Страница:
— Я за вами давно наблюдаю, молодой человек. Вы ведь Верещагин?
— Есть немножко, — согласился капитан.
— Так вот, я давно хотел с вами поговорить. Еще в самолете присматривался. Знаете, вы мне нравились. Я гордился тем, что Россия наконец-то заявила о себе… Что русский флаг теперь есть на вершине мира… Но то, что вы сказали после возвращения с К-2 — это не лезет ни в какие ворота, молодой человек!
«Достукался» — мартини сразу показался Артему безвкусным.
Альпинисты редко бывают знаменитыми. Тот случай, который характеризуется словами «широкая известность в узком кругу». Но маленький Крым был таким благополучным, что создатели новостей и акулы пера вцеплялись в любое мало-мальски стоящее событие. Все четыре гималайских восхождения имели очень хорошую прессу… Как правило, большая статья с огромным заголовком вымывалась из памяти читателя на следующий же день — слава Богу, газеты выходили шесть раз в неделю, и в каждом номере было по нескольку больших статей с шикарными заголовками. Артема крайне редко узнавали незнакомые люди. Наверное, старичок специально интересовался альпинизмом…
— Я думал, — Филиппов Антон Федорович отмахнулся от бармена, — думал, что К-2 станет… думал, что вы окажетесь выше мелочной спортивной ревности…
Не он один так думал.
Боже, каким он возвращался с К-2! Какими они все возвращались, какая победа пела у каждого в груди! Исхудавшие, почерневшие от солнца, выработанные до сухого — первопроходцы «Волшебной Линии»! Он двадцать лет шел по этой «Волшебной линии» к этой вершине, пусть не судилось получить К-2 первым, но вот этот маршрут он взял, они все его взяли! Сели в Аэро-Симфи, журналисты налетели со всех сторон: капитан, что вы думаете об Идее Общей Судьбы? Можно ли назвать восхождение на К-2 первым советским восхождением в Гималаях?
Ну, он им и сказал…
Словно читая его мысли, старикан закудахтал:
— И вам не стыдно, молодой человек, в открытую признаваться в таких вещах?
— Через пару дней у вас будет полная возможность сдать меня в КГБ.
— При чем тут КГБ? — разозлился старичок, — При чем тут, скажите на милость, КГБ, если это… просто безнравственно! Как вы трактуете стремление нашего народа слиться с советским народом? Как массовое помешательство обожравшихся буржуа! Вы что, всех нас за дураков держите?
— Отчего же за дураков? — пожал плечами Верещагин, — за обожравшихся буржуа.
— Опомнитесь! — старичок воздел желтый палец. — Или оставайтесь здесь, в гнездилище Ислама! Не ступайте ногой на священную советскую землю!
— Двадцать лет назад вы называли священную советскую землю Большевизией. А советский народ — краснопузыми, — огрызнулся альпинист.
Старичок погрозил пальцем люстре.
— Я раскаиваюсь в этом! — возвестил он бару. — Я признал свои ошибки и возвращаюсь на Родину с очищенной душой! А вы замутнили свое сознание жидовскими и американскими бреднями! Такие, как вы, семьдесят лет вели нас по пути разврата! Такие, как вы, увели Крым из-под десницы Барона! Такие, как вы, превратили русскую армию в гоп-компанию американо-израильского образца! Но там! — старичок ткнул пальцем в плафон на стене бара, — Там сохранили в неприкосновенности русский Дух!
— Excuse me, sir… — тихонько вмешался бармен, — If this man is disturbing you…
— No problem, — остановил его Верещагин.
Бармен пожал плечами и перешел к другому краю стойки.
Верещагин осушил еще один «дринк» и нашел в себе силы спокойно ответить:
— Где-нибудь через год, когда мы будем оба добывать медь в Джезказгане, мы вернемся к этому разговору…
— Не беспокойтесь! — желтый палец уперся Верещагину в грудь, -В Джезказган пошлют таких, как вы, последышей Солженицына-Солженицера! А в таких, как мы, Советская Россия заинтересована.
— Ваши бы слова да Богу в уши, — хмыкнул Артем.
К ним приблизилось диковинное существо — о четырех ногах, о четырех руках и одном «стетсоне». «Стетсон» болтался на девице, а девица — на Шамиле. Шамиль то ли уже успел хлопнуть, то ли прикидывался. Как признавал он сам, водка была ему нужна только для запаха, а дури и своей у него имелось в избытке.
Девицу он наверняка уже успел где-нибудь оприходовать, и теперь, до конца полета, они составляли единое целое.
— Атац! — проникновенно обратился к деду Шамиль, — Лив мой курбаши, плиз. Яки?
Старикан соскочил с табуретки, словно там была бочка пороха, а он с опозданием разглядел тлеющий бикфордов шнур.
— Катя! — прокудахтал он, -Что ты делаешь в обществе этого типа?
— Яки, ага! — рассмеялась девица, — Это Шамиль, славный парень, он альпинист, Ага! Он ходил на… Куда ты ходил, Шамиль?
— Я ходил на Чого-Ри, о несравненная! — запел Шамиль. — Я попрал своими вибрамами склоны Аннапурны, о прекраснобедрая! Я касался снега на вершине Канченджанги, о дивногрудая! (проще говоря, ты вполз туда на карачках, подумал Верещагин) Я возносился, недостойный, на Пти Дрю, о роскошноплечая… — руки Шамиля успевали за его языком, что красавице необычайно нравилось. — Я видел вершину Мак-Кинли вот так, как вижу сейчас твоего ага, о великолепношеяя! Но нигде и никогда я не видел девушки прекраснее тебя!
— Что ты ему позволяешь, Катрин! -позеленел дед.
—М-м? — переспросила девушка. — А что я ему позволяю? Что я ему позволяю, дед? Мне двадцать один год, он мне нравится, я ему — тоже, все яки!
Шамиль зарылся носом в бутон ее русых волос, схваченных на затылке шелковым платком.
Верещагин налил девушке мартини и толкнул стакан к ней по стойке.
— Ты тоже альпинист? — спросила она.
Он кивнул.
— Пошли в отель, трахаться, — без обиняков предложила она.
Соблазн был велик. Первоклассная девица, девица что надо. Сравнить ее и Тэмми — это все равно что сравнить фламинго и зяблика.
Что поделаешь, если ему нравились именно зяблики.
— Катрин, — просипел дед.
— Не доставай меня сегодня, ага, яки? — пропела Катрин. — Шамиля завтра убьют, а я пойду замуж за начальника об-ко-ма… Я правильно говорю, Верещагин? Когда же и веселиться, как не сейчас?
— Не опоздай на самолет, Шэм, — напомнил Верещагин.
— А когда я опаздывал? — невинно спросил Шамиль. — Экскьюз мя, грешного, ага! — обратился он к старику. — Но мы валим в отель.
Они растворились в полумраке.
— Вот, — в глазах старика стояли слезы, — Вот, к чему вы нас привели.
— Выпейте, господин Филиппов Антон Федорович, — посоветовал Верещагин. — Выпейте, мартини еще много. Вам хватит…
Господину Филиппову Антону Федоровичу хватило. Его бесчувственное тело похрапывало и тяжело всхлипывало в мягком кресле самолета, через одно сиденье от Верещагина. Старика сложили в кресло Шамиля, а сам Шамиль перебрался к стариковой внучке, они задернули занавеску и какое-то время возились, на что сонные пассажиры не обратили ни малейшего внимания.
Они летели над матово блестящим Черным морем, над черным, как деготь, морем, над черным, как сон, морем, над морем, которое менялось местами с небом, над морем, которое уже готово было подставить спину килям советских кораблей.
А впереди рисовался отрезанный ломоть Крыма, подрумяненный справа рождающимся из пены солнцем.
Громада Аэро-Симфи жила неторопливой утренней жизнью. Это днем здесь возникнет суета, толкучка и столпотворение. Впрочем, по сравнению с тем, что творилось здесь в прошлом году, это будет тишина и покой.
Совершая привычные действия — паспортный контроль, получение багажа, плата за стоянку, заправка — Верещагин почувствовал, что отогревается. Не телом — телом он отогрелся еще в Дели, они вылетали душным жарким вечером, и кондиционеры в самолете были сущим спасением — но нутром от оттаял только сейчас, только тогда, когда ступил из трубы терминала на бетонный пол Аэро-Симфи, услышал русскую речь, достал из кармана и бросил в ненасытный счетчик монетку в пятьдесят рублей, которая так и валялась в этом кармане все три недели с момента вылета из того же Аэро-Симфи.
Предстояла еще до ужаса занудная процедура сдачи документов в финансовый отдел Главштаба, отчет за каждый потраченный в Непале доллар, но — странное дело — ни малейшего раздражения по этому поводу Верещагин не испытывал. То ли апрельское солнышко пригревало так славно, то ли подействовало мартини, то ли девушки в этом году носили особенно короткие юбки — но настоение у Артема было превосходным, и никакой отчет в Главштабе не мог его испортить.
Шэм, как истый джентльмен, помог черноусому шоферу погрузить поддавшего Антона Федоровича Филиппова в золотистый «крайслер» и поцеловал на прощание Катю в щечку. Подходя к верещагинскому джипу-"хайлендеру", он снова находился в режиме свободного поиска и скалил свои фарфоровые зубы.
— Калон корице, кэп. Вэри гарна ханам, — нахально провозгласил он, и Артем ничего не мог возразить.
Симферополь, как всегда, был шумен, чист и деловит. Находясь в самом сердце Крыма, этот вавилончик объединял в себе ялтинскую праздничность и космополитизм, стеклянно-бетонное джанкойское стремление вверх, евпаторийскую легкость на подъем и керченскую напористость, севастопольский романтизм, бахчисарайское сибаритство и прочее, и прочее… Верещагин прожил в этом городе семь лет, и это были далеко не худшие годы его жизни.
И как-то сегодня все особенно ловко складывалось, что это даже настораживало. И нужного офицера в финотделе удалось отловить быстро, и отчет он принял без лишних придирок, и даже пригласил их отобедать в столовую Главштаба — свинина по-французски, жюльен и божоле урожая прошлого года. Артем вежливо отказался, а офицер даже не настаивал: он был по уши в делах. Главштаб весь был по уши в делах — готовился к передаче в руки СССР.
Они с Шамилем позавтракали в татарской забегаловке — съели по большой тарелке плова. Офицер из главштаба сюда и не заглянул бы: что это такое по сравнению со свининой по-французски, жюльеном и божоле урожая прошлого года?
— Мертвый сезон? — спросил Артем у хозяина, самолично раздававшего тарелки.
— Айе, — горестно согласился татарин. — Вы первые за утро. Людей уволить пришлось. Сам подаю, жена готовит. Вкусно?
— Вкусно.
— А кому это нужно? Кому нужно, я спрашиваю? Туристов было много — где они?
Май восьмидесятого года увидел беспрецедентное явление: отсутствие туристов. Издавна повелось, что еще с середины апреля шведы, норвежцы, датчане сползаются на крымские пляжи — прогреть свои нордические кишки на черноморском солнышке. Море, правда, еще холодновато, но как может Черное море показаться холодным тому, кто вырос на берегах Балтийского и Северного морей?
А летом Крым заполнялся европейской молодежью и рабочим классом. Более зажиточный и привилегированный народ ехал во всякие Ниццы. Но и эти «сливки» стягивались в Крым к «бархатному сезону» на ежегодный кинофестиваль и «Антика-Ралли».
Теперь, после того, как грядущее присоединение Крыма стало делом решенным, сюда никого нельзя было заманить и калачом.
— Скорей бы уже пришли Советы, — сказал хозяин, убирая тарелки. — Люди приедут. Туристы будут.
— Так ведь лавочку отберут, — сказал Артем.
— Зачем отберут? — не понял хозяин. — Что, советские люди есть не хотят? Знаете, сэр, сколько их ко мне ходило!
Учитывая дешевизну закусочной, подумал Артем, она должна была пользоваться бешеным успехом у советских туристов.
— Лавочку отберут, ага, — подтвердил Шэм. — В СССР человек не может быть хозяином закусочной.
— Глупости говоришь, — поморщился хозяин. — Сам не понимаешь, что говоришь.
Похолодало градусов на десять. Артем оставил на столе купюру и вышел.
Время. Время. Время.
Еще не опаздываем — но успеваем уже впритык.
Признаки этого умирания были видны только опытному глазу. Еще и сам Крым не подозревал о своем неблагополучии, как раковый больной иногда не подозревает о своем диагнозе — а опытному врачу уже все ясно.
Будь Верещагин просто армейским капитаном, он не сделал бы никаких выводов из того, что видел по дороге от таможенной стойки Аэро-Симфи до контрольно-пропускного пункта своего батальона под Бахчисараем. А видел он закрытые кафе и магазины в аэропорту — и не просто закрытые, а разобранные дочиста. Видел нераспаханные поля — фермерам не удалось найти покупателя под урожай будущего года, и часть земель они просто не стали трогать, предпочитая сэкономить время и силы. Видел, проезжая мимо дорожных указателей надписи «продается» под названиями усадеб и ферм, к которым вели частные дороги.
Верещагин был не очень простым армейским капитаном, и выводы он сделал.
Наверняка где-то в пожарном темпе продавались за копейки гигантские пакеты крымских нефтяных, промышленных и прочих компаний, где-то шустрые коммерческие агенты уже искали новых поставщиков, новые рынки сбыта, новых партнеров… Европа жгла мосты, обрубала концы — чисто и стремительно. Гуськом потянулись из Крыма работники торговых и промышленных представительств. Рядовому крымцу, если он не был занят в туристическом, финансовом или аграрном секторе, эти изменения были не видны. По-прежнему сияли витрины, ломились полки магазинов, выходили газеты, работали театры и синематограф, парки увеселений и бардаки, многие заводы и фабрики. Редкие сообщения масс-медиа о неизбежном грядущем экономическом кризисе тонули в бравых заметках сторонников Идеи Общей Судьбы.
Впрочем, даже тех крымцев, которые непосредственно пострадали от экономического спада, отнюдь не захлестнуло отчаяние. Тревожно-радостное ожидание, которым Крым был наполнен с зимы, перевесило все остальные эмоции. Все жили как на вокзале: и не удобно, и тяжело с вещами, и стоять приходится, но это ничего: вот сейчас придет поезд, и все поедем, и все сразу наладится, станет хорошо и понятно. Как минимум — понятно…
Атмосфера ожидания висела над Островом, и каждый, кто туда попадал, мгновенно оказывался ею отравлен. Таможенные чиновники, городовой, сонный парнишка на бензозаправке, девушка-официантка в бахчисарайском кафе для автомобилистов — все они выдыхали бациллы радостного мандража. Когда Верещагина приветствовал радостно-тревожный сержант на КПП батальона, он с неудовольствием отметил, что и сам подхватил эту бациллу. Конечно, крымцев никто не посвящал в стратегические планы советского командования, но каким-то чутьем жители Острова понимали (а кое-кто уже и ЗНАЛ), что все свершится в один из этих чудесных весенних дней, что оккупация Крыма (газеты предпочитали слово «воссоединение») — вопрос ближайших суток.
В нескольких сотнях километров от того места, где располагался 4-1 батальон 1-й Горно-Егерская бригады, находился другой капитан, который точно знал, что оккупация Крыма — дело суток.
Капитан Советской Армии Глеб Асмоловский и вверенная ему вторая рота третьего батальона 229-го парашютно-десантного полка находились в состоянии готовности номер один — то есть они могли прямо сейчас загрузится в самолеты и лететь выбрасываться. Куда? Об этом пока молчали. Военная тайна. Хотя все точно знали — в Крым.
Солдатские разговоры уже двое суток, с момента подъема по тревоге, крутились вокруг двух вопросов: — Крымское бухло и крымские девки. Обсуждение этих тем не пресекалось командованием: предвкушение выпивки и девок стимулирует боевой дух.
Настроение в роте царило приподнятое и самое что ни на есть боевое. Слухи ходили фантастические: в любой магазин зайдешь — вот так, как отсюда до той дуры с носком наверху, понял? — вот такой длины полки, и на всех полках — бухло! Одной водки — сто пятьдесят сортов! Ну, ладно, сто двадцать. Пива — тыща! И все подходи, бери так! Балда, теперь там все будет на-род-но-е! А народ и армия — едины, понял, га-га-га! И вот так подходят и прямо говорят: давай! Ну, в рот — это ты, положим, загнул… А так — сколько угодно…
Где новый Лев Николаевич Толстой, кому под силу описать этих солдат, простых русских парней?
Один из этих парней, у которого за плечами были полтора года службы, стоял сейчас навытяжку перед Асмоловским. Лицо его было сугубо уставным, но слегка раскосые глаза метались тараканами при свете: за Глебом прочно закрепилась слава опасного психа. И капитан Асмоловский не спешил с ней расставаться, ибо лучше быть для них опасным психом, чем мягкотелым интеллигентом, которого не боятся, а следовательно — не уважают. Этого Асмоловский в свое время хлебнул, спасибо, достаточно.
На траве лежали вещественные доказательства преступления — трехсотпятидесятиграммовая банка тушенки и полкруга колбасы «Одесская», из-за которых рядовой Анисимов избил рядового Остапчука.
В данный момент Остапчук находился в медпункте аэродрома, а Анисимов стоял перед Асмоловским навытяжку.
— Кто успел сбежать? — в пятый раз спросил капитан, зная, что правды не услышит. — Кто еще вместе с тобой, крыса, ограбил и избил Остапчука?
— Я-а грабил? — протянул Анисимов, пережимая интонацию невинности с усердием плохого актера. — Он сам у меня консервы украл, хоть у кого спросите! А паек-то один, товарищ капитан, ну и — виноват, погорячился…
Ну, сволочь!!!
— Дмитренко!
Как лист перед травой вырос старший сержант Дмитренко.
— Возьмешь Баева, принесешь мне вещмешки Скокарева, Анисимова, Джафарова и Микитюка. Одна нога здесь, другая там.
С чувством глубокого удовлетворения он поймал в раскосых бледных глазах Анисимова легкий оттенок беспокойства. Фамилии он назвал наугад, но был уверен, что в трех случаях из четырех попал. Неважно, именно ли эти “деды” виновны в инциденте с Остапчуком. Глеб был уверен, что мальчишка-первогодок, сын сельской учителььницы, не единственный обобранный. Те, у кого сухого пайка окажется сверх нормы, будут наказаны, потому что кто-то должен быть наказан.
В ожидании Глеб прошелся взад-вперед. В сержантах он был уверен: к перечисленным «дедам» те испытывали отчетливую неприязнь. Обычно сержанты или сами являются «дедами», или поддерживают последних. Но эти пятеро «дедов» позволяли себе больше, чем надо бы. Больше пили, бегали в самоволку, издевались над «молодыми». По-хорошему, все пятеро уже наработали на дисбат. Но послать в дисбат даже одного солдата — это пятно на чести роты. А пятна — это вам скажет любой советский офицер — уместны на камуфляжном комбинезоне, но никак не на чести подразделения.
Глеб еще с первого года понял, что бороться с «дедовщиной» — бессмысленно, безнадежно и бесполезно. Но все-таки рыпался, вызывая на свою голову насмешки начальства. Постепенно он утратил к рядовым даже то сочувствие, которое каждый порядочный человек испытывает при виде человеческих страданий. Вчерашние «духи» становились «дедами», и вдоволь куражились над «молодыми», которые через год сами станут «дедами» и будут изгаляться над пацанами-первогодками… На седьмом году службы Глебом двигали исключительно принципы, да и у этих двигателей ресурс подходил к концу.
Даже сейчас он с отвращением к себе осознавал, что решил наказать Анисимова не за то, что тот избил Остапчука, а за то, что попался и подставил Глеба под выговор накануне броска.
Появились сержанты с зелеными грушами вещмешков. Глядя Анисимову в глаза, капитан развязал его «сидор» и вытряхнул вещи на траву. Выпала банка тушенки, банка перловой каши с мясом, полбуханки хлеба, кольцо сухой колбасы.
— Падла, — сказал Глеб. Зла не хватало. — Так что же у тебя украл Остапчук?
— Да че… — на лице рядового появилось идиотское выражение: — А это, наверное, не мое, товарищ капитан!
И ничего с ним сделать нельзя, — понял Глеб. «Губы» здесь нет. Расстрелять эту скотину — сладкая, но несбыточная мечта. Затевать волынку с переводом в дисбат никто ему здесь не даст. Разве что залепить изо всех сил по морде. Вышибить кровь из маленького курносого носа, навешать фонарей, чтоб эти бледные глаза спрятались в щель и не выглядывали так нагло… И чтобы в санчасти этот мудак бормотал те самые слова, которые твердят запуганные «духи»: «Споткнулся, упал»…
Свидетели, ч-черт! Два сержанта, четверо дружков этого типа, притащившиеся за своими вещмешками…
Глеб по очереди развязал все мешки, вытряхнул сухой паек. У всех оказалось явно больше нормы: по две-три банки тушенки, по две «одесских» и лишь «Каша перловая с мясом» была у каждого в единственном числе: этой безвкусной жирной смесью «деды» побрезговали.
Остапчук оказался не единственным обобранным.
— Вы, все… — бросил Глеб. — Заберите мешки. Стоять здесь, не трогаться с места. Баев, Дмитренко, собрать роту.
Шухер уже поднялся и “деды” наверняка попрятали свой “НЗ”. Черт с ними. Наказаны будет хотя бы эти четверо. Хотя занимается поборами четверть роты, не меньше. Отвратительно — пятнадцать-восемнадцать мерзавцев держат в страхе пятьдесят человек, каждый из которых ни о чем другом не помышляет кроме как самому стать одним из этих мерзавцев. Кому нужна эта педагогическая поэма? Похоже, одному ему. Ладно. Пока она нужна хотя бы ему одному, пока он сам верит в то, что преступление не должно окупаться — он будет гнуть свою линию.
Излишек сухого пайка он сложил в кучку на траве. Что с ним делать — пока еще четко не знал. Будь он тем же идеалистом, каким был шесть лет назад — попытался бы вернуть это тем, у кого оно было отобрано. Сейчас он знал, что эта попытка ни к чему не приведет. Никто не сознается в том, что его ограбили.
По мере того, как строилась рота, решение выкристаллизовывалось. И было это решение таким, что самому Глебу о нем думать не хотелось.
— Рота, смир-на! — скомандовал один из взводных, Антон Васюк.
— Рота, вольно, — разрешил Глеб. — Передний ряд — сесть на землю.
Он хотел, чтобы видели все.
Четверо дедов навытяжку стояли перед ним. Он знал, какова будет степень унижения, которому он собирался их подвергнуть. Он знал, что покушается на большее, чем мародерские замашки четверых верзил, которые по воле советских законов попали в армию, хотя место им — в колонии для трудновоспитуемых. Он замахивался на традицию, на неписаный закон, местами ставший значительнее Устава. Ибо “дедовство” Анисимова и его дружков было “заслужено” годом беспрестанных унижений, в этом была даже первобытная справедливость: сначала ты прогибаешься, а потом пануешь над теми, кто прогибается под тобой. Получается, что капитан хотел лишить их “законного” удовольствия, хотя был бессилен избавить от “законных” страданий… Именно поэтому у него была репутация редкого стервеца, и именно поэтому он не собирался с этой репутацией расставаться.
— Мы торчим здесь со вчерашнего вечера, — сказал он. — Сухой паек выдали на одни сутки, всем — одинаковый. Но среди вас нашлись особенно голодные, вот они стоят. Я уж не знаю, у кого они все это отобрали, и спрашивать не буду. Все равно никто не признается, потому что вы все их боитесь, а кое-кто считает, что они в своем праве. Пусть так. Но раз вы, мародеры, считаете себя в праве, то вам не в падлу сейчас будет сожрать все, что вы нахапали. Доставайте ложки.
Он увидел, как у Анисимова задрожали губы. А ты что себе думал, голубчик?
Глеб достал из кармана перочинный нож, взял первую банку с перловой кашей, поддел крышку в нескольких местах, потом взялся за нее пальцами и сорвал. Трюк был несложным, но неизменно производил впечатление.
— Жри, — он высыпал кашу в траву перед Анисимовым. — Что, аппетит пропал?
Точно так же он открыл вторую банку и вывернул ее перед Джафаровым. Сержанты уже поняли, что от них требуется и открывали банки одну за другой.
— Сожрать все до крошки, — велел Глеб. — Если кого-то вырвет, он уберет сам.
Следующие полчаса были кошмаром. Господи, подумал Асмоловский, когда-то я и в мыслях не мог так унизить человека. Когда-то я был ясноглазым мальчиком, который верил, что можно словами объяснить человеку, как это нехорошо — унижать других, отбирать у них еду, заставлять работать на себя, избивать ради своего развлечения… Когда-то я и представить себе не мог, с чем столкнусь в армии, которую считал самой лучшей в мире…
Скокарев плакал. Джафарова мутило, но он держался. Микитюка вырвало. Анисимов то краснел, то бледнел, но слопал все, что награбил.
Сопротивляться не попытался ни один: на этот случай здесь присутствовал взводный Сергей Палишко, сволочной нрав которого знали все.
Строй смотрел молча.
— Я заставлю это сделать каждого, кого поймаю за отбиранием чужих пайков! — отчеканил Глеб. — Он будет жрать все украденное с земли, как собака или свинья. Может, хоть тогда вы поймете, что крысачить — позор, и отдавать свое по первому требованию — тоже позор. Можете идти. Микитюк, возьми лопатку и прибери свою блевотину. Дмитренко, проследи.
— Воспитательная работа? — Асмоловский не заметил, как подошел капитан Деев, коллега-ротный.
— Да, — бросил он.
— А что случилось?
— Все то же самое. Одни грабят, другие молчат.
— А ты, значит, порядок наводишь, — заключил Деев. — Робин Гуд… хренов. Карась-идеалист. А ну, пошли, поговорим!
Путь их пролегал от лесной опушки до здания диспетчерской мимо группок солдат, сидящих прямо на земле. Те, что были поближе, вставали и отдавали честь, те, что были подальше, старательно не замечали.
— Ты хоть соображаешь, что делаешь? — тихо спросил Деев.
— Есть немножко, — согласился капитан.
— Так вот, я давно хотел с вами поговорить. Еще в самолете присматривался. Знаете, вы мне нравились. Я гордился тем, что Россия наконец-то заявила о себе… Что русский флаг теперь есть на вершине мира… Но то, что вы сказали после возвращения с К-2 — это не лезет ни в какие ворота, молодой человек!
«Достукался» — мартини сразу показался Артему безвкусным.
Альпинисты редко бывают знаменитыми. Тот случай, который характеризуется словами «широкая известность в узком кругу». Но маленький Крым был таким благополучным, что создатели новостей и акулы пера вцеплялись в любое мало-мальски стоящее событие. Все четыре гималайских восхождения имели очень хорошую прессу… Как правило, большая статья с огромным заголовком вымывалась из памяти читателя на следующий же день — слава Богу, газеты выходили шесть раз в неделю, и в каждом номере было по нескольку больших статей с шикарными заголовками. Артема крайне редко узнавали незнакомые люди. Наверное, старичок специально интересовался альпинизмом…
— Я думал, — Филиппов Антон Федорович отмахнулся от бармена, — думал, что К-2 станет… думал, что вы окажетесь выше мелочной спортивной ревности…
Не он один так думал.
Боже, каким он возвращался с К-2! Какими они все возвращались, какая победа пела у каждого в груди! Исхудавшие, почерневшие от солнца, выработанные до сухого — первопроходцы «Волшебной Линии»! Он двадцать лет шел по этой «Волшебной линии» к этой вершине, пусть не судилось получить К-2 первым, но вот этот маршрут он взял, они все его взяли! Сели в Аэро-Симфи, журналисты налетели со всех сторон: капитан, что вы думаете об Идее Общей Судьбы? Можно ли назвать восхождение на К-2 первым советским восхождением в Гималаях?
Ну, он им и сказал…
Словно читая его мысли, старикан закудахтал:
— И вам не стыдно, молодой человек, в открытую признаваться в таких вещах?
— Через пару дней у вас будет полная возможность сдать меня в КГБ.
— При чем тут КГБ? — разозлился старичок, — При чем тут, скажите на милость, КГБ, если это… просто безнравственно! Как вы трактуете стремление нашего народа слиться с советским народом? Как массовое помешательство обожравшихся буржуа! Вы что, всех нас за дураков держите?
— Отчего же за дураков? — пожал плечами Верещагин, — за обожравшихся буржуа.
— Опомнитесь! — старичок воздел желтый палец. — Или оставайтесь здесь, в гнездилище Ислама! Не ступайте ногой на священную советскую землю!
— Двадцать лет назад вы называли священную советскую землю Большевизией. А советский народ — краснопузыми, — огрызнулся альпинист.
Старичок погрозил пальцем люстре.
— Я раскаиваюсь в этом! — возвестил он бару. — Я признал свои ошибки и возвращаюсь на Родину с очищенной душой! А вы замутнили свое сознание жидовскими и американскими бреднями! Такие, как вы, семьдесят лет вели нас по пути разврата! Такие, как вы, увели Крым из-под десницы Барона! Такие, как вы, превратили русскую армию в гоп-компанию американо-израильского образца! Но там! — старичок ткнул пальцем в плафон на стене бара, — Там сохранили в неприкосновенности русский Дух!
— Excuse me, sir… — тихонько вмешался бармен, — If this man is disturbing you…
— No problem, — остановил его Верещагин.
Бармен пожал плечами и перешел к другому краю стойки.
Верещагин осушил еще один «дринк» и нашел в себе силы спокойно ответить:
— Где-нибудь через год, когда мы будем оба добывать медь в Джезказгане, мы вернемся к этому разговору…
— Не беспокойтесь! — желтый палец уперся Верещагину в грудь, -В Джезказган пошлют таких, как вы, последышей Солженицына-Солженицера! А в таких, как мы, Советская Россия заинтересована.
— Ваши бы слова да Богу в уши, — хмыкнул Артем.
К ним приблизилось диковинное существо — о четырех ногах, о четырех руках и одном «стетсоне». «Стетсон» болтался на девице, а девица — на Шамиле. Шамиль то ли уже успел хлопнуть, то ли прикидывался. Как признавал он сам, водка была ему нужна только для запаха, а дури и своей у него имелось в избытке.
Девицу он наверняка уже успел где-нибудь оприходовать, и теперь, до конца полета, они составляли единое целое.
— Атац! — проникновенно обратился к деду Шамиль, — Лив мой курбаши, плиз. Яки?
Старикан соскочил с табуретки, словно там была бочка пороха, а он с опозданием разглядел тлеющий бикфордов шнур.
— Катя! — прокудахтал он, -Что ты делаешь в обществе этого типа?
— Яки, ага! — рассмеялась девица, — Это Шамиль, славный парень, он альпинист, Ага! Он ходил на… Куда ты ходил, Шамиль?
— Я ходил на Чого-Ри, о несравненная! — запел Шамиль. — Я попрал своими вибрамами склоны Аннапурны, о прекраснобедрая! Я касался снега на вершине Канченджанги, о дивногрудая! (проще говоря, ты вполз туда на карачках, подумал Верещагин) Я возносился, недостойный, на Пти Дрю, о роскошноплечая… — руки Шамиля успевали за его языком, что красавице необычайно нравилось. — Я видел вершину Мак-Кинли вот так, как вижу сейчас твоего ага, о великолепношеяя! Но нигде и никогда я не видел девушки прекраснее тебя!
— Что ты ему позволяешь, Катрин! -позеленел дед.
—М-м? — переспросила девушка. — А что я ему позволяю? Что я ему позволяю, дед? Мне двадцать один год, он мне нравится, я ему — тоже, все яки!
Шамиль зарылся носом в бутон ее русых волос, схваченных на затылке шелковым платком.
Верещагин налил девушке мартини и толкнул стакан к ней по стойке.
— Ты тоже альпинист? — спросила она.
Он кивнул.
— Пошли в отель, трахаться, — без обиняков предложила она.
Соблазн был велик. Первоклассная девица, девица что надо. Сравнить ее и Тэмми — это все равно что сравнить фламинго и зяблика.
Что поделаешь, если ему нравились именно зяблики.
— Катрин, — просипел дед.
— Не доставай меня сегодня, ага, яки? — пропела Катрин. — Шамиля завтра убьют, а я пойду замуж за начальника об-ко-ма… Я правильно говорю, Верещагин? Когда же и веселиться, как не сейчас?
— Не опоздай на самолет, Шэм, — напомнил Верещагин.
— А когда я опаздывал? — невинно спросил Шамиль. — Экскьюз мя, грешного, ага! — обратился он к старику. — Но мы валим в отель.
Они растворились в полумраке.
— Вот, — в глазах старика стояли слезы, — Вот, к чему вы нас привели.
— Выпейте, господин Филиппов Антон Федорович, — посоветовал Верещагин. — Выпейте, мартини еще много. Вам хватит…
Господину Филиппову Антону Федоровичу хватило. Его бесчувственное тело похрапывало и тяжело всхлипывало в мягком кресле самолета, через одно сиденье от Верещагина. Старика сложили в кресло Шамиля, а сам Шамиль перебрался к стариковой внучке, они задернули занавеску и какое-то время возились, на что сонные пассажиры не обратили ни малейшего внимания.
Они летели над матово блестящим Черным морем, над черным, как деготь, морем, над черным, как сон, морем, над морем, которое менялось местами с небом, над морем, которое уже готово было подставить спину килям советских кораблей.
А впереди рисовался отрезанный ломоть Крыма, подрумяненный справа рождающимся из пены солнцем.
Громада Аэро-Симфи жила неторопливой утренней жизнью. Это днем здесь возникнет суета, толкучка и столпотворение. Впрочем, по сравнению с тем, что творилось здесь в прошлом году, это будет тишина и покой.
Совершая привычные действия — паспортный контроль, получение багажа, плата за стоянку, заправка — Верещагин почувствовал, что отогревается. Не телом — телом он отогрелся еще в Дели, они вылетали душным жарким вечером, и кондиционеры в самолете были сущим спасением — но нутром от оттаял только сейчас, только тогда, когда ступил из трубы терминала на бетонный пол Аэро-Симфи, услышал русскую речь, достал из кармана и бросил в ненасытный счетчик монетку в пятьдесят рублей, которая так и валялась в этом кармане все три недели с момента вылета из того же Аэро-Симфи.
Предстояла еще до ужаса занудная процедура сдачи документов в финансовый отдел Главштаба, отчет за каждый потраченный в Непале доллар, но — странное дело — ни малейшего раздражения по этому поводу Верещагин не испытывал. То ли апрельское солнышко пригревало так славно, то ли подействовало мартини, то ли девушки в этом году носили особенно короткие юбки — но настоение у Артема было превосходным, и никакой отчет в Главштабе не мог его испортить.
Шэм, как истый джентльмен, помог черноусому шоферу погрузить поддавшего Антона Федоровича Филиппова в золотистый «крайслер» и поцеловал на прощание Катю в щечку. Подходя к верещагинскому джипу-"хайлендеру", он снова находился в режиме свободного поиска и скалил свои фарфоровые зубы.
— Калон корице, кэп. Вэри гарна ханам, — нахально провозгласил он, и Артем ничего не мог возразить.
Симферополь, как всегда, был шумен, чист и деловит. Находясь в самом сердце Крыма, этот вавилончик объединял в себе ялтинскую праздничность и космополитизм, стеклянно-бетонное джанкойское стремление вверх, евпаторийскую легкость на подъем и керченскую напористость, севастопольский романтизм, бахчисарайское сибаритство и прочее, и прочее… Верещагин прожил в этом городе семь лет, и это были далеко не худшие годы его жизни.
И как-то сегодня все особенно ловко складывалось, что это даже настораживало. И нужного офицера в финотделе удалось отловить быстро, и отчет он принял без лишних придирок, и даже пригласил их отобедать в столовую Главштаба — свинина по-французски, жюльен и божоле урожая прошлого года. Артем вежливо отказался, а офицер даже не настаивал: он был по уши в делах. Главштаб весь был по уши в делах — готовился к передаче в руки СССР.
Они с Шамилем позавтракали в татарской забегаловке — съели по большой тарелке плова. Офицер из главштаба сюда и не заглянул бы: что это такое по сравнению со свининой по-французски, жюльеном и божоле урожая прошлого года?
— Мертвый сезон? — спросил Артем у хозяина, самолично раздававшего тарелки.
— Айе, — горестно согласился татарин. — Вы первые за утро. Людей уволить пришлось. Сам подаю, жена готовит. Вкусно?
— Вкусно.
— А кому это нужно? Кому нужно, я спрашиваю? Туристов было много — где они?
Май восьмидесятого года увидел беспрецедентное явление: отсутствие туристов. Издавна повелось, что еще с середины апреля шведы, норвежцы, датчане сползаются на крымские пляжи — прогреть свои нордические кишки на черноморском солнышке. Море, правда, еще холодновато, но как может Черное море показаться холодным тому, кто вырос на берегах Балтийского и Северного морей?
А летом Крым заполнялся европейской молодежью и рабочим классом. Более зажиточный и привилегированный народ ехал во всякие Ниццы. Но и эти «сливки» стягивались в Крым к «бархатному сезону» на ежегодный кинофестиваль и «Антика-Ралли».
Теперь, после того, как грядущее присоединение Крыма стало делом решенным, сюда никого нельзя было заманить и калачом.
— Скорей бы уже пришли Советы, — сказал хозяин, убирая тарелки. — Люди приедут. Туристы будут.
— Так ведь лавочку отберут, — сказал Артем.
— Зачем отберут? — не понял хозяин. — Что, советские люди есть не хотят? Знаете, сэр, сколько их ко мне ходило!
Учитывая дешевизну закусочной, подумал Артем, она должна была пользоваться бешеным успехом у советских туристов.
— Лавочку отберут, ага, — подтвердил Шэм. — В СССР человек не может быть хозяином закусочной.
— Глупости говоришь, — поморщился хозяин. — Сам не понимаешь, что говоришь.
Похолодало градусов на десять. Артем оставил на столе купюру и вышел.
Время. Время. Время.
Еще не опаздываем — но успеваем уже впритык.
* * *
Крым, основной статьей дохода которого после торговли продукцией хай-тек был туризм, стал тихо умирать.Признаки этого умирания были видны только опытному глазу. Еще и сам Крым не подозревал о своем неблагополучии, как раковый больной иногда не подозревает о своем диагнозе — а опытному врачу уже все ясно.
Будь Верещагин просто армейским капитаном, он не сделал бы никаких выводов из того, что видел по дороге от таможенной стойки Аэро-Симфи до контрольно-пропускного пункта своего батальона под Бахчисараем. А видел он закрытые кафе и магазины в аэропорту — и не просто закрытые, а разобранные дочиста. Видел нераспаханные поля — фермерам не удалось найти покупателя под урожай будущего года, и часть земель они просто не стали трогать, предпочитая сэкономить время и силы. Видел, проезжая мимо дорожных указателей надписи «продается» под названиями усадеб и ферм, к которым вели частные дороги.
Верещагин был не очень простым армейским капитаном, и выводы он сделал.
Наверняка где-то в пожарном темпе продавались за копейки гигантские пакеты крымских нефтяных, промышленных и прочих компаний, где-то шустрые коммерческие агенты уже искали новых поставщиков, новые рынки сбыта, новых партнеров… Европа жгла мосты, обрубала концы — чисто и стремительно. Гуськом потянулись из Крыма работники торговых и промышленных представительств. Рядовому крымцу, если он не был занят в туристическом, финансовом или аграрном секторе, эти изменения были не видны. По-прежнему сияли витрины, ломились полки магазинов, выходили газеты, работали театры и синематограф, парки увеселений и бардаки, многие заводы и фабрики. Редкие сообщения масс-медиа о неизбежном грядущем экономическом кризисе тонули в бравых заметках сторонников Идеи Общей Судьбы.
Впрочем, даже тех крымцев, которые непосредственно пострадали от экономического спада, отнюдь не захлестнуло отчаяние. Тревожно-радостное ожидание, которым Крым был наполнен с зимы, перевесило все остальные эмоции. Все жили как на вокзале: и не удобно, и тяжело с вещами, и стоять приходится, но это ничего: вот сейчас придет поезд, и все поедем, и все сразу наладится, станет хорошо и понятно. Как минимум — понятно…
Атмосфера ожидания висела над Островом, и каждый, кто туда попадал, мгновенно оказывался ею отравлен. Таможенные чиновники, городовой, сонный парнишка на бензозаправке, девушка-официантка в бахчисарайском кафе для автомобилистов — все они выдыхали бациллы радостного мандража. Когда Верещагина приветствовал радостно-тревожный сержант на КПП батальона, он с неудовольствием отметил, что и сам подхватил эту бациллу. Конечно, крымцев никто не посвящал в стратегические планы советского командования, но каким-то чутьем жители Острова понимали (а кое-кто уже и ЗНАЛ), что все свершится в один из этих чудесных весенних дней, что оккупация Крыма (газеты предпочитали слово «воссоединение») — вопрос ближайших суток.
В нескольких сотнях километров от того места, где располагался 4-1 батальон 1-й Горно-Егерская бригады, находился другой капитан, который точно знал, что оккупация Крыма — дело суток.
* * *
28 апреля, 1038, военный аэродром неподалеку от КишиневаКапитан Советской Армии Глеб Асмоловский и вверенная ему вторая рота третьего батальона 229-го парашютно-десантного полка находились в состоянии готовности номер один — то есть они могли прямо сейчас загрузится в самолеты и лететь выбрасываться. Куда? Об этом пока молчали. Военная тайна. Хотя все точно знали — в Крым.
Солдатские разговоры уже двое суток, с момента подъема по тревоге, крутились вокруг двух вопросов: — Крымское бухло и крымские девки. Обсуждение этих тем не пресекалось командованием: предвкушение выпивки и девок стимулирует боевой дух.
Настроение в роте царило приподнятое и самое что ни на есть боевое. Слухи ходили фантастические: в любой магазин зайдешь — вот так, как отсюда до той дуры с носком наверху, понял? — вот такой длины полки, и на всех полках — бухло! Одной водки — сто пятьдесят сортов! Ну, ладно, сто двадцать. Пива — тыща! И все подходи, бери так! Балда, теперь там все будет на-род-но-е! А народ и армия — едины, понял, га-га-га! И вот так подходят и прямо говорят: давай! Ну, в рот — это ты, положим, загнул… А так — сколько угодно…
Где новый Лев Николаевич Толстой, кому под силу описать этих солдат, простых русских парней?
Один из этих парней, у которого за плечами были полтора года службы, стоял сейчас навытяжку перед Асмоловским. Лицо его было сугубо уставным, но слегка раскосые глаза метались тараканами при свете: за Глебом прочно закрепилась слава опасного психа. И капитан Асмоловский не спешил с ней расставаться, ибо лучше быть для них опасным психом, чем мягкотелым интеллигентом, которого не боятся, а следовательно — не уважают. Этого Асмоловский в свое время хлебнул, спасибо, достаточно.
На траве лежали вещественные доказательства преступления — трехсотпятидесятиграммовая банка тушенки и полкруга колбасы «Одесская», из-за которых рядовой Анисимов избил рядового Остапчука.
В данный момент Остапчук находился в медпункте аэродрома, а Анисимов стоял перед Асмоловским навытяжку.
— Кто успел сбежать? — в пятый раз спросил капитан, зная, что правды не услышит. — Кто еще вместе с тобой, крыса, ограбил и избил Остапчука?
— Я-а грабил? — протянул Анисимов, пережимая интонацию невинности с усердием плохого актера. — Он сам у меня консервы украл, хоть у кого спросите! А паек-то один, товарищ капитан, ну и — виноват, погорячился…
Ну, сволочь!!!
— Дмитренко!
Как лист перед травой вырос старший сержант Дмитренко.
— Возьмешь Баева, принесешь мне вещмешки Скокарева, Анисимова, Джафарова и Микитюка. Одна нога здесь, другая там.
С чувством глубокого удовлетворения он поймал в раскосых бледных глазах Анисимова легкий оттенок беспокойства. Фамилии он назвал наугад, но был уверен, что в трех случаях из четырех попал. Неважно, именно ли эти “деды” виновны в инциденте с Остапчуком. Глеб был уверен, что мальчишка-первогодок, сын сельской учителььницы, не единственный обобранный. Те, у кого сухого пайка окажется сверх нормы, будут наказаны, потому что кто-то должен быть наказан.
В ожидании Глеб прошелся взад-вперед. В сержантах он был уверен: к перечисленным «дедам» те испытывали отчетливую неприязнь. Обычно сержанты или сами являются «дедами», или поддерживают последних. Но эти пятеро «дедов» позволяли себе больше, чем надо бы. Больше пили, бегали в самоволку, издевались над «молодыми». По-хорошему, все пятеро уже наработали на дисбат. Но послать в дисбат даже одного солдата — это пятно на чести роты. А пятна — это вам скажет любой советский офицер — уместны на камуфляжном комбинезоне, но никак не на чести подразделения.
Глеб еще с первого года понял, что бороться с «дедовщиной» — бессмысленно, безнадежно и бесполезно. Но все-таки рыпался, вызывая на свою голову насмешки начальства. Постепенно он утратил к рядовым даже то сочувствие, которое каждый порядочный человек испытывает при виде человеческих страданий. Вчерашние «духи» становились «дедами», и вдоволь куражились над «молодыми», которые через год сами станут «дедами» и будут изгаляться над пацанами-первогодками… На седьмом году службы Глебом двигали исключительно принципы, да и у этих двигателей ресурс подходил к концу.
Даже сейчас он с отвращением к себе осознавал, что решил наказать Анисимова не за то, что тот избил Остапчука, а за то, что попался и подставил Глеба под выговор накануне броска.
Появились сержанты с зелеными грушами вещмешков. Глядя Анисимову в глаза, капитан развязал его «сидор» и вытряхнул вещи на траву. Выпала банка тушенки, банка перловой каши с мясом, полбуханки хлеба, кольцо сухой колбасы.
— Падла, — сказал Глеб. Зла не хватало. — Так что же у тебя украл Остапчук?
— Да че… — на лице рядового появилось идиотское выражение: — А это, наверное, не мое, товарищ капитан!
И ничего с ним сделать нельзя, — понял Глеб. «Губы» здесь нет. Расстрелять эту скотину — сладкая, но несбыточная мечта. Затевать волынку с переводом в дисбат никто ему здесь не даст. Разве что залепить изо всех сил по морде. Вышибить кровь из маленького курносого носа, навешать фонарей, чтоб эти бледные глаза спрятались в щель и не выглядывали так нагло… И чтобы в санчасти этот мудак бормотал те самые слова, которые твердят запуганные «духи»: «Споткнулся, упал»…
Свидетели, ч-черт! Два сержанта, четверо дружков этого типа, притащившиеся за своими вещмешками…
Глеб по очереди развязал все мешки, вытряхнул сухой паек. У всех оказалось явно больше нормы: по две-три банки тушенки, по две «одесских» и лишь «Каша перловая с мясом» была у каждого в единственном числе: этой безвкусной жирной смесью «деды» побрезговали.
Остапчук оказался не единственным обобранным.
— Вы, все… — бросил Глеб. — Заберите мешки. Стоять здесь, не трогаться с места. Баев, Дмитренко, собрать роту.
Шухер уже поднялся и “деды” наверняка попрятали свой “НЗ”. Черт с ними. Наказаны будет хотя бы эти четверо. Хотя занимается поборами четверть роты, не меньше. Отвратительно — пятнадцать-восемнадцать мерзавцев держат в страхе пятьдесят человек, каждый из которых ни о чем другом не помышляет кроме как самому стать одним из этих мерзавцев. Кому нужна эта педагогическая поэма? Похоже, одному ему. Ладно. Пока она нужна хотя бы ему одному, пока он сам верит в то, что преступление не должно окупаться — он будет гнуть свою линию.
Излишек сухого пайка он сложил в кучку на траве. Что с ним делать — пока еще четко не знал. Будь он тем же идеалистом, каким был шесть лет назад — попытался бы вернуть это тем, у кого оно было отобрано. Сейчас он знал, что эта попытка ни к чему не приведет. Никто не сознается в том, что его ограбили.
По мере того, как строилась рота, решение выкристаллизовывалось. И было это решение таким, что самому Глебу о нем думать не хотелось.
— Рота, смир-на! — скомандовал один из взводных, Антон Васюк.
— Рота, вольно, — разрешил Глеб. — Передний ряд — сесть на землю.
Он хотел, чтобы видели все.
Четверо дедов навытяжку стояли перед ним. Он знал, какова будет степень унижения, которому он собирался их подвергнуть. Он знал, что покушается на большее, чем мародерские замашки четверых верзил, которые по воле советских законов попали в армию, хотя место им — в колонии для трудновоспитуемых. Он замахивался на традицию, на неписаный закон, местами ставший значительнее Устава. Ибо “дедовство” Анисимова и его дружков было “заслужено” годом беспрестанных унижений, в этом была даже первобытная справедливость: сначала ты прогибаешься, а потом пануешь над теми, кто прогибается под тобой. Получается, что капитан хотел лишить их “законного” удовольствия, хотя был бессилен избавить от “законных” страданий… Именно поэтому у него была репутация редкого стервеца, и именно поэтому он не собирался с этой репутацией расставаться.
— Мы торчим здесь со вчерашнего вечера, — сказал он. — Сухой паек выдали на одни сутки, всем — одинаковый. Но среди вас нашлись особенно голодные, вот они стоят. Я уж не знаю, у кого они все это отобрали, и спрашивать не буду. Все равно никто не признается, потому что вы все их боитесь, а кое-кто считает, что они в своем праве. Пусть так. Но раз вы, мародеры, считаете себя в праве, то вам не в падлу сейчас будет сожрать все, что вы нахапали. Доставайте ложки.
Он увидел, как у Анисимова задрожали губы. А ты что себе думал, голубчик?
Глеб достал из кармана перочинный нож, взял первую банку с перловой кашей, поддел крышку в нескольких местах, потом взялся за нее пальцами и сорвал. Трюк был несложным, но неизменно производил впечатление.
— Жри, — он высыпал кашу в траву перед Анисимовым. — Что, аппетит пропал?
Точно так же он открыл вторую банку и вывернул ее перед Джафаровым. Сержанты уже поняли, что от них требуется и открывали банки одну за другой.
— Сожрать все до крошки, — велел Глеб. — Если кого-то вырвет, он уберет сам.
Следующие полчаса были кошмаром. Господи, подумал Асмоловский, когда-то я и в мыслях не мог так унизить человека. Когда-то я был ясноглазым мальчиком, который верил, что можно словами объяснить человеку, как это нехорошо — унижать других, отбирать у них еду, заставлять работать на себя, избивать ради своего развлечения… Когда-то я и представить себе не мог, с чем столкнусь в армии, которую считал самой лучшей в мире…
Скокарев плакал. Джафарова мутило, но он держался. Микитюка вырвало. Анисимов то краснел, то бледнел, но слопал все, что награбил.
Сопротивляться не попытался ни один: на этот случай здесь присутствовал взводный Сергей Палишко, сволочной нрав которого знали все.
Строй смотрел молча.
— Я заставлю это сделать каждого, кого поймаю за отбиранием чужих пайков! — отчеканил Глеб. — Он будет жрать все украденное с земли, как собака или свинья. Может, хоть тогда вы поймете, что крысачить — позор, и отдавать свое по первому требованию — тоже позор. Можете идти. Микитюк, возьми лопатку и прибери свою блевотину. Дмитренко, проследи.
— Воспитательная работа? — Асмоловский не заметил, как подошел капитан Деев, коллега-ротный.
— Да, — бросил он.
— А что случилось?
— Все то же самое. Одни грабят, другие молчат.
— А ты, значит, порядок наводишь, — заключил Деев. — Робин Гуд… хренов. Карась-идеалист. А ну, пошли, поговорим!
Путь их пролегал от лесной опушки до здания диспетчерской мимо группок солдат, сидящих прямо на земле. Те, что были поближе, вставали и отдавали честь, те, что были подальше, старательно не замечали.
— Ты хоть соображаешь, что делаешь? — тихо спросил Деев.