Расселись.
   Жежень, кстати, наотрез отказался ложиться, и его усадили на длинную пристольную лавку рядом с Мысью. Напротив них (вышло, что одесную от хозяина) устроилась Векша. А волхв обосновался на нижнем конце стола — спиною к двери, лицом к хозяину — нимало не смущаясь тем, что место это предназначено для гостей молодших и среди прочих наименее чтимых.
   Мечник же так и остался на ногах — встал, привалясь плечом к дверному косяку, и закаменел не хуже Чарусы. Не нравилось вятичу в этой избе, что-то ему здесь очень не нравилось. Что-то… Вот еще бы понять, что именно…
   Между тем Корочун заговорил. Ни с того ни с сего он вдруг принялся рассказывать хозяину избы о делах, приключившихся с Жеженем, Мечником и самим волхвом после того, как Чарусин закуп подобрал на здешнем дворе осколок вытворницы. Лишь о том, как Мечник подглядывал свою будущую жизнь да о капище Счи' сленя-Счисле' ни, умолчал старик. Зато помянул о десятидневной давности разговоре-сговоре Чарусы да выворотней — о том, который Жежень подслушал.
   Златокузнец не то внимал, не то украдкой подремывал…
   Перебил волхвовскую речь — и то лишь однажды — Жежень. Было видно, что привыкший получать всяческие удары парень обретает себя: он явно старался вспоминать и разбираться во вспомянутом. Причем сам, без чьей-либо помощи.
   Совершенно не в лад с рассказом старца Жежень вдруг ляпнул, обернув к Мыси просветлевшее обрадованное лицо:
   ' Так вот чего ты засматривала себе… ну, промеж ног! — И, словно не замечая, как вызверилась на него мучительно покрасневшая девчонка, добавил растерянно: — А кто ж тогда мне ложе-то в кузне выстелил?
   Досадливо отмахнувшись от этой помехи, волхв продолжал рассказ.
   Мечнику казалось, будто старцева речь обращена не к Чарусе, а к остальным — чтоб, значит, каждый из них окончательно уяснил, в какую такую дикую круговерть их всех затянуло.
   А может, и еще для чьих-то ушей говорил волхв.
   Во всяком случае, он вполне мог чувствовать то, что и Кудеслав. Кудеслав же готов был клясться любыми клятвами: здесь, совсем рядом, кроме них шестерых есть еще кто-то. Кто-то очень внимательный. И может быть, не один.
   Хранильник управился с рассказом довольно быстро (или так лишь померещилось занятому своими мыслями вятичу?). Тут-то Мысь и влезла с пояснениями про Жеженя и гвозди — приметила небось, что Мечник нет-нет да и поглядывает на эти резные вешалки.
   Против вятичева ожидания это явное вранье сошло девчонке с рук. Ведь действительно же вранье! В ту пору, когда Векша (а значит, и Мысь) зналась с Чарусиным закупом, тот Чарусиным закупом еще не был. Откуда же догадаться недавней златой безделице, кто резал гвозди для этих стен? Или Жежень ей каждую свою работу показывал, прежде чем отдать покупателю? Эге, а ведь ежели голова Мечника-ратоборца решила отвлечь себя такими вздорными, вовсе неуместными размышленьями — значит, опасность близка и неотвратима…
   То, что должно было бы стать лишь кратким затишьем перед ливнем златокузнецовых вопросов (или отрицаний, или оправданий), обернулось долгой и тягостной молчанкой.
   Златокузнец словно не обратил внимания ни на сами Корочуновы речи, ни на то, что они окончились. Сидел как сидел — каменно, бездвижно, уставившись невидящими глазами то ли на старого волхва, то ли сквозь него. А может быть, внутрь себя.
   Трещал-гудел жаркий очаг, сидящие за столом вздыхали, от их осторожных скованных шевелений поскрипывали доски обширных скамей…
   Что-то назревало, копилось в сумеречном воздухе этой просторной, нарядной и вместе с тем очень неуютной избы.
   Что?
   Откуда грозит опасность?
   Позаглядывать бы во все избяные закоулки, в лари, на женскую половину… Конечно, этакая выходка будет вопиющим неуважением к хозяину… Но глупо оглядываться на того, кто сам не желает считаться не только с гостями, а и, похоже, с самим собою.
   Именно в тот миг, когда Мечник окончательно решил наплевать на приличия, взор его запнулся об один из стенных гвоздей.
   Казалось бы, гвоздь как гвоздь. Резной кусочек дерева, торчит на высоте Мечникова плеча из той стены, что по левую руку от входа. Торчит себе и торчит, уставив грубоватое подобие волчьей морды куда-то поверх лысины сидящего к нему боком волхва.
   Да, гвоздь как гвоздь.
   Только больно уж-светлым он кажется, будто сработали его позже всех прочих… и как бы не из иного дерева.
   Буровато-желтый цвет напоминает струганую сосну. Но ведь сосна мягка. Можно ли было не измочалить сосновый гвоздь, вбивая его в узкую щель между бревнами добротного дубового сруба?
   И еще…
   Сумерки сумерками, но от двери до этого гвоздя всего-навсего шагов семь, ежели по прямой. А потому хорошо видно, что и сам этот волкоголовый шпынек чистехонек, и копоть на стене под ним не светлей, чем в прочих местах. Как нынче здесь ничего не висит, так, похоже, никогда и не висело. А тогда для чего?..
   — А для чего это ты, мил-друг Чаруса, оголовье сменил? — Внезапный вопрос Корочуна прозвучал так обыденно да спокойно, словно и не было перед этим ни жуткого хранильникова рассказа, ни тягостного молчания. — Дай-кось гляну на твою обнову поближе…
   Старец, не вставая, требовательно протянул руку, как будто ждал, что Чаруса сей же миг сорвет с головы свой рыжеватый витой шнурок, вскочит да побежит показывать.
   Златокузнец действительно утратил истуканоподобие. Скривясь досадливо, злобно даже, он прянул назад, взбросил руки ко лбу — нет, не снимать, а словно бы защитить хотел оголовье от злых посягательств.
   На миг-другой все замерли. А потом Мечник отвалился от косяка, тяжеловесно шагнул влево, в обход стола, царапая Чарусино лицо нехорошим изучающим прищуром. Дескать, неохота показывать сноровку на грузном пожилом мужике. Может, ты, златокузнец, одумаешься, сам выполнишь просьбу-то Корочунову?
   Глядя вроде бы лишь на Чарусу, Мечник видел, как одинаково побледнели Векша и Мысь (даже при этаком, с позволения сказать, свете на скулах у каждой стало возможно пересчитать все до последней веснушки), как заерзал, растерянно завертел головой Жежень, явно не зная, что ему теперь надлежит: кидаться на оборону хозяина или принять сторону Корочуна…
   Корочун, между прочим, даже не шевельнулся. Так и сидел с протянутой рукой, словно бы передразнивал давешнюю златокузнеческую бездвижность.
   А вот Чаруса окончательно ожил. Шаркая под столом ногами в торопливых и безуспешных попытках встать, он выкрикнул визгливо:
   — Ты, старче, никак во хмелю?! Аль белены обожрался?! — Златокузнец дергался, норовя обернуть лицо к волхву, однако взгляд его никак не желал оторваться от надвигающегося вятича. — Порядкуешь у чужого очага, ровно в собственном логове, шмаркатых девок посадил за честный гостевой стол… а теперь и того бо… хуж… Ай!
   Гневная речь оборвалась каким-то непотребным писком, потому что Кудеславов меч внезапно рванулся на волю.
   Нет, за себя бы Чаруса не испугался. Был он жаден и дошл, был он способен обвести вокруг пальца лучшего друга, что не раз и проделывал, а потому не имел друзей вовсе — ни лучших, никаких… Вот ворогов златокузнец нажил предостаточно, но даже у лютейшего из них и даже в разгар наилютейшей свары язык бы не повернулся назвать его трусом.
   Напугало Чарусу то, что Кудеслав внезапно растерял всю свою нарочитую медлительность да схватился за оружие в тот самый миг, когда поравнялся с волхвом: получилось, вроде бы ручной Корочунов зверюга ни с того ни с сего собрался рубить самого хранильника.
   Что ж, такой испуг достоин лишь уважения. Пожилой златокузнец сумел не только углядеть, но и как-то истолковать происходящее. Остальные же — кроме разве еще хранильника — не успели даже сообразить, что за серый холодный взблеск полыхнул в Мечниковой руке.
   Крутнувшись на месте, Кудеслав чиркнул носком клинка по волкоголовому гвоздю — тому самому, что несколькими мгновеньями раньше привлек внимание вятича. Чиркнул и едва не вывихнул себе запястье: хрупкое на вид дерево неожиданно трудно уступило отточенному железу. И на удар отозвалось не деревянным треском, а мокрым хрустом, с каким рассаживается под оружным взмахом одетая плотью живая кость.
   Только хруст этот дано было ощутить лишь самому Кудеславу. Именно ощутить — не слухом, а рукою, через звонко-упругий клинок. Потому что уши (и Кудеславовы, и прочих) наглухо законопатил ото всех иных звуков пронзительный отчаянный вопль.
   Последний вопль души, разлучаемой с телом.
   Рукоять завязшего в никчемном шпеньке меча рванулась из руки вятича (рванулась, однако не вырвалась), надрубленный гвоздь вспух огромной ржавою тенью, перед взором отшатнувшегося Кудеслава качнулось исковерканное смертной мукой лицо — человеческое либо почти такое же, как у человека…
   В следующий миг тяжесть рушащегося на пол невесть чьего тела дернула оружную руку вятича вниз, и он снова чуть не упустил меч. Напрягшись до отчетливого хруста в спине, Кудеслав стряхнул с клинка воющую, дергающуюся тварь. Еще раз мелькнуло перед глазами ее лицо — безбородое, залитое кровью, с глубоко просеченным левым виском… Мечник вскинул роняющее темные капли оружие для нового удара — добивать раненного так человека не было бы нужды, но ЭТОГО… Пес знает, какие раны для ЭТОГО смертельны, а какие нет…
   Свирепый порыв промозглого ветра хлестнул Кудеслава по глазам, вынудил зажмуриться и отвернуться. Это продолжалось крохотную долю мгновения: ветер сгинул так же внезапно, так же необъяснимо, как и поднялся. Но даже прежде, чем вятич снова обрел возможность смотреть и видеть, его меч врубился в распростертое на полу тело.
   По тому, как железо входило в плоть, Кудеслав понял: эта самая плоть уже бездыханна. Так что первым делом он глянул не на ворога (тут уже можно было не торопиться), а на стену перед собою: цела ли?
   Цела.
   А тогда откуда же брался ветер в наглухо закупоренной избе?
   Тихо ойкнула за Мечниковой спиною Векша (или Мысь — поди разбери на слух!). В ойканье этом звенел такой ни с чем не сравнимый ужас, что вятич поспешно обернулся. Лишь увидав, куда (а главное — КАК) смотрят сидящие за столом, он перевел взгляд на то, во что впилось сработанное Званом оружие. Нет, вятич не вскрикнул, не отшатнулся, однако скольких усилий стоило воину-ратоборцу его показное спокойствие — про то знал он один.
   На полу перед Кудеславом валялась туша огромного грязно-рыжего волка. Не по-живому ощеренные клыки длиною с палец взрослого мужика, чрезмерно выпуклый, почти человеческий лоб, глубокая рубленая рана у левого глаза…
   Новый вскрик за спиною оторвал Мечника от жуткого зрелища.
   Воспользовавшись общим замешательством, Корочун вскочил на стол, с невероятной для его дряхлого тела прытью бросился к Чарусе и сорвал с него плетеное оголовье.
   Златокузнец пронзительно ойкнул (наверное, вместе с узким шнурком лишился нескольких прядей волос)… и вдруг тяжко осел навзничь — едва ли не затылком в огонь.
* * *
   — Вот он-то и постелил тебе уютное ложе в кузне, — угрюмо сказал волхв.
   Жежень только вздохнул в ответ.
   — Не вздыхай, ничего дурного с ним не станется. Денька за два отлежится, очухается и опять станет пить из тебя кровушку. — Корочун поправил на бездвижном златокузнеце укрывало и отошел от полатей.
   Побродив немного вокруг очага, хранильник подсел к столу и принялся рассеянно вертеть в пальцах отнятое у Чарусы оголовье.
   Стало тихо.
   Мечник (только он и помогал волхву укладывать бесчувственного, прочие сидели как сидели, натужно приходя в себя) устроился верхом на скамье рядом с Векшей, и та немедленно уткнулась лицом в его плечо. Кудеслав шевельнулся было, пытаясь обернуться к ней — обнять, приласкать, успокоить, — но Горютина дочь крепко придержала его за локоть. Ей и так было хорошо.
   Вертелся, вился ржавой змеею меж пальцами хранильника оголовный шнур. Приворотный оберег (только язык не без труда соглашался называть это оберегом). Чаровная вещь, удерживавшая Жеженева хозяина под нездешнею волей.
   «Счастливы и мы, и Чаруса, что недолго ему выпало носить выворотнев подарочек, — сказал Корочун, когда они с Мечником волокли златокузнеца к полатям. — Протаскал бы он, дурень, на себе это оголовье ден двадцать…»
   И что? Сам бы стал выворотнем?
   Хранильник не договорил и впредь отвечать на подобные вопросы отказывался. Ладно, ему виднее.
   А вот теперь, глядя на игру старческих пальцев с нездешним шнуром, Кудеслав опять припомнил стрелы волхва Белоконя. Стрелы, крашенные в цвет давней засохлой крови. Стрелы, которые летели точнехонько в цель, даже будучи выпущены в противоположную от нее сторону. И как Белоконь делал их, эти стрелы (по крайней мере одну из них). И невесть чье ржавое капище в горелом лесу. Неужели?..
   — А что ты думаешь — ежели мудрец, так уж и… — Хранильник захлебнулся горьким смешком. — То-то и плохо, мил-друже, что чем могутнее разум, тем легче иному колдуну подмять его под себя. Ну, ладушки! — Он крепко прихлопнул ладонями по столу. — Дела, в общем, такие: выворотни — и кто там еще с ними? — забрали изделанное Чарусою да ушли. Хотят они златой конский череп водрузить в правильном месте в нужный им срок и сотворить обряд, открывающий путь с Нездешнего Края на Здешний Край. Что за место такое — то мне покуда неведомо, однако же к вечеру непременно дознаюсь. Срок их я уж давно исчислил: считая от нынешнего, еще двое на десять ден… — Корочунов рот мучительно искривился, будто бы дряхлый волхв побарывал мимолетную тошноту. — Вот… Сколько всего было нездешних — дело темное. К Чарусе ходили двое, на Идолов Холм — один, причем какой-то иной. И один выворотень остался надзирать за этой избой, тут и подох. А оставлены ли еще соглядатаи, каковы они числом и природою, каковы числом и природою те, что унесли Кость, — все это мне неведомо. Ведомо мне другое: ушедших нужно догнать. Изначальную Кость надобно либо отобрать, либо испортить — причем непременно успеть со всем этим до сотворения ржавыми зайдами их чародейственного обряда. Иначе…
   Снова не договорил волхв, опять он ссутулился и затеребил Чарусино оголовье.
   — Что ж, — Мечник пожал плечами, — как вызнаешь место этого самого обряда, так и двинусь. Чего уж тут кряхтеть да стол обнюхивать, ежели все ясней ясного?!
   Пальцы Векши вновь крепко ухватились за мужнин локоть.
   А хранильник сказал, не поднимая глаз:
   — Ты подумай. Я-то с тобой пойти не смогу — такая дорога не по моим нынешним силенкам. И Остроух не сможет пойти…
   — Я пойду, — неожиданно отозвался Жежень. — Коли черепушку эту… кость то бишь… коли ее нужно портить, то кто, как не я? А потом, — он с усмешкою глянул на Мечника, — ты же обещал научить меня драться. Ну как выворотни тебя того… вывернут… Что ж мне, так и оставаться неученым? Придется уж дорогою перенимать твое уменье!
   Мечник в ответ лишь хмыкнул да бородою мотнул — то ли одобрительно, то ли с сомнением. Потом обратился к волхву:
   — Слышь… Ты, может, Векшу мою покуда у себя приютишь? Неохота мне, чтоб она в родительской избе меня дожидалась…
   Почему «неохота», он не успел объяснить — жена перебила:
   — Стану я тебя дожидаться! Я с тобою отправлюсь, понял?!
   — И я! — тут же вскинулась Мысь. — Все равно у меня здесь ни крова, ни обороны, ни достояния — одна рубаха, и та не своя.
   Скрипнув зубами, вятич уже набрал в грудь воздуху для ответа обеим непрошеным доброхоткам, но тут Векша обожгла мужнино ухо щекотным шепотом:
   — Выйдем-ка в сени, что-то скажу. Нужное очень.
   Мечник послушно встал. Не хотелось ему спорить по пустякам — больно уж тягостные предстояли споры из-за серьезных дел. Поди попробуй отговорить хоть одну Векшу от того, что вдруг (а значит, накрепко) втемяшилось в ее рыжую голову. А уж двух Векш…
   В сенях было прохладно, а когда вятич по требованию жены прикрыл за собою дверь, стало еще и сумрачно — лишь узкая полоска света резалась сквозь оказавшийся почему-то неплотно притворенным выход во двор.
   Мгновенье-другое Векша молчала, собираясь с духом. Потом спросила, как в ледовую воду прыгнула:
   — Помнишь, ты мне обещался взять вторую жену?
   — Ну… помню… — меньше всего Кудеслав ожидал подобного разговора.
   — Помнишь, ты мне самой доверил ее выбирать?
   — Ну… так разве же я от своего слова отказываюсь? — пробормотал Мечник, трогая наружную дверь (та отозвалась негромким коротким скрипом).
   — Это я отказываюсь, — Векша длинно вздохнула. — Можешь выбирать любую — слова поперек не скажу. А только коли ты на эту вот, Жеженем сделанную, вздумаешь глаз положить — я удавлюсь, так и знай. А ремней себе на удавку нарежу из ее спины!
   Горютина дочь, наверное, ждала, что ее слова подействуют на Мечника как-нибудь посильнее. Но тот лишь кивнул рассеянно, продолжая покачивать дверную створку. Когда они с Векшей выходили сюда, в сени, наружная дверь вроде как закрывалась. Померещилось? Сквозняк? Выметнулся подслушивавший — кто-то из Чарусиных присных? Что ж, может быть и кто-то из присных… Только вряд ли обычный простой человек успел бы сгинуть этак вот — почти совсем незаметно.

8

   Осеннее увядание набросилось на лесную дебрь с каким-то разудалым запойным буйством — вдруг и разом на все что ни попадя. За три дня чаща выжелтела напрочь. Даже дубы, которые обычно упорней прочих деревьев держатся за летнее одеяние, уже щедро подкармливали ржавыми листьями стылый неприкаянный ветер.
   Ветер.
   Ровный, горестный, неутомимый. С тех пор как Мечник и те, кто увязался за ним, покинули Междуградье, ни на миг, ни на краткую долю мига не смолкал в редеющих кронах надоедливый сухой ропот.
   Терзаемый ветром лес, мерное топотанье конских копыт по хрусткой листве, оглушительное шуршанье, которое с отвратительным торопливым злорадством предает самые легкие, самые скрадливые людские шаги…
   Что можно расслышать во всем этом настырном, надоедливом шуме? Опасность ведь не окликнет, не повторит для прозевавшего…
   Будто бы назло.
   Будто нарочно.
   Будто?
   Уж не запамятовал ли ты, Кудеслав Мечник, кто нынче у тебя в супротивниках?
   Может, и впрямь чары нездешних злых колдунов были тому виною, а может, и воля случая, но только все до самых мелких мелочей складывалось по-наихудшему.
   Впрочем, подобные мысли неправильны и опасны.
   Дурна норовом судьба человеческая, сварлива, обидчива, мстительна как-то безалаберно и несправедливо… Говорят, с глазами у ней неладно — именно потому она сплошь да рядом не замечает великие проступки, а за плевый никчемный частенько изводит вусмерть. Но всего вернее, что вздорность доли-судьбы объясняется проще простого: баба она, судьба-то, и все тут.
   С особенною же злобой отмщается доля тем, кто на нее пеняет да ропщет. Вот лишь подумай, будто хуже, чем нынче, тебе уж не сможет сделаться — и судьба беспромедлительно расстарается доказать обратное. И ведь докажет!
   Так-то.
   Баба — она баба и есть.
   Вот как Векша: вроде бы и не враг, вроде бы любит… Ох-хо-хо, именно что «вроде бы». Муторная опаска все никак не подохнет, все копошится в потайных глубинах души: не притворство ли эта любовь? Что ж, сомнение объяснимо. Слишком ты привык думать, будто не суждено тебе в жизни ничего подобного — вот и не можешь безоглядно верить в иное. И судьбе своей поверить не можешь: больно часто доля манила, раззадоривала тебя, а в самый последний миг… Тоже, кстати, бабья повадка.
   Да, Векша… Мало что собою пригожа — ведь и даровита, и умна… А только умна снова-таки по-бабьи. Потому при несомненной своей рассудительности сплошь да рядом выбрыкивает такое, что хоть падай, хоть стой, хоть волчиной вой.
   Ну и спрашивается: можно ли затевать серьезное дело, имея при себе хоть одну бабу, если даже лучшая из них?..
   Хоть одну…
   Одну — то бы еще половина горя.
   А ежели двух, причем одинаковых?
   А ежели к ним в довесок еще и третью?
   …Боги, сколько же сил истратил Мечник на попытки отвязаться от Векши — и от нынешней, и от той, которою она была два с половиной года назад… Чем убедительней он объяснял свое «нет», тем торопливей и громче (вот и все тебе доводы!) Векша выкрикивала «да», и точно так же взвивалась за нею Мысь: бывшая златая богиня, похоже, вообразила, будто Вятичихой движет стремление быть рядом не с мужем, а с Жеженем. Кажется, Мысь не верила, что можно по доброй воле предпочесть пожилого из чужедальней дебри ладному парню-златоумельцу. Значит, это сама же Векша была неспособна поверить в такое всего лишь чуть более двух лет назад. А теперь может? Хотелось бы надеяться, очень хотелось бы…
   Наедине вятич, возможно, и сумел бы переупрямить Горютину дочку. Но эта Мысь… Ох же ж и стервозной щенявкой, оказывается, была Векша до того, как ее подукатала да выучила уму-разуму злюка судьба!
   Мечник просто ополоумел от бесконечного пустопорожнего спора. Это ж подумать: после ТАКОЙ ночи… в незнакомой чужой избе… рядом на полатях лежит обморочный хозяин, под стеною — дохлое невесть что, а на тебя едва ли не с кулаками кидаются собственная твоя жена и без году день как оживший златой истуканчик! Тут, пожалуй, не то что ополоуметь — вовсе обезуметь легкого легче!
   Ополоуметь-то вятич ополоумел, а только все едино не мог он вынудить себя прибегнуть к тому способу, каким вроде бы и естественно, и прилично степенному мужу урезонивать задурившую бабу. Ну никак не мог Мечник ударить жену — особенно при посторонних, особенно на глазах у Мыси после Векшиных слов там, в темных сенях проклятой златокузнецовой избы. Вот саму бы Мысь Кудеслав с превеликим удовольствием попотчевал доброй затрещиной, только очень не хотелось сызнова бить Жеженя, который бы наверняка кинулся на защиту. Вряд ли получилось бы утихомирить не в меру завзятого сопляка тычками да толчками, а бить по-серьезному… Парень и после давешнего-то еще как следует не очухался, от нового же честного удара мог не очухаться вовсе.
   Продолжать спор не было ни терпенья, ни сил, ни смысла; прекратить же его можно было лишь уступив взбалмошным строптивицам. Леший знает, чем подстегивалось упрямство обеих. Желанием разделить с возлюбленным опасность? Бабьим страхом потерять мужика? Но неужели они так-таки неспособны были понять, что, навязываясь этим самым возлюбленным мужикам в спутницы, лишь приумножают и опасность, и вероятье потери? Или для бабы аж настолько важно знать, что ее избранник не достался другой, а всего лишь погиб? Так важно, что за подобное знанье не жалко уплатить и его жизнь, и собственную, а в придачу судьбу всего здешнего мира со зверьем, людьми да богами вместе?
   В конце концов вятич едва не разбил кулак, грохнув им о столешницу, и так рявкнул, что даже убитый выворотень, кажется, вздрогнул:
   — Либо вы не идете, либо вообще никто не идет!
   И тут вдруг хранильник сказал:
   — Пойдете все четверо.
   Ни взгляд, ни узловатые высохшие пальцы свои не отнял Корочун от Чарусина оголовья, и говорил он вроде бы для оголовья же или для своих рук. Тихо говорил, равнодушно. Но было в голосе старца нечто такое, что…
   Что пошли все.
   …Они отправились незадолго до следующего полудня.
   К той поре волхв расстарался добыть для путников всякие нужные мелочи и хороших коней. Ильменцы-то было принялись ратовать за лодейное плавание, но Мечник сперва прикрикнул, потом снизошел объяснить: выворотни не такие полудурки, как Жежень с Мысью, а потому обязательно станут опасаться погони да чинить засады, на реке же не спрячешься и опасное место не обойдешь. К тому же сами ильменцы говорят, что речной путь выйдет заметно длинней суходольного — река большой дугой выгибается, а посуху можно и напрямик…
   А еще волхв дознался-таки о месте, где ржавые будут творить свое колдовское действо.
   Речной полуостров, безлесый, почти бестравный, с огромным холмом-могилищем то ли ямьских, то ли вовсе неведомого языка-роду воев, павших в побоище опять-таки невесть с кем. Холм тот посвящен Светловидовым инакопрозываемым воплощеньям, которые почитаются несловенскими племенами как добрые божества. На вершину давнего могилища ржавые и призовут Борисветову рать — укус в самое сердце Светловида-Рода. Укус, который через десятки десятков лет окажется неисцелимо смертельным.
   Раздобыть коней и вызнать необходимое хранильник успел вечером все того же богатого событьями дня. Где, как — этого Мечник не знал, потому что занимался другими делами.
   Сперва по Корочунову совету вятич с почти совсем уже оклемавшимся Жеженем уволокли и спалили в кузничном горне мертвого выворотня (отрубаемые Кудеславовым мечом куски нездешней плоти горели странно: ярко, бескопотно и несмрадно). Потом Кудеслав сходил к Горюте, забрал своего уцелевшего коня, доспех, шлем и лук со стрелами. Горюте с Горютихой вятич не сказал ни слова, хоть те из шкур выворачивались, домогаясь знать, что такое творится и когда доченька воротится к родимому очагу.
   Горюта, верно, слыхал, куда именно утром кликнули Векшу, и позже, явившись к златокузнецову жилью, кричал из-за плетня дочь.
   Вятич было попробовал выгнать жену на эти призывы: вдруг взбрело ему, что любезный батюшка сумеет удержать свое чадо от затеянной дурости (хоть чем-то же должен вздорный спесивый мужичонка оправдать наконец свое существование на белом свете?!). Векше явно очень хотелось попрощаться с родителем, однако Мечниковы надежды она разгадала и потому из избы не вышла.