Страница:
Вскоре должна была исполниться мера скорбей и страданий несчастной женщины. В окрестностях были совершены многочисленные преступления; виновных не нашли, и это придало им смелости. Дерзкий грабеж, сопровождавшийся отягчающими вину обстоятельствами, побудил усилить бдительность и энергически приступить к розыскам, на что не рассчитывали преступники. Подозрение пало на молодого Эдмондса и его трех товарищей. Его арестовали, заключили в тюрьму, судили, приговорили к смерти.
По сей день звучит в моих ушах дикий, пронзительный женский вопль, раздавшийся в зале суда, когда был вынесен приговор. Этот вопль поразил ужасом сердце преступника, который оставался равнодушным к суду, к приговору, даже к неминуемой смерти. Губы, упрямо сжатые, задрожали и невольно раскрылись, лицо его стало пепельно-серым, когда из всех пор выступил холодный пот; дрожь пробежала по мускулистому телу преступника, и он, шатаясь, опустился на скамью.
В порыве душевной муки несчастная мать упала к моим ногам и страстно молила всемогущего, который до сей поры помогал ей переносить все невзгоды, — молила взять ее из мира скорби и печали и пощадить жизнь единственного ее ребенка. За этим последовал взрыв отчаяния и мучительная борьба, какой, надеюсь, никогда я больше не увижу. Я знал, что в этот час разбилось ее сердце, но ни жалобы, ни ропота я от нее не слышал.
Грустно было видеть, как эта женщина изо дня в день приходила на тюремный двор, ревностно стараясь своей любовью и мольбами смягчить жестокое сердце упрямого сына. Все было тщетно. Он оставался угрюмым, непреклонным и равнодушным. Даже неожиданная замена смертной казни четырнадцатью годами ссылки на каторжные работы не сломила его озлобленного упрямства.
Но дух смирения и выносливости, который так долго поддерживал его мать, не мог побороть физическую слабость и недуги. Она заболела. Она заставила себя подняться с постели, чтобы еще раз навестить сына, по силы ей изменили, и в изнеможении она упала на землю.
Вот тогда-то подверглись испытанию хваленое хладнокровие и равнодушие юноши; его постигло тяжкое возмездие, и он едва не сошел с ума. День миновал, а мать его не навестила; пролетел второй день, третий, и она не пришла к нему; настал вечер, он не видел ее, а через двадцать четыре часа его увезут от нее — быть может, навеки. О, с какой силой захлестнули его давно забытые мысли о прошлом, когда он метался по узкому двору, как будто эти метания могли ускорить для него получении сведений о ней, с какою горечью почувствовал он свою беспомощность и одиночество, когда узнал, наконец, правду! Его мать, единственное родное ему существо, лежала больная — быть может, умирающая — на расстоянии мили от него. Будь он свободен, не закован в кандалы, через несколько минут он очутился бы подле нее. Он подбежал к воротам, вцепился руками в железную решетку, в отчаянии сотрясал ее так, что она гудела, потом бросился на толстую стену, будто хотел проложить путь сквозь камни, но прочная стена издевалась над жалкими его усилиями, и, заломив руки, он заплакал, как ребенок.
Я принес в тюрьму материнское прощение и благословение сыну, а ей, лежавшей на одре болезни, сообщил о его раскаянии и передал страстную мольбу о прощении. С жалостью и состраданием я прислушивался к словам раскаявшегося преступника, мечтавшего о том, как он по возвращении своем будет утешать и покоить мать. Я не сомневался, что мать его уйдет из этого мира значительно раньше, чем он доберется до места своего назначения.
Его увезли ночью. Спустя несколько недель душа бедной женщины вознеслась — я твердо верю и надеюсь — в обитель вечного блаженства и покоя. Над ее останками я совершил погребальную службу. Она лежит на нашем маленьком кладбище. На ее могиле нет плиты. Ее горести были известны людям, добродетели — богу.
Перед отправкой каторжника было условлено, что он напишет матери, как только получит на это разрешение, и письмо адресует на мое имя. Отец решительно отказался увидеться с сыном с момента его ареста, ему было все равно, жив он или умер. Прошло много лет, и я не имел никаких сведений о каторжнике: истекло больше половины назначенного срока, и, не получив ни одного письма, я решил, что он умер, — пожалуй, хотелось мне на это надеяться.
По прибытии в колонию Эдмондс был отправлен далеко в глубь страны, и, быть может, этим-то и объясняется тот факт, что ни одно из отправленных им писем до меня не дошло. Там прожил он все четырнадцать лет. По истечении этого срока, оставаясь верным старому своему решению и клятве, данной матери, он вернулся в Англию, преодолев бесчисленные трудности, и пешком отправился в родную деревню.
Был ясный августовский воскресный вечер, когда Джон Эдмондс вошел в деревню, которую семнадцать лет назад покинул со стыдом и позором. Кратчайший путь лежал через кладбище. У него забилось сердце, когда он иступил за ограду. Высокие старые вязы, пропуская сквозь листву яркий луч заходящего солнца, падавший на тенистую дорожку, воскресили воспоминания детства. Он увидел самого себя, цепляющегося за руку матери и мирно идущего в церковь. Вспомнил, как, бывало, заглядывал в ее бледное лицо и как часто у нее на глазах выступали слезы, когда она смотрела на него, слезы, обжигавшие ему лоб, когда она наклонялась, чтобы поцеловать его и он тоже начинал плакать, хотя в ту пору и не подозревал о том, какие это было горькие слезы. Он вспомнил, как часто бегал по этой дорожке вместе с веселыми товарищами, то и дело оглядываясь, чтобы увидеть улыбку матери, услышать ее кроткий голос. И тогда словно поднялась завеса над его воспоминаниями и всплыли в памяти ласковые слова, оставшиеся без ответа, забытые предостережения, нарушенные им обещания; мужество покинуло его. страдания его были невыносимы.
Он вошел в церковь. Вечерняя служба кончилась, прихожане разошлись, но церковь еще не была закрыта. Гулко раздавались шаги в невысоком здании, и здесь была такая тишина, что он почти испугался своего одиночества. Он осмотрелся по сторонам. Все было по-прежнему. Церковь показалась ему меньше, чем раньше, но остались те же старые памятники, на которые он столько раз смотрел с детским благоговением, маленькая кафедра с выцветшей подушкой, престол, перед которым он так часто повторял заповеди, почитаемые в детстве и забытые в годы зрелости. Он подошел к старой скамье; она казалась холодной и покинутой. Унесли подушку, исчезла библия. Быть может, теперь его мать занимала другую скамью, для людей победнее, или хворала и не могла одни дойти до церкви. Он не смел подумать о том, чего боялся. Холод пробежал у него по спине, он дрожал, направляясь к выходу.
В дверях он встретил старика, входившего в церковь. Эдмондс отшатнулся — он хорошо его знал, много раз видел он, как тот роет могилы на кладбище. Что скажет он вернувшемуся каторжнику?
Старик посмотрел на незнакомое ему лицо, сказал «добрый вечер» и медленно прошел дальше. Он забыл его.
Эдмондс спустился с холма и вошел в деревню. Было тепло, люди сидели у дверей своих домов или гуляли в маленьких садиках, наслаждаясь ясным вечером и отдыхом от работы. Многие поглядывали на него, и он много раз боязливо озирался: узнают ли его, сторонятся ли? Чуть не в каждом доме были чужие лица. Некоторых он узнал. Это были его школьные товарищи — в последний раз он их видел мальчиками, — растолстевшие, окруженные ватагой веселых ребят; в слабом и немощном старике, сидевшем в кресле у двери коттеджа, узнал он человека, которого помнил здоровым и сильным работником; по все они его забыли, и он шел никем не узнанный.
Последние мягкие лучи заходящего солнца упали на землю, бросая яркий отблеск на желтые снопы пшеницы и удлиняя тени фруктовых деревьев, когда он остановился перед старым домом, где прошло его детство, — перед домом, к которому стремился с бесконечной любовью в течение долгих, томительных лет заключения и тоски. Частокол был низкий, хотя он прекрасно помнил то время, когда этот же частокол казался ему высокой стеной; он заглянул в старый сад. Огородных растений и ярких цветов было в нем больше, чем в прежние времена, но старые деревья уцелели, — вон то самое дерево, под которым он сотни раз лежал, устав от беготни на солнцепеке, и чувствовал, как подкрадывается к нему сладкий безмятежный сон — сон счастливого детства. В доме разговаривали. Он прислушался, но голоса показались ему чужими, он их не узнавал. И звучали они весело; а ведь он прекрасно знал, что в разлуке с ним его бедная старуха мать не может веселиться, и он отошел. Открылась дверь, и шумно, с громкими криками выбежала группа детей, в дверях появился отец с маленьким мальчиком на руках, и дети окружили его, хлопая в ладоши, увлекая за собой, чтобы втянуть в веселую игру. Каторжник подумал о том, сколько раз на этом самом месте ежился он от страха при виде своего отца. Вспомнил, как часто он дрожа закрывался с головой одеялом и слышал грубые слова, удары и вопли матери. Уходя отсюда, он громко разрыдался от душевной боли, но сжал кулаки и в безумной тоске стиснул зубы.
Так вот оно — возвращение, о котором он мечтал на протяжении многих мучительных лет, и ради этого перенес столько страданий! Ни одной приветственной улыбки, ни одного взгляда, несущего прощение, нет дома, где бы нашел он приют, нет руки, которая протянулась бы ему на помощь, — а ведь пришел он в свою родную деревню! По сравнению с этим одиночеством, что значило одиночество в диких дремучих лесах, где не встретить человека!
Он понял, что там, в далекой стране изгнания и позора, представлял себе родную деревню такой, какою ее покинул, не думал о том, как изменится она за время его отсутствия. Печальная действительность больно его ударила, и глубокое уныние овладело им. У него не хватило мужества наводить справки или явиться к тому единственному человеку, который, по всей вероятности, встретит его ласково и сочувственно. Медленно побрел он дальше; словно чувствуя себя виноватым, он избегал проезжей дороги, свернул на луг, хорошо ему знакомый, закрыл лицо руками и бросился на траву.
Он не заметил, что возле него на насыпи лежит какой-то человек. Когда тот повернулся, чтобы украдкой взглянуть на пришельца, одежда его зашуршала, и Эд» мондс поднял голову.
Человек уселся на земле. Это был сгорбленный старик. с морщинистым желтым лицом, обитатель работного дома. если судить по одежде. Он казался очень старым, но дряхлостью своей был, по-видимому, обязан распутной жизни или болезням, а не прожитым годам. Он в упор смотрел на незнакомца, и через несколько секунд какой-то странный, тревожный огонек загорелся в его тусклых и сонных глазах, и казалось, они вот-вот выскочат из орбит. Эдмондс приподнялся, встал на колени и пристально стал вглядываться в лицо старика. Они молча смотрели друг на друга.
Старик смертельно побледнел. Задрожав всем телом, он с трудом поднялся. Эдмондс вскочил. Тот отступил на шаг. Эдмондс двинулся к нему.
— Я хочу услышать ваш голос, — хрипло, прерывисто сказал каторжник.
— Не подходи! — крикнул старик и присовокупил страшное проклятие.
Каторжник ближе подошел к нему.
Тот взвизгнул:
— Не подходи! — Обезумев от ужаса, он поднял палку и нанес Эдмондсу тяжелый удар по лицу.
— Отец… дьявол! — сквозь стиснутые зубы пробормотал каторжник. Он рванулся вперед, схватил старика за горло, — но это был его отец, и руки его бессильно опустились.
Старик громко завопил. Этот вопль пронесся над пустынными полями, словно завывание злого духа. Лицо его почернело; из носа и изо рта хлынула кровь и окрасила траву в густой, темно-красный цвет; он зашатался и упал. У него лопнул кровеносный сосуд, и он был мертв раньше, чем сын попытался его поднять.
В том уголке кладбища, — помолчав, сказал старый джентльмен, — в том уголке кладбища, о котором я упоминал выше, похоронен человек, служивший у меня в течение трех лет после этих событий и проявивший такое глубокое раскаяние и смирение, какие редко приходится наблюдать. При его жизни никто, кроме меня, не знал, кто он такой и откуда пришел. Это был Джон Эдмондс, вернувшийся каторжник.
По сей день звучит в моих ушах дикий, пронзительный женский вопль, раздавшийся в зале суда, когда был вынесен приговор. Этот вопль поразил ужасом сердце преступника, который оставался равнодушным к суду, к приговору, даже к неминуемой смерти. Губы, упрямо сжатые, задрожали и невольно раскрылись, лицо его стало пепельно-серым, когда из всех пор выступил холодный пот; дрожь пробежала по мускулистому телу преступника, и он, шатаясь, опустился на скамью.
В порыве душевной муки несчастная мать упала к моим ногам и страстно молила всемогущего, который до сей поры помогал ей переносить все невзгоды, — молила взять ее из мира скорби и печали и пощадить жизнь единственного ее ребенка. За этим последовал взрыв отчаяния и мучительная борьба, какой, надеюсь, никогда я больше не увижу. Я знал, что в этот час разбилось ее сердце, но ни жалобы, ни ропота я от нее не слышал.
Грустно было видеть, как эта женщина изо дня в день приходила на тюремный двор, ревностно стараясь своей любовью и мольбами смягчить жестокое сердце упрямого сына. Все было тщетно. Он оставался угрюмым, непреклонным и равнодушным. Даже неожиданная замена смертной казни четырнадцатью годами ссылки на каторжные работы не сломила его озлобленного упрямства.
Но дух смирения и выносливости, который так долго поддерживал его мать, не мог побороть физическую слабость и недуги. Она заболела. Она заставила себя подняться с постели, чтобы еще раз навестить сына, по силы ей изменили, и в изнеможении она упала на землю.
Вот тогда-то подверглись испытанию хваленое хладнокровие и равнодушие юноши; его постигло тяжкое возмездие, и он едва не сошел с ума. День миновал, а мать его не навестила; пролетел второй день, третий, и она не пришла к нему; настал вечер, он не видел ее, а через двадцать четыре часа его увезут от нее — быть может, навеки. О, с какой силой захлестнули его давно забытые мысли о прошлом, когда он метался по узкому двору, как будто эти метания могли ускорить для него получении сведений о ней, с какою горечью почувствовал он свою беспомощность и одиночество, когда узнал, наконец, правду! Его мать, единственное родное ему существо, лежала больная — быть может, умирающая — на расстоянии мили от него. Будь он свободен, не закован в кандалы, через несколько минут он очутился бы подле нее. Он подбежал к воротам, вцепился руками в железную решетку, в отчаянии сотрясал ее так, что она гудела, потом бросился на толстую стену, будто хотел проложить путь сквозь камни, но прочная стена издевалась над жалкими его усилиями, и, заломив руки, он заплакал, как ребенок.
Я принес в тюрьму материнское прощение и благословение сыну, а ей, лежавшей на одре болезни, сообщил о его раскаянии и передал страстную мольбу о прощении. С жалостью и состраданием я прислушивался к словам раскаявшегося преступника, мечтавшего о том, как он по возвращении своем будет утешать и покоить мать. Я не сомневался, что мать его уйдет из этого мира значительно раньше, чем он доберется до места своего назначения.
Его увезли ночью. Спустя несколько недель душа бедной женщины вознеслась — я твердо верю и надеюсь — в обитель вечного блаженства и покоя. Над ее останками я совершил погребальную службу. Она лежит на нашем маленьком кладбище. На ее могиле нет плиты. Ее горести были известны людям, добродетели — богу.
Перед отправкой каторжника было условлено, что он напишет матери, как только получит на это разрешение, и письмо адресует на мое имя. Отец решительно отказался увидеться с сыном с момента его ареста, ему было все равно, жив он или умер. Прошло много лет, и я не имел никаких сведений о каторжнике: истекло больше половины назначенного срока, и, не получив ни одного письма, я решил, что он умер, — пожалуй, хотелось мне на это надеяться.
По прибытии в колонию Эдмондс был отправлен далеко в глубь страны, и, быть может, этим-то и объясняется тот факт, что ни одно из отправленных им писем до меня не дошло. Там прожил он все четырнадцать лет. По истечении этого срока, оставаясь верным старому своему решению и клятве, данной матери, он вернулся в Англию, преодолев бесчисленные трудности, и пешком отправился в родную деревню.
Был ясный августовский воскресный вечер, когда Джон Эдмондс вошел в деревню, которую семнадцать лет назад покинул со стыдом и позором. Кратчайший путь лежал через кладбище. У него забилось сердце, когда он иступил за ограду. Высокие старые вязы, пропуская сквозь листву яркий луч заходящего солнца, падавший на тенистую дорожку, воскресили воспоминания детства. Он увидел самого себя, цепляющегося за руку матери и мирно идущего в церковь. Вспомнил, как, бывало, заглядывал в ее бледное лицо и как часто у нее на глазах выступали слезы, когда она смотрела на него, слезы, обжигавшие ему лоб, когда она наклонялась, чтобы поцеловать его и он тоже начинал плакать, хотя в ту пору и не подозревал о том, какие это было горькие слезы. Он вспомнил, как часто бегал по этой дорожке вместе с веселыми товарищами, то и дело оглядываясь, чтобы увидеть улыбку матери, услышать ее кроткий голос. И тогда словно поднялась завеса над его воспоминаниями и всплыли в памяти ласковые слова, оставшиеся без ответа, забытые предостережения, нарушенные им обещания; мужество покинуло его. страдания его были невыносимы.
Он вошел в церковь. Вечерняя служба кончилась, прихожане разошлись, но церковь еще не была закрыта. Гулко раздавались шаги в невысоком здании, и здесь была такая тишина, что он почти испугался своего одиночества. Он осмотрелся по сторонам. Все было по-прежнему. Церковь показалась ему меньше, чем раньше, но остались те же старые памятники, на которые он столько раз смотрел с детским благоговением, маленькая кафедра с выцветшей подушкой, престол, перед которым он так часто повторял заповеди, почитаемые в детстве и забытые в годы зрелости. Он подошел к старой скамье; она казалась холодной и покинутой. Унесли подушку, исчезла библия. Быть может, теперь его мать занимала другую скамью, для людей победнее, или хворала и не могла одни дойти до церкви. Он не смел подумать о том, чего боялся. Холод пробежал у него по спине, он дрожал, направляясь к выходу.
В дверях он встретил старика, входившего в церковь. Эдмондс отшатнулся — он хорошо его знал, много раз видел он, как тот роет могилы на кладбище. Что скажет он вернувшемуся каторжнику?
Старик посмотрел на незнакомое ему лицо, сказал «добрый вечер» и медленно прошел дальше. Он забыл его.
Эдмондс спустился с холма и вошел в деревню. Было тепло, люди сидели у дверей своих домов или гуляли в маленьких садиках, наслаждаясь ясным вечером и отдыхом от работы. Многие поглядывали на него, и он много раз боязливо озирался: узнают ли его, сторонятся ли? Чуть не в каждом доме были чужие лица. Некоторых он узнал. Это были его школьные товарищи — в последний раз он их видел мальчиками, — растолстевшие, окруженные ватагой веселых ребят; в слабом и немощном старике, сидевшем в кресле у двери коттеджа, узнал он человека, которого помнил здоровым и сильным работником; по все они его забыли, и он шел никем не узнанный.
Последние мягкие лучи заходящего солнца упали на землю, бросая яркий отблеск на желтые снопы пшеницы и удлиняя тени фруктовых деревьев, когда он остановился перед старым домом, где прошло его детство, — перед домом, к которому стремился с бесконечной любовью в течение долгих, томительных лет заключения и тоски. Частокол был низкий, хотя он прекрасно помнил то время, когда этот же частокол казался ему высокой стеной; он заглянул в старый сад. Огородных растений и ярких цветов было в нем больше, чем в прежние времена, но старые деревья уцелели, — вон то самое дерево, под которым он сотни раз лежал, устав от беготни на солнцепеке, и чувствовал, как подкрадывается к нему сладкий безмятежный сон — сон счастливого детства. В доме разговаривали. Он прислушался, но голоса показались ему чужими, он их не узнавал. И звучали они весело; а ведь он прекрасно знал, что в разлуке с ним его бедная старуха мать не может веселиться, и он отошел. Открылась дверь, и шумно, с громкими криками выбежала группа детей, в дверях появился отец с маленьким мальчиком на руках, и дети окружили его, хлопая в ладоши, увлекая за собой, чтобы втянуть в веселую игру. Каторжник подумал о том, сколько раз на этом самом месте ежился он от страха при виде своего отца. Вспомнил, как часто он дрожа закрывался с головой одеялом и слышал грубые слова, удары и вопли матери. Уходя отсюда, он громко разрыдался от душевной боли, но сжал кулаки и в безумной тоске стиснул зубы.
Так вот оно — возвращение, о котором он мечтал на протяжении многих мучительных лет, и ради этого перенес столько страданий! Ни одной приветственной улыбки, ни одного взгляда, несущего прощение, нет дома, где бы нашел он приют, нет руки, которая протянулась бы ему на помощь, — а ведь пришел он в свою родную деревню! По сравнению с этим одиночеством, что значило одиночество в диких дремучих лесах, где не встретить человека!
Он понял, что там, в далекой стране изгнания и позора, представлял себе родную деревню такой, какою ее покинул, не думал о том, как изменится она за время его отсутствия. Печальная действительность больно его ударила, и глубокое уныние овладело им. У него не хватило мужества наводить справки или явиться к тому единственному человеку, который, по всей вероятности, встретит его ласково и сочувственно. Медленно побрел он дальше; словно чувствуя себя виноватым, он избегал проезжей дороги, свернул на луг, хорошо ему знакомый, закрыл лицо руками и бросился на траву.
Он не заметил, что возле него на насыпи лежит какой-то человек. Когда тот повернулся, чтобы украдкой взглянуть на пришельца, одежда его зашуршала, и Эд» мондс поднял голову.
Человек уселся на земле. Это был сгорбленный старик. с морщинистым желтым лицом, обитатель работного дома. если судить по одежде. Он казался очень старым, но дряхлостью своей был, по-видимому, обязан распутной жизни или болезням, а не прожитым годам. Он в упор смотрел на незнакомца, и через несколько секунд какой-то странный, тревожный огонек загорелся в его тусклых и сонных глазах, и казалось, они вот-вот выскочат из орбит. Эдмондс приподнялся, встал на колени и пристально стал вглядываться в лицо старика. Они молча смотрели друг на друга.
Старик смертельно побледнел. Задрожав всем телом, он с трудом поднялся. Эдмондс вскочил. Тот отступил на шаг. Эдмондс двинулся к нему.
— Я хочу услышать ваш голос, — хрипло, прерывисто сказал каторжник.
— Не подходи! — крикнул старик и присовокупил страшное проклятие.
Каторжник ближе подошел к нему.
Тот взвизгнул:
— Не подходи! — Обезумев от ужаса, он поднял палку и нанес Эдмондсу тяжелый удар по лицу.
— Отец… дьявол! — сквозь стиснутые зубы пробормотал каторжник. Он рванулся вперед, схватил старика за горло, — но это был его отец, и руки его бессильно опустились.
Старик громко завопил. Этот вопль пронесся над пустынными полями, словно завывание злого духа. Лицо его почернело; из носа и изо рта хлынула кровь и окрасила траву в густой, темно-красный цвет; он зашатался и упал. У него лопнул кровеносный сосуд, и он был мертв раньше, чем сын попытался его поднять.
В том уголке кладбища, — помолчав, сказал старый джентльмен, — в том уголке кладбища, о котором я упоминал выше, похоронен человек, служивший у меня в течение трех лет после этих событий и проявивший такое глубокое раскаяние и смирение, какие редко приходится наблюдать. При его жизни никто, кроме меня, не знал, кто он такой и откуда пришел. Это был Джон Эдмондс, вернувшийся каторжник.
Глава VII
о том, как мистер Уинкль, вместо того чтобы метить в голубя и попасть в ворону, метил в ворону и ранил голубка; как клуб крикетистов Дингли Делла состязался с, объединенным Магльтоном и как Дингли Делл давал обед в честь объединенных магльтонцев, а также о других интересных и поучительных вещах
Утомительный ли день, полный приключений, или снотворное действие, вызванное рассказом священника, повлияли так сильно на мистера Пиквика, но когда его провели в уютную спальню, не прошло и пяти минут, как он погрузился в крепкий сон без сновидений, из которого его вывело только утреннее солнце, укоризненно бросавшее яркие лучи в его комнату. Мистер Пиквик отнюдь не был лежебокой; он вскочил с постели, как выскакивает пылкий воин из своей палатки.
— Приятное, приятное местечко! — прошептал восторженный джентльмен, открывая окно. — Может ли тот, кто однажды почувствовал влияние подобного пейзажа, жить, созерцая изо дня в день кирпичи и черепицы? Можно ли влачить существование там, где петух встречается только в виде флюгера, где о Пане напоминает только панель и где зелень — только в зеленной лавке? Кто может вынести прозябание в таком месте? Кто, спрашиваю я, может это выдержать? И, руководствуясь весьма похвальными прецедентами, мистер Пиквик долго вопрошал самого себя, после чего высунул голову из окна и огляделся по сторонам.
Густой сладкий запах сена, сложенного в стога, поднимался к окну его комнаты; цветочные клумбы под окном насыщали воздух своими ароматами; ярко-зеленые лужайки были покрыты утренней росой, которая сверкала на каждом листочке, трепетавшем под легким ветерком, а птицы пели так, словно каждая искрящаяся росинка была для них источником вдохновения.
Мистер Пиквик погрузился в упоительные и сладкие мечты.
— Эй, послушайте! — долетел до него чей-то оклик.
Он посмотрел направо, но никого там не увидел; его глаза обратились налево и пронизали далекое пространство; он возвел их к небу, но там в нем не нуждались, наконец, сделал то, с чего начал бы всякий заурядный человек, а именно посмотрел в сад и увидел мистера Уордля.
— Как поживаете? — осведомился добродушный хозяин, дыша полной грудью в предвкушении наслаждений. — Чудесное утро, не правда ли? Рад, что вы так рано встали. Спускайтесь-ка поживее и приходите сюда. Я буду вас ждать.
Мистер Пиквик не заставил повторять приглашение. В десять минут он закончил свой туалет и по истечении этого времени находился уже в обществе пожилого джентльмена.
— Послушайте! — сказал в свою очередь мистер Пиквик, заметив, что его спутник держит ружье, а другое лежит на траве. — Что это вы задумали?
— Мы с нашим другом хотим перед завтраком пострелять грачей, — ответил хозяин. — Он, кажется, прекрасный стрелок.
— Я слыхал от него, что он превосходно стреляет, отозвался мистер Пиквик, — по никогда еще не видал.
— Что же это он не идет? — заметил хозяин. — Джо, Джо!
Из дома вышел жирный парень, который благодаря бодрящему утреннему воздуху был погружен в дремоту не больше, чем на три четверти с дробью.
— Ступайте наверх и скажите джентльмену, что он найдет меня и мистера Пиквика в грачевнике. Проводите джентльмена туда, слышите?
Парень пошел исполнять приказание, а хозяин, неся оба ружья, словно новый Робинзон Крузо, направился к садовой калитке.
— Вот наше место, — объявил пожилой джентльмен, останавливаясь в аллее после нескольких минут ходьбы. Дальнейшее разъяснение было излишним, ибо неумолчное карканье ничего не подозревавших грачей выдавало их местопребывание.
Пожилой джентльмен положил одно ружье на землю, а другое зарядил.
— Вот они, — сказал мистер Пиквик, когда вдали появились фигуры мистера Тапмена, мистера Снодграсса и мистера Уинкля.
Жирный парень, не совсем уверенный в том, которого джентльмена следует позвать, проявил исключительную сообразительность и, по избежание возможной ошибки, позвал всех троих.
— Пожалуйте! — крикнул пожилой джентльмен, обращаясь к мистеру Уинклю. Такому страстному охотнику, как вы, полагается давным-давно быть на ногах, даже ради такого пустяка.
Мистер Уинкль ответил принужденной улыбкой и взял готовое ружье с таким выражением лица, которое скорее приличествовало бы грачу, терзаемому предчувствием насильственной смерти. Это могла быть и охотничья страсть, но она почему-то разительно смахивала на уныние.
Пожилой джентльмен дал знак, и двое оборванных мальчуганов, которые были препровождены сюда под надзором юного Лемберта[35], тотчас же полезли на деревья.
— Зачем здесь эти ребята? — отрывисто спросил мистер Пиквик.
Он был встревожен, ибо, наслышавшись о бедственном положении земледельческого населения, предположил, что деревенские ребята вынуждены с риском для жизни искать заработка, служа мишенью неопытным стрелкам.
— Это только для начала игры, — смеясь, ответил мистер Уордль.
— Для чего? — переспросил мистер Пиквик.
— Да, проще говоря, для того, чтобы вспугнуть грачей.
— Ах, вот что! И это все?
— Вы удовлетворены?
— Вполне.
— Отлично! Мне начинать?
— Пожалуйста, — ответил мистер Уинкль, радуясь некоторой отсрочке.
— В таком случае отойдите в сторону. За дело!
Мальчишка закричал и начал раскачивать ветку, на которой было гнездо. С полдюжины молодых грачей, неистово крича, вылетели, чтобы разузнать, в чем дело. Пожилой джентльмен ответил выстрелом. Одна птица упала, остальные разлетелись.
— Поднимите ее, Джо, — сказал пожилой джентльмен.
На лице юноши засияла улыбка. В воображении его пронеслось смутное видение паштета из грачей. Унося птицу, он смеялся, — это был увесистый грач.
— Ну-с, мистер Уинкль, палите, — сказал хозяин, снова заряжая свое ружье.
Мистер Уинкль выступил вперед и прицелился. Мистер Пиквик и его друзья невольно съежились, опасаясь, как бы не посыпались на них убитые грачи, ибо никто не сомневался в том, что грачи посыплются градом после смертоносного выстрела мистера Уинкля. Наступило торжественное молчание… громкий крик… хлопанье крыльев… что-то слабо щелкнуло.
— Что случилось? — воскликнул пожилой джентльмен.
— Не стреляет? — осведомился мистер Пиквик.
— Осечка! — объявил мистер Уинкль, который очень побледнел — должно быть, от разочарования.
— Странно, — сказал пожилой джентльмен, беря ружье. — Никогда еще не давало оно осечки. А что же это я не вижу никаких следов пистона?
— Черт возьми! — воскликнул мистер Уинкль. Я и забыл о пистоне.
Эта маленькая оплошность была исправлена. Мистер Пиквик снова съежился. Мистер Уинкль с видом решительным и непреклонным выступил вперед; мистер Тапмен выглядывал из-за дерева.
Мальчишка закричал; вылетело четыре птицы. Мистер Уинкль выстрелил.
Раздался вопль, скорее человеческий, чем птичий, вопль, исторгнутый физической болью. Мистер Тапмен спас жизнь многих невинных птиц, приняв часть заряда и левую руку.
Нет слов описать поднявшуюся суматоху. Рассказать, как мистер Пиквик в порыве чувств назвал мистера Уинкля «негодяем», как мистер Тапмен лежал распростертый на земле и как пораженный ужасом мистер Уинкль опустился возле него на колени, как мистер Тапмен в забытьи выкрикивал чье-то женское имя, затем открыл сперва один глаз, потом другой, после чего упал навзничь и закрыл оба глаза, — описать эту сцену со всеми подробностями не легче, чем изобразить, как несчастный постепенно приходил в себя, как перевязали ему руку носовыми платками и как встревоженные друзья медленно повели его, поддерживая под руки.
Они приближались к дому. У калитки сада стояли леди, поджидая их к завтраку. Появилась незамужняя тетушка: она улыбнулась и сделала знак, чтобы они ускорили шаги. Было ясно, что она понятия не имеет о катастрофе. Бедняжка! Бывают моменты, когда неведение воистину блаженно.
Они подошли ближе.
— Что случилось со старичком? — проговорила Изабелла Уордль.
Незамужняя тетушка не обратила внимания на эти слова, она думала, что они относятся к мистеру Пиквику. В ее глазах Треси Тапмен был юношей; его возраст она рассматривала в уменьшительное стекло.
— Не пугайтесь! — крикнул старый хозяин, не желая тревожить дочерей.
Маленькая группа тесно обступила мистера Тапмена, и леди не могли разглядеть, что именно произошло.
— Не пугайтесь, — повторил хозяин.
— Что случилось? — завизжали леди.
— С мистером Тапменом случилось маленькое несчастье, вот и все.
Незамужняя тетушка испустила пронзительный вопль, разразилась истерическим смехом и упала навзничь и объятия племянниц.
— Облейте ее холодной водой, — сказал старый джентльмен.
— Нет, нет, — пролепетала незамужняя тетушка. Мне уже лучше. Белла, Эмили, врача! Он ранен?.. Умер? Он… ха-ха-ха!
Тут с незамужней тетушкой начался припадок — номер второй истерического смеха вперемежку с воплями.
— Успокойтесь, — вымолвил мистер Тапмен, чуть не до слез растроганный этим проявлением сочувствия. Дорогая, дорогая моя леди, успокойтесь.
— Это его голос! — воскликнула незамужняя тетушка, причем обнаружились серьезные симптомы, предвещающие припадок номер третий.
— Умоляю вас, не волнуйтесь, дорогая леди, — успокоительно заговорил мистер Тапмен. — Уверяю вас, я ранен очень легко.
— Так вы не умерли! — восклицала истерическая леди. — О, скажите, что вы не умерли!
— Не дури, Рейчел! — вмешался мистер Уордль, проявляя некоторую грубость, не совсем уместную, если принять во внимание поэтичность этой сцены. — Ну на какой черт ему говорить, что он не умер?
— Нет, нет, я не умер! — заявил мистер Тапмен. — Я не нуждаюсь ни в чем, кроме вашей помощи. Разрешите мне опереться на вашу руку. — Шепотом он добавил: — О мисс Рейчел!
Взволнованная дева приблизилась и подала ему руку. Они вошли в гостиную, где был подан завтрак. Мистер Треси Тапмен нежно прижал ее руку к своим губам и опустился на диван.
— Вам дурно? — встревожилась Рейчел.
— Нет, — ответил мистер Тапмен. — Ничего. Сейчас все пройдет.
Он закрыл глаза.
— Спит! — прошептала незамужняя тетушка. (Органы его зрения были сомкнуты не больше двадцати секунд.) — Милый… милый… мистер Тапмен!
Мистер Тапмен вскочил.
— О, повторите эти слова! — воскликнул он.
Леди вздрогнула.
— Конечно, вы не могли их расслышать! — стыдливо сказала она.
— О, я расслышал! — возразил мистер Тапмен. Повторите их. Если вы хотите, чтобы я выздоровел, повторите их!
— Тише! — шепнула леди. — Брат!
Мистер Треси Тапмен принял прежнюю позу. В комнату вошел мистер Уордль в сопровождении хирурга.
Рука была исследована, рана перевязана и признана очень легкой. Успокоив таким образом душевную тревогу, компания принялась успокаивать разыгравшийся аппетит, и физиономии снова прояснились. Один лишь мистер Пиквик был молчалив и сдержан. Сомнение и недоверие отражались на его лице. Его вера в мистера Уинкля была поколеблена — весьма поколеблена — событиями этого утра.
— Вы играете в крикет? — обратился мистер Уордль к меткому стрелку.
При других обстоятельствах мистер Уинкль ответил бы утвердительно. Но, понимая неловкость своего положения, он скромно сказал:
— Нет.
— А вы, сэр? — осведомился мистер Снодграсс.
— Когда-то играл, — ответил хозяин, — а теперь бросил это дело. Я состою членом здешнего клуба, хотя сам не играю.
— Кажется, на сегодня назначен грандиозный матч, заметил мистер Пиквик.
— Совершенно верно, — подтвердил хозяин. — Конечно, вы бы не прочь были посмотреть?
— Я, сэр, — ответил мистер Пиквик, — с наслаждением созерцаю все виды спорта, если можно им предаваться, ничем не рискуя, и если беспомощные попытки неопытных игроков не угрожают жизни окружающих.
Мистер Пиквик сделал паузу и пристально посмотрел на мистера Уинкля, который затрепетал под испытующим взглядом своего наставника. Спустя несколько минут великий человек отвел глаза и добавил:
— Можем ли мы поручить нашего раненого друга заботам леди?
— В лучших руках вы не могли бы меня оставить, заметил мистер Тапмен.
— Совершенно верно, — прибавил мистер Снодграсс.
Итак, было решено, что мистер Тапмен останется дома на попечении особ женского пола, а остальные гости, под предводительством мистера Уордля, отправятся туда, где назначено было состязание в ловкости, которое весь Магльтон пробудило от спячки, а Дингли Делл заразило лихорадочным возбуждением.
Так как пройти нужно было не больше двух миль по тенистым дорогам и лесным тропинкам, а темой для разговора служил восхитительный пейзаж, развертывавшийся по обеим сторонам, то мистер Пиквик, очутившись на главной улице города Магльтона, готов был пожалеть о том, что они так быстро шли.
Все, кто одарен любовью к топографии, прекрасно знают, что Магльтон корпоративный город[36] с мэром, гражданами, пользующимися избирательным правом, и фрименами[37]; и всякий, кто познакомится с обращениями мэра к гражданам, или граждан к мэру, или граждан и мэра к корпорации, или всех их к парламенту, узнает то, что давно следовало бы знать, а именно: Магльтон древний и верноподданный парламентский город, сочетающий ревностную защиту христианских принципов с благочестивой преданностью торговым правам; в доказательство чего мэр, корпорация и прочие жители представили в разное время не меньше тысячи четырехсот двадцати петиций против торговли неграми за границей и ровно столько же петиций против какого бы то ни было вмешательства в фабричную систему у себя на родине, шестьдесят восемь — за продажу церковных бенефиций и восемьдесят шесть — за запрещение уличной торговли по воскресеньям.
Утомительный ли день, полный приключений, или снотворное действие, вызванное рассказом священника, повлияли так сильно на мистера Пиквика, но когда его провели в уютную спальню, не прошло и пяти минут, как он погрузился в крепкий сон без сновидений, из которого его вывело только утреннее солнце, укоризненно бросавшее яркие лучи в его комнату. Мистер Пиквик отнюдь не был лежебокой; он вскочил с постели, как выскакивает пылкий воин из своей палатки.
— Приятное, приятное местечко! — прошептал восторженный джентльмен, открывая окно. — Может ли тот, кто однажды почувствовал влияние подобного пейзажа, жить, созерцая изо дня в день кирпичи и черепицы? Можно ли влачить существование там, где петух встречается только в виде флюгера, где о Пане напоминает только панель и где зелень — только в зеленной лавке? Кто может вынести прозябание в таком месте? Кто, спрашиваю я, может это выдержать? И, руководствуясь весьма похвальными прецедентами, мистер Пиквик долго вопрошал самого себя, после чего высунул голову из окна и огляделся по сторонам.
Густой сладкий запах сена, сложенного в стога, поднимался к окну его комнаты; цветочные клумбы под окном насыщали воздух своими ароматами; ярко-зеленые лужайки были покрыты утренней росой, которая сверкала на каждом листочке, трепетавшем под легким ветерком, а птицы пели так, словно каждая искрящаяся росинка была для них источником вдохновения.
Мистер Пиквик погрузился в упоительные и сладкие мечты.
— Эй, послушайте! — долетел до него чей-то оклик.
Он посмотрел направо, но никого там не увидел; его глаза обратились налево и пронизали далекое пространство; он возвел их к небу, но там в нем не нуждались, наконец, сделал то, с чего начал бы всякий заурядный человек, а именно посмотрел в сад и увидел мистера Уордля.
— Как поживаете? — осведомился добродушный хозяин, дыша полной грудью в предвкушении наслаждений. — Чудесное утро, не правда ли? Рад, что вы так рано встали. Спускайтесь-ка поживее и приходите сюда. Я буду вас ждать.
Мистер Пиквик не заставил повторять приглашение. В десять минут он закончил свой туалет и по истечении этого времени находился уже в обществе пожилого джентльмена.
— Послушайте! — сказал в свою очередь мистер Пиквик, заметив, что его спутник держит ружье, а другое лежит на траве. — Что это вы задумали?
— Мы с нашим другом хотим перед завтраком пострелять грачей, — ответил хозяин. — Он, кажется, прекрасный стрелок.
— Я слыхал от него, что он превосходно стреляет, отозвался мистер Пиквик, — по никогда еще не видал.
— Что же это он не идет? — заметил хозяин. — Джо, Джо!
Из дома вышел жирный парень, который благодаря бодрящему утреннему воздуху был погружен в дремоту не больше, чем на три четверти с дробью.
— Ступайте наверх и скажите джентльмену, что он найдет меня и мистера Пиквика в грачевнике. Проводите джентльмена туда, слышите?
Парень пошел исполнять приказание, а хозяин, неся оба ружья, словно новый Робинзон Крузо, направился к садовой калитке.
— Вот наше место, — объявил пожилой джентльмен, останавливаясь в аллее после нескольких минут ходьбы. Дальнейшее разъяснение было излишним, ибо неумолчное карканье ничего не подозревавших грачей выдавало их местопребывание.
Пожилой джентльмен положил одно ружье на землю, а другое зарядил.
— Вот они, — сказал мистер Пиквик, когда вдали появились фигуры мистера Тапмена, мистера Снодграсса и мистера Уинкля.
Жирный парень, не совсем уверенный в том, которого джентльмена следует позвать, проявил исключительную сообразительность и, по избежание возможной ошибки, позвал всех троих.
— Пожалуйте! — крикнул пожилой джентльмен, обращаясь к мистеру Уинклю. Такому страстному охотнику, как вы, полагается давным-давно быть на ногах, даже ради такого пустяка.
Мистер Уинкль ответил принужденной улыбкой и взял готовое ружье с таким выражением лица, которое скорее приличествовало бы грачу, терзаемому предчувствием насильственной смерти. Это могла быть и охотничья страсть, но она почему-то разительно смахивала на уныние.
Пожилой джентльмен дал знак, и двое оборванных мальчуганов, которые были препровождены сюда под надзором юного Лемберта[35], тотчас же полезли на деревья.
— Зачем здесь эти ребята? — отрывисто спросил мистер Пиквик.
Он был встревожен, ибо, наслышавшись о бедственном положении земледельческого населения, предположил, что деревенские ребята вынуждены с риском для жизни искать заработка, служа мишенью неопытным стрелкам.
— Это только для начала игры, — смеясь, ответил мистер Уордль.
— Для чего? — переспросил мистер Пиквик.
— Да, проще говоря, для того, чтобы вспугнуть грачей.
— Ах, вот что! И это все?
— Вы удовлетворены?
— Вполне.
— Отлично! Мне начинать?
— Пожалуйста, — ответил мистер Уинкль, радуясь некоторой отсрочке.
— В таком случае отойдите в сторону. За дело!
Мальчишка закричал и начал раскачивать ветку, на которой было гнездо. С полдюжины молодых грачей, неистово крича, вылетели, чтобы разузнать, в чем дело. Пожилой джентльмен ответил выстрелом. Одна птица упала, остальные разлетелись.
— Поднимите ее, Джо, — сказал пожилой джентльмен.
На лице юноши засияла улыбка. В воображении его пронеслось смутное видение паштета из грачей. Унося птицу, он смеялся, — это был увесистый грач.
— Ну-с, мистер Уинкль, палите, — сказал хозяин, снова заряжая свое ружье.
Мистер Уинкль выступил вперед и прицелился. Мистер Пиквик и его друзья невольно съежились, опасаясь, как бы не посыпались на них убитые грачи, ибо никто не сомневался в том, что грачи посыплются градом после смертоносного выстрела мистера Уинкля. Наступило торжественное молчание… громкий крик… хлопанье крыльев… что-то слабо щелкнуло.
— Что случилось? — воскликнул пожилой джентльмен.
— Не стреляет? — осведомился мистер Пиквик.
— Осечка! — объявил мистер Уинкль, который очень побледнел — должно быть, от разочарования.
— Странно, — сказал пожилой джентльмен, беря ружье. — Никогда еще не давало оно осечки. А что же это я не вижу никаких следов пистона?
— Черт возьми! — воскликнул мистер Уинкль. Я и забыл о пистоне.
Эта маленькая оплошность была исправлена. Мистер Пиквик снова съежился. Мистер Уинкль с видом решительным и непреклонным выступил вперед; мистер Тапмен выглядывал из-за дерева.
Мальчишка закричал; вылетело четыре птицы. Мистер Уинкль выстрелил.
Раздался вопль, скорее человеческий, чем птичий, вопль, исторгнутый физической болью. Мистер Тапмен спас жизнь многих невинных птиц, приняв часть заряда и левую руку.
Нет слов описать поднявшуюся суматоху. Рассказать, как мистер Пиквик в порыве чувств назвал мистера Уинкля «негодяем», как мистер Тапмен лежал распростертый на земле и как пораженный ужасом мистер Уинкль опустился возле него на колени, как мистер Тапмен в забытьи выкрикивал чье-то женское имя, затем открыл сперва один глаз, потом другой, после чего упал навзничь и закрыл оба глаза, — описать эту сцену со всеми подробностями не легче, чем изобразить, как несчастный постепенно приходил в себя, как перевязали ему руку носовыми платками и как встревоженные друзья медленно повели его, поддерживая под руки.
Они приближались к дому. У калитки сада стояли леди, поджидая их к завтраку. Появилась незамужняя тетушка: она улыбнулась и сделала знак, чтобы они ускорили шаги. Было ясно, что она понятия не имеет о катастрофе. Бедняжка! Бывают моменты, когда неведение воистину блаженно.
Они подошли ближе.
— Что случилось со старичком? — проговорила Изабелла Уордль.
Незамужняя тетушка не обратила внимания на эти слова, она думала, что они относятся к мистеру Пиквику. В ее глазах Треси Тапмен был юношей; его возраст она рассматривала в уменьшительное стекло.
— Не пугайтесь! — крикнул старый хозяин, не желая тревожить дочерей.
Маленькая группа тесно обступила мистера Тапмена, и леди не могли разглядеть, что именно произошло.
— Не пугайтесь, — повторил хозяин.
— Что случилось? — завизжали леди.
— С мистером Тапменом случилось маленькое несчастье, вот и все.
Незамужняя тетушка испустила пронзительный вопль, разразилась истерическим смехом и упала навзничь и объятия племянниц.
— Облейте ее холодной водой, — сказал старый джентльмен.
— Нет, нет, — пролепетала незамужняя тетушка. Мне уже лучше. Белла, Эмили, врача! Он ранен?.. Умер? Он… ха-ха-ха!
Тут с незамужней тетушкой начался припадок — номер второй истерического смеха вперемежку с воплями.
— Успокойтесь, — вымолвил мистер Тапмен, чуть не до слез растроганный этим проявлением сочувствия. Дорогая, дорогая моя леди, успокойтесь.
— Это его голос! — воскликнула незамужняя тетушка, причем обнаружились серьезные симптомы, предвещающие припадок номер третий.
— Умоляю вас, не волнуйтесь, дорогая леди, — успокоительно заговорил мистер Тапмен. — Уверяю вас, я ранен очень легко.
— Так вы не умерли! — восклицала истерическая леди. — О, скажите, что вы не умерли!
— Не дури, Рейчел! — вмешался мистер Уордль, проявляя некоторую грубость, не совсем уместную, если принять во внимание поэтичность этой сцены. — Ну на какой черт ему говорить, что он не умер?
— Нет, нет, я не умер! — заявил мистер Тапмен. — Я не нуждаюсь ни в чем, кроме вашей помощи. Разрешите мне опереться на вашу руку. — Шепотом он добавил: — О мисс Рейчел!
Взволнованная дева приблизилась и подала ему руку. Они вошли в гостиную, где был подан завтрак. Мистер Треси Тапмен нежно прижал ее руку к своим губам и опустился на диван.
— Вам дурно? — встревожилась Рейчел.
— Нет, — ответил мистер Тапмен. — Ничего. Сейчас все пройдет.
Он закрыл глаза.
— Спит! — прошептала незамужняя тетушка. (Органы его зрения были сомкнуты не больше двадцати секунд.) — Милый… милый… мистер Тапмен!
Мистер Тапмен вскочил.
— О, повторите эти слова! — воскликнул он.
Леди вздрогнула.
— Конечно, вы не могли их расслышать! — стыдливо сказала она.
— О, я расслышал! — возразил мистер Тапмен. Повторите их. Если вы хотите, чтобы я выздоровел, повторите их!
— Тише! — шепнула леди. — Брат!
Мистер Треси Тапмен принял прежнюю позу. В комнату вошел мистер Уордль в сопровождении хирурга.
Рука была исследована, рана перевязана и признана очень легкой. Успокоив таким образом душевную тревогу, компания принялась успокаивать разыгравшийся аппетит, и физиономии снова прояснились. Один лишь мистер Пиквик был молчалив и сдержан. Сомнение и недоверие отражались на его лице. Его вера в мистера Уинкля была поколеблена — весьма поколеблена — событиями этого утра.
— Вы играете в крикет? — обратился мистер Уордль к меткому стрелку.
При других обстоятельствах мистер Уинкль ответил бы утвердительно. Но, понимая неловкость своего положения, он скромно сказал:
— Нет.
— А вы, сэр? — осведомился мистер Снодграсс.
— Когда-то играл, — ответил хозяин, — а теперь бросил это дело. Я состою членом здешнего клуба, хотя сам не играю.
— Кажется, на сегодня назначен грандиозный матч, заметил мистер Пиквик.
— Совершенно верно, — подтвердил хозяин. — Конечно, вы бы не прочь были посмотреть?
— Я, сэр, — ответил мистер Пиквик, — с наслаждением созерцаю все виды спорта, если можно им предаваться, ничем не рискуя, и если беспомощные попытки неопытных игроков не угрожают жизни окружающих.
Мистер Пиквик сделал паузу и пристально посмотрел на мистера Уинкля, который затрепетал под испытующим взглядом своего наставника. Спустя несколько минут великий человек отвел глаза и добавил:
— Можем ли мы поручить нашего раненого друга заботам леди?
— В лучших руках вы не могли бы меня оставить, заметил мистер Тапмен.
— Совершенно верно, — прибавил мистер Снодграсс.
Итак, было решено, что мистер Тапмен останется дома на попечении особ женского пола, а остальные гости, под предводительством мистера Уордля, отправятся туда, где назначено было состязание в ловкости, которое весь Магльтон пробудило от спячки, а Дингли Делл заразило лихорадочным возбуждением.
Так как пройти нужно было не больше двух миль по тенистым дорогам и лесным тропинкам, а темой для разговора служил восхитительный пейзаж, развертывавшийся по обеим сторонам, то мистер Пиквик, очутившись на главной улице города Магльтона, готов был пожалеть о том, что они так быстро шли.
Все, кто одарен любовью к топографии, прекрасно знают, что Магльтон корпоративный город[36] с мэром, гражданами, пользующимися избирательным правом, и фрименами[37]; и всякий, кто познакомится с обращениями мэра к гражданам, или граждан к мэру, или граждан и мэра к корпорации, или всех их к парламенту, узнает то, что давно следовало бы знать, а именно: Магльтон древний и верноподданный парламентский город, сочетающий ревностную защиту христианских принципов с благочестивой преданностью торговым правам; в доказательство чего мэр, корпорация и прочие жители представили в разное время не меньше тысячи четырехсот двадцати петиций против торговли неграми за границей и ровно столько же петиций против какого бы то ни было вмешательства в фабричную систему у себя на родине, шестьдесят восемь — за продажу церковных бенефиций и восемьдесят шесть — за запрещение уличной торговли по воскресеньям.