Ироды…
   Христопродавцы…
   Креста на вас нет…
   Что?!
   Мечник подхватился и сел, ошеломленно хлопая слезящимися, заспанными глазами. Нет, не внезапно пришедшая на ум малопонятная брань из малопонятного сна заставила Кудеслава этак вот вскинуться — словно бы исхолодившее спину панцирное железо обернулось вдруг раскаленными угольями.
   Свет.
   Вот, значит, что ломилось в хранимую смеженными веками укромную темноту!
   Свет.
   Ясный, развеселый. Даже не дневной — Хорсов лик заметно преклоняется к вечеру.
   Сколько ж это прошвыряло тебя по невесть каким перекатам невесть каких времен норовистое теченье сонных видений?! Как ты мог позволить себе аж так разоспаться?!
   А сопутнички?! Как они посмели не разбудить?!
   Впрочем, с них-то спросу — как с коня опоросу.
   Но ты-то как мог столько времени растранжирить на сон?! Считай, день потерян, и лишь по твоей вине… лешему бы тебя на закуску… воин…
   По другую сторону костра сопел скрутившийся клубком Жежень. Судьба-издевательница и во сне донимала его: короткий полушубок никак не соглашался укрыть парня целиком, и оттого на лице Чарусина закупа стыло выражение невыносимой горькой обиды. Кстати, второй полушубок — Асин — который урманка, очевидно, пыталась накинуть Жеженю на ноги, валялся теперь в преизрядной дали от этих самых ног: вероятно, был сброшен назло судьбе (за то, что такая злая) и Асе (за то, что она не Векша).
   А Векша (подлинная) и вдова Агмунда Беспечного сидели рядышком шагах в пятнадцати от костра — занимались починкой одежды. Мечникова жена латала штаны, а потому были на ней лишь рубаха да полушубок; Аса же зашивала дыры на рубахе, а потому были на ней лишь сапоги да порты.
   Упругие неженские мышцы играли под загорелой кожей урманки (впрочем, она — кожа то есть — при мытье наверняка потеряла бы изрядную долю своей загорелости); Асина грудь казалась на редкость высокой и крепкой как для женщины, успевшей родить и выкормить нескольких детей… Мечнику невольно подумалось о тех тяжких усилиях, ценою которых воевитая скандийка исхитрялась прикидываться чахлой немощной старицей.
   От занятых своими делами женщин и доносилось бормотанье, которое принимало участие в пробуждении Кудеслава.
   — Ты, Асушка, главное, потачки ему ни в чем не давай. Он же как дите малое — сам не способен уразуметь собственную же пользу. Ну, брыкается… Побрыкается себе, гордость маленько потешит да и смирится. Знаешь, как у нас говорят: «Стерпится — слюбится».
   — Слупится?
   — Слюбится, говорю! Вот же непонятливая… Ну, полюбит он тебя то есть. А как не полюбить? Ты же всем взяла — и статью, и лицом… Только не потакай, не гнись перед ним. Это уж пускай он пред тобою гнется. Поняла?
   — Йо.
   — «Йо» — это, что ли, по-вашему «да»?
   — Йо.
   — А как по-вашему сказать «поняла»? — это с ходу встряла в разговор выбравшаяся из кустов Мысь (в руках у девчонки не многим тусклее Хорсова лика сиял мытый-скобленый коноб).
   — Йег форштор.
   — Тю… А как «коноб»?
   — Хоноб?
   — Да не «х», а «к». К-к-коноб. Поняла?
   — Йо, коноп. Кйел.
   — Да не «п», а «б»! Вот ведь истинно что полудура — простой вещи повторить не способна!
   — Нэй. Не правильно. Ушиб… Ошибка. Пальдур — это имя для манн… Для муж, мужики.
   Помянув мужиков, Аса невольно глянула в сторону костра. Глянула, увидела Кудеслава сидящим и, тихонько охнув, торопливо повернулась к нему спиной.
   — Да не ерзай, я не гляжу, — буркнул Мечник. — Больно надо мне…
   Это была не совсем правда: глядеть он перестал уже после того, как договорил. А прежде успел заметить на правом Асином плече шрам… не шрам даже — подобье того, что остается после нешуточных ожогов. Крепко же замесили кожу и мясо на этом плече вражья секира да надетая без подкольчужника железная рубаха! А жаль. Хоть и чересчур мускулисто оно, плечо-то, но все же увечить такое шрамами означает… означает… в общем, досадно же, когда портят красивое!
   Впрочем, поводов для досады имелось предостаточно и без урманкиных шрамов. Вид мирных собеседниц, например — словно бы не дикая глушь кругом, словно бы не грозит нападенье чудищ, засланных из трудновообразимых краев… Беспечность спутников, потерянный день, собственная непростительная сонливость, явившаяся причиною этой потери… И что-то еще.
   Кудеслав не сразу понял, что именно показалось ему неправильным, раздражающим в тогдашнем тихом да ясном предвечерье. Не сразу, но понял: именно тишина.
   Ветер — надоедливый, бесконечный, не стихавший с самого начала пути — пропал.
   И что же это должно означать?
   То, что опасность миновала?
   Или наоборот?
   Между тем Векша сунула недочиненные штаны Мыси («На, пошей-ка!») и отправилась к мужу. Глядя ей вслед, Мысь коротко и выразительно шевельнула губами, однако не осмелилась ослушаться или хоть выразить свои чувства более слышимо.
   Голоногая да босая Горютина дочь шла не слишком быстро и смотрела на ходу куда угодно, только не на поджидавшего ее Кудеслава. Тому показалось даже, будто не слишком-то ей хочется к нему подходить, как если бы собиралась Векша сделать что-то нужное, однако для нее неприятное.
   Прав был Мечник или же нет, но на преодоление полутора десятка шагов его жена потратила многовато времени. А тут еще по дороге ей подвернулось что-то колючее, и пришлось попрыгать на одной ноге, держась за обиженную ступню… При этом Векша так морщилась и ойкала, словно по меньшей мере палец сломала. Получилось до того похоже на правду, что Кудеслав сорвался с места и кинулся к жене.
   На маленькой, но отнюдь не мягкой ступне не обнаружилось ничего опаснее въевшейся в кожу грязи. Только тут до Вятича дошло, что Горютино чадо очень хочет быть несчастным или хоть казаться таковым — чтоб, значит, пожалели и не бранили.
   Не бранили…
   За что?
   За то, что не разбудила вовремя?
   Ой, вряд ли.
   Без сомнения, Векша считала, что, оберегая мужнин сон, она поступает правильно. А уж если она считает, что поступила правильно, то любая брань ей нипочем. Терпеливо выстояла бы перед мужем, слушая его укоры — молча, ковыряя босой ногой стылую желтую листву, изо всех сил глядя в сторону да мрачно сопя…
   Нет, Мечник готов был поклясться: его жена собирается признаться в чем-то, что ей же самой кажется НЕПРАВИЛЬНЫМ.
   Или даже вернее, что она покуда окончательно не решила, стоит ли вообще сознаваться.
   И еще Мечник понял (только не тогда, а гораздо раньше): при подобных случаях начинать даже самые осторожные выспрашивания означает утверждать свою супругу в уверенности, будто признаваться все же не стоит.
   Оставив в покое женину ступню, Кудеслав возвратился к костру. Подобрал валяющийся на земле урманкин полушубок, не глядя протянул его Векше, сопение которой все время слышал у себя за спиной:
   — Отнеси ей — поди, уже зубами стучит. Да обуйся! Сапоги твои где?
   — Там, — махнула рукой Горютина дочь, — скинула, где и штаны…
   Она вздохнула раз-другой и отправилась выполнять мужнину волю. Мечник тем временем почти сумел разбудить Жеженя. После нескольких толчков да окликов Чарусин закуп приподнялся, мутно и злобно глянул на склонившегося над ним вятича и, закутавшись с головой в свою меховую одежину, рухнул обратно.
   Ладно уж, леший с ним…
   — Ты чего смурной? — это возвратилась Векша.
   Возвратилась (обутая), опустилась на корточки возле угасающего костерка и снизу вверх заглянула в вятичево лицо.
   — Чего смурной-то? — повторила она. — Недоспал?
   — Насмешничаешь?! — Кудеслав готов был разъяриться всерьез, однако тяжкий да виноватый вздох жены словно бы сдул его ярость.
   — Небось серчаешь, что день потерялся? — тихонько спросила Векша.
   — А то! — Кудеслав присел рядом с ней. — Только уж теперь-то серчай — не серчай…
   — Я так и думала, что ты осерчаешь, — вздохнуло Горютино чадо.
   Помолчали.
   Потом Векша снова вздохнула:
   — Я ему: нельзя, мол, так вот, без него (это без тебя, значит) решать — осерчает же… А он гнет да гнет свое…
   — Кто он-то?
   — Да Корочун. Говорит… То есть не словами, конечно, а так — думает у меня в голове… Вы, говорит, теперь куда как прытче пойдете — мол, Аса-то ни себя, ни мужа твоего (это моего, стало быть, — опять же то есть тебя) вымучивать больше не станет; насупротив того — поможет ему… тебе… Ну, дозорничать там, и все такое-воинское… Времени у вас, говорит, предостаточно, даже лишнее есть, так что пускай отдохнет… Ну я и…
   — Лишнее! — насмешливо фыркнул Кудеслав. — Лишнего времени не бывает. Он что, мудрец-то твой, воображает, будто коль мы доберемся до нужного места в распоследний миг, то хоть что-то сумеем? Вы б с ним лучше вот о чем подумали в твоей голове: чего это ржавые еще ни разу толком не попытались нас погубить? Не знаешь? Так я растолкую: потому что они нас не боятся. А почему? Из глупости своей? Или имеют на то какие-то основанья? — Он смолк и принялся выбирать из кучи припасенного кострового корма хворостинки потоньше да старательно укладывать их на дотлевающие угли.
   Потом вдруг передразнил со злою ехидцей:
   — «Лишнее время, лишнее время»… А еще за премудрого почитается!
   — А если у него тоже есть эти… — Векша обиженно шмыгнула носом, — ну, основанья какие-то? Думаешь, только выворотни так: ежели чего делают, то непременно со смыслом? Корочун же себя не обязывал все мне растолковывать! Я и не пойму всего… И ржавые могут подслушать его мысли, которые аж из этакой вот дали…
   — Ишь, как разобиделась за учителя своего! — хмыкнул Мечник с насмешкой, но в то же время и одобрительно.
   Он нагнулся к кострищу и приладился было раздувать огонь, но вдруг опять вскинул глаза на жену:
   — Кони-то у нас кормлены?
   — Кормлены. И поены. И купаны — тут неподалеку нашлось озерцо…
   Кудеслав дернул плечом:
   — Купать-то было не след — могли застудить. Да и вообще купание это… Мало того что сами без оглядки шатаетесь по открытому… Мысь вон давеча с конобом… и наверняка ж не только давеча и не лишь она… Так еще, оказывается, с конями… Чтоб, значит, только слепые не уприметили! — Он в сердцах сплюнул на тихонько зашкварчавшие угли и, тут же опомнившись, торопливо забормотал извинения Огнь-богу.
   — Корочун сказал, что ржавые покуда не собираются нападать, — мрачно проговорила Векша (сопя и глядя в сторону).
   Мечник скрипнул зубами, однако сдержался, и вопрос его прозвучал почти спокойно:
   — Сколькажды он это повторял?
   — Однажды.
   — А про купанье коней что он говорил?
   — Ничего. — Шмыгнув носом, Векша скосилась на мужа и опять отвернула разобиженное лицо. — То есть он начал было — это когда я только собиралась… Но… Я если очень не хочу, чтоб у меня в голове был еще кто-то, так он и не может… — Горютино чадо снова шмыгнуло носом и добавило: — Это я сама придумала купать коней. И купала сама. Асу перед рассветом сморило, Жежень тоже спал. Так что вина целиком моя — меня и наказывай.
   — Значит, все спали, ты уводила коней… — Мечников голос сделался чуть ли не ласковым. — А на стороже кто был?
   — Мыська. — Векша одарила Кудеслава негодующим взглядом потемневших да поогромневших глаз. —Думаешь, я вовсе уж без понятия?! Она мне только чуть-чуть подсобила, и сразу обратно…
   Вятич лишь вздохнул горестно и принялся вздувать костер. Растолковывать жене, до чего же она, оказывается, впрямь «без понятия», не имело смысла. Голова — это посудина совсем особого рода: сколько в уши не напихивай, а если меж этими самыми ушами изначально была пустота, то полнее уж и не станет.
   Что ж, коли уместно теперь сетовать на кого-нибудь, то это лишь опять на себя же. Ты ведь и раньше имел преизрядное количество случаев дознаться, чего следует ожидать от них обеих — и от Векши, и от ее опрометчивости. И — если уж совсем честно — тебе и любы-то они обе, потому что первая, утратив вторую, перестанет быть самою собой… только прежде на елке желуди вырастут!
   Но ржавые-то, ржавые! Не воспользовались даже такой оплошностью, такой наинесусветнейшей дуростью!.. До чего же, значит, они НЕ ОПАСАЮТСЯ!
   И ведь помянутая дурость-оплошность — вовсе не то, в чем Горютино чадо пока еще не решилось сознаться. Боги да Навьи, неужто Векша умудрилась вытворить что-нибудь еще глупее?!
   Костер наконец разгорелся. Выпрямившись и утерев рукавом заслезившиеся веки, Мечник скользнул хмурым взглядом по голым коленкам жены.
   — Ты все же штаны-то надень — застудишься, — сказал он.
   Рассматривая жадно объедающийся огонь, Векша проговорила ровным, ничего не выражающим голосом:
   — Это таким бабам, которые умеют рожать, опасно студить всякие места под штанами. А мне — без разницы. И Мыська не дошила еще…
   Вятич непроизвольно скосился на починяльщиц одежи и обнаружил, что Мысь Векшины штаны действительно не дошила. А еще он обнаружил, что помянутыми штанами занимается Аса (успевшая уже долатать да поддеть под полушубок свою рубаху). Бывшая же златая блестяшка не только взвалила собственное занятие на урманку, но еще и старательно мешает той, донимая всяческими никчемушными вопросами да поучениями.
   Векша тоже покосилась на свое уподобив и вдруг сказала:
   — Слышь… Ежели пожелаешь взять за себя Мыську, то я ей спину резать не стану.
   — А что станешь резать? — устало спросил Кудеслав. — Горло?
   — Ничего не стану. Я передумала.
   Она помолчала немного, потом решила разъяснить:
   — Мне ведь для тебя какая вторая жена-то нужна? Мне нужна такая, чтоб ты был ей по-взаправдашнему люб и чтоб меня слушалась. А еще — чтоб я каждую ее мысль могла понимать наперед ее же самой. Вот и выходит: с какого боку ни глянь, лучше Мыськи не сыщется.
   Очень, очень хотелось Мечнику съязвить насчет того, что не худо было бы на Векшином месте полюбопытствовать, какая вторая жена нужна ЕМУ (и кстати, нужна ли ему вообще она, вторая-то). Но язвить Мечник не стал, только поинтересовался с сомнением:
   — Это с каких же пор она тебя слушается?
   — А с тех самых, как я ей сказала, что согласная. Ну, чтоб она твоею сделалась.
   — А коли я несогласный? — ехидно сощурился Кудеслав.
   — Согласный ты. — Векша то ли от мужниных слов отмахнулась, то ли от комаров. — Жежень — даровитый умелец, и Мыська — совершенная я. Значит, коль я тебе люба, то… Или,.. — Она резко обернулась к вятичу, и во взгляде ее был настоящий нешуточный страх. — Или ты меня уже не…
   Мягко улегшаяся ей на голову Мечникова ладонь мгновенно превратила эту захлебывающуюся скороговорку в довольное малоразборчивое урчание:
   — А раз Мыська — это я, то дети, которых она тебе народит, будут все равно что мои… Только она-то от родов растолстеет да подурнеет, а я долго буду, как теперь — может, лет десять еще… Или, коль разрешат боги, даже подольше…
   «Вот она, истинная причина!» — догадался вятич. Догадался и не смог удержаться от поддразнивания:
   — Не все же толстеют да дурнеют. Вон Аса — скольких родила, а глянь на нее!
   Векша лишь пренебрежительно фыркнула:
   — Аса — она в теле: крепка да статна. А Мыська тощая; такие обязательно расплываются — мне Корочун объяснил.
   «Лучше бы ты его слушала, когда он про купанье коней хотел объяснить», — думал Кудеслав, медленно оглаживая пушистое пламя волос прильнувшей к нему жены.
   А та вдруг сказала:
   — Да и вообще… Чем раньше Мыська обвыкнет знать свое место, тем, наверное, лучше. Коль уж моя такая доля — терпеть возле себя этот прилипучий подарочек не только в нынешней, а и в грядущих жизнях… По крайности в одной-то придется…
   — Откуда ты… — Мечниковы пальцы метнулись было за пазуху, но, ушибившись о железо нагрудника, вскинулись выше и нырнули за шейную кромку панциря.
   Ну, конечно…
   Не оказалось на Мечниковой шее никаких ремешков — ни лядуночного, ни того, на котором висел кругляшок со знаком Двоесущного бога.
   — Вот, — Горютино чадо распахнуло полушубок и показало мужу все то, чего он не смог отыскать.
   И добавило, глядя виновато и жалобно:
   — Я не хотела… Оно само так получилось…
   Вятичу невольно вспомнилось подслушанное прошлым вечером Мысино «я только попробовать хотела, а он весь съелся…». Сам, стало быть. По собственной воле и чуть ли не насильно запихиваясь в рот. И столь же самовольно, явно наперекор желанию Векши забиралось ей за пазуху дорогоценное мужнино достояние, снова-таки по собственной воле предпочетшее твердой да волосатой груди Кудеслава уютную ложбинку меж двумя нежными упругими холмиками. Действительно, оба уподобил Горютиной дочери схожи друг с дружкой, как пара неношеных лаптей. Но одно дело — мед, а такое… Такое спускать нельзя!
   Увидав перед своим носом мужнин кулак, Векша зажмурилась и втянула голову в плечи, однако не стала даже пробовать как-нибудь защититься или хоть просто отпрянуть. Более того, на ее напрягшемся в ожидании заслуженной кары лице отчетливо проступило удовлетворение. Ох и удивился бы Мечник, узнав, до чего тревожит его жену то, что он еще ни разу не решился поднять на нее руку всерьез, по-мужески (хоть на поводы для рукоприкладства достойная дочка своего почтенного батюшки отнюдь не скупилась). Впрямь ведь тревожно! Тот же Белоконь-волхв не только притворялся, будто люба ему рыжая купленница-ильменка, но подзатыльниками он потчевал Векшу столь же часто, как и добрыми словами. А Кудеслав… Не безразлична ли она ему на самом-то деле? Жалеет… А любовь способна ли уживаться с жалостью? Может, в жены взял и терпит возле себя тоже всего лишь жалеючи многажды перекупленную да ущербную?..
   Вот и опять — взмах мужниного кулака завершился не вполне заслуженным тумаком, а всего-навсего щелчком. Ласка вместо наказания. Не любит? Или очень уж любит — чересчур, как не бывает? Во что проще поверить?
   Проще — в первое.
   А очень-очень хочется — во второе.
   А еще — что бы там ни было на самом деле — все равно приятно, когда с тобою вот так. Не как прочие и не как с прочими.
   С другой же стороны, расщедрись теперь Кудеслав на пару затрещин, и его супруге можно было бы счесть дело исчерпанным да с легкой совестью позабыть о своей вине. А так, когда муж пожалел, эта самая совесть поедом заест. Вот и думай: что же на деле-то получается с жалостью, а что и наоборот?
   — Я не буду больше, — протянула Векша, заглядывая Кудеславу в глаза. — Я никогда-никогда больше не…
   — Нет уж, ты уж лучше будь, да подольше! — Мечник трепанул ее за волосы. — Ну, чего куксишься? Или… — он вдруг отстранился от жены, уперся в нее испуганным взглядом, — или что-нибудь потерялось?!
   — Не-е-ет! — Векша отчаянно затрясла головой (неровен миг — отвалится). — Я же понимаю: этакие вещи терять никак невозможно!
   — Ты разве знаешь, что это за вещи?
   — Знаю. Гарь твоего родимого пепелища и два дара ЕЕ-ЕГО.
   Так. Ну, со Счисленевой блестяшкой еще можно понять: знака лишь слепой не увидит. Про пепел в лядунке ты ей сам рассказывал. А лал? Что ли, Векша развязывала лядунку? Вот это уж вовсе зря. Этакое сокровенное праздных взглядов не любит — кудесниковой ли выученице того не знать! Не хватало еще, чтоб дурное Векшино любопытство добавило к прочим бедам гнев Двоесущного!
   — Это кто тебе про Счисленевы подарки открыл? Волхв? — спросил Мечник, шаря ледяным взглядом по бледному, виноватому лицу жены.
   — Нет. Я сама поняла… почувствовала. Ты не просто так заснул и видел не простой сон. Корочун тоже умеет такое, только он… Ну, в общем, умелее. Он может воротиться в тот же самый миг, из которого ушел. А ты… У тебя получилось… Ну, так: не то чтобы очень уж супротив желания, но и не по твоей сознательной воле. Врасплох, в общем. И не мгновенно, а протяженно… Да не могу я растолковать все это; я и сама-то почти ничего не понимаю! Потому-то и побоялась тебя будить — ежели такое силком перебить, по-дурному, можно наделать человеку превеликой беды. И если позволить душе чересчур долго витать в нетеперешних временах — тоже может выйти беда. Вот я и додумалась ЕЕ-ЕГО подарки забрать. Чтоб, значит, и не будить, и прекратить… Пока выискала их — аж взопрела: я ж не знала, где они у тебя да каковы на вид…Вот… Ну а как выискала да забрала, так и захотелось самой… это… попробовать. Конечно, дареное ЕЮ-ИМ полезно лишь для того, кому дарилось. Но… Коль мы с тобой любимся, значит, почти одно… Вот я и…
   Она замолчала, потупилась.
   Мечник выждал миг-другой, потом спросил:
   — Ну, и как? Получилось?
   — Да. Только пришлось еще и Мыську звать на подмогу. Она ведь тоже почитай что Корочунова выученица. И… В общем, не проснись старший из Корочуна вовремя, нам бы с нею оттуда не вырваться. Это он… вырвал. Я с перепугу хотела сразу и тебя будить, а он… Был бы рядом — побил бы, а так только криком… Я ему: «Осерчает же!», а он… Ну, это я уж рассказывала.
   Векша вновь примолкла, потерлась лицом о бронное Мечниково плечо. Сильно так потерлась — аж щеку расцарапала о железо. И сама того не заметила.
   — А что ты видел? — Векшин голос сделался негромче потаенного вздоха, но Кудеслав разбирал каждое слово: жена почти касалась губами его уха. — Что ты видел, а? Я там была?
   — Расскажи сперва ты про ваши с Мысью видения. Вам обеим одно?..
   — Да, — перебила Векша. — Мыська там оказалась моей взаправдашней дочкой. Этакое, понимаешь ли, счастие мне там выпало… то есть выпадет…
* * *
   На небольшой площади перед костелом поставили стол. Его приволокли из корчмы, постарались отмыть дочиста, а потом накрыли тяжелой малиновой скатертью — это чтоб не пришлось ясновельможному воеводе и отцу настоятелю касаться досок, за которыми по праздникам упивается водкой всяческое хамье. А еще воеводские слуги вкопали в землю торчком длинное кривоватое бревно и теперь, переругиваясь и брякая железом, ладили к нему ржавую цепь.
   Толпа собралась без приказов да понуканий. Плотное людское скопище казалось таким же серым и пропыленным, как ссохшаяся земля, как выцветшее от многодневного зноя небо.
   Люди пришли на зрелище. Нынешним утром многие из них сгорали от нетерпения, дожидаясь у околицы ратников его ясновельможности, или слонялись с дрекольем под окнами бывшей своей доброй соседки — стерегли, чтоб не вздумалось ей улизнуть, скрыться от заслуженной кары.
   Устерегли. Вот она, здесь, под бдительной оружной охраной. Черное одеяние, черный платок, черные круги под глазами, а щеки — белее мела, и дрожащие губы искусаны в кровь. Стоит неподвижно, понуро, лишь изредка взглядывает на толпу, и тогда сдержанный людской гомон усиливается, почти заглушая монотонный надорванный голос замкового писаря.
   — …насылала сушь на панские и общинные поля, злобными кознями морила скотину, дабы поколебать веру богобоязненных поселян. Известный всем корчмарь Лесь Лученок видал нынешней ночью, как она сеяла на своем огороде некое колдовское снадобье, после чего бормотала невнятные речи, в которых, однако же, угадывалось имя «Сатанаил» — следовательно, призывала диавола. При этом в глазах богомерзкой бабы горели отблески адского пламени, а вокруг слышался явственный шорох чертей…
   Толпа слушала плохо. Толпа гудела, как дубрава под ветром, кто-то крестился, кто-то норовил протолкаться вперед, где получше видно. Не каждый же день удается поглазеть на такое! Пышные кафтаны воеводских захребетников, строгие облачения доминиканцев, блеск лат, железный лязг да непривычный шляхетный говор… Пестро нынче на площади, пестро и шумно. Будто праздник пришел.
   Праздник… Бездонными трещинами посеклась земля на мертвых, разучившихся плодоносить полях; немногочисленная уцелевшая скотина до того тоща, что ее ветром качает; ночами матери истово молятся, чтобы заснувший с голодным плачем ребенок по утру нашел в себе силы проснуться… Вот она, виновница, подлая ведьма, колдунья — это для нее столб с цепями и костер, которого не может не быть. Скорей бы, скорей!
   Злобно ярилось белое мохнатое солнце, душный ветер гнал через площадь пыльные смерчики. Писарь заслонялся ладонями от пыли и хищного света, лицо его взмокло, обличительные слова тонули в надсадном сипении. Мучается человек, себя не щадит… Зачем? Все и так уже успели узнать, что корчмарь Лученок, не мешкая и не дожидаясь утра, поднял на ноги соседей, а сам кинулся в замок. Дорогой он едва не загнал свою клячу, потом долго упрашивал стражу и сумел-таки допроситься до воеводы (к счастью, тот почему-то еще не ложился спать). Выслушав, его ясновельможность воспылал благочестивым рвением и незамедлительно отрядил гонца в близлежащий доминиканский монастырь. И вот — суд. Скорый и гласный.
   Хмурится, трет кулаками воспаленные глаза воевода. Тяжко, ох как тяжко ему преть на солнцепеке, да еще после бессонной ночи! Бархатная чуга потемнела от пота, из-под шапки стекают мутные ручейки, но снять шапку нельзя — не обнажать же голову перед холопами! С тайной завистью поглядывает ясновельможный владетель на своего соседа: сухощавый старик в просторной полотняной рясе выглядит так, будто над ним не это же солнце светит.
   Писарь смолк, отступил к переминающемуся за спинами господ воеводскому причту. Толпа затаила дыхание, чувствуя, что наконец-то приближается главное. В наступившей тишине слышно было, как воевода негромко спросил отца настоятеля:
   — А теперь что делать надобно?
   — Согласно закону, одного свидетельства недостаточно. — Доминиканец легонько оглаживал скатерть, будто бы ласкал нечто живое. — Когда обвинитель один либо когда свидетельствующие против преступницы и в ее пользу равны числом, необходимо собственное признание.