Страница:
— А вот такой это и волхв, — насмешливо протянул старец, оборачиваясь к вятичу. — Вот все-то мы четверо и суть волхв по прозванию Корочун, хранильник Идолова Холма да Навьего Града. Съел? — Он с чрезвычайно довольным видом разглядывал выражение Мечникова лица. — Может, и не след бы мне этого открывать, а только я тебя, человече, уж раскусил: тебе всей правды вовремя не скажи, так ты навыдумываешь…
Мечник немо зашевелил губами. Через миг-другой из этого шевеления вылепилось-таки нечто членораздельное:
— Это ты… значит… и они… А?
Волхв засмеялся. Его дробному сухонькому хихиканью принялись вторить Любослава и даже наглый голоногий щенок (на щенка, впрочем, разом оборвав смех, одновременно да злобно прицыкнули и старец, и женщина).
А потом старик сказал с внезапной серьезностью:
— Чтобы постичь многое из того, что удалось постичь мне… или нам — это будет вернее, но уж лучше я стану говорить не как следует, а как привычно людям, чуждым многих неявных тайн… Так вот, для постижения многого мне пришлось вычленить кой-какие из своих душевных наклонностей и дать им возможность развивать себя отдельно от прочего. Столь замысловатым образом и появилась на свет сия достойная троица… Как я смог этакое совершить? Не скажу. Во-первых, все равно не поймешь, а во-вторых… Пес тебя ведает, а ну-кось поймешь? Чахлого, не к месту говорливого дедки, небось, еще аж на троих хватило без особой убыли для первоосновы, а кого другого, может статься, и на одного себя мало.
Мечник слушал, а сам, до боли вывернув шею, безотрывно глядел на Любославу. В суть поведанного волхвом Кудеслав не вдумывался. (Чего тут вдумываться-то?! Одно слово: ведовство.) Однако эта сероглазая… Ну и душа, ну и достойные же задатки, выходит, были у того, изначального Корочуна!
Старик перехватил Мечников взгляд (а наверняка и не только взгляд) и смущенно хмыкнул.
— Этого я и сам до конца постичь не способен, — как-то чуть ли не виновато произнес он. — Вычленял-то я… — волхв запнулся, фыркнул не то весело, не то возмущенно — разглядел, небось, ярко нарисовавшееся в Кудеславовом воображении виденье седобородого мудреца, свежующего себя самого, будто кабанью тушу.
Отдышался Корочун, заговорил вновь:
— Вычленял-то я свое целительское дарование, ну и что там еще к нему надлежит… А получилась ни с того ни с сего баба. А и хорошо, что так! Сколько я с нею мучений принял — до сей поры дрожь прохватывает, как вспомню. Ну-кось, прикинь: отшельно живущий старец с новорожденным дитятком на руках! Да и позже… Зато с Остроухом и этим вот, последышем, горя не ведал. Как по той приговорке: сперва няньку, а после — ляльку…
Он тяжко вздохнул, отер дрожащими пальцами взмокревшую плешь — словно бы попытался изловить резвящийся на ней очажный отсвет.
Потом сказал:
— Ты, человече, уразумел ли, зачем я тебе все это поведал? Я тебе сокровенное наше открыл, чтобы ты впредь не выискивал в моих речах злые обманные умыслы. Ты ведь, мил-друг, от родительских лона-семени наделен неслабой неявною силой. И я… верней, мы… пред тобою вроде как щит уронили. Такую подноготную приоткрыть — это куда опасней, чем назвать доподлинное имя свое. Неужто и теперь не поверишь в мою искренность?
Кудеслав наконец оторвал заклякший взор от Любославы и тяжко уставился на волхва:
— А не боязно тебе, что через меня и нездешние вороги дознаются о твоем сокровенном?
— Не боязно.
Наступив обутой в мягкую сыромятину ногой на каменное ограждение очага, волхв плавно раскачивал над жаркими угольями тускло взблескивающую подвеску.
— Не боязно, — повторил он. — Похоже, нездешние уж вызнали все, что только хотели. Крепко они нас всех заморочили было, крепче крепкого; и за собственным разумом, поди, никто из нас не следил, как то надлежит. Потому-то и одолел меня ворог, вкравшийся к самому моему очагу, — одолел, хоть я призвал себе в помощь всю безмерную силу Скотьего Бога… Оружье-то отложи покуда — не дай Велес, сам себя покалечишь.
Негромкое потрескивание заставило вятича обернуться к очагу.
На волхвовской жаровне тлел, наливаясь голубым мерцанием, насыпанный хранильником непонятный песок. От мерцания этого потянулась под самую кровлю струйка белесого прозрачного дыма — потянулась, завилась вервием, и вдруг будто порыв неощутимого ветра накинул ее на Кудеслава.
Размылась, подернулась водянистой зыбкостью сумеречная внутренность волхвовского жилья. В Мечниковы ноздри плеснуло чистой горечью осеннего увядания, перед глазами заколыхались сполохи теплой, спокойной желтизны — раз, снова и снова… Волхв, наверное, качает свою блестяшку…
Тихие шаги за спиной. Не оборачиваясь, вятич понял, что это Любослава подобралась ближе, словно бы и ей захотелось омыться пряным духом степного ветpa, росы, настоянной на поникших травах, — всего того, что мерещилось… нет — жило, прорастало, лилось с волхвовской кудесной жаровни.
А потом Любослава заговорила. Голос ее выстилался спокойно, незамысловато — под стать чародейскому дыму-курению — и Мечнику с первых же слов подумалось, будто это колыбельная. И лишь чуть позже до вятича дошло, что баюкает усталая женщина не голоногого мальца, а его самого.
5
Мечник немо зашевелил губами. Через миг-другой из этого шевеления вылепилось-таки нечто членораздельное:
— Это ты… значит… и они… А?
Волхв засмеялся. Его дробному сухонькому хихиканью принялись вторить Любослава и даже наглый голоногий щенок (на щенка, впрочем, разом оборвав смех, одновременно да злобно прицыкнули и старец, и женщина).
А потом старик сказал с внезапной серьезностью:
— Чтобы постичь многое из того, что удалось постичь мне… или нам — это будет вернее, но уж лучше я стану говорить не как следует, а как привычно людям, чуждым многих неявных тайн… Так вот, для постижения многого мне пришлось вычленить кой-какие из своих душевных наклонностей и дать им возможность развивать себя отдельно от прочего. Столь замысловатым образом и появилась на свет сия достойная троица… Как я смог этакое совершить? Не скажу. Во-первых, все равно не поймешь, а во-вторых… Пес тебя ведает, а ну-кось поймешь? Чахлого, не к месту говорливого дедки, небось, еще аж на троих хватило без особой убыли для первоосновы, а кого другого, может статься, и на одного себя мало.
Мечник слушал, а сам, до боли вывернув шею, безотрывно глядел на Любославу. В суть поведанного волхвом Кудеслав не вдумывался. (Чего тут вдумываться-то?! Одно слово: ведовство.) Однако эта сероглазая… Ну и душа, ну и достойные же задатки, выходит, были у того, изначального Корочуна!
Старик перехватил Мечников взгляд (а наверняка и не только взгляд) и смущенно хмыкнул.
— Этого я и сам до конца постичь не способен, — как-то чуть ли не виновато произнес он. — Вычленял-то я… — волхв запнулся, фыркнул не то весело, не то возмущенно — разглядел, небось, ярко нарисовавшееся в Кудеславовом воображении виденье седобородого мудреца, свежующего себя самого, будто кабанью тушу.
Отдышался Корочун, заговорил вновь:
— Вычленял-то я свое целительское дарование, ну и что там еще к нему надлежит… А получилась ни с того ни с сего баба. А и хорошо, что так! Сколько я с нею мучений принял — до сей поры дрожь прохватывает, как вспомню. Ну-кось, прикинь: отшельно живущий старец с новорожденным дитятком на руках! Да и позже… Зато с Остроухом и этим вот, последышем, горя не ведал. Как по той приговорке: сперва няньку, а после — ляльку…
Он тяжко вздохнул, отер дрожащими пальцами взмокревшую плешь — словно бы попытался изловить резвящийся на ней очажный отсвет.
Потом сказал:
— Ты, человече, уразумел ли, зачем я тебе все это поведал? Я тебе сокровенное наше открыл, чтобы ты впредь не выискивал в моих речах злые обманные умыслы. Ты ведь, мил-друг, от родительских лона-семени наделен неслабой неявною силой. И я… верней, мы… пред тобою вроде как щит уронили. Такую подноготную приоткрыть — это куда опасней, чем назвать доподлинное имя свое. Неужто и теперь не поверишь в мою искренность?
Кудеслав наконец оторвал заклякший взор от Любославы и тяжко уставился на волхва:
— А не боязно тебе, что через меня и нездешние вороги дознаются о твоем сокровенном?
— Не боязно.
Наступив обутой в мягкую сыромятину ногой на каменное ограждение очага, волхв плавно раскачивал над жаркими угольями тускло взблескивающую подвеску.
— Не боязно, — повторил он. — Похоже, нездешние уж вызнали все, что только хотели. Крепко они нас всех заморочили было, крепче крепкого; и за собственным разумом, поди, никто из нас не следил, как то надлежит. Потому-то и одолел меня ворог, вкравшийся к самому моему очагу, — одолел, хоть я призвал себе в помощь всю безмерную силу Скотьего Бога… Оружье-то отложи покуда — не дай Велес, сам себя покалечишь.
Негромкое потрескивание заставило вятича обернуться к очагу.
На волхвовской жаровне тлел, наливаясь голубым мерцанием, насыпанный хранильником непонятный песок. От мерцания этого потянулась под самую кровлю струйка белесого прозрачного дыма — потянулась, завилась вервием, и вдруг будто порыв неощутимого ветра накинул ее на Кудеслава.
Размылась, подернулась водянистой зыбкостью сумеречная внутренность волхвовского жилья. В Мечниковы ноздри плеснуло чистой горечью осеннего увядания, перед глазами заколыхались сполохи теплой, спокойной желтизны — раз, снова и снова… Волхв, наверное, качает свою блестяшку…
Тихие шаги за спиной. Не оборачиваясь, вятич понял, что это Любослава подобралась ближе, словно бы и ей захотелось омыться пряным духом степного ветpa, росы, настоянной на поникших травах, — всего того, что мерещилось… нет — жило, прорастало, лилось с волхвовской кудесной жаровни.
А потом Любослава заговорила. Голос ее выстилался спокойно, незамысловато — под стать чародейскому дыму-курению — и Мечнику с первых же слов подумалось, будто это колыбельная. И лишь чуть позже до вятича дошло, что баюкает усталая женщина не голоногого мальца, а его самого.
Это можно постичь, это можно понять —
Так и день рассветает опять да опять,
Так за стужами весны приходят,
Так земля то мертвеет, то родит…
Разве можно счесть злом избавленье от пут?
Что же люди в тоске беспричинной клянут
Неминучую гибель-судьбину,
Мня концом-окончаньем кончину?
Отдохнуть, мертвечину с души отряхнуть,
Вновь познать позабытую сущую суть,
А потом… Эко слово занятное: «вновь»…
Задышать, отплевав материнскую кровь,
И бездумно взглянуть сквозь глазницы
Народившейся новой темницы…
5
В пронзительной небесной голубизне выписывал медленные круги одинокий ворон. Лениво и редко взмахивая крыльями, он то уходил высоко-высоко, чуть ли не к самому солнцу, то опускался, роняя на бурые осенние травы летучую тень. Зоркая птица высматривала добычу, но степь будто вымерла. Что ж, ворон был стар, а долгая жизнь учит терпению. Степь не бывает безжизненной, надо только уметь ждать.
Ворон умел.
И дождался.
На свалявшейся шкуре готовой к зиме степи появились темные пятна. Они росли, близились, и ворон, круто изломив крылья, заскользил им навстречу. Крылатый падальщик не раз встречался с людьми. И потому один-единственный раз пролетев над этими, конными, отблескивающими железом, ворон безошибочно угадал своим хищным умом: там, куда они торопятся, будет много легкой и безопасной поживы.
— Угомониться бы вам! — Ставр даже голоса не повысил, но ругань мгновенно смолкла.
Так-то. Уважают, стало быть, своего воеводу, ежели его простого неодобрения страшатся пуще угроз да крика. А кабы меньше уважали и эти, и прочие, так, может, и не бывать бы сегодняшним бедам…
Отдохнувшие кони шли медленной тряской рысью. У кого-то из гридней раздражающе побрякивал меч, неплотно схваченный ножнами, — этак недолго и утерять. Что ж Приселко-то смотрит? За малую провинность волком вгрызться готов, а тут… Стареет тиун. Вот как с этой руганью: уж коли сам над собой не властен, так другими и подавно управить не сможешь. К тому же Приселко бранил отроков не за их вину, а за собственную. Воеводскую волю угадывать прежде самого воеводы ты их дома учи — в поле доучивать поздно. Порубят сегодня мальцов, ох порубят! И кровушка их ляжет не на печенежские сабли. На наши с тобою головы она ляжет, тиун…
Ставр оглянулся, и Приселко, подстегнув коня, мгновенно оказался рядом — будто бы давно ожидал этого хмурого взгляда через плечо.
— Ну, говори уж, старый. — Воевода нетерпеливо вздернул рыжую бороду. — Вижу ведь: неймется тебе.
Приселко поскреб бритую щеку, вздохнул. Потом сказал осторожно:
— Я, боярин, все пытаюсь смекнуть, что у тебя на уме. Пытаюсь, но без толку. Либо ты какую-то хитрую хитрость задумал, либо гонишь себя и нас на дурную погибель…
— А ты что же, погибели убоялся? — нехорошо оскалился Ставр.
Тиун ответил спокойно, словно не заметил боярской издевки:
— Мне-то бояться нечего, я век доживаю. А они?
— Вот нынче и поглядим, не даром ли ты, тиун-пестун, хлеб жуешь, — процедил Ставр все с той же жесткой ухмылкой. — Сколько их уцелеет, такова и будет цена тебе да науке твоей.
— Досаду на мне срываешь? — скрипнул зубами Приселко.
Воевода как-то обмяк.
— А сам ты давеча не срывался ли на других? — спросил он устало. — Ладно, не держи зла…
Птичий крик — требовательный, сердитый — заставил обоих запрокинуть головы. Низко-низко, почти задевая крыльями островерхие шлемы всадников, вился ворон.
— Словно бы понукает… — Тиун знобко передернул плечами.
— Не нас бы ему понукать, — буркнул Ставр, отворачиваясь.
— А кого? Пащенка этого? Так он и без понуканий прыток не в меру! — Приселко со свистом втянул воздух сквозь проеденные щербатые зубы и вдруг выкрикнул: — Вот бы на ком сорваться, вот бы кого в кровь исхлестать!
Напуганный этим яростным воплем тиунов конь с храпом задрал морду, норовя вскинуться на дыбы.
Дождавшись, пока старик управится с конской строптивостью, воевода сказал угрюмо:
— Негоже о князе этак-то, не одни мы. А исхлестать… Его, поди, уж и без тебя исхлестали.
— Кабы его одного, я б только в ладоши плескал да радовался!
— Угомонись! — Ставр нетерпеливо дернулся, звякнув кольчугой. — С князя-то спрос невеликий. Гордый он, а ума нажить не успел — что в уши нашепчут, тому и верит. Вот кое-кому из шептальщиков и впрямь хорошо бы шеи поскручивать…
— Ты лучше о своей шее обеспокойся, — хмыкнул тиун.
— А ты о гриднях. Вон у того, конопатого, меч в ножнах болтается — аль не слышишь?
Мощными взмахами крыльев ворон нес свое легкое тело вслед за людьми. В нетерпении он поднимался выше и выше, чтобы поскорей разглядеть богатые поживой места. Тогда можно будет наконец перестать приноравливаться к медленной прыти топчущих землю.
Люди то понукали коней, то позволяли идти чуть ли не шагом. Это повторялось снова и снова, но расплескавшаяся от горизонта до горизонта степь по-прежнему была пуста. А потом далеко впереди вновь показались темные пятна, и ворон захлебнулся хищной надеждой. Дальнозоркая птица сумела разглядеть, что встречные всадники не похожи на его невольных провожатых: и вид у них иной, и даже торопятся они по-иному. Тем лучше. Людей сильнее всего озляет вид несхожих с ними людей — это ворон знал хорошо. А будет злоба — будет и пожива для падальщика.
Хитрой хитрости у Ставра на уме не было. Не мог он просто так покориться судьбе и княжеской глупости — вот и все. Что оставалось? Теснота, голод и смрад детинца, переполненного беглецами со всей округи, дымы пожарищ вдали, широколицые косоглазые всадники, которые вертятся под самыми стенами, тычут пальцами, выкрикивают глумливую брань, радуясь своей безнаказанности… Неужели именно это следовало выбрать для себя, для Приселки, для прочих? Нет, нет!
Крик ворона, едва не потонувший в копытном грохоте, вышиб горькие мысли из боярской головы. Крик этот был непохож на прежние, и во взмахах черных крыльев тоже померещилось Ставру новое — суетливая радость. Ворон видит людей. Не просто людей — врагов. Может, Приселкова ругань все-таки пошла гридням впрок, а может, они сами уразумели, что дела затеялись вовсе не шуточные. Так ли, иначе, но когда Ставр натянул повод, осаживая коня у подножия заросшего ковылем холма, остальные немедленно сделали то же самое.
Воеводе было не до любования воинской сноровкой. А вот гридни, разинув рты, во все глаза глядели на боярина. Конечно же, каждый из них не раз и не десять слыхивал россказни, в коих княжий воевода Ставр по прозванью Пернач и печенежские орды разгонял едва ли не в одиночку, и волком проскальзывал мимо вражьих дозоров, и диких туров усмирял, схватив за рога, — ну прямо витязь-богатырь из стародавних былин. Но увидав воочию этого сорокалетнего увальня с маленькими сонными глазками, трудновато было не усомниться в правдивости хвалебных рассказов. Больно уж дороден, неповоротлив казался Ставр. Ходил он развалисто, косолапо, в седло не вспрыгивал, а залазил, грозя проломить конскую спину тяжестью своей туши. И щеголеват не в меру. Рыжая борода ухожена, намаслена и, кажется, даже подкрашена; зерцало вызолочено, на шлеме тоже золотые насечки. А подвешенный почему-то не слева, а справа короткий изукрашенный меч похож скорей на дорогую безделку, чем на мужеское оружие. К лицу ли все это воину? Небось грозного князя Святослава Игоревича от простых ратников лишь взор отличал орлиный!
Правда, кое-кто из гридней сумел оценить непомерную ширину воеводских плеч и тяжесть пернача, прикрепленного к луке седла (по рассказам — любимейшее Ставрово оружье, отсюда и прозвище). Но сила без ловкости стоит немногого — так учит Приселко. Тот самый Приселко, который не устает восхищаться Ставром. Почему?
Только теперь юнцы начинали кое-что понимать. Воеводу будто сдуло с седла, причем и железо на нем не брякнуло, и сапоги его не стукнули оземь — словно бы это не снаряженный ратник спрыгнул, а пушинка упала.
Неправдоподобно легко и бесшумно Ставр кинулся к вершине холма. Сбросив шлем, чтобы не выдать себя блеском позолоты, он осторожно выставил над метелками ковыля оказавшуюся темно— да скудноволосой голову и несколько мгновений всматривался во что-то невидимое для остальных. А потом внезапно поднялся во весь рост, разом утратив и осторожность, и стремительную упругость движений.
Возвращался Ставр медленно, вперевалочку, надевая шлем, долго возился с подбородочным ремнем, потом разлаписто полез на коня. Только эта показная неуклюжесть уже никого не могла обмануть. Небось матерого медведя по незнанию тоже можно счесть сонным увальнем. Кое-кому из гридней подумалось даже: а не намеренно ли воевода подражает медвежьей повадке?
Утвердившись в седле, Ставр проворчал, глядя поверх голов:
— Встречь нам конные скачут. Не печенеги — наши. Сдается мне, что это остатки битой княжьей дружины бегут.
Кто-то охнул, кто-то ругнулся сквозь зубы — круто, не по-отрочьи. Тиун, ссутулившись, мерно похлопывал мозолистой ладонью по рукояти меча.
— Ну а нам-то что делать теперь, воевода? — спросил он наконец.
— Что делать? — Ставр медленно обернулся к старику, заламывая брови в неискреннем изумлении. — Да то и делать, что начали. Уж коли забрались в этакую даль, то поворачивать восвояси и неумно, и поздно.
Измученному ожиданием ворону было все равно, который из двух достанется ему на поживу. Хорошо бы, конечно, чтоб вот этот, уже знакомый — падкую до блестящего птицу манило вызолоченное железо. Но неважно, неважно! Лишь бы скорее!
Обогнавшие прочих всадники встретились, и ворон от неожиданности на миг разучился летать. Нелепым комком трепыхнулся он в небе, беспомощно падая на головы людям. Падая, но не упав. С сорванным злобным криком падальщик шарахнулся прочь и вскоре пропал из глаз. Потому что люди эти оказались неправильными, и надежды, на которые ворон растратил день, оказались пустыми.
Как небо.
Как жухлая осенняя степь.
Первого из встречных он успел рассмотреть еще издали. Собой худощав, легок, а конь под ним борзый — потому, наверное, и удирает прытче других. Шлем то ли потерял, то ли и не было у него, доспех простой, кожаный, из оружия ни копья, ни щита — один только меч при поясе. Поди, все побросал, жизнь сберегая.
При виде вылетевших из-за холма Ставровых гридней ратник было задергал повод, пытаясь увильнуть в сторону, но почти сразу же и успокоился — распознал-таки своих.
Поравнявшись с боярином, он круто осадил коня и вроде попытался что-то сказать, но из перекошенного, захлебывающегося воздухом рта выдавливался лишь надсадный неразборчивый хрип. Ишь, запыхался — словно не конскими, а своими ногами спасался…
Наверное, Ставр уже видал когда-либо прежде этого белобрысого, успевшего прожить некороткий век мужика с черными заскорузлыми ладонями хлебопашца. Но воевода не в силах упомнить лицо каждого ополченца, а вот самого воеводу упомнить легко. Ставр не сомневался, что будет узнан, однако никак не ожидал, что глаза узнавшего вспыхнут этакой лютой злобой.
— Ты… Стервь… Ты… — прорезалось наконец сквозь хрип ополченца. — Где ж ты был, стервь, когда подыхали, кровушкой умывались?! На падаль летишь?! Волчина, пес раззолоченный! Как для праздника вырядился, пес! Рад, что ли? Рад нашему горю?! Да ты изменник, изменник!
Дернув поводом, воевода заставил своего вороного подступить вплотную к плюющемуся бешеными словами ратнику. Тот подался навстречу, ощерился:
— Что, убить хочешь? Правды забоялся, стервь?!
— Стало быть, говоришь, кровью умывался? — Ставровы слова были спокойны, раздумчивы, однако же их сумели расслышать все — и свои гридни, замершие вряд за воеводской спиною, и подскакавшие, сгрудившиеся поблизости беглецы. — Стало быть, подыхал, говоришь… Подыхал, да не подох, и крови на тебе не видать — целехонек. Про измену кричишь? Князя, братьев своих — всех бросил, шкуру спасая, а теперь смеешь других укорять?!
Нет, все зря. Никакими словами не проймешь человека, который только-только успел опомниться от невыносимого ужаса и мечтает презирать кого-нибудь сильнее, чем себя самого.
А беглецов все прибывало.
Старый тиун посмел ослушаться боярина и запретил ловить тех, которые проносились, втянув головы в плечи и отчаянно нахлестывая коней. Приселко рассудил, что проку от них все равно никакого не будет.
Те же, кто мог еще пригодиться, останавливались сами. Они сбивались в плотную кучу поодаль от Ставровых гридней, ошалело взглядывали то на них, то на воеводу — взглядывали и тут же отводили глаза. Эти бежали скорей не от страха, а от растерянности, от того, что в решающий миг не оказалось над ними крепкой начальной руки. И теперь, видя пусть малую, но спокойную силу, спешили прибиться к ней.
Да, от них могла бы выйти немалая польза.
Или немалый вред.
— Братья, чем угодно поклясться готов: измена! — Ратник с руками пахаря волчком вертелся в седле, стараясь и своих видеть, и Ставра на всякий случай из виду не упускать. — Потому и побили нас, что степовикам все про нас было ведомо наперед. Вот этот, этот все ихнему хану донес, стервь проклятущая! Дескать, пойдет княжья дружина тогда-то и там-то… Не осилить бы им, ежели без измены, без подкупа! Вот этого пса печенежский хан подкупил! А иначе отчего ж его при князе не было?! Почему нынче с малой дружинкой в степи шастает, степовиков не боится? Потому что он им свой — вот почему! Небось к хану своему разлюбезному поспешает…
Ставр не перебивал, слушал терпеливо, только лицо его темнело да на скулах вспухали каменные желваки.
В толпе беглецов возникло этакое бурление — еще подспудное, сдержанное, однако ясно было, что они уже готовы поверить. Да и то сказать — больно уж соблазнительны обличения проклятого горлопана. Коли княжья рать подведена под разгром изменником, то одолеть ворога было никак невозможно, и, стало быть, бегство этих вот, уцелевших, не их позор, а вина преступного боярина.
Воевода молчал. Не рассказывать же, как все было на самом деле! Не растолковывать же, что князь после трех удачных походов в степь чрезмерно возомнил о себе, что, ревнуя к славе своего воеводы (удаль да хитрость которого многие считали причиною прежних побед), юный гордец отослал Ставра с пустячным поручением и повел рать самолично…
Оправдываться означает унизить себя безо всякого толку. Чем напрасней напраслина, тем труднее от нее отмыться, причем веры оправдывающемуся всегда меньше, нежели страстному обвинителю.
Ставр ждал. Он понял, что за беглыми ратниками нет погони (иначе бы она уж нагрянула или хоть в виду показалась). Значит, битва еще не окончена, и можно на что-то надеяться, но бесценное время крадет проклятый краснобай-ополченец.
Что ж, нужно стерпеть. Если заткнуть его брехливую пасть кулаком, случится нелепая драка между своими и времени будет потеряно куда как больше.
Ничего, пускай себе орет, пускай брызжет слюнями. Воевода успел понять дурной норов своего обличителя, а потому был уверен, что тот вот-вот сделает глупость. Ставр только побаивался, как бы кто-либо из гридней не удумал вмешаться. Но ведь с ними Приселко, а он старик тертый, догадливый — авось удержит.
Упорное молчание воеводы и собственная лихость все больше распаляли говорливого ополченца, и он наконец совершил ожидаемое: выхватил меч, желая прямо здесь, на месте, покарать изменника. Ведь ясно же: раз боярин молчит, стало быть, нечем ему оправдываться.
При виде оголенного клинка взревели недавние беглецы, заволновались, тревожно загомонили гридни — судя по внезапному копытному топоту, двое или трое из них рванулись-таки оборонять воеводу.
А Ставр словно забыл о своем оружии. Даже не шелохнувшись, он спокойно позволил ополченцу размахнуться, позволил ударить… Но в тот самый миг, когда блеснувшее серым сполохом лезвие должно было бы рухнуть на Ставров наплечник, воевода как-то по-змеиному изогнулся, почти незаметно для глаз шевельнул рукой, и ополченец неуклюжей птицей вылетел из седла. Упал он тяжело и неловко, до крови разодрав лицо о жесткие стебли, но тут же вскочил на колени и торопливо зашарил в траве, отыскивая потерянный меч.
Взволнованный гомон наблюдающих прорезался первыми неуверенными смешками. Неудачливый обличитель приподнял голову да так и замер на четвереньках, увидев, что его оружием небрежно поигрывает Ставр. Гридни захохотали в голос, недавние беглецы пытались сдерживаться, однако чувствовалось, что и им уже невмоготу.
Ставр оглядел ополченский клинок, ногтем попробовал остроту.
— Забери, — сказал он и бросил оружие под ноги понуро встающему владельцу. — Кабы ты, сермяга, мечом махал, как давеча языком, от печенегов бы только труха летела. Ну, чего таращишься? Поднимай!
Но ополченец не решался сдвинуться с места, отвести от Ставрова лица опасливый взгляд. Плохо верилось мужику, что повезет отделаться одним ободранным лбом. Изругал грозного боярина, убить покушался — разве ж тот помилует?
— Да не робей, дурень… — усмехнулся воевода. — Тебя то спасло, что успел-таки сегодня железо печенежьим мясом попотчевать. Вот кабы твой меч чистым да неиззубренным оказался, я б с тебя и за глупость, и за речи охульные полной мерой взыскал!
Он примолк на миг, а потом уже совсем по-иному — нетерпеливо и властно — спросил:
— Ну, как было-то? Почему побежали?
Несколько голосов наперебой принялись объяснять как да почему, но Ставр прикрикнул:
— Не все разом! Вот ты. — Он снова впился пристальным взглядом во все еще не опамятовавшего обличителя. — Ты на разговоры куда как боек, вот и рассказывай.
— А чего рассказывать-то? — Ополченец, сопя, тыкал клинком в ножны и никак не мог попасть — очень уж руки тряслись. — С самого начала, что ли? Так поначалу все вроде ладно складывалось. Выступили ночью, шли споро — пешая рать на лодьях, конная по-над рекой. У Черной Могилы князь велел пешим на берег выбираться, оставил при лодьях малую дружинку, а прочих в степь повел. Вскорости нагрянули на печенежский стан — еще и светать-то толком не начинало. Нагрянули врасплох. Степовики сперва бились крепко, да только куда им, полусонным! Известное дело, не сдюжили они, побежали. Князь велел гнаться. Очень уж он, князь то есть, сокрушался, что хана ихнего полонить не удалось. Велел гнать и рубить всех без пощады. Ну, погнали… — Ополченец наконец управился с мечом и теперь не знал, чем занять бездельные руки. — Пешие сильно отстали, да и конные растянулись, рассеялись, за степовиками гоняючись. Вот тут-то беда и стряслась. Беглые вспять повернули, а может, им подмога какая-то подоспела — больно уж много вдруг сделалось печенегов, и все на нас кинулись. — Говоривший вздохнул тяжко и длинно, обеими руками поскреб макушку. — Ты уж не взыщи, боярин сердитый, дальше я плохо помню. Уж не мы гнали, а нас. Прибились к пешим, а на тех тоже наседают со всех боков, ровно волки медведя травят. Князь (он уж поранен был многажды, еле жив) вроде как велел к лодьям пробиваться. Чудом каким-то добрались до реки, хоть и жизней по пути растеряли несметно, а там уж черно от степовиков. Дружинка охранная побита, лодьи горят чадно…
Ворон умел.
И дождался.
На свалявшейся шкуре готовой к зиме степи появились темные пятна. Они росли, близились, и ворон, круто изломив крылья, заскользил им навстречу. Крылатый падальщик не раз встречался с людьми. И потому один-единственный раз пролетев над этими, конными, отблескивающими железом, ворон безошибочно угадал своим хищным умом: там, куда они торопятся, будет много легкой и безопасной поживы.
* * *
Ставр вскинул руку, приказывая сдержать конскую прыть. Несколько гридней, не сразу сообразив что к чему, вырвались далеко вперед, и старый Приселко принялся злобно поносить их нерасторопность. Зря это, не по провинности брань. Спору нет, у старика слишком уж накипело на душе, но ведь и у других, поди, накипело не меньше. Ну вот, кто-то уже огрызается. Только еще перебранки недоставало!— Угомониться бы вам! — Ставр даже голоса не повысил, но ругань мгновенно смолкла.
Так-то. Уважают, стало быть, своего воеводу, ежели его простого неодобрения страшатся пуще угроз да крика. А кабы меньше уважали и эти, и прочие, так, может, и не бывать бы сегодняшним бедам…
Отдохнувшие кони шли медленной тряской рысью. У кого-то из гридней раздражающе побрякивал меч, неплотно схваченный ножнами, — этак недолго и утерять. Что ж Приселко-то смотрит? За малую провинность волком вгрызться готов, а тут… Стареет тиун. Вот как с этой руганью: уж коли сам над собой не властен, так другими и подавно управить не сможешь. К тому же Приселко бранил отроков не за их вину, а за собственную. Воеводскую волю угадывать прежде самого воеводы ты их дома учи — в поле доучивать поздно. Порубят сегодня мальцов, ох порубят! И кровушка их ляжет не на печенежские сабли. На наши с тобою головы она ляжет, тиун…
Ставр оглянулся, и Приселко, подстегнув коня, мгновенно оказался рядом — будто бы давно ожидал этого хмурого взгляда через плечо.
— Ну, говори уж, старый. — Воевода нетерпеливо вздернул рыжую бороду. — Вижу ведь: неймется тебе.
Приселко поскреб бритую щеку, вздохнул. Потом сказал осторожно:
— Я, боярин, все пытаюсь смекнуть, что у тебя на уме. Пытаюсь, но без толку. Либо ты какую-то хитрую хитрость задумал, либо гонишь себя и нас на дурную погибель…
— А ты что же, погибели убоялся? — нехорошо оскалился Ставр.
Тиун ответил спокойно, словно не заметил боярской издевки:
— Мне-то бояться нечего, я век доживаю. А они?
— Вот нынче и поглядим, не даром ли ты, тиун-пестун, хлеб жуешь, — процедил Ставр все с той же жесткой ухмылкой. — Сколько их уцелеет, такова и будет цена тебе да науке твоей.
— Досаду на мне срываешь? — скрипнул зубами Приселко.
Воевода как-то обмяк.
— А сам ты давеча не срывался ли на других? — спросил он устало. — Ладно, не держи зла…
Птичий крик — требовательный, сердитый — заставил обоих запрокинуть головы. Низко-низко, почти задевая крыльями островерхие шлемы всадников, вился ворон.
— Словно бы понукает… — Тиун знобко передернул плечами.
— Не нас бы ему понукать, — буркнул Ставр, отворачиваясь.
— А кого? Пащенка этого? Так он и без понуканий прыток не в меру! — Приселко со свистом втянул воздух сквозь проеденные щербатые зубы и вдруг выкрикнул: — Вот бы на ком сорваться, вот бы кого в кровь исхлестать!
Напуганный этим яростным воплем тиунов конь с храпом задрал морду, норовя вскинуться на дыбы.
Дождавшись, пока старик управится с конской строптивостью, воевода сказал угрюмо:
— Негоже о князе этак-то, не одни мы. А исхлестать… Его, поди, уж и без тебя исхлестали.
— Кабы его одного, я б только в ладоши плескал да радовался!
— Угомонись! — Ставр нетерпеливо дернулся, звякнув кольчугой. — С князя-то спрос невеликий. Гордый он, а ума нажить не успел — что в уши нашепчут, тому и верит. Вот кое-кому из шептальщиков и впрямь хорошо бы шеи поскручивать…
— Ты лучше о своей шее обеспокойся, — хмыкнул тиун.
— А ты о гриднях. Вон у того, конопатого, меч в ножнах болтается — аль не слышишь?
* * *
Ворон и впрямь тяготился внезапной медлительностью одетых в железо людей. Голодная птица уже почти решилась бросить их, обогнать, лететь наугад. Но всадник, блестевший заметнее прочих, вдруг резко махнул рукой, и вся человечья стая рванулась вперед, подминая под себя бескрайнее степное приволье. Наконец-то!Мощными взмахами крыльев ворон нес свое легкое тело вслед за людьми. В нетерпении он поднимался выше и выше, чтобы поскорей разглядеть богатые поживой места. Тогда можно будет наконец перестать приноравливаться к медленной прыти топчущих землю.
Люди то понукали коней, то позволяли идти чуть ли не шагом. Это повторялось снова и снова, но расплескавшаяся от горизонта до горизонта степь по-прежнему была пуста. А потом далеко впереди вновь показались темные пятна, и ворон захлебнулся хищной надеждой. Дальнозоркая птица сумела разглядеть, что встречные всадники не похожи на его невольных провожатых: и вид у них иной, и даже торопятся они по-иному. Тем лучше. Людей сильнее всего озляет вид несхожих с ними людей — это ворон знал хорошо. А будет злоба — будет и пожива для падальщика.
* * *
Как ни требовало спешки воеводское сердце, а все же страх заморить коней превозмогал прочие опасения. И без того надеяться почти не на что. Упущено время. Воинов удалось собрать лишь чуть поболее двух десятков, и то почти все они — отроки, не бывавшие в схватках.Хитрой хитрости у Ставра на уме не было. Не мог он просто так покориться судьбе и княжеской глупости — вот и все. Что оставалось? Теснота, голод и смрад детинца, переполненного беглецами со всей округи, дымы пожарищ вдали, широколицые косоглазые всадники, которые вертятся под самыми стенами, тычут пальцами, выкрикивают глумливую брань, радуясь своей безнаказанности… Неужели именно это следовало выбрать для себя, для Приселки, для прочих? Нет, нет!
Крик ворона, едва не потонувший в копытном грохоте, вышиб горькие мысли из боярской головы. Крик этот был непохож на прежние, и во взмахах черных крыльев тоже померещилось Ставру новое — суетливая радость. Ворон видит людей. Не просто людей — врагов. Может, Приселкова ругань все-таки пошла гридням впрок, а может, они сами уразумели, что дела затеялись вовсе не шуточные. Так ли, иначе, но когда Ставр натянул повод, осаживая коня у подножия заросшего ковылем холма, остальные немедленно сделали то же самое.
Воеводе было не до любования воинской сноровкой. А вот гридни, разинув рты, во все глаза глядели на боярина. Конечно же, каждый из них не раз и не десять слыхивал россказни, в коих княжий воевода Ставр по прозванью Пернач и печенежские орды разгонял едва ли не в одиночку, и волком проскальзывал мимо вражьих дозоров, и диких туров усмирял, схватив за рога, — ну прямо витязь-богатырь из стародавних былин. Но увидав воочию этого сорокалетнего увальня с маленькими сонными глазками, трудновато было не усомниться в правдивости хвалебных рассказов. Больно уж дороден, неповоротлив казался Ставр. Ходил он развалисто, косолапо, в седло не вспрыгивал, а залазил, грозя проломить конскую спину тяжестью своей туши. И щеголеват не в меру. Рыжая борода ухожена, намаслена и, кажется, даже подкрашена; зерцало вызолочено, на шлеме тоже золотые насечки. А подвешенный почему-то не слева, а справа короткий изукрашенный меч похож скорей на дорогую безделку, чем на мужеское оружие. К лицу ли все это воину? Небось грозного князя Святослава Игоревича от простых ратников лишь взор отличал орлиный!
Правда, кое-кто из гридней сумел оценить непомерную ширину воеводских плеч и тяжесть пернача, прикрепленного к луке седла (по рассказам — любимейшее Ставрово оружье, отсюда и прозвище). Но сила без ловкости стоит немногого — так учит Приселко. Тот самый Приселко, который не устает восхищаться Ставром. Почему?
Только теперь юнцы начинали кое-что понимать. Воеводу будто сдуло с седла, причем и железо на нем не брякнуло, и сапоги его не стукнули оземь — словно бы это не снаряженный ратник спрыгнул, а пушинка упала.
Неправдоподобно легко и бесшумно Ставр кинулся к вершине холма. Сбросив шлем, чтобы не выдать себя блеском позолоты, он осторожно выставил над метелками ковыля оказавшуюся темно— да скудноволосой голову и несколько мгновений всматривался во что-то невидимое для остальных. А потом внезапно поднялся во весь рост, разом утратив и осторожность, и стремительную упругость движений.
Возвращался Ставр медленно, вперевалочку, надевая шлем, долго возился с подбородочным ремнем, потом разлаписто полез на коня. Только эта показная неуклюжесть уже никого не могла обмануть. Небось матерого медведя по незнанию тоже можно счесть сонным увальнем. Кое-кому из гридней подумалось даже: а не намеренно ли воевода подражает медвежьей повадке?
Утвердившись в седле, Ставр проворчал, глядя поверх голов:
— Встречь нам конные скачут. Не печенеги — наши. Сдается мне, что это остатки битой княжьей дружины бегут.
Кто-то охнул, кто-то ругнулся сквозь зубы — круто, не по-отрочьи. Тиун, ссутулившись, мерно похлопывал мозолистой ладонью по рукояти меча.
— Ну а нам-то что делать теперь, воевода? — спросил он наконец.
— Что делать? — Ставр медленно обернулся к старику, заламывая брови в неискреннем изумлении. — Да то и делать, что начали. Уж коли забрались в этакую даль, то поворачивать восвояси и неумно, и поздно.
* * *
Вот оно, вот! Железные всадники хлынули с места последней своей заминки, разворачиваясь по степи волчьей облавой. Ворон знал, как сложится дальше, — ему не раз приходилось видеть такое. Недаром все заметнее вырывался вперед человечий вожак, недаром и встречную стаю опередил такой же одинокий всадник. Они схватятся первыми. Возможно (такое бывало), на этом все и закончится. Кто-то из вожаков погибнет, его стая либо обратится в бегство, либо попытается мстить — неважно. Хватит и одного.Измученному ожиданием ворону было все равно, который из двух достанется ему на поживу. Хорошо бы, конечно, чтоб вот этот, уже знакомый — падкую до блестящего птицу манило вызолоченное железо. Но неважно, неважно! Лишь бы скорее!
Обогнавшие прочих всадники встретились, и ворон от неожиданности на миг разучился летать. Нелепым комком трепыхнулся он в небе, беспомощно падая на головы людям. Падая, но не упав. С сорванным злобным криком падальщик шарахнулся прочь и вскоре пропал из глаз. Потому что люди эти оказались неправильными, и надежды, на которые ворон растратил день, оказались пустыми.
Как небо.
Как жухлая осенняя степь.
* * *
Ставр приказал своим задерживать беглецов по-любому — не уговорами, так оружною силой. Правда, в душе он надеялся, что дело обойдется без никому не надобной крови. Уж если беглые узнают его (а узнать должны непременно), то противиться боярской воле не станут.Первого из встречных он успел рассмотреть еще издали. Собой худощав, легок, а конь под ним борзый — потому, наверное, и удирает прытче других. Шлем то ли потерял, то ли и не было у него, доспех простой, кожаный, из оружия ни копья, ни щита — один только меч при поясе. Поди, все побросал, жизнь сберегая.
При виде вылетевших из-за холма Ставровых гридней ратник было задергал повод, пытаясь увильнуть в сторону, но почти сразу же и успокоился — распознал-таки своих.
Поравнявшись с боярином, он круто осадил коня и вроде попытался что-то сказать, но из перекошенного, захлебывающегося воздухом рта выдавливался лишь надсадный неразборчивый хрип. Ишь, запыхался — словно не конскими, а своими ногами спасался…
Наверное, Ставр уже видал когда-либо прежде этого белобрысого, успевшего прожить некороткий век мужика с черными заскорузлыми ладонями хлебопашца. Но воевода не в силах упомнить лицо каждого ополченца, а вот самого воеводу упомнить легко. Ставр не сомневался, что будет узнан, однако никак не ожидал, что глаза узнавшего вспыхнут этакой лютой злобой.
— Ты… Стервь… Ты… — прорезалось наконец сквозь хрип ополченца. — Где ж ты был, стервь, когда подыхали, кровушкой умывались?! На падаль летишь?! Волчина, пес раззолоченный! Как для праздника вырядился, пес! Рад, что ли? Рад нашему горю?! Да ты изменник, изменник!
Дернув поводом, воевода заставил своего вороного подступить вплотную к плюющемуся бешеными словами ратнику. Тот подался навстречу, ощерился:
— Что, убить хочешь? Правды забоялся, стервь?!
— Стало быть, говоришь, кровью умывался? — Ставровы слова были спокойны, раздумчивы, однако же их сумели расслышать все — и свои гридни, замершие вряд за воеводской спиною, и подскакавшие, сгрудившиеся поблизости беглецы. — Стало быть, подыхал, говоришь… Подыхал, да не подох, и крови на тебе не видать — целехонек. Про измену кричишь? Князя, братьев своих — всех бросил, шкуру спасая, а теперь смеешь других укорять?!
Нет, все зря. Никакими словами не проймешь человека, который только-только успел опомниться от невыносимого ужаса и мечтает презирать кого-нибудь сильнее, чем себя самого.
А беглецов все прибывало.
Старый тиун посмел ослушаться боярина и запретил ловить тех, которые проносились, втянув головы в плечи и отчаянно нахлестывая коней. Приселко рассудил, что проку от них все равно никакого не будет.
Те же, кто мог еще пригодиться, останавливались сами. Они сбивались в плотную кучу поодаль от Ставровых гридней, ошалело взглядывали то на них, то на воеводу — взглядывали и тут же отводили глаза. Эти бежали скорей не от страха, а от растерянности, от того, что в решающий миг не оказалось над ними крепкой начальной руки. И теперь, видя пусть малую, но спокойную силу, спешили прибиться к ней.
Да, от них могла бы выйти немалая польза.
Или немалый вред.
— Братья, чем угодно поклясться готов: измена! — Ратник с руками пахаря волчком вертелся в седле, стараясь и своих видеть, и Ставра на всякий случай из виду не упускать. — Потому и побили нас, что степовикам все про нас было ведомо наперед. Вот этот, этот все ихнему хану донес, стервь проклятущая! Дескать, пойдет княжья дружина тогда-то и там-то… Не осилить бы им, ежели без измены, без подкупа! Вот этого пса печенежский хан подкупил! А иначе отчего ж его при князе не было?! Почему нынче с малой дружинкой в степи шастает, степовиков не боится? Потому что он им свой — вот почему! Небось к хану своему разлюбезному поспешает…
Ставр не перебивал, слушал терпеливо, только лицо его темнело да на скулах вспухали каменные желваки.
В толпе беглецов возникло этакое бурление — еще подспудное, сдержанное, однако ясно было, что они уже готовы поверить. Да и то сказать — больно уж соблазнительны обличения проклятого горлопана. Коли княжья рать подведена под разгром изменником, то одолеть ворога было никак невозможно, и, стало быть, бегство этих вот, уцелевших, не их позор, а вина преступного боярина.
Воевода молчал. Не рассказывать же, как все было на самом деле! Не растолковывать же, что князь после трех удачных походов в степь чрезмерно возомнил о себе, что, ревнуя к славе своего воеводы (удаль да хитрость которого многие считали причиною прежних побед), юный гордец отослал Ставра с пустячным поручением и повел рать самолично…
Оправдываться означает унизить себя безо всякого толку. Чем напрасней напраслина, тем труднее от нее отмыться, причем веры оправдывающемуся всегда меньше, нежели страстному обвинителю.
Ставр ждал. Он понял, что за беглыми ратниками нет погони (иначе бы она уж нагрянула или хоть в виду показалась). Значит, битва еще не окончена, и можно на что-то надеяться, но бесценное время крадет проклятый краснобай-ополченец.
Что ж, нужно стерпеть. Если заткнуть его брехливую пасть кулаком, случится нелепая драка между своими и времени будет потеряно куда как больше.
Ничего, пускай себе орет, пускай брызжет слюнями. Воевода успел понять дурной норов своего обличителя, а потому был уверен, что тот вот-вот сделает глупость. Ставр только побаивался, как бы кто-либо из гридней не удумал вмешаться. Но ведь с ними Приселко, а он старик тертый, догадливый — авось удержит.
Упорное молчание воеводы и собственная лихость все больше распаляли говорливого ополченца, и он наконец совершил ожидаемое: выхватил меч, желая прямо здесь, на месте, покарать изменника. Ведь ясно же: раз боярин молчит, стало быть, нечем ему оправдываться.
При виде оголенного клинка взревели недавние беглецы, заволновались, тревожно загомонили гридни — судя по внезапному копытному топоту, двое или трое из них рванулись-таки оборонять воеводу.
А Ставр словно забыл о своем оружии. Даже не шелохнувшись, он спокойно позволил ополченцу размахнуться, позволил ударить… Но в тот самый миг, когда блеснувшее серым сполохом лезвие должно было бы рухнуть на Ставров наплечник, воевода как-то по-змеиному изогнулся, почти незаметно для глаз шевельнул рукой, и ополченец неуклюжей птицей вылетел из седла. Упал он тяжело и неловко, до крови разодрав лицо о жесткие стебли, но тут же вскочил на колени и торопливо зашарил в траве, отыскивая потерянный меч.
Взволнованный гомон наблюдающих прорезался первыми неуверенными смешками. Неудачливый обличитель приподнял голову да так и замер на четвереньках, увидев, что его оружием небрежно поигрывает Ставр. Гридни захохотали в голос, недавние беглецы пытались сдерживаться, однако чувствовалось, что и им уже невмоготу.
Ставр оглядел ополченский клинок, ногтем попробовал остроту.
— Забери, — сказал он и бросил оружие под ноги понуро встающему владельцу. — Кабы ты, сермяга, мечом махал, как давеча языком, от печенегов бы только труха летела. Ну, чего таращишься? Поднимай!
Но ополченец не решался сдвинуться с места, отвести от Ставрова лица опасливый взгляд. Плохо верилось мужику, что повезет отделаться одним ободранным лбом. Изругал грозного боярина, убить покушался — разве ж тот помилует?
— Да не робей, дурень… — усмехнулся воевода. — Тебя то спасло, что успел-таки сегодня железо печенежьим мясом попотчевать. Вот кабы твой меч чистым да неиззубренным оказался, я б с тебя и за глупость, и за речи охульные полной мерой взыскал!
Он примолк на миг, а потом уже совсем по-иному — нетерпеливо и властно — спросил:
— Ну, как было-то? Почему побежали?
Несколько голосов наперебой принялись объяснять как да почему, но Ставр прикрикнул:
— Не все разом! Вот ты. — Он снова впился пристальным взглядом во все еще не опамятовавшего обличителя. — Ты на разговоры куда как боек, вот и рассказывай.
— А чего рассказывать-то? — Ополченец, сопя, тыкал клинком в ножны и никак не мог попасть — очень уж руки тряслись. — С самого начала, что ли? Так поначалу все вроде ладно складывалось. Выступили ночью, шли споро — пешая рать на лодьях, конная по-над рекой. У Черной Могилы князь велел пешим на берег выбираться, оставил при лодьях малую дружинку, а прочих в степь повел. Вскорости нагрянули на печенежский стан — еще и светать-то толком не начинало. Нагрянули врасплох. Степовики сперва бились крепко, да только куда им, полусонным! Известное дело, не сдюжили они, побежали. Князь велел гнаться. Очень уж он, князь то есть, сокрушался, что хана ихнего полонить не удалось. Велел гнать и рубить всех без пощады. Ну, погнали… — Ополченец наконец управился с мечом и теперь не знал, чем занять бездельные руки. — Пешие сильно отстали, да и конные растянулись, рассеялись, за степовиками гоняючись. Вот тут-то беда и стряслась. Беглые вспять повернули, а может, им подмога какая-то подоспела — больно уж много вдруг сделалось печенегов, и все на нас кинулись. — Говоривший вздохнул тяжко и длинно, обеими руками поскреб макушку. — Ты уж не взыщи, боярин сердитый, дальше я плохо помню. Уж не мы гнали, а нас. Прибились к пешим, а на тех тоже наседают со всех боков, ровно волки медведя травят. Князь (он уж поранен был многажды, еле жив) вроде как велел к лодьям пробиваться. Чудом каким-то добрались до реки, хоть и жизней по пути растеряли несметно, а там уж черно от степовиков. Дружинка охранная побита, лодьи горят чадно…