Страница:
Я с большой охотой обязался предоставить как Сэму, так и его отцу свободный доступ в мой дом в любой час дня и в любую пору года; покончив с этим пунктом, мы завели длинный разговор, который поддерживался обеими сторонами с такой непринужденностью, словно мы были близкими друзьями с юных лет, разговор, укрепивший во мне приятную уверенность в том, что бодрый дух мистера Пиквика, равно как и прежний его жизнерадостный характер нимало не изменились. Так как он выразил сомнение, дадут ли согласие мои друзья, я заверил его, что его предложение будет, несомненно, принято ими с величайшим удовольствием, и несколько раз просил разрешения представить его без дальнейших церемоний Джеку Редберну и мистеру Майлсу (которые находились поблизости).
Однако деликатность мистера Пиквика категорически воспрещала ему — пойти на это предложение, ибо он утверждал, что вопрос о его избрании должен быть обсужден формально, и пока это не будет сделано, он не может и помышлять о том, чтобы навязывать свою особу. Мне удалось добиться от него только обещания присутствовать на следующем нашем вечернем собрании, чтобы я тотчас же после избрания имел удовольствие его представить.
Мистер Пиквик, раскрасневшись, вручил мне свернутую в трубку бумагу, которую он назвал своей «квалификацией», и задал великое множество вопросов касательно моих друзей, а в особенности Джека Редберна, которого он называл «чудесным человеком» и в чью пользу был, по-видимому, весьма расположен. Удовлетворив его любопытство, я повел его к себе, чтобы он мог ознакомиться со старой комнатой, где происходят наши собрания.
— А вот и часы! — воскликнул мистер Пиквик, останавливаясь как вкопанный. — Ах, боже мой! Это те самые старинные часы!
Я думал, что он никогда от них не оторвется. Тихонько подойдя и прикоснувшись к ним с таким почтением и так приветливо, словно они живые, он принялся исследовать их решительно со всех сторон, — то взбирался на стул, чтобы взглянуть на верхушку, то опускался на колени, чтобы осмотреть низ, то обозревал их с боков, причем очки его почти касались футляра, то старался заглянуть в щель между ними и стеной, чтобы рассмотреть их сзади. Затем он отступал шага на два и взглядывал на циферблат, дабы удостовериться, что они идут, а затем приближался снова и стоял, склонив голову набок, чтобы послушать тиканье, не забывая при этом посматривать на меня через каждые несколько секунд и кивать головой с таким благодушием, какое я положительно не в силах описать. Его восхищение не ограничилось часами, а распространилось на все вещи в комнате, и, право же, после того как он исследовал их одну за другой и в конце концов посидел на всех шести стульях по очереди, чтобы испытать, удобны ли они, я никогда не видывал такого олицетворения добродушия и счастья, какое он являл собой, начиная с блестящей макушки и кончая последней пуговицей на гетрах.
Я был бы чрезвычайно доволен и получил бы величайшее наслаждение от его общества, останься он со мной на целый день, но мои возлюбленные часы, начав бить, напомнили ему, что он должен откланяться. Я не мог удержаться, чтобы не сказать ему еще раз, как он меня порадовал, и мы пожимали друг другу руки все время, пока спускались с лестницы.
Не успели мы войти в вестибюль, как моя экономка, выскользнув из своей комнаты (я заметил, что она надела другое платье и чепчик), приветствовала мистера Пиквика приятнейшей из своих улыбок и реверансом, а цирюльник, притворившись, будто очутился здесь случайно, отвесил ему множество поклонов. Когда экономка приседала, мистер Пиквик раскланивался с величайшей вежливостью, а когда он раскланивался, экономка приседала снова; должен сказать, что, очутившись между экономкой и цирюльником, мистер Пиквик повертывался и раскланивался раз пятьдесят по крайней мере.
Я проводил его до двери; в этот момент за углом переулка проезжал омнибус, и мистер Пиквик окликнул его и побежал с удивительным проворством. На полпути он оглянулся и, видя, что я все еще смотрю ему вслед, остановился, помахивая рукой, — по-видимому, колеблясь, вернуться ли назад и еще раз пожать руку, или бежать дальше. Кондуктор закричал, и мистер Пиквик пробежал несколько шагов по направлению к нему; потом он оглянулся в мою сторону и пробежал несколько шагов назад. Снова окрик, и он опять повернулся и побежал. После ряда таких колебаний кондуктор разрешил вопрос, схватив мистера Пиквика за руку и втащив его в омнибус, но последнее, что мистер Пиквик успел сделать, это опустить окно и, отъезжая, помахать мне шляпой.
Однако деликатность мистера Пиквика категорически воспрещала ему — пойти на это предложение, ибо он утверждал, что вопрос о его избрании должен быть обсужден формально, и пока это не будет сделано, он не может и помышлять о том, чтобы навязывать свою особу. Мне удалось добиться от него только обещания присутствовать на следующем нашем вечернем собрании, чтобы я тотчас же после избрания имел удовольствие его представить.
Мистер Пиквик, раскрасневшись, вручил мне свернутую в трубку бумагу, которую он назвал своей «квалификацией», и задал великое множество вопросов касательно моих друзей, а в особенности Джека Редберна, которого он называл «чудесным человеком» и в чью пользу был, по-видимому, весьма расположен. Удовлетворив его любопытство, я повел его к себе, чтобы он мог ознакомиться со старой комнатой, где происходят наши собрания.
— А вот и часы! — воскликнул мистер Пиквик, останавливаясь как вкопанный. — Ах, боже мой! Это те самые старинные часы!
Я думал, что он никогда от них не оторвется. Тихонько подойдя и прикоснувшись к ним с таким почтением и так приветливо, словно они живые, он принялся исследовать их решительно со всех сторон, — то взбирался на стул, чтобы взглянуть на верхушку, то опускался на колени, чтобы осмотреть низ, то обозревал их с боков, причем очки его почти касались футляра, то старался заглянуть в щель между ними и стеной, чтобы рассмотреть их сзади. Затем он отступал шага на два и взглядывал на циферблат, дабы удостовериться, что они идут, а затем приближался снова и стоял, склонив голову набок, чтобы послушать тиканье, не забывая при этом посматривать на меня через каждые несколько секунд и кивать головой с таким благодушием, какое я положительно не в силах описать. Его восхищение не ограничилось часами, а распространилось на все вещи в комнате, и, право же, после того как он исследовал их одну за другой и в конце концов посидел на всех шести стульях по очереди, чтобы испытать, удобны ли они, я никогда не видывал такого олицетворения добродушия и счастья, какое он являл собой, начиная с блестящей макушки и кончая последней пуговицей на гетрах.
Я был бы чрезвычайно доволен и получил бы величайшее наслаждение от его общества, останься он со мной на целый день, но мои возлюбленные часы, начав бить, напомнили ему, что он должен откланяться. Я не мог удержаться, чтобы не сказать ему еще раз, как он меня порадовал, и мы пожимали друг другу руки все время, пока спускались с лестницы.
Не успели мы войти в вестибюль, как моя экономка, выскользнув из своей комнаты (я заметил, что она надела другое платье и чепчик), приветствовала мистера Пиквика приятнейшей из своих улыбок и реверансом, а цирюльник, притворившись, будто очутился здесь случайно, отвесил ему множество поклонов. Когда экономка приседала, мистер Пиквик раскланивался с величайшей вежливостью, а когда он раскланивался, экономка приседала снова; должен сказать, что, очутившись между экономкой и цирюльником, мистер Пиквик повертывался и раскланивался раз пятьдесят по крайней мере.
Я проводил его до двери; в этот момент за углом переулка проезжал омнибус, и мистер Пиквик окликнул его и побежал с удивительным проворством. На полпути он оглянулся и, видя, что я все еще смотрю ему вслед, остановился, помахивая рукой, — по-видимому, колеблясь, вернуться ли назад и еще раз пожать руку, или бежать дальше. Кондуктор закричал, и мистер Пиквик пробежал несколько шагов по направлению к нему; потом он оглянулся в мою сторону и пробежал несколько шагов назад. Снова окрик, и он опять повернулся и побежал. После ряда таких колебаний кондуктор разрешил вопрос, схватив мистера Пиквика за руку и втащив его в омнибус, но последнее, что мистер Пиквик успел сделать, это опустить окно и, отъезжая, помахать мне шляпой.
II. Еще кое-какие сведения о госте мистера Хамфри
Нетрудно догадаться, что я, памятуя о заявлении мистера Пиквика и весьма польщенный оказанной мне честью, сообщил об этом своим трем друзьям, которые единогласно высказались за его принятие в наше общество. Все мы ждали с нетерпением того дня, когда он вступит в число его членов, но я жестоко ошибусь, если скажу, что Джек Редберн и я сам оказались наиболее терпеливыми.
Наконец, настал этот вечер, и в начале одиннадцатого раздался стук мистера Пиквика в парадную дверь. Его провели в комнату нижнего этажа, а я тотчас же взял свой костыль и пошел, чтобы проводить гостя наверх и представить его со всеми почестями и соблюдениями формальностей.
— Мистер Пиквик, — сказал я, входя в комнату, — я рад вас видеть, я радуюсь при мысли о том, что это лишь первый из длинной серии визитов в мой дом и лишь начало близкой и прочной дружбы.
Сей джентльмен дал подобающий ответ с присущей ему сердечностью и искренностью и посмотрел с улыбкой на двух человек, стоявших за дверью, которых я сначала не заметил; тотчас же я признал в них мистера Сэмюела Уэллера и его отца.
Вечер был теплый, однако старший мистер Уэллер был одет в широчайшее пальто, а подбородок закутал большим крапчатым шарфом, какой обычно носят кучера пассажирских карет, находясь при исполнении своих обязанностей. Он был очень румян и очень толст; особенно толстым казались ноги, по-видимому не без труда втиснутые в сапоги с отворотами. Широкополую шляпу он держал под мышкой левой руки, а указательным пальцем правой прикоснулся великое множество раз ко лбу, приветствуя мою особу.
— Очень рад вас видеть в добром здоровье, мистер Уэллер, — сказал я.
— Благодарю вас, сэр, — отвечал мистер Уэллер, — ось еще не поломалась. Мы подвигаемся ровным шагом — не слишком налегаем, но помаленьку тормозим, и оно так и выходит, что мы еще бежим и прибудем регулярно к сроку… А это мой сын Сэмивел, сэр, как вы, должно быть, читали в историческом сочинении, — добавил мистер Уэллер, представляя своего первенца.
Я привял Сэма очень ласково, но не успел он сказать слово, как отец его снова заговорил.
— Сэмивел Веллер, сэр, — начал старый джентльмен, — преподнес мне древний титул деда, который давно уже захирел, и похоже на то, что чуть было совсем не угас в вашей фамилии. Сэмми, расскажи-ка историйку об одном из мальчишек — этот-вот анекдотец о маленьком Тони: о том, как он сказал, что обязательно выкурит трубку потихоньку от матери.
— Не можете вы, что ли, помолчать! — сказал Сэм. Никогда еще я не видывал такой старой сороки!
— Этот-вот Тони — расчудеснейший мальчишка, — продолжал мистер Уэллер, не обращая внимания на Сэма, — такого расчудеснейшего мальчишки я на своем веку не видывал! Слыхал я о прелестнейших младенцах, которых похоронили малиновки, когда они совершили самоубийство, поев ежевики, но не было еще на свете такого, как этот-вот маленький Тони. Он всегда играет с кружкой, вмещающей кварту, — вот чем он занимается! Сидит на пороге и делает вид, будто пьет из нее, а потом вздыхает глубоко, курит щепку и говорит: «Теперь я дедушка», — и это он проделывает двух лет от роду, а такие штуки будут позанятней любой комедии. «Теперь я дедушка!» Он не возьмет кружки в пинту, если бы вы ее вздумали подарить ему, — нет, он берет свою кварту, а потом говорит: «Теперь я дедушка!»
Мистер Уэллер был столь потрясен этой картиной, что с ним тут же приключился устрашающий припадок кашля, каковой несомненно привел бы к каким-нибудь роковым последствиям, если бы не ловкость и расторопность Сэма, который, крепко ухватившись за шарф как раз под отцовским подбородком, начал раскачивать старика с большой энергией, нанося ему в то же время ловкие удары между лопаток. Благодаря такому любопытному способу лечения мистер Уэллер в конце концов совершенно оправился после припадка, но очень раскраснелся и, казалось, совсем обессилел.
— Теперь он отойдет, Сэм, — сказал мистер Пиквик, который и сам встревожился.
— Отойдет, сэр! — подхватил Сэм, укоризненно глядя на родителя. — Да, он отойдет очень скоро, отойдет окончательно и тогда пожалеет, что это сделал. Ну, видывал ли кто-нибудь такого легкомысленного старикана? Хохочет до судорог перед всем обществом и топочет по полу, словно принес с собой собственный ковер и побился об заклад, что сотрет на нем узор к положенному сроку! Через минутку он опять начнет. Ну вот… закатился… Я так и знал!
Действительно, мистер Уэллер, чьи мысли все еще были заняты его скороспелым внуком, начал покачивать головой из стороны в сторону, а смех, действуя, как землетрясение в глубоких недрах, вызвал ряд поразительных явлений, отразившихся у него на лице, груди и плечах, — явлений тем более устрашающих, что они не сопровождались ни единым звуком. Впрочем, это волнение постепенно улеглось, и после трех-четырех коротких приступов он вытер глаза обшлагом пальто и более или менее спокойно огляделся по сторонам.
— Прежде чем командир удалится, — сказал мистер Уэллер, — Сэмми хочет задать вопрос насчет одного пункта. Покуда тут этот вопрос разберут, быть может джентльмены разрешат мне удалиться?
— Чего ради вы уходите? — крикнул Сэм, хватая отца за фалды пальто.
— Я никогда еще не видывал такого непочтительного мальчика, как ты, Сэмивел, — ответил мистер Уэллер. Разве ты не дал торжественного обещания, можно сказать — клятвы, что сам задашь этот-вот вопрос за меня?
— Ну, что ж, я согласен, — сказал Сэм, — но только если вы не будете меня шпынять, как заметил кротко бык, поворачиваясь к погонщику, когда тот подгонял его стрекалом к двери мясника. Дело в том, сэр, — продолжал Сэм, обращаясь ко мне, — что он хочет узнать кое-что об этой леди, которая состоит у вас экономкой.
— А что именно?
— Видите ли, сэр, — сказал Сэм, ухмыляясь еще веселее, — он желает знать, не…
— Короче говоря, — решительно вмешался старый мистер Уэллер, у которого пот выступил на лбу, — это-вот старое созданье — вдова или не вдова?
Мистер Пиквик от души расхохотался, и я последовал его примеру, заявив решительно, что «моя экономка целомудренная девица».
— Ну вот! — воскликнул Сэм. — Теперь вы удовлетворены. Вы слышите — она целомудренная.
— Она что? — с глубоким презрением переспросил его отец.
— Целомудренная, — повторил Сэм.
Минуты две мистер Уэллер смотрел очень пристально на сына, а затем сказал:
— Не все ли равно, мудреная она или нет, это неважно. А я хочу знать, вдова она или не вдова?
— Почему вы заговорили о том, что она мудреная? — спросил Сэм, совершенно ошеломленный речью своего родителя.
— Неважно, Сэмивел, — серьезно отвечал мистер Уэллер, — мудреность может быть очень хорошей или может быть очень плохой, и женщина может быть ничуть не лучше и ничуть не хуже от того, что она мудреная, но это не имеет никакого отношения к вдовам.
— Подумайте, — обернувшись, сказал Сэм, — ну, поверит ли хоть кто-нибудь, что человек в его годы может вбить себе в голову, что целомудренная и мудреная — одно и то же?
— Между ними нет разницы ни на соломинку, — объявил мистер Уэллер. Твой отец, Сэмми, так долго правил каретой, что уж он-то знает свой родной язык, коли речь идет об этом.
Оставив в стороне вопрос этимологический, который не вызывал у старого джентльмена никаких сомнений, его уверили, что экономка никогда замужем не была. Услышав это, он выразил большое удовольствие и просил простить заданный им вопрос, добавив, что не так давно его чрезвычайно напугала вдова, а в результате природная его робость усилилась.
— Это было на железной дороге, — с пафосом сказал мистер Уэллер. — Я ехал в Бирмингем по железной дороге, и меня заперли в закрытом вагоне с живой вдовой. Мы были одни — вдова и я, мы были одни. И думаю я, только потому, что мы были одни и ни одного священника не было, — только потому эта-вот вдова и не вышла за меня замуж, прежде чем мы доехали до ближайшей станции. Подумать только, как она начала визжать, когда мы проезжали в темноте в этих туннелях, как она падала в обморок и цеплялась за меня и как я старался открыть дверь, а дверь была крепко заперта, бежать некуда! Ах, какой это был ужас, какой ужас!
Мистер Уэллер был столь удручен этим воспоминанием, что, пока не вытер несколько раз лба, не мог ответить на вопрос, одобряет ли он железнодорожное сообщение, хотя об этом предмете он составил себе вполне определенное мнение, что явствует из ответа, который он в конце концов дал.
— Я так полагаю, — сказал мистер Уэллер, — железная дорога — это привилегия беззаконная и против конституции, и очень хотелось бы мне знать, что сказала бы эта-вот старая Хартия, которая защищала когда-то наши вольности и добилась своего, — хотелось бы мне знать, какого она была бы мнения, живи она сейчас на свете, о том, что англичан запирают вместе с вдовами или с кем бы там ни было против их желания. А то, что сказала бы старая Хартия, может сказать и старый кучер, и я так полагаю, что с этой точки зрения железная дорога — беззаконна. Если говорить об удобствах, то где они — эти удобства, когда вы сидите в кресле, глядите на кирпичные стены и кучи грязи, никогда у трактира не останавливаетесь, никогда стакана эля не видите, никогда заставы не проезжаете, никогда никакой перемены не встретите (и лошадей не меняете), и всегда приезжаете в такое место, если вообще куда-нибудь приезжаете, которое в точности похоже на предыдущее: те же полисмены стоят, тот же проклятый старый колокол звонит, тот же несчастный народ стоит за перилами, ждет, чтобы его впустили; и все то же самое, кроме названия, которое написано той же величины буквами, как и предыдущее название, и теми же красками. А какой тебе будет почет и уважение, коли путешествуешь без кучера? А что такое железная дорога для кучеров и кондукторов, которым иной раз приходится по ним ездить? Надругательство и оскорбление — вот что оно такое! А что до скорости, то как по-вашему, с какою скоростью я, Тони Веллер, прокатил бы карету за пятьсот тысяч фунтов с мили, — плата вперед, прежде чем карета выехала на дорогу? А что до машины — какая она грязная, всегда сопит, скрипит, хрипит, пыхтит, ну и чудовище, всегда задыхается, спина у нее блестящая, зеленая с золотым, как у противного жука в этом-вот увеличительном стекле! Ночью она выплевывает горячие красные угли, а днем — черный дым, и, сдается мне, самое разумное, что она делает, это когда попадется ей что-нибудь на дороге, и она издает страшный вопль, как будто говорит: «Здесь вот двести сорок пассажиров в самой ужасной опасности, а это-вот их двести сорок воплей в одном!»
Тем временем я начал опасаться, что мои друзья потеряют терпение, недовольные моим долгим отсутствием. Поэтому я попросил мистера Пиквика идти со мною наверх, а обоих Уэллеров оставил на попечение экономки, дав ей строгое предписание оказать им самый радушный прием.
Наконец, настал этот вечер, и в начале одиннадцатого раздался стук мистера Пиквика в парадную дверь. Его провели в комнату нижнего этажа, а я тотчас же взял свой костыль и пошел, чтобы проводить гостя наверх и представить его со всеми почестями и соблюдениями формальностей.
— Мистер Пиквик, — сказал я, входя в комнату, — я рад вас видеть, я радуюсь при мысли о том, что это лишь первый из длинной серии визитов в мой дом и лишь начало близкой и прочной дружбы.
Сей джентльмен дал подобающий ответ с присущей ему сердечностью и искренностью и посмотрел с улыбкой на двух человек, стоявших за дверью, которых я сначала не заметил; тотчас же я признал в них мистера Сэмюела Уэллера и его отца.
Вечер был теплый, однако старший мистер Уэллер был одет в широчайшее пальто, а подбородок закутал большим крапчатым шарфом, какой обычно носят кучера пассажирских карет, находясь при исполнении своих обязанностей. Он был очень румян и очень толст; особенно толстым казались ноги, по-видимому не без труда втиснутые в сапоги с отворотами. Широкополую шляпу он держал под мышкой левой руки, а указательным пальцем правой прикоснулся великое множество раз ко лбу, приветствуя мою особу.
— Очень рад вас видеть в добром здоровье, мистер Уэллер, — сказал я.
— Благодарю вас, сэр, — отвечал мистер Уэллер, — ось еще не поломалась. Мы подвигаемся ровным шагом — не слишком налегаем, но помаленьку тормозим, и оно так и выходит, что мы еще бежим и прибудем регулярно к сроку… А это мой сын Сэмивел, сэр, как вы, должно быть, читали в историческом сочинении, — добавил мистер Уэллер, представляя своего первенца.
Я привял Сэма очень ласково, но не успел он сказать слово, как отец его снова заговорил.
— Сэмивел Веллер, сэр, — начал старый джентльмен, — преподнес мне древний титул деда, который давно уже захирел, и похоже на то, что чуть было совсем не угас в вашей фамилии. Сэмми, расскажи-ка историйку об одном из мальчишек — этот-вот анекдотец о маленьком Тони: о том, как он сказал, что обязательно выкурит трубку потихоньку от матери.
— Не можете вы, что ли, помолчать! — сказал Сэм. Никогда еще я не видывал такой старой сороки!
— Этот-вот Тони — расчудеснейший мальчишка, — продолжал мистер Уэллер, не обращая внимания на Сэма, — такого расчудеснейшего мальчишки я на своем веку не видывал! Слыхал я о прелестнейших младенцах, которых похоронили малиновки, когда они совершили самоубийство, поев ежевики, но не было еще на свете такого, как этот-вот маленький Тони. Он всегда играет с кружкой, вмещающей кварту, — вот чем он занимается! Сидит на пороге и делает вид, будто пьет из нее, а потом вздыхает глубоко, курит щепку и говорит: «Теперь я дедушка», — и это он проделывает двух лет от роду, а такие штуки будут позанятней любой комедии. «Теперь я дедушка!» Он не возьмет кружки в пинту, если бы вы ее вздумали подарить ему, — нет, он берет свою кварту, а потом говорит: «Теперь я дедушка!»
Мистер Уэллер был столь потрясен этой картиной, что с ним тут же приключился устрашающий припадок кашля, каковой несомненно привел бы к каким-нибудь роковым последствиям, если бы не ловкость и расторопность Сэма, который, крепко ухватившись за шарф как раз под отцовским подбородком, начал раскачивать старика с большой энергией, нанося ему в то же время ловкие удары между лопаток. Благодаря такому любопытному способу лечения мистер Уэллер в конце концов совершенно оправился после припадка, но очень раскраснелся и, казалось, совсем обессилел.
— Теперь он отойдет, Сэм, — сказал мистер Пиквик, который и сам встревожился.
— Отойдет, сэр! — подхватил Сэм, укоризненно глядя на родителя. — Да, он отойдет очень скоро, отойдет окончательно и тогда пожалеет, что это сделал. Ну, видывал ли кто-нибудь такого легкомысленного старикана? Хохочет до судорог перед всем обществом и топочет по полу, словно принес с собой собственный ковер и побился об заклад, что сотрет на нем узор к положенному сроку! Через минутку он опять начнет. Ну вот… закатился… Я так и знал!
Действительно, мистер Уэллер, чьи мысли все еще были заняты его скороспелым внуком, начал покачивать головой из стороны в сторону, а смех, действуя, как землетрясение в глубоких недрах, вызвал ряд поразительных явлений, отразившихся у него на лице, груди и плечах, — явлений тем более устрашающих, что они не сопровождались ни единым звуком. Впрочем, это волнение постепенно улеглось, и после трех-четырех коротких приступов он вытер глаза обшлагом пальто и более или менее спокойно огляделся по сторонам.
— Прежде чем командир удалится, — сказал мистер Уэллер, — Сэмми хочет задать вопрос насчет одного пункта. Покуда тут этот вопрос разберут, быть может джентльмены разрешат мне удалиться?
— Чего ради вы уходите? — крикнул Сэм, хватая отца за фалды пальто.
— Я никогда еще не видывал такого непочтительного мальчика, как ты, Сэмивел, — ответил мистер Уэллер. Разве ты не дал торжественного обещания, можно сказать — клятвы, что сам задашь этот-вот вопрос за меня?
— Ну, что ж, я согласен, — сказал Сэм, — но только если вы не будете меня шпынять, как заметил кротко бык, поворачиваясь к погонщику, когда тот подгонял его стрекалом к двери мясника. Дело в том, сэр, — продолжал Сэм, обращаясь ко мне, — что он хочет узнать кое-что об этой леди, которая состоит у вас экономкой.
— А что именно?
— Видите ли, сэр, — сказал Сэм, ухмыляясь еще веселее, — он желает знать, не…
— Короче говоря, — решительно вмешался старый мистер Уэллер, у которого пот выступил на лбу, — это-вот старое созданье — вдова или не вдова?
Мистер Пиквик от души расхохотался, и я последовал его примеру, заявив решительно, что «моя экономка целомудренная девица».
— Ну вот! — воскликнул Сэм. — Теперь вы удовлетворены. Вы слышите — она целомудренная.
— Она что? — с глубоким презрением переспросил его отец.
— Целомудренная, — повторил Сэм.
Минуты две мистер Уэллер смотрел очень пристально на сына, а затем сказал:
— Не все ли равно, мудреная она или нет, это неважно. А я хочу знать, вдова она или не вдова?
— Почему вы заговорили о том, что она мудреная? — спросил Сэм, совершенно ошеломленный речью своего родителя.
— Неважно, Сэмивел, — серьезно отвечал мистер Уэллер, — мудреность может быть очень хорошей или может быть очень плохой, и женщина может быть ничуть не лучше и ничуть не хуже от того, что она мудреная, но это не имеет никакого отношения к вдовам.
— Подумайте, — обернувшись, сказал Сэм, — ну, поверит ли хоть кто-нибудь, что человек в его годы может вбить себе в голову, что целомудренная и мудреная — одно и то же?
— Между ними нет разницы ни на соломинку, — объявил мистер Уэллер. Твой отец, Сэмми, так долго правил каретой, что уж он-то знает свой родной язык, коли речь идет об этом.
Оставив в стороне вопрос этимологический, который не вызывал у старого джентльмена никаких сомнений, его уверили, что экономка никогда замужем не была. Услышав это, он выразил большое удовольствие и просил простить заданный им вопрос, добавив, что не так давно его чрезвычайно напугала вдова, а в результате природная его робость усилилась.
— Это было на железной дороге, — с пафосом сказал мистер Уэллер. — Я ехал в Бирмингем по железной дороге, и меня заперли в закрытом вагоне с живой вдовой. Мы были одни — вдова и я, мы были одни. И думаю я, только потому, что мы были одни и ни одного священника не было, — только потому эта-вот вдова и не вышла за меня замуж, прежде чем мы доехали до ближайшей станции. Подумать только, как она начала визжать, когда мы проезжали в темноте в этих туннелях, как она падала в обморок и цеплялась за меня и как я старался открыть дверь, а дверь была крепко заперта, бежать некуда! Ах, какой это был ужас, какой ужас!
Мистер Уэллер был столь удручен этим воспоминанием, что, пока не вытер несколько раз лба, не мог ответить на вопрос, одобряет ли он железнодорожное сообщение, хотя об этом предмете он составил себе вполне определенное мнение, что явствует из ответа, который он в конце концов дал.
— Я так полагаю, — сказал мистер Уэллер, — железная дорога — это привилегия беззаконная и против конституции, и очень хотелось бы мне знать, что сказала бы эта-вот старая Хартия, которая защищала когда-то наши вольности и добилась своего, — хотелось бы мне знать, какого она была бы мнения, живи она сейчас на свете, о том, что англичан запирают вместе с вдовами или с кем бы там ни было против их желания. А то, что сказала бы старая Хартия, может сказать и старый кучер, и я так полагаю, что с этой точки зрения железная дорога — беззаконна. Если говорить об удобствах, то где они — эти удобства, когда вы сидите в кресле, глядите на кирпичные стены и кучи грязи, никогда у трактира не останавливаетесь, никогда стакана эля не видите, никогда заставы не проезжаете, никогда никакой перемены не встретите (и лошадей не меняете), и всегда приезжаете в такое место, если вообще куда-нибудь приезжаете, которое в точности похоже на предыдущее: те же полисмены стоят, тот же проклятый старый колокол звонит, тот же несчастный народ стоит за перилами, ждет, чтобы его впустили; и все то же самое, кроме названия, которое написано той же величины буквами, как и предыдущее название, и теми же красками. А какой тебе будет почет и уважение, коли путешествуешь без кучера? А что такое железная дорога для кучеров и кондукторов, которым иной раз приходится по ним ездить? Надругательство и оскорбление — вот что оно такое! А что до скорости, то как по-вашему, с какою скоростью я, Тони Веллер, прокатил бы карету за пятьсот тысяч фунтов с мили, — плата вперед, прежде чем карета выехала на дорогу? А что до машины — какая она грязная, всегда сопит, скрипит, хрипит, пыхтит, ну и чудовище, всегда задыхается, спина у нее блестящая, зеленая с золотым, как у противного жука в этом-вот увеличительном стекле! Ночью она выплевывает горячие красные угли, а днем — черный дым, и, сдается мне, самое разумное, что она делает, это когда попадется ей что-нибудь на дороге, и она издает страшный вопль, как будто говорит: «Здесь вот двести сорок пассажиров в самой ужасной опасности, а это-вот их двести сорок воплей в одном!»
Тем временем я начал опасаться, что мои друзья потеряют терпение, недовольные моим долгим отсутствием. Поэтому я попросил мистера Пиквика идти со мною наверх, а обоих Уэллеров оставил на попечение экономки, дав ей строгое предписание оказать им самый радушный прием.
III. Часы
Когда мы поднимались по лестнице, мистер Пиквик надел очки, которые до сей минуты держал в руке, поправил галстук, одернул жилет и проделал ряд других операций, о которых обычно вспоминают люди, когда должны впервые появиться в незнакомом обществе и хотят произвести благоприятное впечатление. Видя, что я улыбаюсь, он тоже улыбнулся и сказал, что, несомненно, явился бы в лакированных туфлях и шелковых чулках, если бы эта мысль пришла ему в голову прежде, чем он вышел из дому.
— Я бы непременно это сделал, дорогой сэр, — сказал он очень серьезно, — если бы я не надел гетр. Я бы выразил тем самым свое уважение обществу.
— Можете быть уверены, — сказал я, — что мои друзья пожалели бы об этом, очень пожалели бы, так как они им очень нравятся.
— Да неужели! — воскликнул мистер Пиквик с явным удовольствием. — Вы думаете, что им нравятся мои гетры? Вы всерьез думаете, что при мысли обо мне они вспоминают и мои гетры?
— Я в этом уверен, — ответил я.
— В таком случае, — сказал мистер Пиквик, — это одно из очаровательнейших и приятнейших открытий, какое я только мог сделать!
Я бы не стал записывать этот короткий разговор, если бы он не осветил маленькой черточки в характере мистера Пиквика, с которой я до сей поры не был знаком. Втайне он гордился своими ногами. Тон, каким он говорил, и взгляд, брошенный им на свои панталоны, убеждают меня в том, что мистер Пиквик взирает на свои ноги с весьма невинным тщеславием.
— Но вот и наши друзья, — сказал я, открывая дверь и беря его под руку, — пусть они говорят сами за себя. Джентльмены, позвольте вам представить мистера Пиквика!
Должно быть, в этот момент мистер Пиквик и я являли резкий контраст: я спокойно опирался на свой костыль с видом несколько изнеможенным и терпеливым, а он взял меня под руку и раскланивался направо и налево с грациозной учтивостью, выражая всей своей жизнерадостной физиономией добродушие, которое казалось безграничным. Разница между нами, должно быть, обнаружилась еще резче, когда мы приблизились к столу и любезный джентльмен, приноравливая свой бодрый шаг к моей неуверенной походке, старался относиться с величайшим вниманием к моим немощам и в то же время делал вид, будто нисколько не подозревает, что я в этом крайне нуждаюсь.
Я познакомил его с каждым из моих друзей по очереди. Прежде всего с глухим джентльменом, которого он рассматривал с большим интересом и приветствовал с величайшей искренностью и сердечностью. По-видимому, у него мелькнуло в тот момент какое-то туманное подозрение, что мой друг, будучи глух, должен быть также и нем, ибо когда последний раскрыл рот, чтобы выразить то удовольствие, какое ему доставила встреча с джентльменом, о котором он столько слышал, мистер Пиквик пришел в такое замешательство, что я поспешил ему на выручку.
Истинным наслаждением было наблюдать его встречу с Джеком Редберном. Мистер Пиквик улыбнулся, пожал ему руку, посмотрел на него сквозь очки и из-под очков и поверх очков, одобрительно покивал головой, а затем кивнул мне, словно говоря: «Это тот самый — вы были совершенно правы», — а потом повернулся к Джеку и сказал несколько задушевных слов, а потом проделал и повторил все сначала с неподражаемой живостью. Что же касается самого Джека, то он был в таком же восторге от мистера Пиквика, в какой пришел от него мистер Пиквик. Никогда с сотворения мира не встречались двое людей, которые могли бы обменяться более горячими и восторженными приветствиями.
Занятно было наблюдать разницу между этой встречей и последовавшей за ней встречей мистера Пиквика с мистером Майлсом. Было ясно, что сей последний джентльмен рассматривал нашего нового члена как некоего соперника, заслужившего расположение Джека Редберна, а кроме того, он не раз намекал мне конфиденциально, что хотя он нимало не сомневается в достоинствах мистера Пиквика, однако считает некоторые его подвиги неподобающими джентльмену солидному и в летах. Не говоря уже об этих основаниях для недоверия, одно из его непоколебимых убеждений заключается в том, что правосудие никогда и ни при каких обстоятельствах не может допустить никакой ошибки; он, стало быть, смотрит на мистера Пиквика как на человека, который справедливо поплатился деньгами и покоем за нарушение обещания, данного беззащитной женщине, и утверждает, что вследствие этого он обязан относиться к нему с некоторым подозрением. Эти причины привели к довольно холодному и официальному приветствию, на которое мистер Пиквик отвечал с тем же достоинством и подчеркнутой вежливостью, какие были проявлены другой стороной. Действительно, он принял столь величавую и вызывающую осанку, что я испугался, как бы он не разразился каким-нибудь торжественным протестом или декларацией, а посему усадил его, не теряя ни секунды, в кресло.
Этот маневр вполне удался. Едва усевшись, мистер Пиквик обозрел всех нас с самым благожелательным видом и в течение целых пяти минут не переставал улыбаться. Наши церемонии интересовали его чрезвычайно. Они не очень многочисленны и не сложны, и описать их можно в нескольких словах. Так как о нашем церемониале уже упоминалось на этих страницах, а равно и впредь должно упоминаться, то он не требует детального описания.
Собравшись все вместе, мы прежде всего обмениваемся рукопожатиями и весело друг друга приветствуем. Памятуя о том, что мы собираемся не только для того, чтобы способствовать личному нашему благополучию, но с целью внести что-нибудь в общий фонд, мы отнеслись бы к вялому и равнодушному виду кого-либо из членов нашего общества как к своего рода измене. У нас никогда не бывало таких преступников, но если бы таковой оказался, несомненно ему был бы сделан очень строгий выговор.
По окончании приветствий мы молча заводим почтенную древность, у которой заимствуем свое название. Эту операцию всегда совершает сам мистер Хамфри (да будет мне позволено прибегать в повествовании о клубе к стилю исторических сочинений и говорить о самом себе в третьем лице), который, вооружившись большим ключом, влезает для этой цели на стул. Пока длится эта процедура, Джек Редберн должен находиться в дальнем конце комнаты под охраной мистера Майлса, ибо он, как известно, лелеет некоторые честолюбивые и кощунственные замыслы, связанные с часами, и даже позволил себе однажды заявить, что если бы он мог на день или два вынуть механизм, то, по его мнению, ему удалось бы его усовершенствовать. Мы прощаем ему такую самонадеянность, принимая во внимание добрые его намерения в соблюдение им почтительного расстояния; на этой последней мере мы настаиваем, опасаясь, как бы он, стремясь усовершенствовать предмет нашего внимания, не повредил тайком какой-нибудь чувствительной его части и не поверг нас всех в смятение и ужас.
Эта процедура доставила мистеру Пикнику величайшее удовольствие и, если это только возможно, возвысила Джека в его добром мнении.
Следующая операция заключается в том, что мы открываем футляр от часов (ключ от коего находится опять-таки у мистера Хамфри), вынимаем оттуда столько рукописей, сколько может понадобиться для нашего вечернего чтения, и прячем туда те новые вклады, какие были доставлены со времени нашего последнего собрания. Это мы делаем всегда с особой торжественностью. Затем глухой джентльмен набивает и раскуривает свою трубку, и мы снова занимаем свои места вокруг вышеупомянутого стола, мистер Хамфри исполняет обязанности председателя, — если можно говорить о председателе там, где все находятся на одной и той же ступени социальной лестницы, — а Джек — секретаря. Теперь наши приготовления закончены, и мы начинаем беседу на любую тему, какая придет в голову, или же приступаем немедленно к одному из наших чтений. Во втором случае выбранная рукопись вручается мистеру Хамфри, который тщательно разглаживает ее на столе и загибает уголки каждой страницы, чтобы легче было перелистывать; Джек Редберн снимает нагар с фитиля лампы маленькой машинкой собственного изобретения, которая обычно ее гасит; тем не менее мистер Майлс взирает на это с полным одобрением; глухой джентльмен придвигает свое кресло, чтобы следить за чтением по рукописи или по губам мистера Хамфри, как ему вздумается; а сам мистер Хамфри с величайшим удовольствием, бросив взгляд на присутствующих и на свои старые часы, приступает к чтению.
Лицо мистера Пиквика во время чтения его рассказа привлекло бы внимание самого тупого человека. Блаженное покачивание головой и указательным пальцем, когда он потихоньку отбивал такт и подчеркивал ритм воображаемыми паузами, улыбка, расплывавшаяся на его лице при каждом шутливом замечании, и лукавый взгляд, который он бросал исподтишка, наблюдая произведенное впечатление, спокойствие, с каким он закрывал глаза и слушал какое-нибудь описание, живая мимика, которой он мысленно сопровождал диалог, желание, чтобы глухой джентльмен понял, о чем идет речь, и страстная потребность исправлять чтеца, если тот запинался на каком-нибудь слове в рукописи или заменял его другим, — все это было равно достойно внимания. Когда же, наконец, после неудачной попытки объясниться с глухим джентльменом посредством ручной азбуки, с помощью которой он составлял слова, не существующие ни на едином языке цивилизованных или первобытных народов, он взял грифельную доску и написал крупным шрифтом, по одному слову в строке, вопрос: «Как — вам — это нравится?» — когда он это написал и, протянув доску через стол, ждал ответа, с физиономией, просиявшей и похорошевшей от сильного волнения, тогда даже мистер Майлс смягчился и не мог не взглянуть на него внимательно и благосклонно.
— Я бы непременно это сделал, дорогой сэр, — сказал он очень серьезно, — если бы я не надел гетр. Я бы выразил тем самым свое уважение обществу.
— Можете быть уверены, — сказал я, — что мои друзья пожалели бы об этом, очень пожалели бы, так как они им очень нравятся.
— Да неужели! — воскликнул мистер Пиквик с явным удовольствием. — Вы думаете, что им нравятся мои гетры? Вы всерьез думаете, что при мысли обо мне они вспоминают и мои гетры?
— Я в этом уверен, — ответил я.
— В таком случае, — сказал мистер Пиквик, — это одно из очаровательнейших и приятнейших открытий, какое я только мог сделать!
Я бы не стал записывать этот короткий разговор, если бы он не осветил маленькой черточки в характере мистера Пиквика, с которой я до сей поры не был знаком. Втайне он гордился своими ногами. Тон, каким он говорил, и взгляд, брошенный им на свои панталоны, убеждают меня в том, что мистер Пиквик взирает на свои ноги с весьма невинным тщеславием.
— Но вот и наши друзья, — сказал я, открывая дверь и беря его под руку, — пусть они говорят сами за себя. Джентльмены, позвольте вам представить мистера Пиквика!
Должно быть, в этот момент мистер Пиквик и я являли резкий контраст: я спокойно опирался на свой костыль с видом несколько изнеможенным и терпеливым, а он взял меня под руку и раскланивался направо и налево с грациозной учтивостью, выражая всей своей жизнерадостной физиономией добродушие, которое казалось безграничным. Разница между нами, должно быть, обнаружилась еще резче, когда мы приблизились к столу и любезный джентльмен, приноравливая свой бодрый шаг к моей неуверенной походке, старался относиться с величайшим вниманием к моим немощам и в то же время делал вид, будто нисколько не подозревает, что я в этом крайне нуждаюсь.
Я познакомил его с каждым из моих друзей по очереди. Прежде всего с глухим джентльменом, которого он рассматривал с большим интересом и приветствовал с величайшей искренностью и сердечностью. По-видимому, у него мелькнуло в тот момент какое-то туманное подозрение, что мой друг, будучи глух, должен быть также и нем, ибо когда последний раскрыл рот, чтобы выразить то удовольствие, какое ему доставила встреча с джентльменом, о котором он столько слышал, мистер Пиквик пришел в такое замешательство, что я поспешил ему на выручку.
Истинным наслаждением было наблюдать его встречу с Джеком Редберном. Мистер Пиквик улыбнулся, пожал ему руку, посмотрел на него сквозь очки и из-под очков и поверх очков, одобрительно покивал головой, а затем кивнул мне, словно говоря: «Это тот самый — вы были совершенно правы», — а потом повернулся к Джеку и сказал несколько задушевных слов, а потом проделал и повторил все сначала с неподражаемой живостью. Что же касается самого Джека, то он был в таком же восторге от мистера Пиквика, в какой пришел от него мистер Пиквик. Никогда с сотворения мира не встречались двое людей, которые могли бы обменяться более горячими и восторженными приветствиями.
Занятно было наблюдать разницу между этой встречей и последовавшей за ней встречей мистера Пиквика с мистером Майлсом. Было ясно, что сей последний джентльмен рассматривал нашего нового члена как некоего соперника, заслужившего расположение Джека Редберна, а кроме того, он не раз намекал мне конфиденциально, что хотя он нимало не сомневается в достоинствах мистера Пиквика, однако считает некоторые его подвиги неподобающими джентльмену солидному и в летах. Не говоря уже об этих основаниях для недоверия, одно из его непоколебимых убеждений заключается в том, что правосудие никогда и ни при каких обстоятельствах не может допустить никакой ошибки; он, стало быть, смотрит на мистера Пиквика как на человека, который справедливо поплатился деньгами и покоем за нарушение обещания, данного беззащитной женщине, и утверждает, что вследствие этого он обязан относиться к нему с некоторым подозрением. Эти причины привели к довольно холодному и официальному приветствию, на которое мистер Пиквик отвечал с тем же достоинством и подчеркнутой вежливостью, какие были проявлены другой стороной. Действительно, он принял столь величавую и вызывающую осанку, что я испугался, как бы он не разразился каким-нибудь торжественным протестом или декларацией, а посему усадил его, не теряя ни секунды, в кресло.
Этот маневр вполне удался. Едва усевшись, мистер Пиквик обозрел всех нас с самым благожелательным видом и в течение целых пяти минут не переставал улыбаться. Наши церемонии интересовали его чрезвычайно. Они не очень многочисленны и не сложны, и описать их можно в нескольких словах. Так как о нашем церемониале уже упоминалось на этих страницах, а равно и впредь должно упоминаться, то он не требует детального описания.
Собравшись все вместе, мы прежде всего обмениваемся рукопожатиями и весело друг друга приветствуем. Памятуя о том, что мы собираемся не только для того, чтобы способствовать личному нашему благополучию, но с целью внести что-нибудь в общий фонд, мы отнеслись бы к вялому и равнодушному виду кого-либо из членов нашего общества как к своего рода измене. У нас никогда не бывало таких преступников, но если бы таковой оказался, несомненно ему был бы сделан очень строгий выговор.
По окончании приветствий мы молча заводим почтенную древность, у которой заимствуем свое название. Эту операцию всегда совершает сам мистер Хамфри (да будет мне позволено прибегать в повествовании о клубе к стилю исторических сочинений и говорить о самом себе в третьем лице), который, вооружившись большим ключом, влезает для этой цели на стул. Пока длится эта процедура, Джек Редберн должен находиться в дальнем конце комнаты под охраной мистера Майлса, ибо он, как известно, лелеет некоторые честолюбивые и кощунственные замыслы, связанные с часами, и даже позволил себе однажды заявить, что если бы он мог на день или два вынуть механизм, то, по его мнению, ему удалось бы его усовершенствовать. Мы прощаем ему такую самонадеянность, принимая во внимание добрые его намерения в соблюдение им почтительного расстояния; на этой последней мере мы настаиваем, опасаясь, как бы он, стремясь усовершенствовать предмет нашего внимания, не повредил тайком какой-нибудь чувствительной его части и не поверг нас всех в смятение и ужас.
Эта процедура доставила мистеру Пикнику величайшее удовольствие и, если это только возможно, возвысила Джека в его добром мнении.
Следующая операция заключается в том, что мы открываем футляр от часов (ключ от коего находится опять-таки у мистера Хамфри), вынимаем оттуда столько рукописей, сколько может понадобиться для нашего вечернего чтения, и прячем туда те новые вклады, какие были доставлены со времени нашего последнего собрания. Это мы делаем всегда с особой торжественностью. Затем глухой джентльмен набивает и раскуривает свою трубку, и мы снова занимаем свои места вокруг вышеупомянутого стола, мистер Хамфри исполняет обязанности председателя, — если можно говорить о председателе там, где все находятся на одной и той же ступени социальной лестницы, — а Джек — секретаря. Теперь наши приготовления закончены, и мы начинаем беседу на любую тему, какая придет в голову, или же приступаем немедленно к одному из наших чтений. Во втором случае выбранная рукопись вручается мистеру Хамфри, который тщательно разглаживает ее на столе и загибает уголки каждой страницы, чтобы легче было перелистывать; Джек Редберн снимает нагар с фитиля лампы маленькой машинкой собственного изобретения, которая обычно ее гасит; тем не менее мистер Майлс взирает на это с полным одобрением; глухой джентльмен придвигает свое кресло, чтобы следить за чтением по рукописи или по губам мистера Хамфри, как ему вздумается; а сам мистер Хамфри с величайшим удовольствием, бросив взгляд на присутствующих и на свои старые часы, приступает к чтению.
Лицо мистера Пиквика во время чтения его рассказа привлекло бы внимание самого тупого человека. Блаженное покачивание головой и указательным пальцем, когда он потихоньку отбивал такт и подчеркивал ритм воображаемыми паузами, улыбка, расплывавшаяся на его лице при каждом шутливом замечании, и лукавый взгляд, который он бросал исподтишка, наблюдая произведенное впечатление, спокойствие, с каким он закрывал глаза и слушал какое-нибудь описание, живая мимика, которой он мысленно сопровождал диалог, желание, чтобы глухой джентльмен понял, о чем идет речь, и страстная потребность исправлять чтеца, если тот запинался на каком-нибудь слове в рукописи или заменял его другим, — все это было равно достойно внимания. Когда же, наконец, после неудачной попытки объясниться с глухим джентльменом посредством ручной азбуки, с помощью которой он составлял слова, не существующие ни на едином языке цивилизованных или первобытных народов, он взял грифельную доску и написал крупным шрифтом, по одному слову в строке, вопрос: «Как — вам — это нравится?» — когда он это написал и, протянув доску через стол, ждал ответа, с физиономией, просиявшей и похорошевшей от сильного волнения, тогда даже мистер Майлс смягчился и не мог не взглянуть на него внимательно и благосклонно.