Артем, движимый скорее наитием, чем рассудком, шагнул вперед, оттирая плечом Шмидта, сделал еще два шага — чтобы его видели все, вдохнул поглубже и заорал:
   — Батальон, смирно! Равнение налево! Барлоу, я вам пока еще командир! Ни один не повернется, ясно?
   Несколько человек в строю дернулись было, но, глядя на товарищей, вытянулись во фрунт.
   Обалдевшие журналисты притихли. Это что еще за нарушение протокола?
   — Слушаюсь, сэр! — радостно откликнулся поручик.
   — По-о-олк, смир-ррна! — так же весело гаркнул рыжий невысокий, явно англо-крымского происхождения офицер в «правом» строю.
   Барабаны подавились тишиной, никто не понимал, что происходит — ясно было только, что церемония пошла наперекосяк.
   Лучников все не трогался с места.Те, кто спускался по трапу за ним, столпились на ступенях, не решаясь идти вперед. Верещагин чувствовал, как вектора внимания смещаются в его сторону. Это было невыносимо. Он не собирался опять становиться всеобщим позорищем — ну, почему я это делаю, я же тебя ненавижу! Ты же мне всю жизнь перепоганил!
   Наконец, тишина прорвалась, как ветхая запруда — оркестр грянул «Прощание славянки». Это было так неожиданно и нелепо, что Арт не выдержал — расхохотался. При мысли о том, как он выглядит со стороны, полоснул ужас — но остановиться он уже не мог. Кусая расползающиеся в улыбке губы, резко развернулся на каблуках и бросился прочь, за спины секьюрити, сдерживавших толпу, к группе главштабовских автомобилей навстречу перепуганному поручику Гусарову и разъяренному адъютанту Адамса. Каким-то образом десятка полтора журналистов прорвали строй секьюрити и бросились за ним:
   — Полковник, зачем вы сорвали церемонию? Вы изменили свое мнение относительно Идеи Общей Судьбы? Чем вызван ваш смех? Это правда, что вам грозит трибунал? Что вызвало ваше возмущение? Зачем вы…? Как вы…? Откуда вы…?
   Перед толпой журналистов затормозил длинный черный «руссо-балт», Артем, не раздумывая, нырнул в открывшуюся дверцу и отгородился от мира тонированным стеклом.
 
* * *
   Генерал Павлович был краснее и злее перца-чилли.
   — Полковник, ваше поведение недопустимо! — приветственный салют генерала естественным образом перешел в возмущенный широкий жест. — Роль телезвезды вам, по-видимому, так понравилась, что вы используете любой случай влезть в камеру! Потрудитесь объяснить свое поведение.
   Верещагин оглядел диспозицию. Адамс стоял, отвернувшись лицом к стене, демонстративно разглядывая карту. Ордынцев полностью сосредоточился на своем «Ватермане», вертя его тремя пальцами. Скоблин нечаянно пересекся глазами, но тут же начал смотреть в окно. Казаков не поднимал глаз от стола. Двое полузнакомых полковников — из тех, «московских узников»? — разглядывали его с каким-то неловким интересом.
   Его ответ не имеет значения, понял Арт. Здесь все решено, и они просто не знают, как ему это сказать. Поэтому выдвинули на передний край Павловича, который со своей генеральской колокольни вывалит на него все, что ему причитается. Ну, давай. Не тяни кота за хвост. Чем хуже, тем лучше.
   — У меня нет оправданий, господин генерал.
   — Что значит, нет оправданий? Вы не желаете оправдываться или признаете свою вину?
   — Как вам будет угодно. Если человек вашего возраста и положения не видит ничего зазорного в том, чтобы применять выбарабанивание к штатскому, да еще и психически нездоровому человеку — разубеждать его бессмысленно, а из моего положения — просто бесполезно.
   — Артем, Артем!… — краем рта проговорил Казаков.
   — Что за тон, полковник? — генерал выпустил в свисток еще одну порцию пара. — Вы полагаете, вам теперь все можно?
   — Нет, — Верещагин на секунду прикрыл глаза, сопротивляясь безысходности. — Но и вам можно не все, ваше превосходительство.
   — Это возмутительно, господа, — генерал покачал головой. — Полковник Верещагин, я колебался относительно того, отстранять вас от должности или нет на время расследования… Теперь я уверен в необходимости этого шага.
   …Нечто похожее он испытал на Пти-Дрю, когда ему на голову и плечи сошел маленький снежничек. Абсолютно безболезненный, но сильный удар обрушился сверху и оглушил, бросив на колени. Придя в себя через секунду, он обнаружил, что обездвижен: завален снегом по шею… Все было как тогда: и полная неподвижность, и детская растерянность, и шок…
   — О каком расследовании речь? — собственный голос показался неуместно громким.
   — Адамс! — Павлович обернулся к своему заместителю, ныне — начальнику штаба Вооруженных Сил Юга России, с момента вступления в силу Союзного Договора — Крымского Военного Округа.
   — Я ничего ему не говорил, господин генерал. Я не мог. Извините…
   — Вам предъявлено обвинение в превышении полномочий, самовольном начале военных действий, нападении на своего командира и нарушении инструкции 114-29, — отчеканил главштабовский полковник.
   Верещагин расхохотался самым оскорбительным образом — опять совершенно непроизвольно, уже второй раз за день. Ничего не видя сквозь слезы, выступившие от смеха (?), он нашарил рукой ближайший стул, упал на него и смеялся, пока это не прошло само собой. Потом перевел дыхание:
   — Сволочи. Что бы вам сделать это на две недели раньше… — и засмеялся снова.
 
* * *
   Тот же день, 2110, Святая Гора
   — Это здесь, — зачем-то сказал Антон.
   Маки уже отгорели, но весь склон был усеян каким-то маленькими лиловыми цветами.
 
   Анна Лучникова
   1902-1976
 
   Арсений Лучников
   1897 — 1980
 
   Мрамор первого креста успел слегка посереть под дождем и ветром. Второй крест был льдисто-белым, той первозданной сверкающей белизны, которой присущ внутренний свет…
   Лучников опустился возле могилы на колени. Памела с Антоном стали поодаль.
   Арсений Лучников спал под этим крестом на каменном ложе, укрытый, как шинелью, тонким крымским дерном.
   Арсений Лучников, сероглазый и курносый, в сморщенной кожице на вырост, дремал на груди у своей матери в новомодной сумке для ношения младенцев.
   Они стояли там, на склоне холма, почти у самого подножия, они были там вместе — живые и мертвые, и майстро гнал с моря облака, и век смотрел на закат.
   …А потом они вернулись домой.
 
* * *
   Симферополь, 10 июля, 1340
   — Ваше имя, фамилия, отчество.
   — Глеб Дмитриевич Асмоловский.
   — Звание.
   — Капитан Советской Армии, воздушно-десантные войска.
   — Личный номер?
   — Не помню. Должен быть в деле…
   — Вы являетесь членом Коммунистической Партии Советского Союза?
   — Да.
   — Каким образом вы попали в плен?
   — Я был ранен.
   — Где и когда это произошло?
   — На горе Роман-Кош, в ночь с двадцать девятого на тридцатое апреля.
   — Скажите, узнаете ли вы кого-либо из находящихся здесь людей?
   Глеб узнавал. Еще как узнавал…
   — Я могу не отвечать?
   — По советским законам, — сказал советский майор, — отказ от дачи показаний является уголовным преступлением…
   — А по законам автономной Республики Крым — не является, — злорадно парировал крымский капитан. — Хранить молчание — неотъемлемое право каждого…
   Советский член следственной комиссии нервно заелозил.
   — Капитан Асмоловский, но вы же собираетесь вернуться к себе на родину, — сказал он. — К своей семье…
   «Пошел ты…» — сжал зубы Глеб.
   — Вы не можете его не помнить! — вскинулся майор. — Это он вас ранил! Он в вас стрелял!
   — Темно было, — нагло сказал Глеб.
   — Товарищ капитан, — бесконечно терпеливым голосом сказал майор. — Вы же коммунист. И ваши мотивы мне непонятны в этом случае. Мы ведь только хотим установить факты, выяснить правду как есть: вы знаете этого человека?
   — Знаю, — сказал Глеб.
   — Ну, вот так бы и сразу! Где и при каких обстоятельствах?
   — Это полковник Артемий Верещагин. Я его несколько раз видел по телевидению и читал о нем в газетах. Один день мы вместе лежали в Симферопольском военном госпитале… Вернее, в госпитальном отделении Симферопольской военной тюрьмы.
   — И что, это все?
   — Я имею право хранить молчание.
   Советский майор стал цвета бордо. Крымский капитан явно веселился.
   — А до этого? Раньше вы что, не виделись?
   — Я не помню.
   — Вот этого я совсем не понимаю, Глеб, — тихо проговорил Верещагин. — Совсем не понимаю…
   — Полковник Верещагин, вы знакомы с капитаном Асмоловским? — повел свою партию крымский военный юрист.
   — Да.
   — Сколько раз вы встречались?
   — Трижды, если считать сегодняшний.
   — Расскажите о первой встрече.
   Верещагин монотонно и кратко изложил историю появления своей «психкоманды» и пребывания ее на Роман-Кош совместно с ротой капитана Асмоловского.
   Выглядел он так, как будто по нему прошлись асфальтовым катком.
   — Капитан, как же согласовать это с вашим заявлением? — повернулся к Глебу крымский капитан.
   — Как хотите, так и согласовывайте, — глядя в сторону, сказал Глеб.
   — Можно, я поговорю с ним? — спросил Верещагин.
   — Говорите, — посопев, согласился майор.
   — Наедине.
   — Зачем это? — забеспокоился советский юрист.
   — Давайте выйдем, — крымский капитан встал.
   — Объясните мне…
   — Уходите отсюда, пожалуйста! — Верещагин поднялся со стула. — Дайте мне объяснить человеку, что к чему. Вам же лучше будет. И скажите, чтобы принесли чаю…
   — Зачем, Глеб? — спросил он, когда все вышли.
   — Ты на себя в зеркало смотрел?
   — Я не брился сегодня.
   — Такое впечатление, что и не спал. И не ел. Дня три. Это тебя здесь судят?
   — Еще нет. Еще идет предварительное следствие.
   — И я, значит, должен показания дать. Против тебя.
   — А что тебя смущает? Я твой враг. Я тебя ранил, а мог и убить.
   — И что с тобой теперь будет?
   — Не знаю… Этот человек, капитан Пепеляев, — мой адвокат. Он клянется, что я отделаюсь выбарабаниванием. Поначалу мне кроили — как это у вас называется? — “вышку”, но Пепеляев не оставил от этих обвинений даже перьев. Он уже не одну задницу спас, так что я ему верю.
   Принесли чай. Вернее, по здешнему обыкновению — кипяток и пакетики на веревочках.
   — Штука в том, что ты ничего не изменишь. — Верещагин вынул пакетик из чашки, выжал его о ложку и положил на край блюдца. — Ради сохранения хороших отношеий между Москвой и Республикой Крым на кого-то все это нужно свалить. Этот «кто-то» — я. Другую кандидатуру найти трудно, да ее и не ищут особенно.
   — И ты согласился?
   — Ты понимаешь, Глеб… Я ведь действительно сделал то, в чем меня обвиняют. Отпираться было бы как-то глупо… Да и поздно. С точки зрения Устава я виновен…
   — Победителей не судят, — хмыкнул Глеб.
   — Как видишь…
   — И ты, значит, покорно идешь под расстрел — ради сохранения хороших отношений между Москвой и этой… как ее… Республикой Крым?
   — Под какой еще расстрел? Сохранить вам лицо — не значит потерять свое. Приговор уже известен: меня вышибут из армии с позором, предварительно разжаловав. На этом сторговались обвинение и защита.
   — Что значит “сторговались”?
   — То и значит. Как на базаре. Когда один просит сотню, второй дает двадцатку, в результате сходятся на шестидесяти. Так и здесь.
   — Ну так зачем меня-то дергать?
   — А ты, Глеб, единственный свидетель с советской стороны.
   — Что? — потрясенный Асмоловский подался вперед. — Иди ты! Там же тьма народу была!
   — Да? И кто, например?
   — Васюк…
   — Убит.
   — Палишко…
   — Убит.
   — Стумбиньш…
   — Ранен, до сих пор находится в коме.
   — Говоров…
   — Не нашли.
   — Петраков…
   — Убит.
   — Товарищ майор…
   — Занят в проекте “Дон” — считай, умер: новое имя, паспорт гражданина Крыма. Искать не будут, это вопрос принципиальный.
   Глеб матюкнулся.
   — Солдаты…
   — Те, кто общался с нами достаточно плотно, будут молчать. И ты знаешь, почему.
   — А, трам-тарарам…
   — Согласен. Так вот, вернемся к итогам нашей торговли с обвинением: мы получим приговор по самым низким ставкам, если будем хорошо себя вести. Если процесс пройдет быстро и чисто. Это честная сделка: обвинение не потеет, получая доказательства, но за это не будет рыть нам могилу.
   — Этот майор — он от обвинения?
   — Товарищ Гудзь? Нет, он просто советский наблюдатель. Прелесть ситуации в том, что крымцы все должны сделать сами. Никакой номинальной власти над обвинением у Гудзя нет. Потому он и дергается: повлиять ни на что не может, а отвечать, в случае чего, будет… Например, если с советской стороны не найдет никаких свидетелей.
   — Это он меня откопал?
   — Конечно. И возлагает на тебя огромные надежды с тех пор, как узнал, что я тебя ранил. Так что давай, Глеб, показания. Иначе и мне не поможешь, и себе жизнь изгадишь.
   — А с чего ты взял, что я хочу тебе помогать? Может быть, я просто не хочу стучать. Не люблю, не умею.
   — Но это же не стукачество, товарищ капитан. Ты не доносишь на меня, ты просто помогаешь установить факты.
   — Факты… — Глеб сказал, как сплюнул. — Артем, вот если бы меня вешали, а я тебя просил намылить веревку, чтоб я меньше мучился — ты бы это сделал?
   — Не так же все погано…
   — Откуда я знаю? Ты что, веришь им? Ты их спас, они тебя за это судят — и ты им веришь?
   — Я верю Пепеляеву. Он хороший юрист и хороший человек… Слушай, если бы речь шла о жизни и совсем наоборот, я бы отсюда смылся быстро.
   — Как? Через подкоп? В бетоне? Или на воздушном шарике?
   — Зачем такие сложности… Просто покинул бы ночью город… Хич-хайком — до Ялты или Алушты… А там угнал бы любую парусную яхту — на выбор…
   — Так ты что… не в тюрьме?
   — Нет, Глеб! Я живу в городе, в гостинице… Кстати, на днях получил третье — и последнее, наверное — полковничье жалование…
   — Гуляешь, словом.
   — Да… В моем положении народная мудрость рекомендует расслабиться и постараться получить удовольствие. Что я и делаю.
   — Оно и видно. Столько удовольствий — бриться не успеваешь.
   — Да нет, это я так… Дразню следователя. Вчера пришел в штатском, но это не произвело особого впечатления. Сегодня не побрился…
   — Надень расписуху.
   — Что?
   — Ну, рубашку модную. Яркую такую, гавайку.
   — Слушай, это мысль!
   — Дарю.
   — Яки… Ну что, Глеб, мы договорились? К тебе вернется память?
   — Куда она денется… Что, свистнем всю королевскую рать?…
   — Погоди… Давай еще так посидим… Поговорим…
   — О чем? И зачем?
   — О, Господи… Асмоловский, ты единственный приятный человек, который садился напротив меня за этот стол за последнее время. С кем я только тут не общался… Начиная с ГРУшника, который держал меня на цепи, и заканчивая князем Волынским-мать-его-Басмановым.
   — А твои друзья? Они больше не приятные люди?
   — Нет, отчего же… Но как-то неловко в глаза им смотреть… Все-таки я их подставил. Получается так.
   Он усмехнулся криво, засунул руки в карманы…
   — Ты знаешь, я и не думал, что будет так… больно. Армия ведь никогда для меня не была единственным светом в окошке, она была просто задачей, решаемой в рамках сверхзадачи. Я отслужил двенадцать лет, три года мне осталось до истечения контракта… Я думал об оставке как о решенном деле…
   — Пока не попробовал командирства?
   — Вот уж оно гори огнем! С друзьями расплевался, женщину потерял… Предал человека, который мне доверился — не спрашивай, кого и как… Не то чтобы я его любил или разделял его взгляды, и другого выхода вроде не было… А все равно гадко вышло. Одни неприятности от этого командирства, и ничего больше.
   — И все-таки тебе больно… Чего же ты от меня хочешь? Выговориться некому?
   — И это тоже… Глеб, ты знаешь, зачем ты живешь?
   — Положим.
   — Везет. Я не знаю.
   — А знал?
   — Хотел узнать. Давно, когда был еще мальчишкой. К чему я предназначен — как человек. Что я должен сделать… Я выиграл эту войну! Да, один я ни хрена бы не смог, но главное-то было начать, а начал — я, значит, я и выиграл! И я все потерял! Если это плата — пусть будет так, но я хочу вспомнить, ЗАЧЕМ тогда я выигрывал войну?
   Глеб вытащил из кармана обтерханную, залитую бурым по обрезу записную книжку. Достал из-под обложки сложенный вчетверо затрепанный листочек.
   — Посмотри.
   Это был листик из детской тетради — сочинение, исправленное рукой учителя. За содержание стояла пятерка, за грамотность — двойка.
   “…Мой папа — самый лутший. Он Капитан Совецкой Армии. Он служит в десантной девизии, и прыгает с парашутом. Все солдаты его слушаюца. Еще он ходит алпенизмом и называеца Снежный Барс. Это значит он был на 4 горах Памира на высоте 7 тысячь метров. У него есть про это значек и ваза которая называеца Кубок. В том году он поедет на гору Эверест. Это самая высокая гора на всем свете. Много людей хотели поехать тоже. Но был большой Конкурс и отбирали самых лутших со всей страны. Потому что это спортивная честь СССР. Моего папу взяли в команду — получаетца он 1 из самых лутших. Я очень люблю своего папу и когда вырасту буду защищять как он Свою Родину…”
   — Я понял, — Верещагин вернул Глебу листок. — У тебя славный пацан. Только… уже не греет. Все, Глеб, Бобик сдох. Ничего уже не хочу.
   — А чего ты вообще хотел? Раньше?
   — Раньше? Хотения — это штука сложная… Хотения бывают тактические и стратегические… Тактических, как ты понимаешь, больше. И намного.
   — А стратегических?
   — Смеяться не будешь?
   — Попытаюсь.
   — Смысл жизни найти. Не лично свой, а вообще. В целом.
   — А чего попроще?
   — Взойти на К-2 по “Волшебной Линии”. Сделано.
   — Это хобби у тебя — браться за невозможное? Профессия? Призвание?
   — Фамилия.
   — ???
   — Классе в восьмом мы проходили теорию вероятностей… И пришла мне в голову забавная мысль: подсчитать вероятность своего появления на свет. Получилось, Глеб, четыре тысячных процента. Моей матери было девять лет, когда она и дед Ковач чудом спаслись от погрома. Весь табор вывезли в лагерь уничтожения, и все погибли там. До единого. Что им удалось пристать к какой-то католической миссии и выбраться в Крым — чудо вдвойне. Мой отец уцелел после расстрела — они выбрались из окружения, человек тридцать, и кордон СМЕРШа тут же расправился со всеми. Это тоже можно записать по разряду чуда. Я уж молчу про то, что в немецком лагере для пленных единственной медицинской помощью было доброе слово. Я не говорю о вероятности побега — в конце концов, многие угоняли самолеты… Но еще была служба в частях английских коммандос… Англичане сформировали тут один полк из добровольцев… Была еще Италия и Греция. Масса возможностей распрощаться с головой. Но я не удивлюсь, если он до сих пор жив. Получает пенсию, стучит по вечерам в домино или шахматы… Так что все невероятные события моей жизни пасуют перед невероятностью моего рождения. Nomen est omen, товарищ капитан.
   — Переведи.
   — “Имя есть знамение”. Я имел наглость считать, что невозможное — это моя специальность. Были на то основания.
   — Может, за это и получил по лбу?
   — Может… Глеб, хочешь один бесплатный совет?
   — Давай.
   — Не возвращайся в Союз.
   — Что?
   — Запишись в проект “Дон”. Или просто сбеги.
   — Ты спятил?
   — Глеб, война кончилась. А вас все еще держат под стражей. И наших пленых на советской территории — тоже. Как ты думаешь, почему вас не отпустят? Я тебе скажу: это сделано по просьбе советского руководства. Они не хотят, чтобы вы разбрелись по Крыму и осели здесь. И чтобы наши жили у вас — тоже не хотят. Автономная Республика Крым не будет полностью открытой территорией. Нас боятся. Это полуприсоединение — лучше, чем оккупация, но… как бы не было чего похуже оккупации.
   — Ты точно спятил. У меня же семья. Надьку и Вовку вышибут из общаги, отовсюду выпрут с “волчьим билетом”. Муж и отец — предатель Родины…
   — У меня есть еще какие-то личные связи. В рамках проекта можно устроить тебе фиктивную смерть.
   — Ну, спасибо! Во Надежде подарочек — похоронка!
   — Что-нибудь придумаем, потихонечку сообщим ей, что ты жив.
   — Она за это время умрет…
   — Верно, я дурак. Но ты все-таки подумай. Время есть. Как бы оно ни вышло — с голоду твои не умрут, и в лагерь их не отправят, не те времена. Порядки у вас станут либеральнее — через два-три года ты сможешь вытащить семью сюда. Учитывая, сколько мордуются евреи, пока выедут…
   — Хорошо, я подумаю… — соврал Глеб.
   За те секунды, что оставались до возвращения следственной комиссии, Асмоловский все же решил спросить:
   — Слушай, а почему все-таки “Дон”?
   — Потому что “с Дона выдачи нет”, Глеб.
 
* * *
   Медленно, по волоконцу выматывает из человека нервы судебная машина. К тому дню, когда следственная комиссия передала дело в трибунал, Верещагин чувствовал себя похожим на пакет скисшего молока, а не на человека.
   Заряда, полученного в беседе с Глебом, хватило ненадолго. Потом депрессия углубилась. Артем достаточно много знал об этом состоянии, чтобы точно определить его. Таблетки могли бы помочь, но слишком хорошо помнилось ментальное изнасилование, которое называли “медикаментозным допросом”. Химическое вторжение в психику представлялось теперь более страшной вещью, чем сама депрессия.
   Его молчаливая мрачность дошла до границ, за которыми начинался аутизм. Пепеляев несколько раз мягко намекал, а один раз прямо предложил побеседовать с психоаналитиком. Артем представил себе эту беседу: “Видите ли, доктор, у меня неприятности. По моей вине один мой друг погиб, а другой стал калекой. Я стрелял в человека, который был мне симпатичен, а он стрелял в меня. Мою женщину изнасиловали. Меня пытали. Мне учинили еще и медикаментозный допрос, и приятного тоже было немного. Я активно помогал развязать кровавую баню на Острове. Людям, погибшим из-за меня, идет счет на тысячи. Мне приходилось снова и снова отправлять в огонь друзей, подчиненных, любимую женщину и ее подруг. Когда мы после этого вернулись на Остров, нас ославили серийными убийцами. Моя женщина меня бросила, один из моих друзей отгорожен воинской субординацией, второй со мной крепко поссорился из-за того что я, как многим кажется, предал интересы форсиз, создав совместные советско-крымские формирования. Людей, творивших здесь бесчинства оправдали, а меня отдали под суд. Что вы мне порекомендуете, доктор?”. Его смех, похоже, показался Юрию Максимовичу оскорбительным. Верещагин извинился, но это мало помогло. Впрочем, ему было плевать: с Пепеляевым не крестить, он — адвокат и просто делает свою работу.
   Один раз Арт решился на эксперимент: напился. Тем более, что был повод: 25 июля умер Высоцкий. Артем шел от бара к бару, наверное, повторяя маршрут Рахиль Левкович, но голова у него была покрепче, и он успел уйти довольно далеко. Помнилось, что он сидел с бутылкой и рюмкой у музыкального автомата, бросал в щель монету за монетой, слушал одну и ту же песню — “Кони привередливые” — и ждал, когда же кто-то затеет скандал. Видимо, скандал имел место быть: придя в себя наутро в гостинице, Арт обнаружил костяшки пальцев рассаженными и нашел кровь на носке ботинка. Болел левый бок, но рожа осталась цела. Он был в штатском, опять небритый, наверное, никто его не узнал. Во всяком случае, в газетах так ничего и не появилось…
   Больше Верещагин не напивался — облегчения это не приносило, только грозило новыми проблемами. Он нашел другое развлечение: боксерский клуб на Воскресенской, неподалеку от гостиницы. Записался как Мартин Ковач. Технику ставил чемпион Европы 1969 года Андрей Ким; школу рукопашного боя ВСЮР он опознал сразу, но вопросов задавать не стал. Возня с грушей поглощала свободное время и лишние силы, это было как раз то, что надо. Спарринговали с ним мало: послав в нокаут другого такого же новичка, он прославился как злой боец. Боксировать с противником неумелым, но злым, который временами забывается и норовит пустить в ход ноги — удовольствие ниже среднего. “Мартин Ковач” это понимал и не настаивал…
   — Марти! Эй, Марти! К тебе пришли!
   …Он влепил кожаному мешку последний хук и развернулся.
   Того, чья фигурища заслоняла весь дверной проем, не узнать было нельзя.
   — Ты что же это, свинья, — зычно сказал Князь через весь зал. — Уже и здороваться со мной перестал?
   — Здравствуй, Георгий, — ответил Арт, не трогаясь с места. Его ответ прозвучал в полной тишине: к тому моменту, когда Князь закончил фразу, все стихло — и удары, и позвякиванье “блинов” на штанге, и топот пары на ринге — все превратилось в слух.
   — Я еще думал — ты или не ты… Ковач… Нам нужно поговорить.
   — Говори, Гия.
   — Не здесь.
   — Здесь. Потому что я отсюда никуда уходить не собираюсь.
   — А я сказал — не здесь.
   Ответа, как он и ожидал, не последовало.
   — Если ты думаешь, что сможешь сейчас развернуться ко мне задницей, то неправильно ты думаешь.
   — Пошел ты.
   — Многому тут научился, да? А ну, давай так: если ты меня сейчас сделаешь, я, так и быть, уйду. А если я тебя — ты уйдешь со мной.
   — Отвали.
   — Дайте мне перчатки кто-нибудь.
   — Вы не член клуба, — робко сказал какой-то юнец.
   — О, черт! Какой тут взнос — тридцать тысяч, пятьдесят? — Берлиани, не глядя, сунул юнцу деньги. — Дайте перчатки!
   — Держите, — Ким бросил Князю две старые, обшарпанные перчатки. — Я бы посоветовал взять загубник и шлем.