— Ну-тка, давай уж показывай, что там за диковина у тебя в кулаке.
   Судорожно, до бесчувствия стиснутые пальцы правой руки Жеженю пришлось разжимать по одному левой рукою.
   Дождавшись конца этого непростого занятия, Корочун осторожно снял с трясущейся потной ладони повлажневший осколок и долго разглядывал его, поднеся почти вплотную к лучинному огоньку.
   Наконец волхв поднял голову и уколол позабывшего про боль, усталость да холод парня коротким взглядом пронзительных глаз:
   — Наказание мое спотыкливое возвращается… При нем чтоб молчок, понял? А как он спать убредет, ты мне все-все расскажешь. До самой наималейшей малости, какую только сможешь припомнить. Даже если глупостью тебе кажется, даже если мнится, будто сон это был или мара-виденье пустое — все едино чтоб рассказал! Понял?!
   Жежень закивал так, что сам же испугался — как бы не отвалилась голова.
   А хранильник осторожно ковырял ногтем принесенный Жеженем осколок вытворницы, пытаясь отколупнуть приставшую к обожженной глине крохотную капельку металла — мягкого, почти черного, со смутным переливчатым блеском…
   Нет, это был не блеск.
   Черный металл не отражал свет лучины, а будто бы втягивал его в себя.
   И взамен брызгал искрами трепетной черноты. Или так только мерещилось в скрадливом сиянии чадного да трескучего светоча?
* * *
   — Это злато, — тихо сказал Корочун.
   Лучина догорела, а зажечь одну из принесенных Остроухом волхв не удосужился. Со смертью теплого огонька из-под гребня кровли обрушился непроглядный мрак — обрушился и утопил в себе тесноту маленького козьего хлева. Жежень, правда, еще при свете успел скинуть мокрую одежу, кое-как натянуть норовящую рассесться по швам Корочунову рубаху и, закутавшись в олений мех, усесться — плечом к стене, лицом к пристроившемуся на пороге хранильнику.
   Так они сидели довольно долго.
   Жежень попытался было начать подробный рассказ, но хранильник прервал: «Молчи покуда».
   Что ж, сидеть можно и молча.
   Сперва при свете.
   Потом в темноте.
   Потом сызнова при свете — это когда заявилась к ним в хлев Любослава. Раздраженно поминая Остроухову недогадливость (только то, мол, и делает, что велели, а самому подумать либо лень, либо нечем), она набросила на плечи хранильника теплый зимний тулуп, горько упрекнула Жеженя — что ж позволил старику сидеть этак вот, выставив спину в открытую дверь на дождь да холодный ветер?! Парень стал было оправдываться: он-де пытался, но волхв ему тут же законопатил рот… Любослава тоже законопатила парню рот укоризненным: «Сам-то небось вон как укутался!» — но тут хранильник, на миг очнувшись от своих раздумий, ласково попросил ее прикусить язык и убраться, отколь пришла.
   Любослава убралась, попытавшись забыть на пороге масляную плошку, которой светила себе по пути из людского жилища в козье. Попытка не удалась: волхв окликнул и велел забрать. А Жеженю через миг пояснил:
   — В темноте лучше думается.
   И снова на невесть сколько времени запала молчанка. Долгая — Жежень почти успел расправиться с хлебцем, который принес ему Остроух.
   А потом ни с того ни с сего эти Корочуновы слова про злато…
   Лишь через пару-тройку тягостных мгновений Жежень додумался-таки до их смысла. А додумавшись, не на шутку рассвирепел. С усилием проглотив недопрожеванный кусок, парень дерзко окрысился, словно бы многомудрый волхв был ему ровней или даже меньше, чем ровней:
   — И охота же некоторым премудрым болтать недоладности, от которых у разумных людей уши сохнут!
   — Чего вдруг этак-то осерчал, гостюшка любезный? — мрачно осведомился Корочун. — Али вместо хлебца палец свой пригрызнул?
   — Не я палец пригрызнул, а ты макушкой зашибся! — Жежень сообразил, что хватил далеко через край, и оттого принялся дерзить еще пуще: — Это ж кем надо быть, чтобы невесть сколько времени глядеть на зернину нагара и в конце концов назвать ее золотинкой! По-твоему выходит, будто я — я! — не знаю, каково из себя злато?!
   Парень вдруг осекся. Выкрикнутые слова вспугнули тщательно убаюкиваемые памятью воспоминанья о похмельном давешнем сне.
   «Это золото», — сказал незнаний Чарусин гость, облаченный в просторное одеяние цвета сохлого кровавого гнойника.
   Сказал точно так же, как вот только что Корочун…
   И Чаруса возмутился до полной утраты опаски перед пришлецами-страшилами — как мгновенье назад Жежень возмутился до потери уважения ко всеми чтимому старцу волхву…
   А Корочун вроде бы и не обижен на соплячьи дерзости, спокойно так говорит-дребезжит:
   — Ты, умелец умелый, конечно же, злата до тошноты навидался. Да только все оно, виданное тобою, нашим было. А это… Это злато с Нездешнего Берега.
   — С какого такого нездешнего? — Жежень мимо воли понизил голос едва ль не до шепота. — С противоположного, что ли? Да разве…
   Он смолк, потому что Корочун вдруг засмеялся. Хорош смех — как если бы сухой палкой по частому плетню чиркнули.
   — С противоположного! — Хранильников смешок обернулся подобием стона. — Это уж ты не в бровь, а в самый зрачок плюнул. Только берег Гостинца-кормильца тут совсем ни при чем…
   — А какой при чем? Ильменский, что ли? Или аж тот, что вокруг свейского моря?
   Опять протарахтела по жердяному плетению трескучая палка.
   — Ладно, будет нам зазря языками зубы скрести. — Волхв, кажется, хлопнул себя по колену в непонятой Жеженем досаде, а может, просто комара на плеши убил — поди разбери, ежели ни зги не видать!
   — Будет, говорю, нам зазря языками-то…— повторил Корочун. — Рассказывай. Про ночь-полночную надобность твою ко мне, про черепок этот глиняный — про все. Ну?!
   Жежень торопливо облизнул почему-то вздумавшие пересохнуть губы и заговорил. Причину, из-за которой он уже несколько дней собирался наведаться к Корочуну, парень даже не вспомнил — хоть эта довольно-таки увесистая причина по-прежнему ощутимо вдавливала ему в шею сыромятный лядуночный ремешок, а изредка задевая место, укушенное собачьими останками, причиняла изрядную боль… О собачьих останках и других пакостях, то ли случившихся, то ли нет по дороге к Холму, он тоже промолчал. Чарусин закуп обстоятельно и с его самого удивившей толковостью рассказывал лишь о том, что старался если и не напрочь вытряхнуть из памяти, то хоть загнать на самые глухие ее задворки.
   Корочун безошибочно угадал тот миг, когда Жежень, окончив рассказ, вознамерился прицепиться с вопросами.
   Угадал и успел воспользоваться короткой заминкой переводящего дыхание парня:
   — Сколько, говоришь, дней пожаловано твоему хозяину на работу?
   — Десять ден… — не задумываясь, сказал парень. — Так ты думаешь, мне все это не привиделось? Думаешь, все по правде?..
   — Ты тоже так думаешь, — бесстрастно ответил волхв.
   И тут же спросил опять:
   — А сколько же минуло со дня их сговора?
   Жежень, изогнув шею, принялся напряженно всматриваться в подкровельную тьму — не потому, что хотелось ему разглядеть над собой занавешенные чернотою стропила, а потому, что так отчего-то было легче считать.
   — Тем днем задождило, — сказал он наконец. — А ночью приходили те… ну, эти… к Чарусе. А дождь… Нынче десятый день окончился, как он идет. Вот сам и сочти. А почему?..
   — Выходит, до назначенного ими срока еще завтрашний день… — перебив его, раздумчиво проговорил волхв. — Хотя могут и поспешить… Наверняка уже они поняли, что ты знаешь. Так что возьмут они у хозяина твоего работу, едва лишь он закончит трудиться. Следить будут, всенепременнейше они за Чарусой будут следить… То есть что это я! Не будут, а с первого же дня следят. И ежели хозяин твой на беду поторопится пуще договоренного…
   Волхв смолк.
   Обождав для приличия (верней, для видимости приличия) пару мгновений, Жежень решился-таки задать донимавший его вопрос:
   — А почему они, хвост им поперек, так не хотели, чтобы Чаруса работу поручил мне? Он же, Чаруса то бишь, для них находка не великая. Он же сыровину, из которой изделье работает, вовсе не понимает; он же, вражина, все ее добрые достоинства изворачивает своему же изделью во вред… А я…
   Корочун вдруг захохотал. Не по-деревянному, как прежде, а настоящим (хоть и не шибко веселым) смехом.
   — Ох же и человек ты! Это ж подумать: другой бы стал выспрашивать, кто они, зайды-то непонятные, да зачем приходили, да с чего я их напугался… А ты?! До одного-единственного вопроса умишком своим дошел: почему-де Чарусу сочли умелистее тебя! Только лишь это тебя и донимает, а на остальное — тьфу! Так? — Он оборвал смех, посерьезнел. — А что Чаруса твой губит все достоинства работаемой сыровины, так его навестителям того и надобно. Достоинства нашего злата он погубит, а НЕНАШЕГО достоинства, погубляя, их же и выпятит… Э, да все едино тебе того ни в жизнь не уразуметь, хоть ты и дока по златым делам.
   — Да кто же они, навестители эти самые? — зло выкрикнул опять позабывший учтивость Жежень.
   Волхв вздохнул с горькой насмешкой:
   — А-а, все-таки и еще о чем-то захотелось дознаться? Ну, быть по сему, скажу. При всем бы хорошем мне лучше язык себе отгрызть, чем вслух выговорить их прозванье — чтоб не накликать, значит… Но теперь-то уж все едино, они уж и сами тут. Да не озирайся, — прикрикнул он вдруг на Жеженя, по каким-то приметам угадав в темноте, что парень тревожно вертит головой (правда, не озираясь — прислушиваясь). —Тут — это я не про Идолов Холм. Сюда-то они покуда не сунутся, хоть приманивай их медами… — Хранильник снова вздохнул. — Выворотни это.
   — Кто?!
   — Выворотни.
   — Ну да! — Жежень аж зашипел от обиды. — Стало быть, это к Чарусе выворотни наведывались. А чего ж буреломины, валежины да коряги с ними заодно не пришли? Ась?
   — Я не про вывороченные с корневищами деревья толкую, — заговорил он почти что по-обычному. — Вот скажи: ведомо тебе, какой смысл обозначается словом «оборотень»?
   — Конечно, ведомо, — дернул плечом Жежень. — Оборотень — это такой человек, который умеет оборотить себя волком или еще какой-либо чащобной звериной. Сказывают, для подобного ведовства надобно…
   — А выворотень — это волк, умеющий оборотить себя человеком, — нетерпеливо перебил Корочун. — Людодлак то есть.
   Жежень вновь знобко передернул плечами — под меховым покрывалом громко треснула расседающаяся по шву рубаха.
   Злато, которое не выглядит само собою…
   Нездешний Берег…
   Выворотни-людодлаки…
   А самое главное — это нешуточный хранильников испуг, который старец даже не пытается скрывать. Уж если могучий волхв аж этак боится и не считает свой страх чем-то стыдным, то какой же страх придется испытать Жеженю, едва он поймет хоть малую толику понятого хранильником? Может, уж лучше вот этак, не понимаючи?
   И в тот самый миг, когда Жежень окончательно решил, что самое умное для него теперь попросту прекратить отбрыкиваться от наседающей сонливой усталости, а завтра утречком спокойно убраться восвояси и вытрясти из головы рассказанное (а пуще — нерассказанное) Корочуном… Вот в этот-то самый миг волхв произнес:
   — Ты уж извиняй, мил-друг, а только отправиться восвояси я бы тебя попросил беспромедлительно, нынче же. Отправишься?
   Это он, видите ли, просит. Он, понимаете ли, еще и спрашивает! Старый сыч… Будто бы у кого-нибудь язык шевельнется сказать «нет», когда премудрый волхв-хранильник Идолова Холма просит ВОТ ТАКИМ голосом.
   Вслух Жежень, конечно, ничего подобного не вымолвил, однако его тяжкое сопенье оказалось красноречивее любых слов. Во всяком случае, для волхва, поскольку тот заговорил действительно почти что просяще:
   — Я, сдается мне, до сей поры тебя не обманывал. Ты-то меня иногда пробовал морочить, а вот наоборот еще не бывало. Так уж поверь — сразу, бездоказательно, ибо времени на поясненья у меня нет… Поверь: ежели ты, наипервейший в здешних краях умелец по-всякому да изо всякой всячины творить подобия людей и вещей… Вот ежели именно ты (потому как более некому) не успеешь непоправимо испортить Чарусину работу прежде, чем твой хозяин отдаст ее замовникам-выворотням… Не перебивай! — вдруг выкрикнул он так пронзительно и зло, что уже давно позасыпавшие козы подхватились с топотаньем да меканьем. — Не перебивай! Сказал же: некогда мне пускаться в разъяснения! Одно пойми: коли не исполнишь ты мою просьбу… нет, не просьбу — наказ, — о, это уже старец честнее сказал, как оно есть! — то плохо будет не лишь мне да тебе, и даже не только всем сущим во градах наших да в Междуградье. Плохо будет всем людям, сколько их живет по белу свету. И Навьим. И даже богам.
   Хранильник дернулся, умолк, словно бы сам себе прихлопнул ладонью рот (может, так оно и было по правде).
   Жежень вздохнул и начал выпутываться из мехового укрывала.
   — Пошли-ка в жилье. — Корочун, кажется, поднялся, придерживаясь за стенку. — Велю Любославе, чтоб подобрала тебе сухую одежу да обувку какую-нибудь — ноги-то, поди, еще кровянятся?
   Парень отмахнулся:
   — Пусты твои хлопоты: одежонка, а пуще обувь — что твоя, что Остроухова — на мне только разлазиться будет. Свое надену, что есть. Хоть и мокро, да по крайней мере не придется мельтешить голым задом по всему Междуградью.
   — Ладно! — Волхв нащупал в темноте Жеженево плечо и оперся на него.
   Парень тут же дал себе слово, как только случится вольный денек, сделать Корочуну хороший посох. Вслепую нашаривать валяющиеся где-то на полу штаны и рубаху, переодеваться, с трудом натягивая отсырелое полотно, — все эти занятия не из легких даже и без висящего на тебе старика. И даже без шуточной с виду ранки, которая на каждое шевеленье левой руки отзывается отнюдь не шуточной болью…
   — Ладно, — повторил хранильник. — Мельтешить по всему Междуградью тебе никак не придется — ни с голым срамом, ни с прикрытым. От входа в мое жилье пойдешь прямехонько вниз. На окраине Навьего Града найди смертную избу-домовину — невеликую, на двух резных столбах, работанных наподобие дивовых лап. Одесную от той избы начинается приметная тропка — она тебя к избе Щура-углежога выведет, а оттоль до Чарусина подворья рукой подать.
   — Да что я, не знаю? — Жежень поправил висящую под рубахой лядунку и шагнул наружу, почти волоча за собою хранильника. — Я вроде как не первый раз у тебя. Лучше скажи: сам-то ты остаешься в безопасности? После того как мы этих ржавых зайд подлинным их прозванием поминали, они к тебе не нагрянут? А то вон и сторожа твоя хвостатая запропала куда-то…
   Хранильник удосужился ответить Жеженю, лишь когда оба они, одинаково споткнувшись о высокий порог, выбрались наконец под дождь.
   — Не нагрянут… Будь милостив, притвори хлев… Нет, не нагрянут. Их покуда на здешнем берегу маловато, чтобы со мною вязаться.
   «Ты-то откуда знаешь, сколько их здесь? — не слишком уважительно подумал парень. — Мало ли что к Чарусе только двое захаживали — они же небось не обязаны таскаться друг за дружкой всем скопом!»
   А Корочун продолжал, пытаясь свободной рукой натянуть ворот полушубка на самую макушку:
   — Из-за псов не тревожься. Поди, волки где-то поблизости объявились — вот мои стражи-охороннички и позабивались кто куды… Приключалось уж с ними, оглоедами, этакое позорище… Не раз приключалось…
   Парень возмущенно засопел — объясненье волхва показалось ему неприкрытой насмешкой. Уж сказал бы прямо: «Не твоего, мил-друг, сопливого ума дело, куда подевались мои псы». Так нет же, выдумал несуразицу! Об нынешней поре волки дерзнули забраться в самое нутро Междуградья, да еще таким числом, что вусмерть перепугали Корочунову свору, — это ж только ляпнуть такое! Зима, что ль, нынче волкам — наглеть да в стаи сбиваться?! Дурнем прикидывается старый пень или (что верней) мил-друга своего Жеженя держит за пустоглавого дурачка.
   И тем обиднее показалась неприкрытая вздорность старикова толкованья, что, будь оно правдой, очень бы удачно объяснило огнеглазую тень на стерне. А так… Кажется, теперь понятно, что то была за тень. Понять бы еще, зачем его, Жеженя, навели на памятное место близ Шульгова подворья. И зачем все-таки выпустили к Корочуну. И главное, удастся ли теперь вернуться живым-здоровым.
   Меж тем «старый пень» все никак не мог управиться с неподатливым воротом.
   — Ты слышь, парнище… — бормотал он, сопя и покряхтывая, — ты хотя бы знаки, что Чарусе велено на том черепе выбить… Хоть их как-нибудь испорти… Благодарствую (это Жежень пособил его возне с полушубком)… Черточку какую от себя прибавь, что ли…
   — Да за это ты, почтенный, себя не волнуй, — отмахнулся парень. — Коли она, черепушка-то конская, впрямь вроде как золотая, то я ее разом… На наковальню кину да большим молотом сомну в оладью — прямо по-холодному, не каля на горниле. Это сработать что-либо трудно-маятно, а уж готовый труд испохабить, да еще чужой — плевое дело. Только ты упроси Навьих-охранителей, чтоб поспособствовали этим самым выворотням спустить шкуру с Чарусы прежде, чем он мою успеет спустить.
   — Чарусу не опасайся. Ежели чего, скажи: творю, мол, по Корочуновой воле. А завтрева спозаранку я сам к нему припожалую… коли будет мне в том Велесова благорасположительная подмога.
   Не понравилась Жеженю эта обмолвка про благорасположительность Скотьего Бога, ох как не понравилась! Выходит, могучий волхв-чаровник не больно надеется на одну только собственную неявную силу.
   А могучий волхв, опомнившись, заголосил, не щадя старческой своей глотки да Жеженевых ушей:
   — Э, э, парнище! Об! Надо же — вновь босиком наладился, а у самого на ступнях, поди, ни единого живого местечка! И плащ возьми. Плащ-то мой авось на тебе не рассядется? И клобук… Эй, Остроух! Любослава! Остроух! Засони беспробудные! Да вы там в избе повымерли, что ль?! Все сюда!
* * *
   Дождь…
   Трижды по трижды и еще трижды по стольку же растрипроклятый дождь…
   И столько же раз проклятые обмотки…
   И столько же по стольку же раз проклятый уклон проклятой тропинки, которая из-за проклятого дождя обернулась ручьем распроклятой грязищи, по которой проклятое меховое подобие онуч скользит, будто по скользанке-ледянице…
   Если бы к бедам от дождя да обмоток прибавилась еще и взаправдашняя прочная темень, какой надлежит случаться после заката да при ненастном небе, то, пожалуй, первый же десяток шагов под уклон обернулся бы серьезным увечьем. А уж отличить искомую смертную избу от домовин, ставленных на простые деревянные столбы… да что там — от земляного горба-могилища, или от куста, или…
   Но нет, мрак не помешал Жеженю довольно-таки легко распознать домовину-примету. Не помешал, потому что его — мрака — попросту не было.
   Вопреки ночной поре.
   Вопреки обложным тучам и сеявшемуся из них дождю.
   И вопреки туману. Хоть и невидаль это — туман при дожде, но чем дальше парень отходил от волхвовского жилья, тем плотнее, зримей делались путающиеся в редколесье клочья мутной сырой пелены. Насквозь промокшему парню вроде уже было совсем не с руки бояться мокрети; но висячая сырость, которая боги ведают как исхитрялась уживаться с осыпающейся на землю моросью… Это оказалось слишком. Это было мокрей и промозглее дождя, ветра, отяжелелой чавкающей одежи; это словно бы впитывалось в Жеженеву плоть, подменяло собою стылую кровь, растекаясь по жилам волнами мучительного озноба…
   А еще ЭТО светилось.
   Тяжкие стелющиеся пряди излучали странное, никогда прежде не виданное Жеженем мерцание. Если бы еще совсем недавно — да вот хотя бы нынешним днем — парню рассказали, что свет может быть не только серым, но и сырым, липким каким-то…
   Да, россказни о такой небывальщине Жежень бы вряд ли принял на веру. Однако подозревать во лжи собственные глаза у него той ночью причин не имелось. Вот она, небывальщина-то, — извивается под ногами, оплывает на толпящиеся по обе стороны тропы кусты и деревья…
   Небывальщина.
   Небывальщина и неслыхальщина.
   Жуть.
   Жежень наверняка испугался бы ее до дрожи и мучительного стука зубов, вот только сил для испуга у него уже не осталось. Все Жеженевы силы сжирала мучительная ходьба. И еще — злость. На скользоту (за то, что она такая скользкая), на волхва (за то, что этот распро… распремудрейший старец умеет так просить, что язык не поворачивается отказать). И кстати, на жуть тоже — за то, что она аж настолько жуткая. А стучать зубами и дрожать от страха парень попросту не мог — для этого нужно было сперва перестать Дрожать и стучать зубами от холода.
   Дубы по сторонам тропы делались все выше, и раздвигались они друг от друга все дальше, а промежутки меж их узловатыми черными стволами полнились густеющим сорным подлеском — хворый полуусохший кустарник, полынь да крапива выше осин… Верно, уж такая случилась ночь. Ночь, творящая что угодно со всем подряд. Ночь небывальщины. Вон и спуск вроде становится пологим, будто бы Идолов Холм уплощается, расплывается по земле, стремясь перестать быть холмом… Именно так и подумалось было Жеженю. А потом до него вдруг дошло, что творящиеся со склоном да лесом перемены могут иметь и другое объяснение: просто-напросто он, Жежень, миновал уже самую крутизну, и, значит, до Навьего Града рукой подать.
   И еще парня вдруг осенило, что если идти не по самой тропе, а по траве рядом, то будет не так скользко. Жежень попробовал сойти с тропы и немедленно поскользнулся.
   Он упал навзничь и проехал этаким образом с десяток шагов, судорожно и безуспешно хватаясь за траву, за нависающие ветви и за что попало. Плащ с рубахой свезлись чуть ли не выше затылка — к сбитым ногам да исхлестанным кулакам и лицу добавилась ободранная спина.
   Наконец Жежень пребольно задел бедром обо что-то очень твердое, большое, через миг это большое, твердое — вроде как древесный ствол четверти в две обхватом — оказалось у парня под мышкой, и езда на спине прекратилась.
   Распоследними словами кляня все сущее в мире (а заодно и сам мир, в котором находится место для чего угодно, кроме справедливости), Жежень попытался встать, цепляясь ногтями за доставшееся ему в объятия дерево. Парню почти уже удалось подняться на колени, когда неслабый удар по макушке вновь швырнул его наземь — теперь уже лицом книзу. С яростным рыком Жежень дернулся было подниматься опять, но…
   Нет, к счастью — к собственному счастью — парень успел лишь встать на четвереньки (ну и еще вкратце рассказать, что именно он собирается сделать со вздумавшим драться неведомым сволочугой).
   «К счастью», потому что попробуй Жежень снова подняться на ровные ноги, так снова же и схлопотал бы до голове, хоть никакого драчливого сволочуги вблизи не оказалось.
   А оказалось, что в падении своем парень налетел не на дерево, а на вкопанный в землю столб. Некогда затейливая резьба иструхлявела, осыпалась, но все же и теперь в столбе этом без особого труда угадывалось подобье ноги — не человеческой, не звериной, а принадлежащей какому-то трудновообразимому страшилу.
   Сопя, кряхтя и всхлипывая, Жежень выбарахтался из-под нелепой смертной избы, отличной от всех прочих, какие только можно было бы выискать в Навьем Граде. То ли схоронили в ней человека роду-племени совершенно неведомого, то ли Корочун называл это смертной избою зря, ошибочно — мало ли чем она могла оказаться на самом деле…
   Все может быть.
   Но в ту ночь Жежень мало озабочивался назначеньем загадочного строения.
   Выбравшись на тропу и не без труда заменив скотьи четвереньки двуногим людским стоянием, Жежень принялся было отряхивать да оправлять одежу, как вдруг словно бы окаменел.
   Поблизости кто-то был. Всего миг назад Чарусин закуп даже всхлипы себе позволял в полной уверенности, что никто не услышит. И вот — вдруг, ни с того ни с сего — парень почувствовал на себе чей-то пристальный брезгливо-заинтересованный взгляд. Словно бы рядом, в каком-нибудь полдесятке шагов, на тропке объявился некто… Не подкрался, не пришел, а именно объявился.
   Из ничего.
   Медленно-медленно (как если бы эта медлительность что-нибудь могла изменить!) Жежень приподнял голову.
   Так и есть.
   Смутная тень (на сей раз вроде людская), видимая отчего-то гораздо хуже, чем деревья, домовина и прочее. Стоит. Смотрит.
   Как же так? Ведь Корочун говорил, что этим… как их бишь — выворотням?… что им заказана дорога на Холм… Выходит, старик ошибся?
   Жежень медленно разогнулся, утвердился на широко расставленных ногах. Это заняло довольно много времени, потому что парень не отрывал настороженного взгляда от бездвижно стоящего выворотня.
   Между прочим, стоило лишь Жеженю распрямиться, как выворотень вдруг — будто толчком — сделался различим не хуже прочего окружающего. Почти весь он сделался различим — кроме только лица.
   Видал уже Чарусин закуп аж двоих таких. Да только снизу вверх, лежа на брюхе под грудой хлама (а потом гадаешь, взаправду было или с перепою мерещилось), — это вовсе не то же самое, что так вот, в упор, лицом к лицу… Даже если вместо лица перед тобою беспроглядное пятно черноты. Даже если вообще ничего не видать, кроме одеяния…
   Длинное — полы до земли… не тулуп, не рубаха, не плащ, а словно все разом… колпак с этой невнятицей вроде как одно целое (стряхни с головы — за спиною повиснет пустым мешком)… грубая дерюга, дрянь, крашенная то ли впрямь кровью, то ли срам сказать чем… а застежки на горле да на груди поблескивают чистой огненной алостью, выдающей наметанному глазу редкостные лалы (при полной бездвижности да при этаком, с позволения сказать, свете играть могут лишь дорогоценнейшие каменья). Небось у выворотней, что приходили к Чарусе, одежа ничем таким не искрила… Но у тех двух потвор хоть руки из рукавов торчали. А это… Есть ли вообще что-нибудь там, под ржавой одежей? Страшило…