.
Тронул Жеженя за руку, тискающую Векшин кулак, сказал деловито:
— Будь милостив, отпусти-ка.
Жежень отпустил.
Пришелец обернулся к Векше, смерил ее странным коротким взглядом. Горютина дочь задергалась в безуспешных попытках прикрыть наготу и хотела было что-то сказать, но загадочный человек отмахнулся:
— Ты обожди, твой черед не первый.
Отмахнулся и вновь оборотил к Жеженю трудно различимое против света лицо.
И только-только до обмирающего парня начало доходить, кто это, чего именно должна обождать Векша, а главное, в чем да кому назначен первый черед, как окружающее с коротким хряском полыхнуло в глаза снопом веселых разноцветных огней.
Не желая тратить остатки сил на никчемные споры, Мечник послушно зарылся в указанную ему волхвом груду разнообразного меха. Оружие Кудеслав пристроил близ правой руки, от совета раздеться да по-настоящему отдохнуть отмахнулся: сколько, мол, той ночи осталось — уж не до настоящести… И, едва договорив, задышал глубоко, ровно, почти бесшумно — так, как надлежит дышать воину в неглубоком и чутком сне.
Именно «как».
Потому что не верилось Кудеславу, что из волхва получится надежная охорона. Во-первых, старик измочален не слабее самого Мечника, а во-вторых… Леший его разберет, это «во-вторых». Даже самому себе вятич не сумел бы вразумительно объяснить, почему да отчего, а только знал он (или чувствовал, или предугадывал — всяко можно сказать, и любое слово окажется не вполне верным), будто стоит лишь ему поддаться дремоте, как непременно произойдет какая-нибудь беда.
И все-таки он уснул.
Лишь на краткое мгновение смежил притворно сощуренные веки, и…
Кудеслав хорошо знал предательскую обманчивость таких вот якобы кратких мгновений. Знал он и то, что противу желания уснувший человек никогда не пробуждается просто так. Раз очнулся — значит, была причина.
Какая?
Чуть приподнявшись на локте, Мечник оглядел внутренность волхвовского жилья. Мерцал остывающим жаром прогоревший очаг, над одною из стенных полок выстилалось по ленивому скозняку пламя длинной лучины-ночницы — света хватало, чтобы разглядеть спящих рядышком мальчонку и Любославу, мечущегося на скомканных мехах Остроуха… Вроде бы все было спокойно.
Окна затворены, вход, как прежде, загражден дверными обломками, и не похоже (во всяком случае, в полутьме да с первого взгляда), чтобы их шевелили…
Но Корочун (верней, его половина — или какую там долю волхвовской души оставил в ее изначальном теле премудрый старец?) исчез.
Хорош страж, ничего не скажешь — хорош! Мечник сел, пальцы собственной волей обхватили оружную рукоять. И опять-таки своею же волей проснулось недоверие к хранильнику Идолова Холма. Или, верней, к старику, который лишь по привычке (и то не всегда) продолжает величать себя Корочуном. Или… Да ежа им всем промеж ног — и здешнему многолюдному волхву, и каждой его части в отдельности!
Опять все тот же вопрос: что плохого тебе или твоим сделали зайды с Нездешнего Берега (если они впрямь зайды с Нездешнего Берега)? Спору нет, вломившаяся в волхвовскую обитель нежить была отвратна, страховидна и с Остроухом обошлась жестоко. Так ведь и Остроух с ней пробовал обойтись не мягко! И этого самого Остроуха ты нынешней ночью увидал впервые в жизни. И снова же: а менее ли, чем нелюдь, страшен тутошний старец со всеми своими то ли присными, то ли частями? Хранильник Велесова Капища, который с неодобрением поминает, будто на Нездешнем Краю Времен не люди над скотами поставлены, а скоты над людьми — то-то люб показался бы такой лад Скотьему Богу!
Ладно.
В конце концов, не тебе, воину, судить о том, что любо, а что противно сути Скотьего Божества.
Хорошо, пускай старик во всем прав и с тобою был искренен.
Но ведь сам он же и признавался, что нездешние однажды уже сумели заморочить ему голову, несмотря на всю его превеликую мудрость. А вдруг снова? Вдруг он сие мгновение затевает зло — пусть и не по доброй охоте, но разве легче от этого?
Бесшумно поднявшись, Кудеслав двинулся к выходу.
Уже на ступеньках вятич замялся, с сомнением глянул через плечо на покидаемых безо всякой защиты стариковых присных.
Ладно, что уж поделать! Мог бы разорваться, как волхв, — одну половинку бы здесь оставил; а так… Приходится уповать лишь на то, что давешний неведомый гость впрямь озабочен лишь желанием добыть меч и не станет растрачиваться на новое отмщенье Остроуху за удар колуном.
…Снаружи оказалось светлей, чем внутри.
Дождь кончился, небо яснело густым звездным роением, а на востоке уже обозначила себя белесая полоска — предтеча рассветной зари.
Мечник вновь загородил за собою вход, выбрался из-под тесового навеса, мимоходом дивясь необычности вывернутого крыльца, замер, всматриваясь в сумрак окаймлявших поляну кустов…
Какая-то, верно, ночная летучая пакость бесшумно уселась ему на затылок. Кудеслав раздраженно отмахнулся — раз, другой, — но ощущение вкрадчивого невесомого касанья не отпускало… И только уже вконец озлясь да треснув себя едва ль не в полную силу, он сообразил, что чувствует чей-то холодный, до осязаемости пристальный взгляд.
Вятич крутнулся, вскидывая меч, да так и застыл.
От родителей ли унаследованная кудесная сила была повинна, другая ли сила, которой так и сочилось это, скалящееся с крыльцового навеса… Так, иначе ли, но чем-то не по-доброму, но по-живому глядящим Кудеславу воспринялся всего-навсего окаменелый от древности ведмежий череп с плошкой внутри. Да, великанский череп, страшный, но мертвый давно, окончательно и невозвратно…
Ой ли?..
…Мерцание живого огня играет плавным шевелением бликов в ухмылистом длиннозубом оскале, подсвеченные будто бы жаром очнувшегося дыхания ноздри вздуваются и опадают — украдливо, потаенно, но, лишь вглядись попристальней, и заметишь… А слюдяной блеск поддельных глаз прорастает осмысленностью, пристальным хмурым вниманьем. Словно бы глаза эти всю бесконечную вервеницу минувших лет только притворялись мертвыми, терпеливо дожидаясь чего-то неведомого, может быть, даже и им самим. И теперь, следя за тобою исподтишка, прикидывают они: а не догадался ли этот вот?.. Не пустит ли он прахом тяжелейший труд бесконечно долгого мучительного притворства? Ради сбережения прадавней тайны не оборвать ли эту никчемную жизнь, которой и так отмерен лишь миг в сравненьи с бессчетными сотнями лет изнурительной смертнокаменной неподвижности?
Как только старец Корочун не опасается держать подобное над дверью своего жилья?
Как только самому Велесу не боязно воплощаться в этакую жуткую жуть?
…Лишь с немалым трудом удалось Мечнику отвести взор, причарованный прадавним ведмедеподобным страшилом.
Над землей курился легкий прозрачный туман — обычный, простой, ничуть не похожий на давешние светящиеся пряди.
А от самого выхода из волхвовской обители тянулась через жилую поляну цепочка довольно хорошо различимых следов. Где смазанный отпечаток оскользнувшегося в грязи постола, где медленно, словно бы недовольно, распрямляющаяся трава, смятая торопливой и видать что отнюдь не скрытной человеческой поступью…
…Никчемность ножен могла сослужить хорошую службу. При ударе эти две сшитые по краям кожаные полосы не помешали бы отточенному железу вкусить вражьей плоти, зато они мешали звездному сиянью порезвиться на клинке игривыми бликами и выдать Мечника стороннему глазу.
Бесшумно, словно не по траве, а над нею скользил пригнувшийся Кудеслав по следу волхва; меч, сжатый в чуть отведенной руке, готов был с одинаковой силой ударить хоть вперед, хоть назад; ленивая, вроде бы даже чуть неуклюжая медлительность каждого из движений дивным образом сливалась в стремительный легкий бег… Вятич радовался, чувствуя, что сызнова стал почти обычным собою. Затылок еще отзывался на каждый шаг тупой скучной болью, однако тело слушалось охотно и споро. Похоже, не только и не столько Любославин удар был повинен в Мечниковой непростительной вялости во время схватки с безглазой тварью…
Появившийся у легкого встречного ветерка привкус смерти Кудеслав почуял, успев пробежать лишь с десяток дюжин шагов.
След старика некоторое время змеился среди редковатого дубняка и вскоре уткнулся в небольшую прогалину, окруженную терновником.
Притаившись в кустах, Мечник некоторое время рассматривал горбатившееся впереди длинное строение (если оно с самого начала предназначалось под стай-ню, то во времена его постройки здешний хранильник был куда богаче конями). Восток все бледнел, в светлой белизне иссякающей ночи хорошо виделись проваленные воротца в ближней стене, два продолговатых бугра посреди прогалины и след Корочуна — огибая бугры широкой дугой, он круто изламывался по направлению к вершине холма и вновь пропадал в кустах.
С этой-то прогалины — не то из налитого беспроглядным мраком строения, не то от слабо серебрившихся в звездном сияньи бугров — и тянуло сладковатым тошным запахом смерти. Давней. Лежалой. Это были кони.
Мечников конь и, очевидно, столь милый Корочуну мерин Сивка.
Обе туши выглядели так, как и должны выглядеть туши только что забитых коней. Но вот головы… Сквозь лохмотья догнивающей плоти уже проглядывали черепные кости.
Медленно обходя конские трупы, изо всех сил сдерживая дыхание, чтобы лишний раз не впустить в себя вязкий смрад нагло оскаляющейся мертвечины, Кудеслав еще раз вспомнил волхвовских присных, оставленных на волю судьбы да ржавых страшилищ. Вспомнил и тут же отогнал это воспоминание.
«Тому, кто передумал грести против ветра, не миновать хоть на миг да развернуться бортом к волне», — говорят урманы. А подставлять борт таким волнам, как нынешние, нельзя ни на миг.
На полпути от страшной прогалины к вершине холма след старика потерялся.
Уверившийся, будто Корочун отправился в Велесово Святилище, Мечник лишь изредка и без прежней зоркости взглядывал под ноги, а потому сперва было вообразил, что прозевал какой-нибудь поворот. Распоследними словами кляня собственную небрежность, вятич возвратился десятка на полтора шагов, и тут выяснилось, что его обращенные к себе самому проклятия были напрасны.
След вовсе не потерялся.
Он просто-напросто пропал.
Исчез.
Посреди открытой поляны.
Поляна как поляна. Вернее, поросший низкой травою округлый горб (будто бы на склоне Идолова Холма вспучился желвак вроде того, каким одарила Кудеславово темя дубинка Любославы), ни тебе кустика, ни деревца… Только из самой макушки бугра торчит трухлявый пень, за которым не то что старику — жабе не схорониться. А хоть бы и была из того пня сносная похоронка — так где он, пень-то, а где следу конец?
На некоторое время утративший остатки самообладания Мечник топтался у горбяного подножия, пытаясь сообразить, мог ли волхв на этом вот самом месте закопаться в землю, тщательно сравняв за собою неминуемо бы получившуюся кочку (обалдевший вятич даже позабыл испугаться, что к исчезновению Корочуна причастны ржавые твари).
Наконец, измучив разум безнадежными попытками разобраться в происходящем, Кудеслав истово взмолился Навьим-хранителям, Велесу, Светловиду и вообще всем богам, сколько их есть на Здешнем и на всяческих других берегах. Взмолился, чтобы дозволили они сей же миг найти трижды по трижды по трижды клятого старика. Найти и, плюнув на почтенье к его сединам да мудрости, от души надавать остатку волхва Корочуна по шее за все его паскудные ведовские выходки.
К чему угодно был готов Мечник, кроме одного: что эта его отчаянная просьба будет исполнена.
Это свершилось мгновенно, вдруг.
Было так, а стало иначе.
Вроде бы и то же звездное небо над головою, та же легкая туманная дымка путается в обступившем горб-бугор дубняке, тот же свежий оборванный след под ногами… Только теперь понятно, почему он — след — оборвался.
Потому, что мокрая лесная трава, хоть и плохо, но умеет хранить следы, а голый камень — нет.
Вокруг бугра, охватывая его сужающимися кольцами, вилась дорожка, выложенная серыми ноздреватыми голышами-валунчиками. От того места, где оборвался след проклятого старца, до бугряной вершины. Почти из-под самых Кудеславовых ног до одинокого пня, который вдруг оказался березой — древней, увечной, всего лишь о трех ветвях.
Там, близ корней дряхлого дерева, мерцал огонек лучины, а перед нею горбился (не то сидя, не то стоя на коленях) одетый в белое человек, и лучинный отсвет влажно подрагивал на его глянцевитой макушке.
— Вот уж я не чаял, что путь к сему потаенному месту можно открыть этаким заковыристым образом! — продребезжал знакомый ехидный голос. —Ну-тка, подымайся сюда, коль уж пришел. Только слышь, — ехидство стариковой речи сменилось строгостью, — чтоб с тропочки ни ногою! Уразумел?
— Уразумел, — буркнул вятич, ступая на дорожку-улитку.
Отправился к вершине бугра он вовсе не потому, что это старик так приказал. Просто-напросто отнюдь не иссякло страстное Мечниково желанье оказаться рядом с морочливым дедкой, желанье, которое, похоже, и открыло Кудеславу доступ в «сие потаенное место». Да, и желание не иссякло, и причина его отнюдь не изменилась. Однако вятич успел вполне овладеть собою и не стал опрометью кидаться вперед.
«С тропочки ни ногой!» могло оказаться и честным предупреждением, и попыткой заманить в какую-нибудь ловушку-западню, на этой самой тропочке поставленную. Поэтому шел Кудеслав медленно, пробуя ногами камни перед собою прежде, чем ступать полной тяжестью. Впрочем, тесно один к другому уложенные округлые голыши (иные с кулак, иные с голову взрослого мужика) и не позволили бы скорой ходьбы. Еще и мокрые они были, скользкие… «Значит, этого бугра дождь тоже не миновал», — мельком подумал вятич с поразившим его самого удовлетворением. Интересно, как бы это смогли дождевые струи миновать открытое место? Небо-то надо всем Идоловым Холмом вроде одно и то же… Или нет?
Едва успевший разлепить веки Жежень торопливо зажмурился вновь. Показалось ему, будто бы разгневанный ужасной дерзостью безбородого закупа Хорс совершил небывалое: восстав среди ночи, пробил плотную кровлю огненосным златым копьем и уже нащупал им дерзеца-оскорбителя.
Напрасно показалось, конечно (станет там Огнеликий прислушиваться к болтовне какого-то златокузнеческого подручного). Так же напрасно, как и вздумалось хулить всех богов разом — из них, может, одну только Дрему-Дремоту, поводыршу человечьих душ на тропах сонных видений, стоило укорять, да и то бы не с этакой злобой. Ее ли, Дремы, безраздельная вина, что не смогла она упасти ополоумевшую от пережитого наяву Жеженеву душу?
…От домовины, что на лапах-столбах, до самого порога Чарусиной кузни Жежень домчался единым духом. Вернее сказать, не сам домчался, а донесли его ноги, будто бы зажившие отдельной ото всего прочего тела жизнью.
Чародейское светозарное марево сгинуло вслед за безглазой потворой, небесные ночные огни прятала густая пелена мороси и туч — глухая темень придавила округу, а только Чарусин закуп и ясным днем не хаживал по Междуградью так легко да проворно.
В кузне оказалось тепло, сухо, уютно. Зев горнила алел ровным бездымным жаром, близ входа на полу мерцала масляная плошка… Но даже прежде веселого огонька да яркого горнильного жара бросилось в глаза Чарусину закупу огромное ложе. Стелено было широко да мягко — в три слоя волчьего меха; и с умом-заботою: на таком удаленьи от горна, чтобы тот не обжигал, а грел.
И ни на миг не задумался парень, с чего вдруг именно в кузню принесло его ночевать и кто бы это на Чарусином подворье мог пожаловать голоусого закупа таким вниманьем.
Как-то сразу и вдруг навалилось на Жеженя все выпавшее ему за вечер да половину этой ненастной ночи. Враг знает откуда взявшаяся сноровистая сила мигом иссякла, возвратились да по-свирепому накинулись на беззащитную добычу боль, мерзлость, усталость… В глаза будто бы с размаху сыпанули жгучим сухим песком, подсеклись и бессильно задрожали колени, злобно резанул шею ремешок враз сделавшейся неподъемной лядунки…
Только на то и хватило остатков Жеженевых сил, чтобы выбарахтаться из насквозь мокрой, знобкой одежи да напоследок, уже ныряя в ласковую пушистую глыбь теплых укрывал, рвануть с шеи лядунку. Скользкий от дождя и пота тяжкий мешочек бесшумно канул где-то в волчьем меху, а крохотное мгновение спустя сам Жежень канул в обморочную бездну глухого темного сна. Такого сна, что хоть водою спящего обливай, хоть ногами топчи — все будет без толку.
В этой-то мутной глыби и подстерегли парня виденья, перед которыми блекла даже недавняя жуткая явь.
Впрямь ли Дрема-Душепасительница была виновата, или спущенное с привязи уснувшего разума воображенье чересчур разгулялось — так ли, иначе, но та самая недавно пережитая явь преломилась в Жеженевых снах какими-то безглазыми да безухими старцами, у которых во ртах вместо языков шевелились отвратные слизни; хохочущими людскими черепами с ведмежьими клыкастыми пастями и ярым полыханьем в глазницах; огромными железными волками, которые, скрипя и обильно мусоря ржавчиной, выворачивались наизнанку да бегали по лесу на задних лапах (причем их метеляющиеся лязгающие кишки то и дело путались в кустах да валежнике)…
Так что вовсе напрасно Жежень спросонок заругался на светлых богов. Не поносить их следовало за изгаженный страховидными марами сон (вот нет у богов иной мороки, кроме как всем несметным скопищем оберегать драгоценный покой умаявшегося сопляка!), а истово возблагодарить хоть того же Хорса. Разбудил ведь. Избавил. Доброхотно ли, невольно — все едино получается милость.
…С головою зарывшись в душный мех, парень ожидал явления Хорсова гнева. Однако мгновение утекало вслед за мгновением, ничего не происходило, и бешеный грохот Жеженева сердца постепенно унялся. Мало-помалу Чарусин закуп вернул себе способность дышать, затем — думать, а затем и шевелиться.
Впрочем, выглянуть из-под укрывала он отважился не без душевной борьбы, да и выглянул-то сторожко, краешком глаза, готовясь при малейшей угрозе юркнуть обратно (словно бы укрывало — это невесть какой надежности броня от гнева всемогущих богов).
Опасностей снаружи, конечно, не оказалось, и грозных небывалых чудес тоже.
Несмотря на затворенные вход да оконницы, в кузне было почти светло. Горнильный жар давно охолонул, плошка погасла (гнот-фитиль — он не бесконечный, и масла в глиняной мисочке тоже не родник), но всю внутренность довольно-таки просторного да пустоватого строения низали плотные, почти осязаемые лучи ослепительного золота, пробивающиеся сквозь многочисленные щели давненько не конопаченного сруба.
По уклону лучей, по их ярой веселой силе чувствовалось, что на дворе если и не день, то уж во всяком случае отнюдь не раннее утро.
Некоторое время Жежень лежал, отмякая от дурных снов и дурацкого перепуга, следил за искристым роением пыли в прозрачных древках Хорсовых стрел да радовался, что затяжному ненастью, похоже, пришел конец: слишком радостный, слишком обильный свет ломился снаружи, чтобы можно было счесть его лишь кратким прояснением перед новым дождем.
Из теплого мехового уюта выпихнуло парня отнюдь не воспоминанье о событиях первой половины минувшей ночи. То ли разум вновь своевольничал, оберегая себя, и старательно не замечал подобных воспоминаний, то ли произошедшее наяву перемешалось в памяти с жуткими сновиденьями и прикинулось одним из них… Так, иначе ли, но подхватился Жежень просто по въевшейся в кровь привычке: проснулся — вставай.
Парень рванулся было, вознамерившись порывистостью движений стряхнуть-отогнать остатки сонной одури, но встать на ровные ноги ему не удалось. Только и успел он отбросить укрывало да приподняться, опершись рукою о ложе… Впрочем, нет — даже толком приподняться ему в тот раз не судилось, потому что вместо меха Жеженева ладонь уперлась в упругое, влажно-горячее, затрепыхавшееся с пронзительным визгом…
Словно бы вся несбыточность Жеженевых снов (не давешних, страхотливых — других, мучительных столь же, но по-иному) вскинулась из вороха меховых полостей, замерла, примяв коленями волчью шерсть, и Хорсовы златые лучи обрадованно зарезвились в пушистом пламени немыслимо рыжих волос.
Упавший на локоть парень снизу вверх уставился в синеву громадных, столь знакомо округлившихся глаз.
Вот оно, значит, как.
Вот, значит, кто приготовил к его приходу уютное ложе, вот кто озаботился вздуть теплый жар в горниле и зажечь светильник при входе.
Сбылось, значит.
Пришла.
Сама.
Своею вольною волей.
Или…
Тут-то наконец ожили, замелькали в памяти Чарусина кормленника подробности ночной встречи с безглазой ржавой потворой. Не это ли вот самое посулил тогда выворотень, или как там его звать-прозывать? «Златую любимицу уложи рядом с собой…» А раньше была огнеглазая тень, и междуградские тропки вопреки твоему желанию привели тебя к месту, где один и тот же собачий клык давным-давно ранил против сердца Векшу, а нынче тебя… и «златую любимицу»… Приворотное ведовство?
Ну и пусть. Пусть не по доброй охоте она пришла — все едино великое благодарствие и безглазому, и судьбе, дозволившей повстречать его, и…
А Векша металась-шарила одурелым каким-то, затравленным взглядом по стенам кузни, по разоренному ложу, по собственному обнаженному телу… В конце концов ее взор запнулся о Жеженево лицо и замер. Потемнели, словно бы мутным ледком подернулись Векшины глаза, и радость парня мгновенно увяла, сменилась отчетливым пониманием, что негаданно свалившееся счастье как раз именно счастьем почитать и не стоит.
— Ты-ы?! — Голос у Горютиной дочери был под стать взгляду, взгляд же… так, наверное, рысь лесная с ветки выцеливает расстояние до косульей спины.
Жежень забарахтался и тоже поднялся на колени, занавесившись до пояса укрывалом. А Векша, между прочим, хоть как-нибудь прикрыться напрочь забыла; слишком занята была — клокотала-шипела, будто пролитое на угли варево:
— Это ты?.. Честью не сумел сговорить, так решил обманом, сонную? Чем опоил-то?!
Она вдруг резко подалась вперед, словно бы намереваясь ударить Жеженя теменем в переносье; чуть шире раздвинула ноги… В следующий миг вымахнувшая из-за ее спины тяжелая волна расплетенной косы хлестнула парня по лицу и опала, занавесив низко склоненную Векшину голову и то самое, что пыталась рассмотреть Горютина дочь.
И еще раз — уже снизу вверх — задела Жеженя буйная рыжая грива, вновь открылось Чарусину закупу лицо Векши. Поубавилось, заметно поубавилось ярости в синих глазах — крепко потеснило ее не презрение даже, а…
— Что ж ты оплошал, не попользовался?! — примерещилось Жеженю, или крохотная толика сожаления впрямь обозначила себя в Векшином голосе? Может, и примерещилось…
А Векша продолжала насмехаться, выпытывать:
— Что, забоялся? Или всего-то и есть в тебе от мужика, что дрянной пух над губой? Не надейся, все едино придется держать ответ! А для почину — на, прими от меня теперь же!
Жежень все-таки успел выронить свою занавеску и перехватить метнувшийся ему в лицо кулак — маленький, но острый, будто косулье копытце-ратица. Шкварча от злости, Векша изогнулась дугой в безуспешной попытке вырваться.
Так они оба и окаменели, потому что по ту сторону двери внезапно затеялось оживленное людское многоголосье.
С веселым скрипом распахнулась дверная створка; рванувшийся в кузню свет тут же загородили широченные плечи переступившего через порог человека. Виделся тот человек на фоне ясного дневного сияния плоской тенью — высоченной, достающей едва ли не под самую кровлю…
Войдя да вглядевшись, неведомый Жеженю человек ни с того ни с сего вдруг будто споткнулся, промямлил:
— Ах, все же вот оно как! Ну-ну…
И тут же в два стремительных шага оказался близ ложа.
Тронул Жеженя за руку, тискающую Векшин кулак, сказал деловито:
— Будь милостив, отпусти-ка.
Жежень отпустил.
Пришелец обернулся к Векше, смерил ее странным коротким взглядом. Горютина дочь задергалась в безуспешных попытках прикрыть наготу и хотела было что-то сказать, но загадочный человек отмахнулся:
— Ты обожди, твой черед не первый.
Отмахнулся и вновь оборотил к Жеженю трудно различимое против света лицо.
И только-только до обмирающего парня начало доходить, кто это, чего именно должна обождать Векша, а главное, в чем да кому назначен первый черед, как окружающее с коротким хряском полыхнуло в глаза снопом веселых разноцветных огней.
* * *
…Окончание препаскудной вывихнутой ночи оказалось вполне под стать началу да середине.Не желая тратить остатки сил на никчемные споры, Мечник послушно зарылся в указанную ему волхвом груду разнообразного меха. Оружие Кудеслав пристроил близ правой руки, от совета раздеться да по-настоящему отдохнуть отмахнулся: сколько, мол, той ночи осталось — уж не до настоящести… И, едва договорив, задышал глубоко, ровно, почти бесшумно — так, как надлежит дышать воину в неглубоком и чутком сне.
Именно «как».
Потому что не верилось Кудеславу, что из волхва получится надежная охорона. Во-первых, старик измочален не слабее самого Мечника, а во-вторых… Леший его разберет, это «во-вторых». Даже самому себе вятич не сумел бы вразумительно объяснить, почему да отчего, а только знал он (или чувствовал, или предугадывал — всяко можно сказать, и любое слово окажется не вполне верным), будто стоит лишь ему поддаться дремоте, как непременно произойдет какая-нибудь беда.
И все-таки он уснул.
Лишь на краткое мгновение смежил притворно сощуренные веки, и…
Кудеслав хорошо знал предательскую обманчивость таких вот якобы кратких мгновений. Знал он и то, что противу желания уснувший человек никогда не пробуждается просто так. Раз очнулся — значит, была причина.
Какая?
Чуть приподнявшись на локте, Мечник оглядел внутренность волхвовского жилья. Мерцал остывающим жаром прогоревший очаг, над одною из стенных полок выстилалось по ленивому скозняку пламя длинной лучины-ночницы — света хватало, чтобы разглядеть спящих рядышком мальчонку и Любославу, мечущегося на скомканных мехах Остроуха… Вроде бы все было спокойно.
Окна затворены, вход, как прежде, загражден дверными обломками, и не похоже (во всяком случае, в полутьме да с первого взгляда), чтобы их шевелили…
Но Корочун (верней, его половина — или какую там долю волхвовской души оставил в ее изначальном теле премудрый старец?) исчез.
Хорош страж, ничего не скажешь — хорош! Мечник сел, пальцы собственной волей обхватили оружную рукоять. И опять-таки своею же волей проснулось недоверие к хранильнику Идолова Холма. Или, верней, к старику, который лишь по привычке (и то не всегда) продолжает величать себя Корочуном. Или… Да ежа им всем промеж ног — и здешнему многолюдному волхву, и каждой его части в отдельности!
Опять все тот же вопрос: что плохого тебе или твоим сделали зайды с Нездешнего Берега (если они впрямь зайды с Нездешнего Берега)? Спору нет, вломившаяся в волхвовскую обитель нежить была отвратна, страховидна и с Остроухом обошлась жестоко. Так ведь и Остроух с ней пробовал обойтись не мягко! И этого самого Остроуха ты нынешней ночью увидал впервые в жизни. И снова же: а менее ли, чем нелюдь, страшен тутошний старец со всеми своими то ли присными, то ли частями? Хранильник Велесова Капища, который с неодобрением поминает, будто на Нездешнем Краю Времен не люди над скотами поставлены, а скоты над людьми — то-то люб показался бы такой лад Скотьему Богу!
Ладно.
В конце концов, не тебе, воину, судить о том, что любо, а что противно сути Скотьего Божества.
Хорошо, пускай старик во всем прав и с тобою был искренен.
Но ведь сам он же и признавался, что нездешние однажды уже сумели заморочить ему голову, несмотря на всю его превеликую мудрость. А вдруг снова? Вдруг он сие мгновение затевает зло — пусть и не по доброй охоте, но разве легче от этого?
Бесшумно поднявшись, Кудеслав двинулся к выходу.
Уже на ступеньках вятич замялся, с сомнением глянул через плечо на покидаемых безо всякой защиты стариковых присных.
Ладно, что уж поделать! Мог бы разорваться, как волхв, — одну половинку бы здесь оставил; а так… Приходится уповать лишь на то, что давешний неведомый гость впрямь озабочен лишь желанием добыть меч и не станет растрачиваться на новое отмщенье Остроуху за удар колуном.
…Снаружи оказалось светлей, чем внутри.
Дождь кончился, небо яснело густым звездным роением, а на востоке уже обозначила себя белесая полоска — предтеча рассветной зари.
Мечник вновь загородил за собою вход, выбрался из-под тесового навеса, мимоходом дивясь необычности вывернутого крыльца, замер, всматриваясь в сумрак окаймлявших поляну кустов…
Какая-то, верно, ночная летучая пакость бесшумно уселась ему на затылок. Кудеслав раздраженно отмахнулся — раз, другой, — но ощущение вкрадчивого невесомого касанья не отпускало… И только уже вконец озлясь да треснув себя едва ль не в полную силу, он сообразил, что чувствует чей-то холодный, до осязаемости пристальный взгляд.
Вятич крутнулся, вскидывая меч, да так и застыл.
От родителей ли унаследованная кудесная сила была повинна, другая ли сила, которой так и сочилось это, скалящееся с крыльцового навеса… Так, иначе ли, но чем-то не по-доброму, но по-живому глядящим Кудеславу воспринялся всего-навсего окаменелый от древности ведмежий череп с плошкой внутри. Да, великанский череп, страшный, но мертвый давно, окончательно и невозвратно…
Ой ли?..
…Мерцание живого огня играет плавным шевелением бликов в ухмылистом длиннозубом оскале, подсвеченные будто бы жаром очнувшегося дыхания ноздри вздуваются и опадают — украдливо, потаенно, но, лишь вглядись попристальней, и заметишь… А слюдяной блеск поддельных глаз прорастает осмысленностью, пристальным хмурым вниманьем. Словно бы глаза эти всю бесконечную вервеницу минувших лет только притворялись мертвыми, терпеливо дожидаясь чего-то неведомого, может быть, даже и им самим. И теперь, следя за тобою исподтишка, прикидывают они: а не догадался ли этот вот?.. Не пустит ли он прахом тяжелейший труд бесконечно долгого мучительного притворства? Ради сбережения прадавней тайны не оборвать ли эту никчемную жизнь, которой и так отмерен лишь миг в сравненьи с бессчетными сотнями лет изнурительной смертнокаменной неподвижности?
Как только старец Корочун не опасается держать подобное над дверью своего жилья?
Как только самому Велесу не боязно воплощаться в этакую жуткую жуть?
…Лишь с немалым трудом удалось Мечнику отвести взор, причарованный прадавним ведмедеподобным страшилом.
Над землей курился легкий прозрачный туман — обычный, простой, ничуть не похожий на давешние светящиеся пряди.
А от самого выхода из волхвовской обители тянулась через жилую поляну цепочка довольно хорошо различимых следов. Где смазанный отпечаток оскользнувшегося в грязи постола, где медленно, словно бы недовольно, распрямляющаяся трава, смятая торопливой и видать что отнюдь не скрытной человеческой поступью…
…Никчемность ножен могла сослужить хорошую службу. При ударе эти две сшитые по краям кожаные полосы не помешали бы отточенному железу вкусить вражьей плоти, зато они мешали звездному сиянью порезвиться на клинке игривыми бликами и выдать Мечника стороннему глазу.
Бесшумно, словно не по траве, а над нею скользил пригнувшийся Кудеслав по следу волхва; меч, сжатый в чуть отведенной руке, готов был с одинаковой силой ударить хоть вперед, хоть назад; ленивая, вроде бы даже чуть неуклюжая медлительность каждого из движений дивным образом сливалась в стремительный легкий бег… Вятич радовался, чувствуя, что сызнова стал почти обычным собою. Затылок еще отзывался на каждый шаг тупой скучной болью, однако тело слушалось охотно и споро. Похоже, не только и не столько Любославин удар был повинен в Мечниковой непростительной вялости во время схватки с безглазой тварью…
Появившийся у легкого встречного ветерка привкус смерти Кудеслав почуял, успев пробежать лишь с десяток дюжин шагов.
След старика некоторое время змеился среди редковатого дубняка и вскоре уткнулся в небольшую прогалину, окруженную терновником.
Притаившись в кустах, Мечник некоторое время рассматривал горбатившееся впереди длинное строение (если оно с самого начала предназначалось под стай-ню, то во времена его постройки здешний хранильник был куда богаче конями). Восток все бледнел, в светлой белизне иссякающей ночи хорошо виделись проваленные воротца в ближней стене, два продолговатых бугра посреди прогалины и след Корочуна — огибая бугры широкой дугой, он круто изламывался по направлению к вершине холма и вновь пропадал в кустах.
С этой-то прогалины — не то из налитого беспроглядным мраком строения, не то от слабо серебрившихся в звездном сияньи бугров — и тянуло сладковатым тошным запахом смерти. Давней. Лежалой. Это были кони.
Мечников конь и, очевидно, столь милый Корочуну мерин Сивка.
Обе туши выглядели так, как и должны выглядеть туши только что забитых коней. Но вот головы… Сквозь лохмотья догнивающей плоти уже проглядывали черепные кости.
Медленно обходя конские трупы, изо всех сил сдерживая дыхание, чтобы лишний раз не впустить в себя вязкий смрад нагло оскаляющейся мертвечины, Кудеслав еще раз вспомнил волхвовских присных, оставленных на волю судьбы да ржавых страшилищ. Вспомнил и тут же отогнал это воспоминание.
«Тому, кто передумал грести против ветра, не миновать хоть на миг да развернуться бортом к волне», — говорят урманы. А подставлять борт таким волнам, как нынешние, нельзя ни на миг.
На полпути от страшной прогалины к вершине холма след старика потерялся.
Уверившийся, будто Корочун отправился в Велесово Святилище, Мечник лишь изредка и без прежней зоркости взглядывал под ноги, а потому сперва было вообразил, что прозевал какой-нибудь поворот. Распоследними словами кляня собственную небрежность, вятич возвратился десятка на полтора шагов, и тут выяснилось, что его обращенные к себе самому проклятия были напрасны.
След вовсе не потерялся.
Он просто-напросто пропал.
Исчез.
Посреди открытой поляны.
Поляна как поляна. Вернее, поросший низкой травою округлый горб (будто бы на склоне Идолова Холма вспучился желвак вроде того, каким одарила Кудеславово темя дубинка Любославы), ни тебе кустика, ни деревца… Только из самой макушки бугра торчит трухлявый пень, за которым не то что старику — жабе не схорониться. А хоть бы и была из того пня сносная похоронка — так где он, пень-то, а где следу конец?
На некоторое время утративший остатки самообладания Мечник топтался у горбяного подножия, пытаясь сообразить, мог ли волхв на этом вот самом месте закопаться в землю, тщательно сравняв за собою неминуемо бы получившуюся кочку (обалдевший вятич даже позабыл испугаться, что к исчезновению Корочуна причастны ржавые твари).
Наконец, измучив разум безнадежными попытками разобраться в происходящем, Кудеслав истово взмолился Навьим-хранителям, Велесу, Светловиду и вообще всем богам, сколько их есть на Здешнем и на всяческих других берегах. Взмолился, чтобы дозволили они сей же миг найти трижды по трижды по трижды клятого старика. Найти и, плюнув на почтенье к его сединам да мудрости, от души надавать остатку волхва Корочуна по шее за все его паскудные ведовские выходки.
К чему угодно был готов Мечник, кроме одного: что эта его отчаянная просьба будет исполнена.
Это свершилось мгновенно, вдруг.
Было так, а стало иначе.
Вроде бы и то же звездное небо над головою, та же легкая туманная дымка путается в обступившем горб-бугор дубняке, тот же свежий оборванный след под ногами… Только теперь понятно, почему он — след — оборвался.
Потому, что мокрая лесная трава, хоть и плохо, но умеет хранить следы, а голый камень — нет.
Вокруг бугра, охватывая его сужающимися кольцами, вилась дорожка, выложенная серыми ноздреватыми голышами-валунчиками. От того места, где оборвался след проклятого старца, до бугряной вершины. Почти из-под самых Кудеславовых ног до одинокого пня, который вдруг оказался березой — древней, увечной, всего лишь о трех ветвях.
Там, близ корней дряхлого дерева, мерцал огонек лучины, а перед нею горбился (не то сидя, не то стоя на коленях) одетый в белое человек, и лучинный отсвет влажно подрагивал на его глянцевитой макушке.
— Вот уж я не чаял, что путь к сему потаенному месту можно открыть этаким заковыристым образом! — продребезжал знакомый ехидный голос. —Ну-тка, подымайся сюда, коль уж пришел. Только слышь, — ехидство стариковой речи сменилось строгостью, — чтоб с тропочки ни ногою! Уразумел?
— Уразумел, — буркнул вятич, ступая на дорожку-улитку.
Отправился к вершине бугра он вовсе не потому, что это старик так приказал. Просто-напросто отнюдь не иссякло страстное Мечниково желанье оказаться рядом с морочливым дедкой, желанье, которое, похоже, и открыло Кудеславу доступ в «сие потаенное место». Да, и желание не иссякло, и причина его отнюдь не изменилась. Однако вятич успел вполне овладеть собою и не стал опрометью кидаться вперед.
«С тропочки ни ногой!» могло оказаться и честным предупреждением, и попыткой заманить в какую-нибудь ловушку-западню, на этой самой тропочке поставленную. Поэтому шел Кудеслав медленно, пробуя ногами камни перед собою прежде, чем ступать полной тяжестью. Впрочем, тесно один к другому уложенные округлые голыши (иные с кулак, иные с голову взрослого мужика) и не позволили бы скорой ходьбы. Еще и мокрые они были, скользкие… «Значит, этого бугра дождь тоже не миновал», — мельком подумал вятич с поразившим его самого удовлетворением. Интересно, как бы это смогли дождевые струи миновать открытое место? Небо-то надо всем Идоловым Холмом вроде одно и то же… Или нет?