Некоторое время воевода рассматривал бледное, словно уже заранее умершее лицо ведьмы. Потом, резко отвернувшись, усмешливо спросил настоятеля:
   — Каким же образом добывают признания святые отцы?
   Доминиканец оставил в покое скатерть и принялся поглаживать подбородок.
   — Ежели вам угодно воспользоваться привилегией карать и миловать ваших подданных, то я не считаю себя вправе давать советы, — проговорил он вкрадчиво. — Если же ваша милость искренне печется о соблюдении церковных установлений, то уместнее было бы отвезти подозреваемую в Вильно и предать суду святой инквизиции.
   Воевода улыбнулся — жестко, одними губами.
   — Моей милости угодно пользоваться своими привилегиями — и нынче, и впредь.
   Настоятель развел руками и промолчал. Ему не хотелось открыто пререкаться с могущественным владетелем края. Однако нынче же вечером в Вильно отправится гонец с подробным письмом.
   Под натужный скрип расхлябанной скамьи его ясновельможность обернулся к своим челядинцам, поманил пальцем щуплого ясноглазого человечка с увесистой сумой на плече:
   — Готовься. Да чтоб живо у меня, слышишь?
   Человечек встряхнул глухо звякнувшую суму, заморгал виновато:
   — Нижайше прошу ясновельможного пана… Жаровенку бы мою как-нибудь с телеги снести. Тяжеленькая она, жаровенка-то, одному не сдюжить. И еще огоньку бы…
   Воевода не успел распорядиться. Несколько мужиков из толпы метнулись к телеге, поставленной в скудной тени чахнущих от жары тополей («Где?» — «Это вот?» — «Берись, поднимай!»). А на ближней улице уже топотали, вопили истошно: «Криська! Криська, скорей! Пан дознаватель огоньку просит!»
   Приволокли жаровню, вздули угли. Исполненный ощущения собственной значимости «пан дознаватель» присел на корточки, запустил руку в громыхающее содержимое сумки. Писарь, деликатно покашливая, умостил на краешке стола чернильницу и принялся разворачивать трескучий пергаментный свиток.
   В тот самый миг, когда должно было начаться долгожданное действо, затаившая дыхание толпа вновь забурлила, взорвалась злобным гомоном.
   Худенькая расхристанная девчонка всем телом билась о людские спины, продираясь вперед, к судьям. Она что-то кричала, но крики эти вязли-пропадали в многоголосом визгливом вое: «Змееныш! Гадючье отродье! На костер тебя вместе с мамашей твоей проклятой!» Людское месиво завертелось грязным водоворотом, приминая девчонку к земле, замелькали кулаки, чьи-то торопливые пальцы шарили в пыли, выискивая камень…
   Досадливо скривившись, воевода махнул рукой, и его ратники споро надвинулись на толпу. Порядок восстановился стремительно. Особо буйных вразумили увесистые тычки латных рукавиц, прочих оттеснили скрещенными древками копий и заставили смолкнуть. Кинувшаяся было на помощь дочери ведьма перестала рваться из рук стражи; ее отпустили, и она снова застыла неподвижно, будто деревянное идолище.
   Девчонка тяжело поднялась на ноги. Несколько мгновений воевода брезгливо рассматривал ее всклокоченные пыльные волосы и расцарапанное лицо. Потом мотнул подбородком:
   — Подведите. Пускай говорит.
   Двое выметнувшихся из-за воеводской спины слуг торопливо, чуть ли не волоком подтащили ведьмино отродье к столу, тряхнули за плечи: «Ну, не молчи, ты! Их милость снизошли, ждать изволят… Ну!»
   Нет, она не собиралась молчать. Она просто не могла сообразить, как нужно говорить, чтобы эти важные паны обязательно выслушали все до конца. Путались мысли, подгибались трясущиеся колени, ныло ушибленное плечо, и ничего, ничего, ничего толкового никак не придумывалось. Но молчать тоже нельзя: в любой миг терпение его ясновельможности может лопнуть, и он прикажет начинать страшное…
   Опять толчок в спину, опять над ухом злобное «Ну!». Девчонка решилась. Судорожно сглотнув, она притиснула к груди перепачканные ладошки и сказала хрипло:
   — Не надо дознания. Ваша милость, ласковый пан, не надо. Ведьма она, я доподлинно знаю, что ведьма. Вот вам крест!
   Воевода молчал. Отец настоятель, покосившись на него, мягко спросил девочку:
   — Почему ты так уверенно обвиняешь свою мать?
   — Потому что знаю. Видела. И этой ночью, и прежде не раз…
   — Значит, ты уже давно подозревала свою мать в ведовстве? — еще ласковее спросил доминиканец.
   Девочка истово закивала, и он, значительно глянув на писаря (пиши, мол, все пиши поточнее!), задал новый вопрос:
   — Почему же ты скрывала свои подозрения? Откройся все раньше, твоя мать не успела бы причинить столько зла. Возможно, ее еще удалось бы спасти, ведь Бог милосерден. Но ты предпочла дожидаться, пока жалобу подаст кто-либо другой. Итак, почему?
   Старый доминиканец превосходно умел владеть собой, и все же от его ласковой доброжелательности повеяло вдруг чем-то железным — словно бы под мягкой травой обозначился настороженный капкан.
   — А робела я, пан-отец, — девочка отвечала настоятелю, но почему-то упорно смотрела не на него, а на воеводу. — Больно уж страшная она делается, когда думает, что одна. Космы по плечам висят, глаза зеленым огнем полыхают, а сама все бормочет, бормочет…
   — Молчи, дура!!! — от истошного вопля рванувшейся из рук стражников ведьмы доминиканец вздрогнули перекрестился.
   А девчонка будто и не слыхала. Продолжая показывать, какой страшной делается иногда ее мать, она задергалась, забормотала совершеннейшую невнятицу, по-прежнему не сводя с воеводы потемневших, сделавшихся какими-то недетскими глаз.
   Его ясновельможность вдруг захрипел, обеими руками рванул ворот. Доминиканец вскочил, вскидывая над головою наперсный крест, но было поздно. Запрокинув полиловевшее лицо, воевода осел на пыльную землю, и в его стекленеющих глазах тускло отразилось злое полуденное солнце.
   Девчонка замерла, с неподдельным ужасом глядя на мертвого. Отец настоятель попятился, отмахиваясь крестом, кто-то из причта бросился к воеводе, кто-то выдергивал из ножен меч, кто-то крестился… А потом невыносимую тишину вспорол женский визг — одинокий, пронзительный, страшный — и все утонуло в реве готовой сорваться с места толпы.
   Ведьмина дочь опомнилась. Затравленно оглядевшись, она вдруг принялась горстями хватать пыль из-под ног и расшвыривать ее вокруг себя, выкрикивая бессмысленные слова. И вой озверевших людей как-то незаметно перелился в вопли животного ужаса. Людское скопище заволновалось, передние стали проталкиваться назад, а потом двое-трое бросились наутек, и за ними хлынули все. Прочь от жуткого места, от хилой голенастой девки, глазами которой глянул на них сам сатана — прочь, прочь, скорее!!!
   Мига не прошло, как на площади перед костелом остались лишь ведьма и ее дочь, да еще мертво уставившийся в выжженное небо ясновельможный пан воевода.
   Шатаясь, еле волоча подгибающиеся ноги, девчонка подошла к матери. Больше всего на свете хотелось ей обнять, прижаться, заплакать, и чтобы черные от въевшейся печной копоти ладони неторопливо и утешающе гладили по голове.
   Но мать оттолкнула ее.
   И ударила. С размаху. Изо всех сил.
   — Я же говорила тебе! — Голос женщины сорвался на злобный хрип. — Я же приказывала! Чтоб не смела раскрывать себя! На костер захотела, дурища?!
   Яростно сопя, девчонка пыталась уворачиваться от хлестких ударов, пыталась ловить материнские руки и, наконец, выкрикнула:
   — А сама?! Я ночью не спала, я все видела! Как ты могла, зачем?!
   Мать вдруг сникла. Оставив избитую, плачущую в голос дочь, она медленно подошла к воеводе, кончиками пальцев притронулась к его лицу. Потом сказала:
   — Мертвый…
   Словно бы это нужно было говорить…
   — Я не хотела! — Девочка судорожно утирала слезы и кровь. — Я хотела, чтоб пожалел. А он помер. И пришлось всех пугать.
   Колдунья вяло шевельнула плечом.
   — Дура ты. «Хотела»… Важный пан, очень важный. Такие чужой воле покорствовать не умеют. Он, сказывают, перед самим королем не больно робел, а тут ты — хамка, холопка… Не покориться чарам не мог, и покориться не мог — гонор панский противился. Вот и хватил удар.
   Ведьмина дочь вдруг закричала, давясь слезами:
   — Из-за тебя все! Убила, распугала людей, на костер теперь сволокут — из-за тебя! Зачем ты ночью делала это, зачем?!
   — А ты вот только что — зачем? — спокойно обернулась к ней мать.
   — Так я же… Спасти же хотела… Жалко же… Ты ж мне не чужая!
   — Не чужая… — Ведьмины губы изогнулись в горькой улыбке. — Жалко… Вот и мне невмоготу стало от жалости. У Ядвиги вчера малец помер — тот, которого весной родила. Слыхала?
   Девчонка заморгала непонимающе.
   — Ты это что же, удумала, будто воскрешать можешь?
   Мать не ответила, только улыбка ее сделалась обреченнее, горше.
   — Ладно. Будет нам молоть языками, — сказала она наконец. — Уходить надо, пока люди от острастки твоей не опамятовали. Сейчас много нищенок по дорогам бродит, авось затеряемся…
   Трескучий громовый раскат шевельнул порывом влажного ветра листву умирающих тополей. Девчонка испуганно оглянулась и замерла. Над деревенскими крышами пухла, сминала выгоревшее небо иссиня-черная тяжелая туча.
   — Будет дождь, — растерянно выговорила ведьмина дочь.
   Тучу раскололо стремительное лиловое пламя, от яростного грома качнулась земля, коротко вскрикнул беспризорный костельный колокол.
   — Дождь… — шевельнула губами ведьма. — А я уж отчаялась ждать. Думала, что ушла моя сила, что страх ее погубил.
   Девчонка смотрела на нее во все глаза.
   — Так вот что ты — ночью-то…
   — Да, — вздохнула мать. — Ну, хватит мешкать. Пошли.
   Не успела улечься пыль, поднятая торопливыми шагами уходящих женщин, как по крышам, по вымершим огородам, по неживому лицу воеводы забарабанили крупные холодные капли.
* * *
   Мысь словно бы неким ведовским образом распознала тот миг, когда Кудеслав, дослушав Векшино повествование, принялся рассказывать сам. Впрочем, ведовство тут явно было ни при чем. Вернее, почти ни при чем — поскольку любопытство (да еще такое!) тоже может быть отнесено к неявным силам, труднодоступным пониманью обычных простых людей.
   Обе — доподлинная Горютина дочь и ее доподлинное подобие — слушали Мечника так же неотрывно да жадно, как ночью слушали Асу. Вот только речь Кудеслава иногда становилась едва ль не менее понятной, чем обильно сдобренная урманскими словцами коверканная речь Агмундовой вдовы.
   Именно «едва ли». Наверняка очень многое из услышанного осталось бы непонятным для обеих Векш, не придись давеча им самим заглянуть в грядущую жизнь.
   Дослушав, Векша и Мысь некоторое время молчали.
   При этом бывшая златая богиня сидела, как на еже: видать было, что вопросов у девчонки — озеро разливанное и что молчание обходится ей неимоверно дорогою ценою, однако… Однако Мысь явно опасалась подать голос вперед старшей себя. Ай да Векша! «Чтоб во всем была мне послушна» — это, значит, слова не праздные…
   Наконец Мечникова жена (покамест единственная, а там — коли выйдет удача подуправиться с ржавыми — поглядим) проворчала, брезгливо косясь на изнывающую от нетерпенья девчонку:
   — Ладно уж, можешь… А то как бы задишко твой вертлявый до костей не истерся.
   — Лучше задишко иметь, чем как у тебя — скоро ни в одни двери не пропихается! — возмущенно фыркнула Мысь, разом утратив всяческую почтительность к своему старшему уподобию.
   — Да будет вам! — Кудеслав ладонью прихлопнул рот вскинувшейся Векше. — Нашли чем мериться…
   — А чего эта… — начала было Мысь, но вятичев подзатыльник вынудил замолчать и ее.
   — Будет вам, я сказал! Вот же одарили боги да Навьи… Тут и с одной-то справляться — ворогу не пожелаешь, а уж с двумя…
   Он хотел еще добавить к своему недавнему «нашли чем мериться», что, строго говоря, мериться обеим, в общем-то, нечем, — хотел, но поостерегся.
   Вновь помолчали.
   Векша о чем-то думала, посапывая и напряженно шевеля губами.
   Мысь выворачивала шею, старательно не глядя ни на Мечника, ни на его покамест единственную жену — дулась. Впрочем, век девчонкиной обиды оказался коротким. До обид ли, когда от необоримого любопытства без малого светится кончик вздернутого короткого носа?!
   Настороженно косясь на Векшу, девчонка придвинулась вплотную к вятичу и не прошептала даже, а выдохнула чуть слышно:
   — А что за прозванье такое — Чекан?
   И тут же, углядев краешком глаза, что Векша все равно слышит и явно не одобряет, поддельное Горютино чадо поторопилось отпрянуть да обернуться:
   — Уж будь милостива, извини. — И голос, и лицо Мыси преисполнились истового подобострастия (оч-чень подозрительно истового). — Я так просто ляпнула, не по правде. Пролезет он у тебя в двери. Разве только попадутся какие-нибудь уж очень узкие…
   Векша неожиданно расхохоталась.
   — Ты чего? — озадаченно спросило совместное творение Жеженя да Борисветовых колдунов.
   — Ничего. — Мечникова жена успокоилась, вытерла рукавом глаза и вдруг снова прыснула: — Ох же ж и дурехой я была в твои годы!
   — В ТВОИ годы, — буркнула Мысь, отворачиваясь.
   — Угомонились? — Кудеслав снова принялся подкармливать костерок. — По мне, так обе вы… Что нынешняя, что тогдашняя — и по годам-то разница невеликая, а уж по уму как бы даже не еще меньше. — Он вздохнул, пощипал бородку. — А чекан — это оружье такое. Вроде вон молотка Жеженева (верней, Чарусиного), только… Ну, то объяснять долго. Да и некстати.
   — Выходит, и в той жизни будет у тебя воинское прозвание, — задумчиво проговорила Векша.
   — Да.
   Да уж… И в этой, и в привидевшейся нынче, и в той, завершенье которой показывал тебе четвероединый волхв… Веселые же, однако, судьбы уготованы твоей душе, Кудеслав Мечник или как тебя там… Веселые да счастливые…
   — А эта… — Мысь беспомощно пошевелила губами. — Ну, та… которую умучили… Она красивая была? То есть будет.
   Вятич лишь неопределенно дернул плечом.
   — Может, ею станет которая-то из нас? — спросила Векша (непонятно как-то спросила: то ли опасливо, толи с потаенной надеждой).
   Мечник снова дернул плечом.
   — Значит, нет. — Векша вздохнула. — В твоем видении не было нас, в нашем — тебя… Жалко.
   — Старец Корочун говорил, будто встретившиеся в одной жизни никогда не встречаются друг с другом в иных, — сказал Мечник, глядя в огонь.
   — Но я с Мыськой встретилась же!
   — Вы с нею вроде как одно…
   — А с тобой? — Векша заглянула ему в глаза. — С тобой мы разве не…
   Кудеслав молча обхватил ее за плечи, притиснул к себе. Мысь громко да обиженно засопела, и подлинная Горютина дочь, вздохнув, поскреблась в Мечникову бронную грудь:
   — Ладно уж, и ее приласкай. А то заплачет.
   Вятич не глядя чиркнул ладонью по Мысиной голове. Движение получилось торопливым, неловким и до безобразия похожим на подзатыльник, но девчонка тихонько заурчала от удовольствия.
   — Корочун… — Мечник поперхнулся, обнаружив, что имя мудрого хранильника почему-то сделалось неприятным — оно словно залипало в гортани, вызывая чуть ли не тошноту. — Он говорил, будто даже если ныне сущие встретятся в одной из грядущих жизней, то попросту не узнают…
   — Но я да Мыська ведь узнали друг дружку! — обиженно перебила Векша.
   — Это вовсе другое. Вы нынешние узнали себя в тогдашних… тамошних… Кор… Ну, этот, научатель твой, он сказал…
   — Тебя-то нынешнего я тоже знаю! — фыркнуло Горютино чадо. — И ты знаешь нынешнюю меня. Так что нет нас друг у друга в грядущей жизни, и весь сказ на том. А с чего… — она запнулась и вроде как сглотнула что-то, застрявшее в горле, — с чего Коро… ой… Ко-ро-чун… фу… вел с тобой такие беседы?
   Кудеслав прикинулся, будто либо не расслышал вопроса, либо не понял, что это вопрос. Не хотелось вятичу затеваться с новым пространным рассказом. Душа не лежала. Муторно было ей, вятичевой душе. Не оттого муторно, что тревожно, а как раз оттого, что тревога, пробудившаяся вместе с самим Кудеславом, как-то незаметно исчезла.
   Сгинула.
   Иссякла.
   Все было неправильно.
   Беспечность спутников была неправильной, потому что оказалась она слишком уж чрезмерной.
   Ленивая расслабленность самого Мечника была неправильной, потому что… Потому что ее просто не могло быть. После давешних таких правдоподобных и таких тревожных подозрений спокойнехонько сидеть да разглагольствовать леший знает о чем?! Пускай день потерян, пускай даже случилось это и не по твоей вине — все равно, нужно было хоть место привала сменить, нужно было хоть что-нибудь делать…
   Делать…
   Тупая неуклюжая боль раздраженно заворочалась в затылке, спугивая досадные мысли. Вот еще напасть… С пересыпу, что ли? Или наоборот — дает себя знать мучительная усталость последних дней? Как бы то ни было, а все-таки хорошо получить целый день отдыха. Вот и угомонись, пользуйся негаданным подарком судьбы, чтобы восстановить подорванные силы — они еще, небось, пригодятся…
   Боль немного поворочалась, повозилась, словно бы устраиваясь поудобнее, да и заснула. Именно заснула, не сгинула. Лишнего движения… да что там — даже какой-нибудь излишне беспокойной мысли вполне может оказаться достаточно, чтобы спугнуть эту настороженную чуткую дрему. И потревоженная хворость куда как жестоко выместит на побудчике свое раздражение.
   Вот и не беспокой, не зли.
   Угомонись.
   Уютно потрескивало в костре, клонящийся к закату Хорсов усталый лик превращал палую листву в ярое золото да червонную медь, луговая даль истаивала красноватым туманным маревом…
   — Я вот думаю… — внезапно проговорила Мысь, глядя на полупрозрачный костровой дым (в полнейшем безветрии тот возносился к небу отвесно и плавно). — Думаю, думаю…
   — А ты разве умеешь? — не удержалась Векша, но бывшая златая блестяшка пропустила этот ехидный вопрос мимо ушей.
   — Все думаю, и никак не могу понять: времена, которые мы видели и ты видел, — они разные или нет?
   Кудеслав развел руками (вернее — одной рукой, потому что вторая обнимала женины плечи), подлинная Горютина дочь проворчала: «Пойди разбери!»
   Мысь вздохнула, потом еще раз вздохнула, а потом решительно втиснулась под свободный Мечников локоть. Кудеслав не пытался ей помешать, он лишь вопросительно глянул на Векшу, но та словно бы и не заметила выходки своего уподобил. Ну и ладно.
   — Я к чему спросила-то… — Девчонка ерзала, обустраиваясь у вятича под мышкой основательно и надолго. — Я это к тому…
   Договорить она не успела.
   Жежень (наверное, он давно уже лишь притворялся спящим) внезапно вывернулся из-под полушубка и поднялся на ноги. Стараясь не глядеть на троицу, рассевшуюся по другую сторону костра, парень выговорил хрипло:
   — Слышь, Векш… Извиняй — Ку-де-сла-ви-ха… Ты говорила, тут озерцо неподалеку… Где?
   — Там…
   — Сызнова благодарствую… — Жежень крутнулся на месте и почти бегом кинулся туда, куда указал ему не шибко вразумительный взмах Векшиной руки. — Благодарствую!.. Хвост бы вам всем!.. Вражины!..
   И тут же Мысь, забарахтавшись так, что Кудеслав едва не повалился на спину, крикнула:
   — Асушка! Твой дурень топиться хочет!
   От этого крика Чарусин закуп втянул голову в плечи и наддал прыти. Аса же неторопливо отложила работу, встала и отправилась вслед за ним.
   — Вот же дитятко капризное! — Мечник тоже попытался было подняться, но оба Векшиных подобия вцепились ему в локти и не пустили.
   — Не ходи, — спокойно сказала подлинная Горютина дочь. — При тебе только хуже получится.
   А Мысь как ни в чем не бывало продолжила прерванное:
   — Як чему спрашивала-то про времена… Разные они, нет ли, а только там заведен лад уж больно похожий на тот, какого хотят для нас Борисветовы. Выходит, все-таки быть над Здешним Берегом нездешнему верху? А тогда что нам за прок творить помехи ржавым, коль все равно без толку? Лишь озлять по-дурному… А?
   — Вздор. Чьему верху быть — то покуда еще старица надвое ворожила. — Кудеслав говорил резко, почти зло, потому что на первых же словах ему в затылок будто волчьи клыки впились. — Да… о-ох, боги!.. да проживи мы подсмотренные нынче жизни целиком — и то бы вряд ли смогли распознать, Борисвет или Светловид держит на Здешнем Берегу верх. Даже проживши!.. А уж этак вот, лишь подсмотрев… Не понр… Не понравилось им… А милое вам Приильменье каково нынче постороннему глазу видится? Не знаете? А нынешняя вятская жизнь понравилась ли тебе? Неужто же вы так ни словечка и не уразумели из того, что втолковывал Кор… О-о, боги пр-р… све-е…
   Мечник запрокинулся, царапая ногтями затылок — будто бы силясь разодрать его раньше, чем это удастся невидимым свирепым клыкам. Перепуганные, ничего не понимающие Векши сунулись оттаскивать пальцы Кудеслава от его же кровянеющих волос, но даже обоим уподобиям Горютиной дочери глупо было надеяться пересилить вятича. Тот словно и не заметил этих отчаянных попыток. Хотя… Быть может, именно благодаря им Мечник вновь нашел в себе силы заговорить — слепо уставясь в вечереющую небесную бездну, с трудом продавливая слова сквозь плотно стиснутые зубы…
   — Я… помотался по свету… видал… знаю… Легче всего навязать чужое, когда прежний лад рушится… а новый еще толком не… Как у вас нынче… Как нынче в вятской дебри-матушке… Каждый раз они будут пытаться на таком переломе… На междувременье… Оно, поди, и есть тот самый перекат Время-реки, по которому они к нам… Волки — для них всегда первая добыча хворые, загнанные, запуганные… всегда… А сколько еще будет таких перекатов! И если у нас… у потомков наших… если на таких межвременьях… нам, здешним, не будет хватать ос… осмотрительности… терпенья… Если захочется нам скорей-скорей-скорей… безопасности, сытости, определенности — ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ, лишь бы скорее… Тогда-то и грядет конь ржавый… черный… И на том, на Нездешнем Берегу… Коль захочется любой же ценою воли… раздольной, неоглядливой… НИ НА ЧТО не оглядливой… тем, тамошним… или нам, здешним… Плох железный закон, выстроенный лишь на страхе пред жестокою силой, на почтении к недостойным… Но когда рвутся из-под такого, легче легкого не вырваться, а сорваться… Под один гребень с недостойными перестать чтить и достойных… Приравнять к угнетателям тех, кто попросту… кто всего-то лишь хочет воли и для себя… Обо всем судить… было при прежнем — плохо… не было — хор… хорошо… Это смерть — когда без разбору под один гребень… это ярмо хуже прежн… прежнего… в дюжую дюжину раз хуже…
   Мутнел, мерк предвечерний свет в глазах Кудеслава, растерянные лица склонившихся Векши и Мыси расплывались бесформенными багровыми пятнами, а он все хрипел, все цедил малоразборчивые слова, сам не понимая, слюна или кровь пузырится у него на губах:
   — Никому, кроме ЕГО-ЕЕ, не дано безошибочно провидеть грядущее! Даже богам — и тем почти не… Потому не тщиться заглянуть в запретное нужно; не истолковывать подвысмотренные крохи — нуж… о-ох, пропади оно все!.. Нужно пытаться вершить это самое гряд… К-когда живешь — тогда и… Не дожидаясь… невесть чего… а вы… «Все равно без толку» — надо же! Вот бы ржавые-то порадовались, кабы…
   Вятич вдруг подавился словами и зарычал, коверкая рот злобным оскалом.
   Потому что боль сделалась совершенно непереносимой.
   А еще потому, что понял.
   Если и не все, то главное.
   Отчего и он, и оба подобия Горютиной дочери изо всей наверняка долгой вереницы грядущих своих воплощений нынче заглянули именно в эти.
   Как получилось, что Кудеславово виденье нагрянуло вроде бы само собою и ни с того ни с сего… вроде бы.
   Откуда взялась уму непостижимая беспечность сопутников и собственная Кудеславова душевная да телесная леность.
   И еще: почему для него и для Векши (главное — Векши!) вдруг сделалось почти непроизносимым имя премудрого четвероединого волхва. Если Векше противно даже языком вытворить волхвовское имя, то ни за что она не допустит в свою голову разум старого ведуна. Сознательно, нет ли, а не допустит. А кроме Корочуна, теперь, наверное, никто не способен противостоять ржавым, которые взялись наконец за своих догоняльщиков — и похоже, взялись всерьез.
   Ты-то, Кудеслав Мечник-Пернач-Чекан, все хлопотал по-глупому, в меру своего воинского разумения опасался наскока, стрел из засады… А вороги-то вот как: тишком да ладком. По-своему. Наверняка.
   Ярилась, не отпускала злая хищная боль; окружающее зализывали-размывали тусклые закатные отсветы… нет, это Мечников взор захлебывался в мутном кровавом тумане — ледяном, ржавом, последнем… Мягко качнулась земля… Вот-вот вздыбится она, опрокинет и больше уж не позволит подняться…
   И вдруг смертное наваждение резко преломилось на убыль.
   Ослабела хватка злобных терзающих клыков, между ними и затылком втиснулась крепкая маленькая ладошка, а перед вновь научившимися видеть глазами объявилось сосредоточенное, напряженное Векшино лицо.
   — Что с ним? — это Мысь. Встревоженная, испуганная. И тоже рядом.
   А Векша торопливо наговаривает что-то неслышное; глаза ее темнеют, оборачиваются бездонными колодцами невесть в какую трудновообразимую глубь… А боль — она еще где-то рядом, еще скалится, пугает, притворяется, будто вот-вот снова бросится терзать да мучить… Только этот невидимый, но жуткий зверь не вернется. Потому что боится маленькой прохладной ладошки. Невыносимо боится. До смерти.
   Так боль и умерла — от страха.
   Помнится, кто-то кого-то считал обузой в пути, а, воин самоуверенный?..
   Боль умерла, и Векша сразу обмякла — сделалась обычной, только очень усталой. Лишь тогда, утерев рукавом мокрое лицо да вновь привалясь к приходящему в себя вятичу, она соблаговолила вспомнить о вопросе своего уподобил и проворчать: