Клык — он всегда умел решить бой одним могучим точным ударом. Поэтому, когда он, Клык, нашел волшебный камень и придумал сделать себе из этого камня оружие, его, Клыка, очень скоро начали звать Желтым Топором. А на его, Клыка, месте любого другого еще скорее назвали бы трупом.
   Пока все собирались, рассаживались на корточках вокруг костра, пока отряжали кого-то звать непришедшего Криворука, а потом, когда оказалось, что Криворук пришел первым, отряжали его за отряженным и ждали, когда же они оба найдут друг друга и возвратятся, — пока все это длилось, вечер успел добраться до грани между сумерками и мглой.
   Наконец все угомонились, и кто-то из Мудрых начал говорить. Желтый Топор слушать его не стал. Желтый Топор и так знал, что будет сказано, а потому затеял считать пришедших мужчин. Дело оказалось долгим и сложным. Пришли все — даже Поймавший Копье приковылял. Да еще и два недоростка тишком втерлись между сидящими, норовя не подставлять костряному зареву свои безбородые лица. Обычно таких гнали пинками, но теперь Мудрые предпочли не заметить дерзких. Потому что слишком мало мужчин вышло к Костру. Считая с Поймавшим и с двумя этими щенками, пришедших не набралось даже, чтоб дважды загнуть все пальцы на обеих руках. Но загибать пальцы именно на обеих руках Желтый Топор не мог: боялся положить оружие. Из людей-то никто не посмеет, но вот какой-нибудь мелкий дух запросто может подскользнуть и украсть. А загибать пальцы на одной руке пришлось долго, потому что под конец счета все время забывалось, сколько раз уже стискивался кулак. Мучение…
   К тому времени, как Желтый Топор наконец домучился, Мудрые уже сказали все, что могли. Но тихо не стало: начали говорить остальные. Говорили все разом, громче и громче, и уже кто-то, вскочив, гулко заколотил себя в грудь… Да-да, каждый из них, воинов, не боялся Злого, и каждый из них рвался хоть прямо теперь же идти в ночнеющий лес, подставиться Злому, схватиться со Злым, изорвать Злого в мелкие клочья… Каждый очень горячился, требуя, чтобы на этот раз Мудрые выбрали именно его. Даже Поймавший Копье требовал, хоть у него снова закровоточило раненое бедро. Даже голобородые щенки требовали. И все, все они, требуя, все тревожнее оглядывались на Желтого Топора. А тот сидел и молчал. И наслаждался.
   Потом он наконец встал. И заговорил (вроде бы негромко, но слова его странным образом перекрыли всеобщий ор):
   — Раньше Мудрые всякий раз боялись потерять лучшего… — тут Желтый Топор самодовольно оглянулся, будто ждал возражений. Не дождался. Продолжил: — …лучшего воина. Зря боялись. И добоялись. Теперь на Злого пойду я.
   Даже Костер словно бы сник под тяжестью обвалившейся с совсем уже черного неба каменной тишины, в тишине этой Мудрые переглянулись, а потом все трое одинаково и согласно мотнули седыми клочковатыми бородами. Остальные сразу задышали, загалдели облегченно, снова усаживаясь на корточки. А кое-кто даже начал было потихоньку упячиваться к землянкам — ведь все уже ясно!
   Но тут вдруг заговорил Говорящий. Не с духами заговорил — с людьми. С мужчинами. С Мудрыми.
   Сперва его не очень-то слушали. Сперва воины еще доубеждали друг друга, как бы они быстро да страшно убили Злого и как им не повезло, что Мудрые выбрали не их.
   Да, сперва Говорящего не очень-то слушали, потому что говорил он известное всем.
   Злой объявился почти кулак кулаков дней назад. Злой нападает не как обычный волк, не для еды — он нападает для убийства. Чаще всего Злой убивает женщин, идущих к реке за водой. Но и на них, и на собирателей, и на охотников он иногда нападал, а иногда — нет. А на воинов, которые ходили его убивать, он нападал всегда. Даже когда ходили вдвоем или втроем. Даже когда пошли все, облавой. Воины тогда долго искали Злого, не нашли и обрадовались: он испугался и убежал. А когда собрались уходить из леса, четверых облавщиков так и не дозвались. Каждый раз чем больше мужчин вместе ходили убивать людожора, тем больше мужчин и гибло. Поэтому Мудрые стали посылать воинов в лес поодиночке.
   Единственный из таких одиноких, кто выжил, — Поймавший Копье. Выжил потому, что, только уже добравшись потом до землянок, вспомнил: нужно было убить, а не отбиться. Сегодня утром убивать Злого ходил Рысь. Злой отгрыз ему голову в четырех шагах от землянок.
   Кто из пришедших к Костру не знал всего этого? Все знали. А тогда зачем же Говорящий вздумал рассказывать известное? Желтый Топор чуть ли не с первых же слов разгадал это «зачем». И не ошибся. Иногда совсем не приятно оказаться умным…
   Он так внимательно слушал слова Говорящего, что даже забыл сесть — стоял и стоял, комкая перекинутую через плечо жесткую шкуру, рассеянно приоткрыв рот… Он очень старался думать как можно быстрее: что делать, как отпугнуть беду, не зарубить ли Говорящего прямо теперь, пока тот не успел сказать страшное?
   Да, он слушал очень внимательно и думал, думал, думал, а потому казался тогда совсем глупым. Один из голобородых даже посмел захихикать. Вот он, голобородый, действительно был глуп: не сообразил, что раз сам же затерся к мужчинам, то за дерзость придется отвечать не по-щенячьи, а по-мужски. Руки Желтого Топора были заняты оружием и шкурой — пришлось достать дерзеца ногой. Тот даже не взвизгнул. Визжать голобородый дурень начал уже потом-потом — как только сумел толком вдохнуть.
   Но Желтый Топор не стал любоваться последствиями своего удара, не стал дожидаться пронзительного щенячьего визга.
   Желтый Топор от досады впился зубами в собственное запястье.
   Потому что, пока он, бородатый дурак, вышибал глупость из безбородого дурака, Говорящий успел сказать главное.
   — Поймавший Копье тоже могучий воин — почти как Желтый Топор, — сказал Говорящий. — Значит, Желтый Топор тоже может забыть, что должен убить, а не отбиться от Злого. Нужно сделать так, чтоб не забыл. Нужно, чтоб утром Красногривая пошла по тропе. Как приманка. Как бы за водой чтоб пошла. А следом пускай крадется ее мужчина. Красногривая носит живот. Волки любят нападать на самок с животом, поэтому Злой непременно нападет на Красногривую. И тогда Желтый Топор забудет спасать себя, как спасал себя Поймавший Копье. Тогда Желтый Топор будет думать о том, чтобы спасти свою женщину и своего доспевающего ребенка. Правильно?
   Собравшиеся опять загалдели — главным образом одобрительно.
   Правда, кое-кто недоумевал. Злой не всегда поступает, как обычный волк, — это сам Говорящий сказал такое. А потом он же сам сказал: Злой кинется на брюхатую, потому что обычные волки любят кидаться на брюхатых. Где смысл?
   Но таких недоумевающих очень быстро разубеждали. Может, смысла и нет — тогда пропадет одна женская жизнь и одна недожизнь пока еще духи знают кого. От таких потерь племя не оскудеет. Если смысла нет, плохо будет только Желтому Топору (и то не очень — возьмет себе новую женщину, сделает с ней нового ребенка, на том и все). А если смысл есть, всему племени станет лучше. Вот в этом и смысл.
   Когдатошний Клык, ставший Желтым Топором, конечно, пытался спорить. Но его, умевшего негромким словом перекрыть слитный рев многих мужских глоток, теперь совсем не было слышно за визгливыми воплями женщин.
   Женщин никто не звал к Костру, но они, даже подсматривая издали, от землянок, прекрасно все поняли. А поняв, осмелились подать голос. Женщины очень хотели, чтобы страшный Злой умер. Почти так же хотели, как чтобы Желтому Топору понадобилась новая мать для его детей.
   Но весь этот гам был уже ни к чему. Потому что Мудрые, пошептавшись, в один голос ответили на давешний вопрос Говорящего. Они ответили: «Правильно».
   И все сразу успокоились. И мужчины опять собрались было расходиться. Но их удержал Желтый Топор.
   Нет, он не стал продолжать спор. Если все племя сказало, спорить поздно. Даже он со своим топором не осилит все племя. Даже его племя в конце концов убьет, и тогда Красногривой придется или тоже умереть, или достаться кому-то другому.
   И удерживать мужчин близ Костра Желтый Топор тоже не стал. Он просто спросил:
   — А если от Красногривой будет пахнуть не только животом, но еще и недавней кровью? Тогда Злой сильнее захочет напасть на нее?
   Воины запереглядывались, засоглашались раздумчиво: да, наверное. И Мудрые тоже переглянулись, тоже не очень уверенно согласились: наверное, да. Один только Говорящий, заподозрив неладное, спросил настороженно:
   — А почему от нее станет пахнуть кровью?
   — Сейчас поймешь, — сказал Желтый Топор ласково.
   Так ласково сказал, что между ним и Говорящим мгновенно образовалась пустота. И он шагнул через эту пустоту к Говорящему, и схватил Говорящего за бороду левой рукой, а правой…
   Конечно же, Говорящий сам был виноват. Сперва-то он дернулся всем телом назад, пытаясь вырваться и удобно подставляясь под задуманный удар, но в самый последний миг то ли поскользнулся, то ли ноги его подломились от страха… Так, иначе ли, но Говорящий вдруг дернулся навстречу отточенному блескучему лезвию — нелепо запрокидываясь, разевая рот для отчаянного истошного вопля… И Желтый Топор вместо кончика подбородка снес ему половину челюсти.
   При иных делах тут бы Желтому Топору и смерть (даже ему не выстоять одному против всех). Но Мудрые действительно были мудры и понимали: он успеет убить все-таки слишком многих. И еще они понимали: Топор и его топор — последняя надежда для всех. Поэтому они, понимающие, сказали: «Раз духи разрешили случившемуся случиться, значит, Говорящий сам виноват».
   Но Мудрые сказали такое уже потом, через несколько длинных трудных мгновений. А за эти мгновения Желтый Топор успел сам охранить свою жизнь. Он ведь знал: людское скопище ведет себя вовсе иначе, чем каждый из скопившихся людей вел бы себя в одиночку. Скопившись, люди перестают быть людьми.
   Оттого-то Желтый и выговорил равнодушно, лениво даже:
   — Наверное, это духи толкнули его под колени. Наверное, он им надоел.
   А потом неторопливо макнул кабанью шкуру в кровь Говорящего… верней, Говорившего… и пошел прочь. Медленно, вразвалку. Спокойно. Глядя поверх голов.
   Это уже ему вслед Мудрые сказали: «Говорящий сам виноват». И вот еще что сказали ему вслед Мудрые: «Если… То есть когда… Когда убьешь Злого, для справедливости сам станешь Говорящим. Этот уже не сможет. Он и выжить не сможет. Никто не станет жевать для него еду…»
   Пущенные на волю мысли, как заплутавшие люди, рано или поздно начинают ходить по кругу. Вот и мысли Желтого Топора раз за разом возвращались к Говорящему. Лучше бы все-таки сразу его до смерти, чем так, на долгую муку… А только вот эти размышления в голову никак не время было пускать.
   И вообще сделалось не до размышлений.
   Потому что наконец объявил себя Злой.
   Желтому Топору едва успела примерещиться в кустах впереди какая-то неправильность, как она, неправильность эта, слепилась в огромную рудую тварь и страшным беззвучным прыжком швырнула себя на поравнявшуюся с ней Красногривую.
   Та, конечно же, ничего не успела заметить, а лишь чудом каким-то угадала вымахнувшую из леса гибель и повернулась к ней спиной, скорчилась, изо всех сил кутаясь в кабанью шкуру. Через миг Злой — огромный рыже-бурый волк — сшиб Красногривую лицом в грязь, навалился сверху…
   Желтый Топор ринулся к своей женщине почти одновременно со Злым, лишь неимоверным усилием заставив себя не попытаться криком отвлечь чудище от добычи. Растерзавшему стольких отважных воинов зверю нельзя подарить ни мгновения, ни единой потачки — только врасплох, иначе не спасешься, а значит, и не спасешь… если есть еще кого спасать…
   Есть, есть!
   Оглушительное беззвучие расшматовал вопль Красногривой — задушенный (лицом-то в землю, да под укрывалом), но продирающий до самого нутра души. Великанское рудое волчище ответило досадливым нетерпеливым взревом. Благодарствие Небу! Ярится Злой, давится пеной в попытках раздробить клыками затылок своей, казалось бы, уже добытой добычи, и если добыча эта кричит, если еще жива… Значит, Желтый Топор выдумал правильное. Значит, не зря он всю ночь заставлял Красногривую подшивать к изнанке кабаньей шкуры новые и новые слои плохо выделанной толстой да жесткой кожи, не зря твердил, намертво вбивая в рыжеволосую голову: «Натягивай на затылок! Падай вниз лицом, съеживайся, натягивай на затылок изо всех сил и держи, держи, держи!»
   И все-таки Злой прикончил стольких воинов не только из-за их воинских оплошек.
   Как ни глушил волкоподобного нескончаемый женский крик, как ни затерзали внимание людожора безуспешные попытки вгрызться в такую никчемную с виду, а на деле такую неподатливую добычу, но Злой исхитрился-таки углядеть набегающего, замахнувшегося уже врага. А углядев, сумел в самый последний миг прянуть от Красногривой и…
   Нет.
   Желтый Топор тоже успел дернуться в сторону, уберечь женскую спину, подставленную под его удар отскоком Злого. Но, отчаянным усилием превозмогая собственный обоерукий размах, Желтый потерял равновесие, упал на колено, и хищное тусклоблескучее лезвие с пронзительным вскриком грянулось о камень, невесть откуда взявшийся на лесной тропе.
   Правильно, что все утро мысли Желтого Топора раз за разом спотыкались о Говорящего.
   «Если духи разрешили случившемуся случиться, значит, сам виноват…»
   Духи любят шутить, но шутки их всегда злы и нечестны.
   Он успел поднять для нового удара свое разучившееся рубить оружие, а вот сам подняться не успел. И надвинувшаяся пасть — немыслимо дремучая заросль по-ненормальному вкривь да вкось торчащих клыков — с почти человечьим злорадством рыкнула ему прямо в лицо…
   На этом сон обрывался.
   Трижды он снился мальцу Кутьке, которого потом, через много лет, стали звать Кудеславом, трижды потрясал да ужасал своей немыслимой настоящестью… И всякий раз на одном и том же месте вдруг обрывался, словно бы оттяпанный тем самым медным диковинным топором.
   Когда эта жуть примерилась в третий раз, Кутька не выдержал и рассказал о ней отцу-кудеснику. Тот отговорился какою-то пустяковиной и будто забыл. А ночью будущий Кудеслав невольно подслушал, как родители перешептывались украдливо и тревожно: «Он умеет вспоминать прошлые жизни… Дар у него такой редкостный…» — «Не умеет, хвала богам… Способен, но пока не умеет…» — «Обучить?..» — «Нет, пусть боги его уберегут от такого… Дар… Не дар — проклятие злое… Не обучать — оберечь бы…»
   Вот и все, что расслышалось ему тогда. Расслышалось и намертво вкогтилось в память.
   Возможно, родители впрямь успели как-то оберечь сына от самовольно проклюнувшегося клятого дара, а может, и нет… но сон больше не возвращался.
   Так Кутька и не узнал, загрыз ли злой небывалый волчина дикого воина по прозванью Желтый Топор…
* * *
   Мечник вдруг осознал, что пальцы его ломит-скрючивает немилосердная судорога. Что ли, это он так вот, руками пытался удавить разгулявшуюся память-вражину? Ничего не скажешь, умно…
   А перед глазами все истаивала и никак не могла истаять примера ощеренной ржавой пасти… Понять бы, впрямь у Злого что-то было не так с глазами, или это лишь теперь кажется? И впрямь ли Красногривая походила на Векшу, или примнилось такое опять же только теперь? Пойди вспомяни… Вспомянуть?! Не-ет, хватит, хватит воспоминаний!
   Он отчаянно — едва клобук не свалился — затряс головой, силясь прогнать остатки былых оживших видений.
   Ох и недоброе что-то творится с тобой да вокруг тебя, Мечник-Вятич-Урман… Недоброе и незнаемое…
   Неужто впрямь какие-то могучие колдуны морочат душу муторными насланиями, а сами уж тянут, тянут к тебе из невесть каких далей хищные когтистые лапы?
   А коль так, может, сам Велес давеча внушил твоему коню, как надлежит попользоваться глупой хозяйской рассеянностью? Ведь конь — скотина, а Велес — Скотий Бог… Ну, пускай… Только бы, оберегая коня, божество не позабыло про всадника…
   Исходи опасность от обычных людей, Мечник бы вряд ли стал уповать на какую-либо помощь — разве только ворогов оказалось бы с десяток против него одного (и то еще смотря кто они, вороги эти). Но когда угроза исходит от… от… Леший знает, что и от кого грозило ему, но близ Святилища было бы как-то спокойнее.
   Или нет?
   Кудеслав зябко передернул плечами. Дурнопамятной ночью хранильникова кобыла — случайно, нет ли — завезла-таки его невесть куда. Теперь вот конь тоже… То ли случайно, то ли по воле заботливого доброго бога… то ли… Э-эх, да что уж гадать! Езжай да выясни. Это как нарыв: можно взрезать единым махом, а можно маяться ночи-дни напролет, дожидаючись, пока сам не вызреет да не лопнет… и ведь еще неизвестно, чего дождешься… правда, и взрезается не всегда удачно… но… Да леший же всю эту тягомотину раздери!!!
   Он сплюнул в сердцах и звонко хлопнул ладонью по конскому крупу.
   Конь пошел осторожным медленным шагом, словно бы недоверчиво ощупывая тропу копытами, прежде чем ступить в полную тяжесть. Или словно раздумывая, не задремать ли прямо вот так, на ходу.
   А Мечник и впрямь задремал — по крайней мере именно так подумалось бы кому-либо, увидавшему его в те мгновенья со стороны.
   Ссутулился Мечник, утопил подбородок в складках плотно запахнутого плаща; отяжелелый от влаги меховой островерхий колпак сполз хозяину на самое переносье… Но невидимая под плащом правая ладонь плотно охватывала оружейную рукоять, а глаза зорко и цепко поглядывали из-под сочащихся водою прядей козьего меха.
   Подножие каменной громадины еще застили темные клубы кустарника и древесных крон, когда Кудеслав соскользнул с седла в почему-то забывшую чавкнуть под его сапогами грязь. Припутать коня уздою к стоящему близ тропы дереву, стряхнув с головы, бесшумно уронить колпак, снять плащ и набросить его сухою внутренностью на тяжко вздыхающую подседельную животину — все это заняло не более мига.
   А в следующее мгновение вятич уже крался неслышной тенью к вершине холма.
   Росло, распухало, вздымало под самые тучи свой зализанный ветрами оскал древнее каменное ведмедище… И креп, набирался сил впутавшийся в чистые запахи мокрого осеннего леса привкус гари… неправильной гари — не пахнет так ничто из того, что обычно жгут люди.
   Левой рукой Мечник плавно, боясь тряхнуть, отогнул ветку огромного куста, который только и отделял его теперь от Велесова Святилища.
   Да, древним было идолище, немыслимо древним. Так потрудились над ним ветра и ненастья, так глубоко вгрузло в землю его подножие, что оказалось даже трудно разобрать, вздыбленным или сидящим изваян этот исполинский образ Скотьего Бога.
   И установленный перед идолом алтарь (наддолбленный валун высотою Кудеславу по пояс да толщиною обхвата в два) тоже вгруз в землю, его залитое дождевою водой жертвенное углубленье виделось пятном черностеклянной ряби.
   А костерок, запах которого насторожил Мечника, горел близ алтаря.
   БЛИЗ алтаря.
   На земле. На голой размокшей глине.
   Огонь казался чересчур веселым и крепковатым для тех трех-четырех головешек, по которым он скакал-бесновался…
   И он горел на земле. Наверное, из-за того, что жертвенник залило. Но ведь скопившуюся там лужу можно было бы вычерпать несколькими горстями, и после этого алтарь стал бы уж во всяком случае не мокрей глины, раскисавшей дни напролет…
   А разжигатель неправдоподобного огня был тут же, рядом.
   Он то ли на коленях стоял, то ли сидел вполоборота к затаившемуся в кустах вятичу. Может быть, он дремал или предавался глубокой задумчивости. «То ли» да «может быть», потому что его (или, возможно, ее) от макушки до пят скрывало невиданное одеяние, схожее с наброшенным на голову широким свободным плащом.
   Бурый плащ.
   А можно и так сказать: цвета ржавого железа или засохшей крови.
   Так что самые худшие твои, Мечник-Вятич-Урман, подозрения подтвердились.
   Ну, держись, тварь ведовская…
   Осторожным движением Кудеслав потащил на волю меч. Медленно. Плавно. Боясь выдать себя шевелением мокрых листьев куста-схоронителя. Мысленно умоляя убогие, наскоро стачанные из двух кожаных полос ножны не подвести, отпустить клинок без заминки да шума.
   Ножны не подвели, Кудеслав не выдал себя ни шорохом, ни качаньем листвы. Но пристроившийся возле костерка невесть кто вдруг шевельнулся и вымолвил дребезжащим, надломленным голосом:
   — Ты, человече, лучше затолкай свою железку обратно. Этакий длинный ножик опасно держать оголенным — очень уж им легко натворить бед. Особенно ежели сгоряча. Или сдуру…
   Внезапно он оборвал свою исполненную безмятежной ехидцы речь, вскинулся, выкрикнул что-то отчаянное, заполошное… Но Мечник не успел ничего разобрать.
   Потому что в этот же самый миг низкое небо полыхнуло ослепительной вспышкой и обрушилось на Кудеславову голову.
* * *
   Трудно дышать. Лицо мерзнет, а спине жарко — на нее навалилось что-то душное, необъятное, навалилось и размеренно долбит темя железным клювом. Смешно… Разве у медведей бывают клювы? Ведь это же наверняка огромный медведь-людоед, убитый тобою в вятских лесах… давным-давно… или недавно… Боги, да какая разница — когда?! Какая разница, сколько времени его дух ждал отмщения? Чем дольше, тем хуже, тем злее он будет терзать душу своего убийцы теперь, дождавшись.
   Чем же он голову-то долбит? Вот продолбит насквозь — и все… Или если сумеет сдвинуть тебя с места хоть на полшага… Тогда тоже все. Потому и навалился, потому и давит с этакой силой… Мягко, но сильно, сильно, сильно…
   А может, этого… ну, которое «все»… не будет?
   Под силу ли духу — даже духу могучего ведмедища-великана — погубить человека, угодившего в Навьи?
   Одни говорят, будто Навьи бессмертны, вечны; другие говорят иное, только вряд ли и живые, и сами Мертвые могут знать об этом что-либо наверняка. Во всяком случае, никто из живых вроде бы не рассказывал, будто в Навьих может оказаться вот так: только черная непроглядная пустота, да еще этот, навалившийся, долбящий темя… Долбит, трудится. Дышит — громко, тяжко, с надрывом… Непонятно. Ведмедище сзади, а каждый его выдох почему-то обдувает лицо. Влажно обдувает, хладно… конечно, какими же еще могут быть выдохи мертвого?
   А кроме хриплого дыхания да тупого мерного долбежа, не слыхать ни единого звука.
   Ни единого.
   — Неужто помер? Хозяин, верь, я не хотела!
   Кто это сказал? Медведищу, что ли, вздумалось разглагольствовать по-людски, да еще бабьим молодым голосом?!
   — Перестань ныть, дурища.
   Новый голос — сипловатый, слабенький, дребезжит, будто надтреснутый конобец катят по мерзлой пашне…
   — Сказал же: перестань ныть! И врать перестань. Не хотела… Нехотя дубье об мужичьи головы не ломают. И я тоже хорош, старый сучок, — проворонил, не успел помешать… Ведь даже от тебя не ждал этакой глупости!
   Да что же такое творится?!
   То есть Кудеслав уже начал подозревать, будто в Навьи он покуда не угодил — слишком уж как-то все по-нелепому…
   И медведь не медведь, кажется; и на спину не кто-то давит, а сам же ты этой спиною (которая почему-то голая) лежишь на душном меху. И громкое трудное дыхание как бы не собственное твое.
   Но с долбежом по голове непонятно. Дребезжащий сказал, что дубье об голову (наверняка об твою) уже поломали. Тогда чем же долбят? Обломком? Неудобно же!
   А вот с темнотою дело, похоже, обстоит наипростейшим образом. Кажется, нужно всего-навсего открыть глаза.
   Э, нет…
   Веки-то вроде как распахнулись, но окружающая тьма осталась по-прежнему непроглядной. Почему?
   А бесплотные голоса — бабий да старческий — продолжают свои пререкания.
   — Я же за-ради тебя, — возмущается баба. — Ведь ты хуже дитятка — за тобою только забудь приглянуть…
   — И когда ж это я попадал в беду по твоему недогляду? Ну-кось, вспомяни хоть единственный такой случай! Сумеешь — ягодку дам, не сумеешь — затрещину.
   — Не бывало таких случаев, правда твоя. А почему? Да потому, что недогляду никогда еще не бывало!
   Трудноразборчивый звук — то ли смешок сдавленный, то ли всхлип.
   — Спорить с тобою все одно, что орехи языком по полу катать: и скучно, и маятно, и чувствуешь себя дурак дураком… — Это опять старческое блеяние. — Припомнил бы я, сколькажды со мною да с вами приключались беды именно ИЗ-ЗА вашего докучливого присмотра… Ладно, чем лукавоумствовать да глазищами сверкать, лучше подумай: кабы этому вот воину-богатырю нездешний колдовской туман да мой ведовской поклик разум не задурманили… Ты б своим дрыном и шевельнуть не успела, как сделалось бы из одной тебя дважды по половинке. Вишь, меч какой… (Протяжный и звонкий стон — кованую железную полосу передвинули по камню либо поутоптанной до каменной твердости глине.) Столь доброе оружье не отдастся абы какой руке.
   Все, Кудеслав пришел в себя.
   Будто от оскорбительного пинка разом очнулось квелое сознание, в уши ворвалось множество звуков: Дыхание спорщиков, недальнее сопенье-постанывание (хворый ребенок спит?), треск и гуд пылающего очага…
   Опомнился.
   Враз.
   От стыда.
   Потому что сообразил: там, на вершине Идолова Холма, умелейшего воина Кудеслава Мечника оглоушила дрыном по затылку какая-то баба.
   Прах тебя побери! И ее! И старика с дребезжащим голосом — сам признался, пенек трухлявый, что пакостным своим ведовством помогал каким-то нездешним злым колдунам морочить Кудеслава…
   Ну ладно же — покуда еще ничто не окончилось.
   Мечник не шевельнулся, не сделал ни малейшей попытки сдвинуть прикрывающую лоб и глаза влажную тряпицу. Кроме говорливых бабы и старика, кроме того, кто казался спящим ребенком, Кудеславу мерещилось еще чье-то почти совершенно беззвучное присутствие. И прежде чем решаться на какие-либо поступки, нужно было разобраться: мерещится это или на самом деле.