— Что, что… Вконец себя умучил — вот что. Ты бы вот попробовала, как он — столько времени без сна да роздыху… После такого не один, а дня бы три-четыре отсыпаться, и то будет не вдосталь…
   Вряд ли Мысь поверила этому — разве что два с половиною года назад Векша была несоизмеримо глупее себя нынешней. А нынешняя Векша явно не верила собственному объяснению.
   Краем глаза уловив какое-то шевеление кустарника на ближней опушке, Мечник заворочался — торопливо, но очень неловко: мешали сызнова угнездившиеся под мышками подобия Горютиной дочери, да и только-только минувший приступ давал себя знать. Поэтому, когда его рука добралась наконец до рукояти меча, вятич уже успел понять: хвататься за оружие нет никакой нужды.
   Аса.
   Она неторопливо шла к костру, без видимых усилий неся на плече трепыхающегося Жеженя. С одежи Чарусина закупа сбегали журчливые ручейки.
   — Ну пусти… — уныло канючил Жежень. — Ну не позорь же… Ну я сам… Своими ногами… Что хошь потом со мной вытворяй, только вот теперь отпусти…
   Возможно, урманке наскучило это непрерывное нытье да трепыханье, или все-таки притомилась она, или впрямь решила пожалеть гордость парня — леший ее ведает. А только когда до костра уже оставалось никак не более двух десятков шагов, Аса внезапно остановилась и, легонько встряхнув свою ношу, спросила:
   — А ты больше не будешь, глупый? Не станешь себя обижать?
   Жежень клятвенно заверил, что не станет и не будет, за что и получил наконец возможность коснуться ногами земли. Чуть отодвинувшись от скандийки, он попытался отжать мокрое одеяние и проговорил, дробно постукивая зубами:
   — Вишь, чего ты натворила! Был бы я мертвый, так оно бы и нипочем, что сухой нитки на мне нет… А теперь ведь все равно по-моему выйдет: застужусь же да и помру!
   — Не помру… мрешь… Об этом мечтать потеряй! — Аса торопливо снимала с себя полушубок (тоже изрядно подмоченный, однако по сравнению с Жеженевым вполне бы сошедший за сухой). — Распрягайся.
   — Что?! — выпучил глаза парень.
   — Распр… Ох, не так! Разодевайся, вот. Взгрею.
   Жежень, мгновенно позабыв клацать зубами, так и приклеился взглядом к Асиным прелестям, оценить которые ничуть не мешала тонкая да еще и тесноватая рубаха.
   — «Взгрею» — это ты про… Ну, в общем, по-нашему такое зовется иначе. — Чарусин закуп вдруг начал суетливо обдирать с себя липнущую к телу одежу. — Только не при этих же всех… Или… — Он судорожно сглотнул, следя, как рубашечная холстина при каждом вдохе урманки плотно обтягивает крепкие невислые груди. Обтягиваемое, кстати, виделось Жеженю превосходно, поскольку находилось на уровне его глаз. Что ж, давеча златокузнеческому подручному уже думалось, будто хорошего чем больше, тем лучше. А больше — это ведь не только когда две вместо одной. Из такой вот урманки, к примеру, запросто можно трех Векш выкроить — еще и на Мысь останется. И ведь тут много не чего-нибудь вообще — тут много весьма и весьма хорошего!
   — Или… — парень вновь трудно сглотнул набегающую слюну. — Да пес с ними — пускай себе пялятся да завидуют!
   — Зави-дуют? Нэй. Дуть не надо. Пялиться тоже нету зачем. — Аса набросила свой полушубок на плечи потянувшегося было к ней парня, отобрала у него мокрое одеяние и направилась к костру. — Вспяленный… Вспа-ленный огонь очень сожжет все. Хватит, как есть.
   Мысь хихикнула. Урманка нарочито непонимающе глянула на нее и вдруг подмигнула:
   — Прыткий через чурка, йо? «Слюбится» — это когда буду жена. А пока ему только «слупится». Так говорю?
   — Так! — всхрюкнула Мысь, изо всех сил пытаясь не расхохотаться.
   Аса принялась устраивать Жеженев полушубок близ огня для просушки. Чарусин закуп мрачно глянул ей в спину:
   — Сама же застудишься!
   — Нэй. — Урманка даже не обернулась. — Я умею жить, когда студень.
   Жежень чуть помолчал, помялся, затем вновь подал голос:
   — Слышь… Я же тебя покуда не могу взять. Я же еще в закупах. Чаруса не позволит, хвост ему… Скажет: ты и сам-то жрешь за троих, так еще и бабу волочешь ко мне в захребетье? Вот точнехонько так он и скажет — уж я-то его вражью повадку знаю!
   По-прежнему не отрываясь от своего занятия, Аса принялась спокойно да обстоятельно втолковывать, что вот пускай лишь только выпадет времечко посвободнее, и она непременно побеседует с Чарусой: скольким-де Жежень Меньшой означенному Чарусе был обязан, которую долю той обязанности уже отработал за время своего закупства и не успела ли помянутая обязанность за помянутое время вывернуться оборотного стороной. «И вот будешь узрячим: таким разговором твое закупа… ние… ство… у Ча-ру-сы покончит его».
   — Кого покончит-то? Закупство аль Чарусу? И кто покончит? — мрачно спросил Жежень, а урманка спокойно ответствовала в том смысле, что она не провидица и всякие такие тонкости наперед угадывать не умеет.
   Мысь с видимым удовольствием участвовала в этой беседе, перетолковывая некоторые Асины слова во что-нибудь более или менее внятное, но когда речь пошла о закупстве да о долговой обязанности, девчонка вдруг ни с того ни с сего принялась хлюпать носом. Перепугавшиеся Аса и Жежень (который изо всех сил делал вид, будто ему в общем-то все равно) лишь ценою немалых усилий смогли вытормошить из Мыси причину этих внезапных слез.
   А причина была такая: до Векшиного подобия вдруг дошло, что Жеженя сделало закупом именно Векшино подобие, сработанное из злата немца-заказчика и этому самому заказчику не отданное. А теперь как получается? Коли окажется, будто Жежень от Чарусы уже выкупился, то, значит, изделье, послужившее всему виною, принадлежит Жеженю; а если парень еще не выкупился, то сработанный для немца истуканчик богини-водяницы Чаруса вполне может счесть своим достоянием. «А истуканчик-то кто?! Истуканчик-то я! И как же я теперь бу-у-ду-у-у-у…»
   В конце концов Аса исхитрилась уверить рыдающую Мысь, что Чаруса вместо бывшей златой вещицы «поможет… ох, нэй — может… может уполучить только вот это» (урманкиного жеста девчонка не поняла, однако основной его смысл угадала и потому несколько успокоилась); что же до Жеженя, то он свое совместное с Борисветовыми колдунами изделье дарит Кудеславу.
   — Конечно! Нужна ты мне, как вороне копыта! — презрительно сказал Жежень… и вздохнул украдкой, покосившись на предплечье скандийки — мышцы на том предплечье круглились под тонкой холстиной немногим менее явственно, чем Асина грудь.
   Мечник все эти разговоры пропустил мимо ушей: его вниманье неотрывно и целиком было приковано к Векше.
   Подлинная Горютина дочь тишком отодвинулась от Кудеслава и теперь сидела поодаль — одеревенев и лицом выполотнев едва ли не до прозрачности. Жестоко закушенные губы, взгляд из-под полуприкрытых век — необычайно глубокий, острый, а только смотреть ТАК можно лишь на то, чего вовсе нельзя увидеть… Мелкие капли испарины на лбу… Дыханье, похожее на медленные спокойные стоны… Да что же это?!
   Попыток трогать ее, тормошить, окликать Векша просто не замечала, и в Кудеславовой голове закопошились уж вовсе жуткие подозрения. Не желают ли боги (или кто там еще способен на такое?) оборотить наузницу-чаровницу безжизненным изваянием — в наказание мужу, который готов соблазниться оживленным вопреки естеству кумиром-истуканчиком? Не похоже ли творящееся с Векшей на виданное когда-то Мечником в урманской земле начало припадка необъяснимой и страшной хвори, которую сами урманы зовут то боевым вдохновеньем, то безумием?.. Обуянные подобной напастью теряют все человеческие навыки, умения и желанья, кроме одного — убивать, причем перестают отличать своих от чужих и даже, кажется, перестают быть смертными… Неужели Борисветовы решили наслать такое на Векшу, чтобы извести тех, кто с ней?..
   А потом все эти домыслы забылись, потому что вятич каким-то невероятным образом сумел догадаться об истинной причине творящегося.
   Это была битва; страшная битва меж Корочуном и ржавыми колдунами.
   Битва в Векшином разуме и за Векшин разум.
   Боги ведают, как Мечник додумался до всего этого. Может быть, «додумался» — неверное слово, может быть, понимание пришло уже после того, как Векша, сильно вздрогнув, сказала дребезжащим старческим голосом:
   — Однако же и могутны они, зайды-потворы! Ан и мы не из-под ногтя выколупаны!
   В невекшином голосе сквозь усталость пробивалось торжество победителя, и столь же победительное торжество (вот это уж несомненно собственное Векшино) изобразилось на осунувшемся усталом лице наузницы.
   Глубоко и вольно вздохнув, она принялась снимать с себя мужнину лядунку да блестяшку со знаком ЕГО-ЕЕ.
   — Забери, — волхвовская выученица говорила все еще не по-своему.
   Кудеслав мотнул бородкой, чуть отстранился:
   — Пускай уж у тебя… У вас. Таким вещам надобно быть поближе к людям, умеющим владеть неявными…
   — Бери! — властно перебил его тот, кто покуда правил Векшиной речью. — Кому дарено, у того и надлежит быть! Не гневи Двоесущное — боюсь, ЕГО-ЕЕ терпенье уж и так почти на исходе!
   И Мечник послушался, взял.
   И тут же понял, что Корочун прав.
   Понял, потому что расслышал как бы где-то внутри себя прохвативший мгновенным льдистым ознобом бесстрастный шелест:
   — Не смей более упускать. Из твоего пепла взрощено, твоей плотью согрето, с твоим родом слито — сквозь тебя и ожить.
   И тут же не на миг — на ничтожный осколок мига по самому нутру души полоснуло странное и страшное ощущенье. Будто бы он, Кудеслав Мечник, и Ставр Пернач, и Чекан, и еще другие, бывшие то ли до, то ли после, — будто бы все они срослись воедино… во единое нечто, в подобье древесного ствола, корни и крона которого намертво вплелись в тверди земную и небесную. Дерево… Ствол… Живой мост-переток горячего жильного сока, выхлестнутый головокружительной глыбью в умопомрачительную высь…
   Наваждение.
   Мелькнуло и сгинуло, осталась в память о нем лишь ноющая тяжесть под сердцем; и еще понимание осталось… то есть подозрение… надежда… или, может быть, страх?
   Не просто красные забавки подарил вятичу Кудеславу двоесущный блюститель порядка времен, и не лишь ведовское средство для подглядывания ошметков грядущих жизней, от какового подглядывания проку — ни на муравьиный плевок. Тайное божество наконец-то чуть-чуть приоткрыло истинное назначенье подарков, которыми не то облагодетельствовало, не то прокляло.
   А недоступный слуху ледяной голос все сочился из возвращенной лядунки, впитывался в сердце, в душу, в разум Мечника Кудеслава, низал простые слова в ясный и беспощадный смысл, не увеченный ни высокомудрой заумью, ни капризной прихотью каких-либо чувств…

12

   Они без малого опоздали.
   Без очень малого.
   Без настолько малого, что уж лучше бы его не было. Все-таки лучше, когда сделать нельзя ничего, чем когда еще можно попытаться (а значит, нельзя не попытаться) сделать хоть что-нибудь: «хоть что-нибудь» — это всегда вред самому себе и ни малейшего проку для главного. В НАИУДАЧНЕЙШЕМ СЛУЧАЕ ни малейшего проку.
   Так что, наверное, все было зря.
   Бесполезность любых усилий нужно было понять, еще когда Мечник принял из Векшиных рук знак Двоесущного Божества и лядунку, которая хранила в себе ЕГО-ЕЕ камень — камень изменчивый, как горячая текучая кровь, как огонь, как жизнь… Как время.
   Бесполезность изнурительной спешки Мечнику следовало осознать вместе с осознанием Счисленева предупрежденья — того самого, которое Блюститель Порядка Времен тщился передать… Тщился и не мог, подловленный ржавыми могучими колдунами, выискавшими себе поистине непобедимую союзницу: труднопостижимость Двоесущного Божества. Вина ли Двоесущного, что даже хранильник ЕГО-ЕЕ капища, который, стремясь приблизиться к хранимому, сам во многом вышел за пределы людского понимания, — даже он не способен беседовать с НИМ-ЕЮ прямо? То есть Корочуновы-то слова и побужденья просты да понятны для Тайного Божества, а вот наоборот…
   В достопамятную ночь, когда вятич по следам премудрого старца отыскал святилище Двоесущного, волхв просил у НЕГО-НЕЕ того, чего никогда не осмеливался просить раньше: постижения. Возможности слышать, слушать и понимать. Для себя и (ну хотя бы не «и», а «или»!) для тех, кому предстоит отправиться в путь (Корочун уже тогда догадывался и что путь предстоит, и — примерно — кому именно). Божество снизошло ответить. «Если я одарю пониманьем тебя, ты станешь мною. Если одарю слишком многих, я стану ими».
   Почему же Двоесущное тут же, наперекор собственному однозначному, казалось бы, отказу удостоило Кудеслава чаровными дарами? Потому что он не был волхвом, потому что не был он «слишком многими» и сам нарвался на эту честь, подвернувшись божеству под руку? Похоже на правду… Вот только важна ли в данном-то случае правда, которая всегда похожа на что угодно, кроме самой себя?
   Важно одно: Тайное Божество, мгновенно сумев распознать колдовскую затею ржавых, слишком долго не могло поведать о ней тем, кому о ней непременно нужно было поведать. Потому что единственного человека, к которому могло обратиться Двуединое, ржавые твари расстарались как можно надольше избавить от единственной вещи, с помощью которой оно могло к нему обратиться (именно стараниями Борисветовых колдунов лядунка и знак попали к Векше и так долго у нее оставались).
   И затея — главная затея ржавых — удалась. Ну, почти удалась. Только от этого «почти» вряд ли легче.
   Из ворогов страшней прочих тот, кто ведет себя непонятно.
   А еще страшней тот, который никак себя не ведет. Потому что на самом деле таких врагов не бывает.
   Знал, знал все это Кудеслав Мечник. А только не шибко много толку получилось от того знания. Ему ведь, Мечнику-то, впервые в жизни навязали такую битву, где распознается не каждый из даже достигших цели вражьих ударов… где ворожьи умыслы разгадывать надлежит не по ворожьим, а по собственным своим же поступкам… а паче — по НЕ-поступкам…
   Сохраните, боги пресветлые, в этой ли, в грядущих ли жизнях дожить до времен, когда все доподлинные, не напоказные битвы сделаются такими!
   Сохраните ли? Ой, навряд!
   Ни выворотни-людодлаки, ни приведшие их с Борисветова Берега могучие колдуны не могли вмешиваться в теченье времен. Но они смогли сделать так, что пять человек вместе с крохотным осколком окружающего выпали из этого самого течения. Для пятерых прошло всего-навсего полночи да три четверти дня, а для прочего мира… Леший знает сколько — во всяком случае, больше.
   Ржавое колдовство было непрочным. Стоило одному из пятерых получить весть о проклятом наслании, как оно отпустило, пропало, сгинуло без следа… Нет, не без следа. Свое дело оно уже сделало. Почти.
   Опять почти…
   Подоспеть за считанные мгновения даже не до начала — до окончания ржавого обряда… О какой надежде теперь можно говорить?! И что может теперь принести твоя, Мечник-Пернач-Чекан, воинская привычка не считать дело проигранным прежде, чем оно будет проиграно бесповоротно и окончательно? До сих пор эта привычка помогала тебе выкручиваться из наибезвыходнейших положений. А теперь… Теперь она втравит тебя в безнадежное, гибельное. И если б же одного только тебя!
   Нужно было гнать их обратно.
   Проклятый волхв! Это из-за него, это он запретил… Еще там, в Междуградье, перед уходом… И вот недавно тоже…
   …Это было на сломе минувшего дня. Предзакатье уже тронуло золотом западный склон чистой небесной тверди, вдали гремел боевой клич изнывающего по драке и любви лося… Вокруг был обычный осенний лес, разве лишь своею преждевременной прозрачностью да желтизной напоминавший о недавнем разгуле чужого могучего колдовства.
   Кудеслав стоял над только что рухнувшим конем (их последним конем), бессильно глядя, как неотвратимо слюдянеет выпученный, оплетенный густой паутиной кровяных жилок глаз несчастной подседельной скотины. Присевшая рядом Векша торопливо водила растопыренной ладошкой над уже не по-живому скалящейся конской мордой — водила, шептала какую-то невнятицу… Парой мгновений позже ей принялась вторить подоспевшая Мысь, но… Даже ведовство уже не могло помочь.
   Как они берегли этого коня! Не только поклажу — даже седло с него сняли; ехали на нем лишь подлинная да издельная Горютины дочери (не потому, что самые слабые, а потому, что самые легкие) — по очереди, изредка, не подолгу… А теперь вот и того не станет. И движенье, просто удручавшее Мечника своей медлительностью, сделается еще медленней…
   Тогда-то и решил было вятич: пускай волхв хоть навыворот изворачивается, а Векш надо налаживать вспять. И Жеженя с ними: от вздорного сопляка хлопот выйдет куда больше, чем проку. Ну и — как ни жаль! — Асу. Даже она в предстоящем деле вряд ли будет подмогой. Много ли проку получится от урманкиной боевитости, ежели клинок, способный убивать Борисветовых, все равно один! Да и опасно спроваживать прочих вовсе без никакого присмотра. Главная задача — суметь их прогнать… особенно Векш… Ничего, сумеем. Нужно суметь.
   Не успел Кудеслав додумать все это, как из Векшиной невнятной скороговорки вдруг выткнулось, будто нож из дыроватого голенища, надтреснутое брюзгливое дребезжание:
   — Выкинь из головы! — поднявшись на ноги, Горютина дочь отошла в сторонку и принялась брезгливо вытирать пальцы о замшелый древесный ствол (словно бы то незримое, чем она пыталась оживить загнанного коня, пропиталось смертью и прилипло к руке).
   Мечник молчал, лишь стиснутыми зубами поскрипывал. Самому-то волхву Кудеслав ответил бы, да не коротко, да, может, и не словами… Но то — САМОМУ. А так… Да уж, уютно устроился могучий волхв. Безопасно устроился.
   — Кому да где безопасней — про то давайкось рассудим после, как-нибудь по свободе… коль будет случай… и коль вообще хоть что-нибудь будет. А нынче… — хранильник помолчал, пережидая напавший на Горютину дочь кашель. — Нынче, мил-друг, давай малость порассудим…
   — Самое время и место для рассуждений, — буркнул Мечник. Он оглянулся, словно бы ища поддержки спутников — именно «словно бы», поскольку надеяться на такую поддержку было бы глупо.
   Жежень, пользуясь внезапно выпавшими мгновеньями отдыха, растянулся на земле и блаженно уставился в вечереющую небесную высь. «Болтайте себе, о чем хотите — абы подольше!» — явственно выражало лицо парня. Аса расслабленно привалилась плечом к дереву чуть поодаль. Казалось, будто бы она до того устала, что даже поленилась прилечь и дремлет стоя. Но из-под полуприкрытых век урманки поблескивали зоркие несонные взгляды. В беседу она вряд ли вслушивалась (сама как-то сказала, что все эти «хитромудрствия» — не ее ума дело), а вот присматривать за окрестностями не забывала.
   Что же до Мыси, то это бывшее златое изделие так и замерло над уже мертвым конем, причем уши девчонкины едва ли не тряслись от жадности да страха упустить хоть единое из произносящихся поблизости слов. Сама Мысь покуда от произнесения слов воздерживалась — на том ей и сердечное благодарствие.
   — Еще раз — уж в который раз! — повторяю тебе, человече: коли идти далее, то всем, а коль возвертаться, то опять-таки всем. Почему ты не хочешь мне просто поверить? Почему вам, умным, обязательно надобно разъяснений?!
   Вятич приоткрыл было рот, но подселившийся к Векшиному разуму волхв рявкнул с внезапною злобой:
   — Один ты не управишься! — Мудрый старец никак не мог приноровиться к юному горлу Мечниковой жены и потому вновь был вынужден пережидать приступ не своего кашля. За это время старец успел вернуть своему голосу обычное чуть насмешливое спокойствие. Или это не сам волхв взял себя в руки, а Векша сумела задавить чужую нежеланную злобу?
   — Богам ли, Навьим, слепенькому ли случаю взбрело свести вместе именно вас именно нынче — не знаю, — заговорил старец, — а только ежели это случай, то, значит, не так уж он слеп, как любит прикидываться. Вы, пятеро совершенно разных, сами того не замечая, настолько переплелись душами… Каждый со всеми. Даже ты с этой урманкой — через Векшины подобья, а от них — через Жеженя… И уж тем более счастье, что в сплетенье это затесалась вторая твоя… не чужая ни здешнему, ни нездешнему… Пойми, вы пятеро ВМЕСТЕ… Вот, к примеру, я — четвероединый волхв… Воссоединившись, мы-я сливаемся всего-навсего в одного. Который был всего-навсего человеком ДО и потому НЫНЧЕ может стать пускай и беспримерно могучим, но опять всего-навсего человеком. А вы… Вы, пятеро совершенно разных… Подумай, ты, умный: почему бы это владелец Борисветовых беспромашных стрел Белоконь подарил тебе свою возлюбленную? — Впервые за все время этой нелепой беседы Векша искоса, через плечо глянула в лицо Кудеславу и тут же вновь отвернулась. — Да, он-то был ей нелюбим, а только другие, небось, на обоюдность и харкнуть поленятся — особливо старцы, когда юниц-молодиц за себя… А этот, вишь… Почему? Молчишь… Ну-кось, тогда я скажу… Нет, спрошу: что для крепкого расчетливого ладу-порядка, который от разума, — что для такого страшней всего? Сызнова помалкиваешь? То-то. Еще неизвестно, чего друг-приятель твой Белоконь сильней напугался — Векшиной нелюбови или собственной своей же влюбленности. Наисильнейшее, наимогутнейшее ведовство, неподвластное ни разуму, ни явным да неявным силам, ни богам, — это и есть любовь. А паче всего такая любовь, которая неразделенная или чересчур разделенная — к примеру, не с одною…
   Вновь помолчал Корочун, давая время не то Векше отдохнуть, не то Мечнику разобраться в услышанном (или себе — в сказанном?). А потом вдруг заставил Горютину дочку произнести совсем по-иному, с какой-то режущей ухо робостью:
   — Вот я и говорю: коль вы не только МОЖЕТЕ, но и СМОЖЕТЕ… Коль смогу и я… Весь… Ну, довольно уж! — рвущиеся с Векшиных губ слова хранильника вновь налились злобой (не на самого ли себя разгневался премудрый?). — Это все говорено для твоего разума, теперь пора и с глупостью твоей побеседовать. Я вроде как уж объяснял, а ты вроде как слушал: то, что мне приходится прокрикивать вам на этакое непомерное расстоянье, ржавым подслушать легче легкого. Тогда на кой же ты хряк вынудил-таки меня, старого, орать про подобное? Объяснений он пожелал… А если?..
   — Будем в надежде, что Борисветовы из твоих объяснений ничего не поняли, — буркнул Кудеслав. — Как я.
   — А я все поняла! — это Мысь встряла-таки, не утерпела.
   Векша насмешливо хмыкнула (то ли за хранильника, то ли сама за себя — поди разбери). И вновь заговорила старческим голосом:
   — Я еще вот что скажу…
   На Мечниковом лице явственно проступило раздраженье: долго ли, мол, старик собирается тешиться болтовней?
   — Стерпи — уж недолго. — Прах бы побрал эту хранильникову повадку — не дожидаться, пока собеседник успеет воплотить мысли в слова. — Единственно вот что: давешние ваши виденья грядущих жизней впрямь отчасти навеяны ржавыми. Виденья эти сами по себе не ложны, однако… Извиняй уж, но вы оказались глупей, чем понадеялись ваши вороги. Они не непременность Борисветова верха доказать тщились, а пугали вас ужасами любезного Световиту безладья; только вы того не поняли. Показанным вам порядкам основа — страх да ненависть, а это ведь чувства… Чувства, вусмерть умучивающие разум… Только этакое и не хуже, и не лучше ничуть, чем когда разум напрочь забивает чувства — как безоглядное властвование одного надо всеми не лучше и не хуже властвования всех над каждым. Так что кто из коней верх ни возьми…
   Векша перевела дух, утерла рукавом полушубка посеревшее мокрое лицо.
   — Теперь выбирай — идти вам дальше (всем) или махнуть на ржавых рученькой да поворачивать восвояси (всем), — старческое дребезжанье сделалось еле слышным, оно почти утонуло в трудном, надорванном дыхании вятичевой жены. — И обещаюсь тебе впредь не подавать голос, покуда ты сам меня не попросишь.
   Первым и едва ли не единственным следствием волхвовских поучений оказалось то, что Мечник по их окончании лишь с немалым трудом сумел припомнить, как да из-за чего эти самые поучения затевались. А припомнив-таки, сообразил: независимо от того, убежден ли он сам многословными хранильниковыми байками, выбирать больше не из чего: после всего никакая сила не сумеет принудить Векш «поворачивать восвояси». Проклятый старый хитрец — обошел-таки!
   …А вот теперь Кудеслав был бы не прочь попросить у четвероединого старца совет — даже не в надежде услышать что-либо дельное, а просто чтобы послушать, как тот запоет нынче.
   Но старец помалкивал.
   Более того, Векша уже несколько раз пробовала звать его, но все без толку.
   Впервые — громко, испуганно — она окликнула хранильника, когда ясный день вокруг мгновенно сменился… Нет, «сменился» — неудачное слово. Ничто вокруг не менялось. Мечник со спутниками попросту вошли в ЭТО, как можно войти под навес или в избу… если бывают на свете навесы да избы, видимые лишь изнутри.
   Первой там оказалась Аса. Кудеслав, уже чуть ли не на себе волочивший то одно, то другое Векшино уподобив (словно бы подрядившись взамен опочившего давеча коня), как и раньше, отчетливо видел перед собою частокол древесных стволов, просветы-прорехи в этом частоколе, означающие близость прогалины, луга либо речного берега, спину урманки, испятнанную неуместно веселыми бликами — черненье скандийской кольчуги местами поистерлось, обнажив гладкий металл… Ничто вроде бы не изменилось, но Аса вдруг замерла и заозиралась так растерянно, в таком испуге, что вятич стряхнул висящую у него на плече Мысь и бросился вперед.