Страница:
— Мне пришло в голову, — сказал глухой джентльмен, который следил за мистером Пиквиком и за всеми остальными с любопытством, — мне пришло в голову, — сказал глухой джентльмен, вынимая изо рта трубку, — что теперь настал момент занять наше единственное пустующее кресло.
Так как наш разговор, естественно, перешел на вакантное место, то мы охотно прислушались к этому замечанию и вопросительно взглянули на нашего друга.
— Я уверен, — продолжал он, — что мистер Пиквик знаком с кем-нибудь, кто явился бы для нас приобретением; он должен знать человека, который нам нужен. Прошу вас, не будем терять времени и покончим с этим вопросом. Не так ли, мистер Пиквик?
Джентльмен, к которому был обращен сей вопрос, хотел было дать устный ответ, но, вспомнив о дефекте нашего друга, заменил такого рода ответ пятьюдесятью кивками. Затем, взяв доску и начертав на ней печатными буквами гигантское «да», он протянул ее через стол и, потирая руки и всматриваясь в наши лица, объявил, что он и глухой джентльмен прекрасно понимают друг друга.
— Человек, которого я имею в виду, — сказал мистер Пиквик, — и которого в настоящее время я бы не осмелился еще назвать, если бы вы не представили мне такой возможности, — очень странный старик. Его фамилия — Бембер.
— Бембер! — воскликнул Джек. — Я уверен, что уже слышал это имя.
— В таком случае я не сомневаюсь, — отвечал мистер Пиквик, — что вы помните его по истории моих приключений (я говорю о посмертных записках нашего старого клуба), хотя о нем упоминается лить вскользь, и, если я не ошибаюсь, он появляется только один раз.
— Совершенно верно! — сказал Джек. — Позвольте-ка… Это — тот человек, который питает исключительный интерес к старым, заплесневелым комнатам и Иннам, рассказывает какие-то истории, имеющие отношение к его излюбленной теме… и рассказал странную повесть о привидениях… это он?
— Он самый. Так вот, — продолжал мистер Пиквик, понизив голос и говоря таинственным и конфиденциальным тоном, — это весьма необыкновенный и замечательный человек; живет, и говорит, и взирает, словно какой-то странный призрак, которому доставляет наслаждение обитать в старых домах; и до такой степени поглощен этой одной темой, о коей вы только что упомянули, что это поистине вызывает изумление. Удалившись в частную жизнь, я разыскал его, и, смею вас уверить, чем чаще я его вижу, тем сильнее воздействует на меня странное и мечтательное расположение его духа.
— Где он живет? — осведомился я.
— Он живет, — отвечал мистер Пиквик, — в одном из этих скучных, заброшенных, старых домов, с которыми связаны все его помыслы и рассказы; живет в полном одиночестве и часто проводит взаперти несколько недель подряд. В таком уединении он предается тем фантазиям, которым давно потворствовал, а когда появляется на людях или кто-нибудь из внешнего мира приходит навестить его, эти фантазии по-прежнему занимают его мысли и остаются его любимой темой. Пожалуй, я могу сказать, что он начал относиться с уважением ко мне и с интересом к моим визитам — я уверен, что эти чувства он перенесет и на Часы мистера Хамфри, если он хоть раз появится среди нас. Я хочу только объяснить вам, что он — странный, одинокий мечтатель — в мире, но не от мира, — и не похож ни на кого из здесь присутствующих, так же как не похож ни на кого из людей, которых я когда-либо встречал или знал.
Мистер Майлс выслушал этот отзыв о предлагаемом члене вашего общества с довольно кислой физиономией и, пробурчав, что, пожалуй, старик немножко тронулся, пожелал узнать, богат ли он.
— Я его никогда не спрашивал, — сказал мистер Пиквик.
— Тем не менее вы могли бы это знать, сэр, — резко возразил мистер Майлс.
— Быть может, сэр, — сказал мистер Пиквик не менее резко, чем тот, — но я не знаю. Да и в самом деле, — добавил он, вновь обретая обычную свою мягкость, — я не имею возможности судить. Он живет бедно, но это, по-видимому, соответствует его характеру. Я никогда не слышал, чтобы он заговаривал о своем материальном положении, и никогда не встречал никого, кто бы имел об этом хоть малейшее представление. Право же, я сообщил вам все, что о нем знаю, и от вас зависит решить, желаете ли вы узнать больше, или уже знаете вполне достаточно.
Мы единогласно пришли к тому заключению, что нам хотелось бы знать больше; и, в виде компромисса с мистером Майлсом (который хотя и сказал: да… о, разумеется… он не прочь знать больше об этом джентльмене… Он не имеет никакого права восставать против воли всех и так далее, однако же с сомнением покачал головой и несколько раз произнес «гм!» с особой выразительностью), было условлено, что мистер Пиквик отправится вместе со мной с вечерним визитом к объекту нашей дискуссии; для этой цели сей джентльмен и я немедленно сговорились встретиться в ближайшее время, причем было указано, что ответственность будет лежать на мне, и либо я предложу старику присоединиться к нам, либо не предложу, в зависимости от того, что покажется мне более уместным. Когда был разрешен этот важный вопрос, мы вернулись к часовому футляру (читатель нас уже опередил), и благодаря находящимся в нем рукописям и разговору, ими вызванному, время пролетело быстро.
Когда мы распустили собрание, мистер Пиквик отвел меня в сторону и объявил, что провел чудеснейший и приятнейший вечер. Сделав это сообщение с видом в высшей степени таинственным, он отвел Джека Редберна в другой угол, чтобы сказать ему то же самое, а затем удалился в третий угол с глухим джентльменом и грифельной доской, чтобы повторить свое заверение. Забавно было наблюдать происходившую в нем борьбу, выразить ли и мистеру Майлсу свое дружеское расположение, или обойтись с ним со сдержанным достоинством. Несколько раз он с дружелюбным видом подходил к нему сзади и столько же раз отступал, не произнеся ни слова; наконец, когда он наклонился к самому уху этого джентльмена и готов был шепнуть что-то умиротворяющее и приятное, мистер Майлс случайно оглянулся, после чего мистер Пиквик отскочил и сказал с некоторой запальчивостью: «Спокойной ночи, сэр… я хотел бы пожелать спокойной ночи, сэр… и больше ничего», — и при этом поклонился и отошел от него.
— Ну как, Сэм? — сказал мистер Пиквик, спустившись вниз.
— Все в порядке, сэр, — отвечал мистер Уэллер. Держитесь крепко, сэр. Сперва правая рука… потом левая… потом нужно хорошенько встряхнуться, и пальто надето, сэр.
Мистер Пиквик последовал этим указаниям и, пользуясь и в дальнейшем помощью Сэма, который дернул его за один конец воротника, и мистера Уэллера-старшего, который сильно дернул за другой конец, был быстро облачен. Мистер Уэллер-старший извлек затем большой конюшенный фонарь, который он по прибытии заботливо поставил в дальний угол, и осведомился, желает ли мистер Пиквик, чтобы «фонари были зажжены».
— Пожалуй, сегодня не надо, — отвечал мистер Пиквик.
— Тогда, с разрешения этой-вот леди, — сказал мистер Уэллер, — мы оставим его здесь до следующего путешествия. Этот-вот фонарь, сударыня, продолжал мистер Уэллер, протягивая его экономке, — когда-то принадлежал знаменитому Билю Блайндеру, который ныне усопший, как и все мы уснем в свою очередь. Биль, сударыня, был конюхом и ходил за двумя всем известными пегими кобылами, которые возили бристольскую скорую карету и только под одну песенку и соглашались бежать — о южном ветре и облачном небе, — ее-то и играл кондуктор без передышки всякий раз, как их впрягали. Несколько недель Биль держался на ногах, а потом потерял аппетит, а потом почувствовал себя очень плохо; вот он и говорит своему приятелю: «Мейти, говорит, сдается мне, что я подхожу к столбу не с того боку и скоро мне крышка. Не отрицай, говорит, я-то знаю, что это так, и позаботься, чтобы мне не мешали, говорит, потому, что я отложил немножко денег и иду теперь в конюшню писать свою последнюю волю и завещание». — «Я позабочусь, чтобы никто не мешал, — говорит его приятель, — а ты держи только голову выше, тряхни малость ушами и еще двадцать лет проживешь». Биль Блайндер ничего ему не отвечает, идет в конюшню и там немного погодя ложится между двумя пегими и умирает, написав сперва на крышке ящика для овса: «Это последняя воля и завещание Биля Блайндера». Все натурально очень удивились и стали искать в соломе и на сеновале, и где только не искали, а потом открывают ящик и видят, что он взял да и написал мелом свою волю изнутри на крышке; крышку пришлось снять с петель и отправить в Докторс-Коммонс на утверждение, и по этому-вот самому документу этот фонарь перешел к Тони Веллеру, и вот почему, сударыня, он для меня сокровище, и я прошу, если вы будете так добры, о нем особенно позаботиться.
Экономка любезно обещала хранить дорогой мистеру Уэллеру фонарь в надежнейшем месте, и мистер Пиквик, смеясь, удалился. Телохранители следовали бок о бок: мистер Уэллер-старший был застегнут и закутан от подбородка до сапог, а Сэм, засунув руки в карманы и заломив шляпу набекрень, упрекал на ходу своего отца за крайнее многословие.
Я был немало удивлен, когда, повернувшись, чтобы идти наверх, встретил в коридоре цирюльника в такое позднее время; ибо его присутствие ограничивается каким-нибудь получасом, и то по утрам. Но Джек Редберн, который узнает (чутьем, я думаю) обо всех домашних событиях, очень весело сообщил мне о том, что в этот вечер было основано в кухне общество в подражание нашему, названное «Часы мистера Уэллера», членом коего стал цирюльник, и что он, Джек, обязуется найти способ знакомить меня со всеми его будущими трудами, после чего я попросил его как в собственных интересах, так и в интересах моих читателей сделать это во что бы то ни стало.
Так как наш разговор, естественно, перешел на вакантное место, то мы охотно прислушались к этому замечанию и вопросительно взглянули на нашего друга.
— Я уверен, — продолжал он, — что мистер Пиквик знаком с кем-нибудь, кто явился бы для нас приобретением; он должен знать человека, который нам нужен. Прошу вас, не будем терять времени и покончим с этим вопросом. Не так ли, мистер Пиквик?
Джентльмен, к которому был обращен сей вопрос, хотел было дать устный ответ, но, вспомнив о дефекте нашего друга, заменил такого рода ответ пятьюдесятью кивками. Затем, взяв доску и начертав на ней печатными буквами гигантское «да», он протянул ее через стол и, потирая руки и всматриваясь в наши лица, объявил, что он и глухой джентльмен прекрасно понимают друг друга.
— Человек, которого я имею в виду, — сказал мистер Пиквик, — и которого в настоящее время я бы не осмелился еще назвать, если бы вы не представили мне такой возможности, — очень странный старик. Его фамилия — Бембер.
— Бембер! — воскликнул Джек. — Я уверен, что уже слышал это имя.
— В таком случае я не сомневаюсь, — отвечал мистер Пиквик, — что вы помните его по истории моих приключений (я говорю о посмертных записках нашего старого клуба), хотя о нем упоминается лить вскользь, и, если я не ошибаюсь, он появляется только один раз.
— Совершенно верно! — сказал Джек. — Позвольте-ка… Это — тот человек, который питает исключительный интерес к старым, заплесневелым комнатам и Иннам, рассказывает какие-то истории, имеющие отношение к его излюбленной теме… и рассказал странную повесть о привидениях… это он?
— Он самый. Так вот, — продолжал мистер Пиквик, понизив голос и говоря таинственным и конфиденциальным тоном, — это весьма необыкновенный и замечательный человек; живет, и говорит, и взирает, словно какой-то странный призрак, которому доставляет наслаждение обитать в старых домах; и до такой степени поглощен этой одной темой, о коей вы только что упомянули, что это поистине вызывает изумление. Удалившись в частную жизнь, я разыскал его, и, смею вас уверить, чем чаще я его вижу, тем сильнее воздействует на меня странное и мечтательное расположение его духа.
— Где он живет? — осведомился я.
— Он живет, — отвечал мистер Пиквик, — в одном из этих скучных, заброшенных, старых домов, с которыми связаны все его помыслы и рассказы; живет в полном одиночестве и часто проводит взаперти несколько недель подряд. В таком уединении он предается тем фантазиям, которым давно потворствовал, а когда появляется на людях или кто-нибудь из внешнего мира приходит навестить его, эти фантазии по-прежнему занимают его мысли и остаются его любимой темой. Пожалуй, я могу сказать, что он начал относиться с уважением ко мне и с интересом к моим визитам — я уверен, что эти чувства он перенесет и на Часы мистера Хамфри, если он хоть раз появится среди нас. Я хочу только объяснить вам, что он — странный, одинокий мечтатель — в мире, но не от мира, — и не похож ни на кого из здесь присутствующих, так же как не похож ни на кого из людей, которых я когда-либо встречал или знал.
Мистер Майлс выслушал этот отзыв о предлагаемом члене вашего общества с довольно кислой физиономией и, пробурчав, что, пожалуй, старик немножко тронулся, пожелал узнать, богат ли он.
— Я его никогда не спрашивал, — сказал мистер Пиквик.
— Тем не менее вы могли бы это знать, сэр, — резко возразил мистер Майлс.
— Быть может, сэр, — сказал мистер Пиквик не менее резко, чем тот, — но я не знаю. Да и в самом деле, — добавил он, вновь обретая обычную свою мягкость, — я не имею возможности судить. Он живет бедно, но это, по-видимому, соответствует его характеру. Я никогда не слышал, чтобы он заговаривал о своем материальном положении, и никогда не встречал никого, кто бы имел об этом хоть малейшее представление. Право же, я сообщил вам все, что о нем знаю, и от вас зависит решить, желаете ли вы узнать больше, или уже знаете вполне достаточно.
Мы единогласно пришли к тому заключению, что нам хотелось бы знать больше; и, в виде компромисса с мистером Майлсом (который хотя и сказал: да… о, разумеется… он не прочь знать больше об этом джентльмене… Он не имеет никакого права восставать против воли всех и так далее, однако же с сомнением покачал головой и несколько раз произнес «гм!» с особой выразительностью), было условлено, что мистер Пиквик отправится вместе со мной с вечерним визитом к объекту нашей дискуссии; для этой цели сей джентльмен и я немедленно сговорились встретиться в ближайшее время, причем было указано, что ответственность будет лежать на мне, и либо я предложу старику присоединиться к нам, либо не предложу, в зависимости от того, что покажется мне более уместным. Когда был разрешен этот важный вопрос, мы вернулись к часовому футляру (читатель нас уже опередил), и благодаря находящимся в нем рукописям и разговору, ими вызванному, время пролетело быстро.
Когда мы распустили собрание, мистер Пиквик отвел меня в сторону и объявил, что провел чудеснейший и приятнейший вечер. Сделав это сообщение с видом в высшей степени таинственным, он отвел Джека Редберна в другой угол, чтобы сказать ему то же самое, а затем удалился в третий угол с глухим джентльменом и грифельной доской, чтобы повторить свое заверение. Забавно было наблюдать происходившую в нем борьбу, выразить ли и мистеру Майлсу свое дружеское расположение, или обойтись с ним со сдержанным достоинством. Несколько раз он с дружелюбным видом подходил к нему сзади и столько же раз отступал, не произнеся ни слова; наконец, когда он наклонился к самому уху этого джентльмена и готов был шепнуть что-то умиротворяющее и приятное, мистер Майлс случайно оглянулся, после чего мистер Пиквик отскочил и сказал с некоторой запальчивостью: «Спокойной ночи, сэр… я хотел бы пожелать спокойной ночи, сэр… и больше ничего», — и при этом поклонился и отошел от него.
— Ну как, Сэм? — сказал мистер Пиквик, спустившись вниз.
— Все в порядке, сэр, — отвечал мистер Уэллер. Держитесь крепко, сэр. Сперва правая рука… потом левая… потом нужно хорошенько встряхнуться, и пальто надето, сэр.
Мистер Пиквик последовал этим указаниям и, пользуясь и в дальнейшем помощью Сэма, который дернул его за один конец воротника, и мистера Уэллера-старшего, который сильно дернул за другой конец, был быстро облачен. Мистер Уэллер-старший извлек затем большой конюшенный фонарь, который он по прибытии заботливо поставил в дальний угол, и осведомился, желает ли мистер Пиквик, чтобы «фонари были зажжены».
— Пожалуй, сегодня не надо, — отвечал мистер Пиквик.
— Тогда, с разрешения этой-вот леди, — сказал мистер Уэллер, — мы оставим его здесь до следующего путешествия. Этот-вот фонарь, сударыня, продолжал мистер Уэллер, протягивая его экономке, — когда-то принадлежал знаменитому Билю Блайндеру, который ныне усопший, как и все мы уснем в свою очередь. Биль, сударыня, был конюхом и ходил за двумя всем известными пегими кобылами, которые возили бристольскую скорую карету и только под одну песенку и соглашались бежать — о южном ветре и облачном небе, — ее-то и играл кондуктор без передышки всякий раз, как их впрягали. Несколько недель Биль держался на ногах, а потом потерял аппетит, а потом почувствовал себя очень плохо; вот он и говорит своему приятелю: «Мейти, говорит, сдается мне, что я подхожу к столбу не с того боку и скоро мне крышка. Не отрицай, говорит, я-то знаю, что это так, и позаботься, чтобы мне не мешали, говорит, потому, что я отложил немножко денег и иду теперь в конюшню писать свою последнюю волю и завещание». — «Я позабочусь, чтобы никто не мешал, — говорит его приятель, — а ты держи только голову выше, тряхни малость ушами и еще двадцать лет проживешь». Биль Блайндер ничего ему не отвечает, идет в конюшню и там немного погодя ложится между двумя пегими и умирает, написав сперва на крышке ящика для овса: «Это последняя воля и завещание Биля Блайндера». Все натурально очень удивились и стали искать в соломе и на сеновале, и где только не искали, а потом открывают ящик и видят, что он взял да и написал мелом свою волю изнутри на крышке; крышку пришлось снять с петель и отправить в Докторс-Коммонс на утверждение, и по этому-вот самому документу этот фонарь перешел к Тони Веллеру, и вот почему, сударыня, он для меня сокровище, и я прошу, если вы будете так добры, о нем особенно позаботиться.
Экономка любезно обещала хранить дорогой мистеру Уэллеру фонарь в надежнейшем месте, и мистер Пиквик, смеясь, удалился. Телохранители следовали бок о бок: мистер Уэллер-старший был застегнут и закутан от подбородка до сапог, а Сэм, засунув руки в карманы и заломив шляпу набекрень, упрекал на ходу своего отца за крайнее многословие.
Я был немало удивлен, когда, повернувшись, чтобы идти наверх, встретил в коридоре цирюльника в такое позднее время; ибо его присутствие ограничивается каким-нибудь получасом, и то по утрам. Но Джек Редберн, который узнает (чутьем, я думаю) обо всех домашних событиях, очень весело сообщил мне о том, что в этот вечер было основано в кухне общество в подражание нашему, названное «Часы мистера Уэллера», членом коего стал цирюльник, и что он, Джек, обязуется найти способ знакомить меня со всеми его будущими трудами, после чего я попросил его как в собственных интересах, так и в интересах моих читателей сделать это во что бы то ни стало.
IV. Часы мистера Уэллера
Оказывается, как только экономка была оставлена в обществе двух мистеров Уэллеров в первый день знакомства, она тотчас же призвала на помощь цирюльника, мистера Слитерса, который прятался в кухне, ожидая ее зова; не переставая слащаво улыбаться, она представила его как человека, который поможет ей исполнить общественную обязанность — принять почтенных гостей.
— Право же, — сказала она, — без мистера Слитерса я была бы поставлена в очень неловкое положение.
— О неловкости не может быть разговора, сударыня, — сказал мистер Уэллер-старший с величайшей вежливостью, — решительно никакого разговора! Леди, — добавил старый джентльмен, оглядываясь вокруг с видом человека, который устанавливает неопровержимый факт, — леди не может быть неловкой. Натура об этом позаботилась.
Экономка наклонила голову и улыбнулась еще слащавее. Цирюльник, который суетился вокруг мистера Уэллера и Сэма, страстно желая познакомиться с ними ближе, потер руки и воскликнул: «Правильно! Весьма справедливо, сэр!» — после чего Сэм повернулся и молча смотрел на него в упор, в течение нескольких секунд.
— Я знавал только одного из вашей профессии, — сказал Сэм, задумчиво устремив взгляд на краснеющего цирюльника, — но он стоил дюжины и был прямо-таки предан своему делу!
— Он был известен мягкой манерой брить, сэр, — осведомился мистер Слитерс, — или стрижкой и завивкой?
— И тем и другим, — отвечал Сэм. — Мягкое бритье было его натурой, а стрижка и завивка — его гордостью и славой. Все свои радости он получал от своей профессии. Он тратил все деньги на медведей и вдобавок еще влез из-за них в долги, и медведи по целым дням рычали внизу в переднем погребе и бессильно скрежетали зубами, а жир их родственников и друзей продавался в розницу в аптекарских банках в цирюльне наверху, и окно первого этажа было украшено их головами, не говоря уже о том, каким для них было ужасным огорчением видеть, как человек шагает целый день взад и вперед по тротуару с портретом Медведя в предсмертной агонии, а внизу написано крупными буквами: «Еще одно прекрасное животное было убито вчера у Джинкинсона!» Как бы то ни было, а они там жили, и Джинкинсон там жил, пока очень сильно не заболел каким-то внутренним расстройством, у него отнялись ноги, и он был прикован к постели и пролежал очень долго; но даже и в ту пору он так гордился своей профессией, что, как только ему сделалось хуже, доктор, бывало, спускался вниз и говорил: «Сегодня утром Джинкинсон очень плох, нужно расшевелить медведей»); и в самом деле, как только их расшевелят и они поднимут рев, Джинкинсон, как бы он ни был плох, открывает глаза, кричит: «А вот медведи!» — и оживает снова.[165]
— Поразительно! — воскликнул цирюльник.
— Ни капельки, — сказал Сэм. — Ничего нет хитрее человеческой природы. Однажды доктор сказал ему: «Завтра я, по обыкновению, наведаюсь утром», — а Джинкинсон хватает его за руку и говорит: «Доктор, говорит, сделайте мне одно одолжение!» — «С удовольствием, Джинкинсон», — говорит доктор. «В таком случае, доктор, — говорит Джинкинсон, — приходите небритым и разрешите мне вас побрить!» — «Согласен», — говорит доктор. «Да благословит вас бог!» — говорит Джинкинсон. На следующий день приходит доктор, а когда Джинкинсон отменно его побрил, он и говорит: «Джинкинсон, говорит, совершенно ясно, что вам это идет на пользу. Так вот, говорит, есть у меня кучер с такой бородой, что у вас на сердце легко станет, когда вы над ней поработаете, и хотя, говорит, выездной лакей не может похвастаться бородой, однако он пробует отпустить такие бакенбарды, что бритва будет для них божеской милостью. Если, говорит, они будут по очереди смотреть за экипажем, когда он ждет внизу, что вам мешает делать им операции каждый день так же, как и мне? У вас, говорит, шестеро ребят, что вам мешает обрить им всем головы и всегда их подбривать? У вас есть два помощника в цирюльне внизу, что вам мешает стричь и завивать их, когда вздумается? Сделайте, говорит, это, и вы опять будете человеком». Джинкинсон стиснул доктору руку и в тот же день принялся за дело; инструменты он держал у себя на постели, и как только чувствовал, что ему становится хуже, брал одного из ребят, которые носились по всему дому, а головы у них были похожи на чистейшие голландские сыры, и снова его брил. Однажды приходит к нему законник писать завещание, и все время, пока он писал, Джинкинсон потихоньку стриг ему волосы большими ножницами. «Что это за щелканье? — нет-нет да и скажет законник. — Похоже на то, что человеку стригут волосы». — «Очень похоже на то, что человеку стригут волосы», — с самым невинным видом говорит Джинкинсон и прячет ножницы. К тому времени, когда законник узнал, в чем дело, он распрощался с последними волосами. Таким манером Джинкинсон держался очень долго, но вот однажды зовет он всех детей одного за другим, бреет каждого наголо и целует в макушку; потом зовет двух помощников, всех их подстригает и завивает в самом элегантном стиле, а потом говорит, что ему хотелось бы услышать голос самого жирного медведя, и эту его просьбу немедленно исполняют; потом он говорит, что чувствует себя очень хорошо и желает остаться один, а потом умирает, но сначала самому себе подстригает волосы и делает один завиток на самой середине лба.
Эта история произвела огромное впечатление не только на мистера Слитерса, но и на экономку, которая проявляла такое желание всем угодить и такое благодушие, что мистер Уэллер со встревоженным видом осведомился шепотом у сына, не зашел ли он слишком далеко.
— Что это значит — «слишком далеко»? — спросил Сэм.
— Да этот-вот комплиментик, Сэмми, насчет неловкости, которой нет и в помине у леди, — пояснил его отец.
— Уж не думаете ли вы, что она влюбилась в вас по этому случаю? — воскликнул Сэм.
— Случались и более чудные вещи, мой мальчик, — хриплым шепотом отвечал мистер Уэллер, — я всегда боюсь влюбить в себя, Сэмми. Знай я, как сделать себя безобразным или неприятным, я бы это сделал, Сэмивел, это лучше, чем жить в постоянном страхе!
В тот момент мистер Уэллер не имел возможности останавливаться на тех опасениях, какие его осаждали, ибо непосредственная причина его страхов проследовала вниз по лестнице, извиняясь при этом, что ведет его в кухню, которую, однако, она вынуждена предложить ему предпочтительно перед своей собственной маленькой комнатой еще и потому, что в кухне удобнее будет курить и она находится в ближайшем соседстве с пивным погребом. Сделанные приготовления в достаточной мере свидетельствовали о том, что это были не пустые слова, ибо на сосновом столе находились солидный кувшин эля и стаканы, подле них лежали чистые трубки и обильный запас табаку для старого джентльмена и его сына, а на кухонном шкафу поблизости — большой кусок холодной говядины и всякая другая снедь. При виде этой сервировки мистер Уэллер сначала разрывался между своей склонностью к общительности и предположением, не следует ли рассматривать эту сервировку как признак того, что в него уже влюбились, но вскоре он уступил своим природным побуждениям и не спеша с веселым лицом уселся за стол.
— Что касается, сударыня, поглощения этой-вот сорной травы в присутствии леди, — сказал мистер Уэллер, беря трубку и снова кладя ее на стол, — то это не годится. Сэмивел, полное воздержание!
— Но я это очень люблю, — сказала экономка.
— Нет! — возразил мистер Уэллер, качая головой. Нет!
— Честное слово, люблю, — сказала экономка. — Мистер Слитерс знает.
Мистер Уэллер кашлянул и, несмотря на подтверждение цирюльника, снова сказал: «Нет», но менее энергически, чем раньше. Экономка зажгла кусок бумаги и настояла на том, чтобы своими прекрасными руками поднести его к трубке. Мистер Уэллер сопротивлялся; экономка кричала, что обожжет пальцы; мистер Уэллер уступил. Трубка была зажжена, мистер Уэллер сделал хорошую затяжку и, поймав себя на том, что улыбается экономке, тотчас же изменил выражение лица и строго посмотрел на свечку с непреклонным решением никого не влюблять в себя и у других не поощрять мыслей о влюбленности. В этом твердом решении он укрепился, как вдруг услышал голос сына.
— Мне кажется, — сказал Сэм, который курил хладнокровно и с большим удовольствием, — если леди согласна, было бы для нас четверых очень кстати основать наш собственный клуб, вроде того, который командиры устроили наверху, и пусть он, — Сэм указал мундштуком трубки на своего родителя, — будет председателем.
Экономка любезно заявила, что эта самая мысль уже приходила ей в голову. Цирюльник сказал то же самое. Мистер Уэллер ничего не сказал, но положил свою трубку, словно в припадке вдохновения, и приступил к следующим маневрам.
Расстегнув три нижних пуговицы жилета и приостановившись на секунду, чтобы насладиться свободным притоком воздуха, вызванным этой процедурой, он энергически ухватился за свою часовую цепочку и медленно и с величайшим трудом извлек из кармана огромные серебряные часы с двойной крышкой, которые вылезли вместе с подкладкой кармана, а для того чтобы их отцепить, мистер Уэллер затратил много сил и очень раскраснелся. Вытащив их, наконец, благополучно, он открыл крышку и завел их ключом соответствующих размеров, затем снова закрыл крышку и, приложив к уху часы с целью убедиться, что они идут, сильно ударил ими несколько раз по столу, чтобы улучшить ход.
— Вот! — сказал мистер Уэллер, кладя их на стол циферблатом вверх. Вот название и вывеска этого-вот общества. Сэмми, придвинь сюда те два табурета вместо тех незанятых кресел! Леди и джентльмены, часы мистера Уэллера заведены и сейчас идут. К порядку!
Дабы придать силу этому воззванию, мистер Уэллер, пользуясь часами как председательским молоточком и заметив с большой гордостью, что повредить им ничто не может, а всякого рода падения значительно повышают качество механизма и помогают регулятору, стукнул по столу несколько раз и объявил общество формально учрежденным.
— И чтобы никто у нас не подсмеивался над председателем, Сэмивел, сказал мистер Уэллер своему сыну, — а не то я запру тебя в погреб, и тогда мы можем очутиться в таком положении, которое американцы называют «тупик», а англичане — вопросом привилегий.
Сделав это дружеское предостережение, председатель с большим достоинством расположился в своем кресле и предложил мистеру Сэмюелу рассказать какую-нибудь историю.
— Я одну уже рассказал, — отвечал Сэм.
— Очень хорошо, сэр, расскажите другую, — возразил председатель.
— Мы только что рассуждали, сэр, — сказал Сэм, поворачиваясь к мистеру Слитерсу, — о цирюльниках. На эту-вот плодотворную тему я вам коротко расскажу романическую историйку еще об одном цирюльнике, которой вы, может быть, никогда не слышали.
— Сэмивел, — сказал мистер Уэллер, снова приводя часы в резкое столкновение со столом, — обращайтесь со всеми своими замечаниями только к председателю, сэр, а не к частным личностям.
— А если мне разрешат сказать к порядку заседания, — сказал кротким голосом цирюльник и, оглядываясь вокруг с примирительной улыбкой, перегнулся через стол, опираясь на него суставами левой руки, — если мне разрешат сказать к порядку заседания, я бы заметил, что «цирюльники» не совсем соответствуют тому выражению, которое приятно и успокоительно для наших чувств. Вы, сэр, поправьте меня, если я ошибаюсь, но мне кажется, что есть в словаре такое слово, как «парикмахеры».
— Да, но предположите, что он не был парикмахером, — вставил Сэм.
— А ты, Сэм, будь парламентарным и называй его парикмахером, — возразил его отец. — В каком-нибудь другом месте каждого джентльмена зовут «почтенный», а здесь каждый цирюльник — парикмахер. Когда вы читаете речи в газетах и видите, что один джентльмен говорит о другом: «Почтенный член, если он разрешит мне назвать его так», — вы понимаете, сэр, что это значит: «Если он разрешит мне поддерживать эту-вот приятную и общую ложь».
Отметим факт, подтвержденный историей и опытом: великие люди возвышаются сообразно с тем положением, какое занимают. Мистер Уэллер в роли председателя проявил такую одаренность, что Сэм сначала не мог говорить и только ухмылялся от изумления, которое сковало его умственные способности, а затем издал протяжный и монотонный свист. Мало того, старый джентльмен как будто даже сам себя крайне изумил, о чем свидетельствовал тихий и сдавленный смех, которым он услаждал себя после того, как высказал сию правильную мысль.
— А вот и история, — начал Сэм. — Жид когда-то молодой парикмахер, который открыл славную маленькую лавку с четырьмя восковыми куклами в витрине — два джентльмена и две леди; у джентльменов синие точки вместо бороды, большие бакенбарды, пышная шевелюра, необыкновенно светлые глаза и удивительно розовые ноздри, у обеих леди — голова, склоненная к плечу, правый указательный палец прижат к губам, а формы прекрасно развиты, и в этом последнем отношении леди пользовались преимуществом перед джентльменами, которым разрешено было иметь только очень маленькие плечи, а дальше они неожиданно заканчивались замысловатой драпировкой. Было у парикмахера также много головных и зубных щеток, выставленных в витрине, аккуратные стеклянные ящики на прилавке, наверху комната для стрижки и весы в лавке, как раз против двери; но главной приманкой и украшением были куклы, и этот-вот молодой парикмахер постоянно выбегал на улицу поглядеть на них и постоянно подбегал к ним, чтобы навести лоск; короче говоря, он так гордился ими, что, когда наступало воскресенье, он всегда грустил и печалился, думая о том, что они закрыты ставнями, и по этому случаю с нетерпением ждал понедельника. Одна из этих кукол была его любимицей предпочтительно перед другими, а когда его спрашивали, почему он не женится, — особенно часто спрашивали знакомые молодые леди, — он, бывало, говорил: «Ни за что! Никогда! Я, говорит, не свяжу себя узами брака, пока не встречусь с молодой женщиной, которая будет такой, как моя мечта, эта-вот прекрасная кукла с белокурыми волосами. Тогда, но не раньше, я, говорит, соглашусь пойти к алтарю!» Все его знакомые молодые леди, у которых были темные волосы, говорили ему, что это грешно и что он поклоняется идолу, а те, которые хоть чуточку походили цветом на куклу, очень сильно краснели и, как было замечено, считали его очень милым молодым человеком.
— Сэмивел! — важно сказал мистер Уэллер. — Один из членов этого общества принадлежит к нежному полу, о котором только что упоминалось, и потому я должен просить, чтобы ты не делал никаких замечаний.
— А разве я их делаю? — осведомился Сэм.
— К порядку, сэр! — возразил мистер Уэллер с достоинством; затем отец заслонил в нем председателя, и он добавил обычным своим тоном: — Сэмивел, погоняй!
Сэм обменялся улыбками с экономкой и продолжал:
— Молодой парикмахер заявлял об этом в течение полугода, а потом встретил молодую леди, которая была точной копией прекрасной куклы. «Ну, говорит он, — все кончено. Я — раб!» Молодая леди оказалась не только копией прекрасной куклы, она была очень романтична, так же как молодой парикмахер, и он сказал: «О! Какое сродство душ! Какое излияние чувств! Какое взаимное понимание!» Молодая леди, конечно, говорила не много, но выражалась приятно, и вскоре после этого пришла навестить его с их общим другом. Парикмахер бежит ей навстречу, но она, увидев кукол, меняется в лице и начинает ужасно дрожать. «Посмотрите, моя милая, — говорит парикмахер, — вот еще изображение в моем окне, но здесь оно не лучше, чем в моем сердце!» — «Мое изображение!» — говорит она. «Ваше!» — отвечает парикмахер. «Ну, а это чье изображение?» спрашивает она, показывая на одного из джентльменов. «Ничье, моя милая, говорит он, — это только мечта». — «Мечта! „ — кричит она. — Это портрет, я чувствую, что это портрет, и это-вот благородное лицо должно принадлежать военному!“ „Что я слышу!“ — восклицает он, взъерошивая свои кудри. „Уильям Гибс, — говорит она очень твердо, — об этом больше ни слова! Я, говорит, уважаю вас, как друга, но мои чувства направлены на это мужественное чело“. „Это, — говорит парикмахер, — полный крах, и в нем я вижу перст судьбы. Прощайте!“ С этими словами он врывается в лавку, отбивает кукле нос щипцами для завивки, растапливает ее в камине и с тех пор не улыбается.
— Право же, — сказала она, — без мистера Слитерса я была бы поставлена в очень неловкое положение.
— О неловкости не может быть разговора, сударыня, — сказал мистер Уэллер-старший с величайшей вежливостью, — решительно никакого разговора! Леди, — добавил старый джентльмен, оглядываясь вокруг с видом человека, который устанавливает неопровержимый факт, — леди не может быть неловкой. Натура об этом позаботилась.
Экономка наклонила голову и улыбнулась еще слащавее. Цирюльник, который суетился вокруг мистера Уэллера и Сэма, страстно желая познакомиться с ними ближе, потер руки и воскликнул: «Правильно! Весьма справедливо, сэр!» — после чего Сэм повернулся и молча смотрел на него в упор, в течение нескольких секунд.
— Я знавал только одного из вашей профессии, — сказал Сэм, задумчиво устремив взгляд на краснеющего цирюльника, — но он стоил дюжины и был прямо-таки предан своему делу!
— Он был известен мягкой манерой брить, сэр, — осведомился мистер Слитерс, — или стрижкой и завивкой?
— И тем и другим, — отвечал Сэм. — Мягкое бритье было его натурой, а стрижка и завивка — его гордостью и славой. Все свои радости он получал от своей профессии. Он тратил все деньги на медведей и вдобавок еще влез из-за них в долги, и медведи по целым дням рычали внизу в переднем погребе и бессильно скрежетали зубами, а жир их родственников и друзей продавался в розницу в аптекарских банках в цирюльне наверху, и окно первого этажа было украшено их головами, не говоря уже о том, каким для них было ужасным огорчением видеть, как человек шагает целый день взад и вперед по тротуару с портретом Медведя в предсмертной агонии, а внизу написано крупными буквами: «Еще одно прекрасное животное было убито вчера у Джинкинсона!» Как бы то ни было, а они там жили, и Джинкинсон там жил, пока очень сильно не заболел каким-то внутренним расстройством, у него отнялись ноги, и он был прикован к постели и пролежал очень долго; но даже и в ту пору он так гордился своей профессией, что, как только ему сделалось хуже, доктор, бывало, спускался вниз и говорил: «Сегодня утром Джинкинсон очень плох, нужно расшевелить медведей»); и в самом деле, как только их расшевелят и они поднимут рев, Джинкинсон, как бы он ни был плох, открывает глаза, кричит: «А вот медведи!» — и оживает снова.[165]
— Поразительно! — воскликнул цирюльник.
— Ни капельки, — сказал Сэм. — Ничего нет хитрее человеческой природы. Однажды доктор сказал ему: «Завтра я, по обыкновению, наведаюсь утром», — а Джинкинсон хватает его за руку и говорит: «Доктор, говорит, сделайте мне одно одолжение!» — «С удовольствием, Джинкинсон», — говорит доктор. «В таком случае, доктор, — говорит Джинкинсон, — приходите небритым и разрешите мне вас побрить!» — «Согласен», — говорит доктор. «Да благословит вас бог!» — говорит Джинкинсон. На следующий день приходит доктор, а когда Джинкинсон отменно его побрил, он и говорит: «Джинкинсон, говорит, совершенно ясно, что вам это идет на пользу. Так вот, говорит, есть у меня кучер с такой бородой, что у вас на сердце легко станет, когда вы над ней поработаете, и хотя, говорит, выездной лакей не может похвастаться бородой, однако он пробует отпустить такие бакенбарды, что бритва будет для них божеской милостью. Если, говорит, они будут по очереди смотреть за экипажем, когда он ждет внизу, что вам мешает делать им операции каждый день так же, как и мне? У вас, говорит, шестеро ребят, что вам мешает обрить им всем головы и всегда их подбривать? У вас есть два помощника в цирюльне внизу, что вам мешает стричь и завивать их, когда вздумается? Сделайте, говорит, это, и вы опять будете человеком». Джинкинсон стиснул доктору руку и в тот же день принялся за дело; инструменты он держал у себя на постели, и как только чувствовал, что ему становится хуже, брал одного из ребят, которые носились по всему дому, а головы у них были похожи на чистейшие голландские сыры, и снова его брил. Однажды приходит к нему законник писать завещание, и все время, пока он писал, Джинкинсон потихоньку стриг ему волосы большими ножницами. «Что это за щелканье? — нет-нет да и скажет законник. — Похоже на то, что человеку стригут волосы». — «Очень похоже на то, что человеку стригут волосы», — с самым невинным видом говорит Джинкинсон и прячет ножницы. К тому времени, когда законник узнал, в чем дело, он распрощался с последними волосами. Таким манером Джинкинсон держался очень долго, но вот однажды зовет он всех детей одного за другим, бреет каждого наголо и целует в макушку; потом зовет двух помощников, всех их подстригает и завивает в самом элегантном стиле, а потом говорит, что ему хотелось бы услышать голос самого жирного медведя, и эту его просьбу немедленно исполняют; потом он говорит, что чувствует себя очень хорошо и желает остаться один, а потом умирает, но сначала самому себе подстригает волосы и делает один завиток на самой середине лба.
Эта история произвела огромное впечатление не только на мистера Слитерса, но и на экономку, которая проявляла такое желание всем угодить и такое благодушие, что мистер Уэллер со встревоженным видом осведомился шепотом у сына, не зашел ли он слишком далеко.
— Что это значит — «слишком далеко»? — спросил Сэм.
— Да этот-вот комплиментик, Сэмми, насчет неловкости, которой нет и в помине у леди, — пояснил его отец.
— Уж не думаете ли вы, что она влюбилась в вас по этому случаю? — воскликнул Сэм.
— Случались и более чудные вещи, мой мальчик, — хриплым шепотом отвечал мистер Уэллер, — я всегда боюсь влюбить в себя, Сэмми. Знай я, как сделать себя безобразным или неприятным, я бы это сделал, Сэмивел, это лучше, чем жить в постоянном страхе!
В тот момент мистер Уэллер не имел возможности останавливаться на тех опасениях, какие его осаждали, ибо непосредственная причина его страхов проследовала вниз по лестнице, извиняясь при этом, что ведет его в кухню, которую, однако, она вынуждена предложить ему предпочтительно перед своей собственной маленькой комнатой еще и потому, что в кухне удобнее будет курить и она находится в ближайшем соседстве с пивным погребом. Сделанные приготовления в достаточной мере свидетельствовали о том, что это были не пустые слова, ибо на сосновом столе находились солидный кувшин эля и стаканы, подле них лежали чистые трубки и обильный запас табаку для старого джентльмена и его сына, а на кухонном шкафу поблизости — большой кусок холодной говядины и всякая другая снедь. При виде этой сервировки мистер Уэллер сначала разрывался между своей склонностью к общительности и предположением, не следует ли рассматривать эту сервировку как признак того, что в него уже влюбились, но вскоре он уступил своим природным побуждениям и не спеша с веселым лицом уселся за стол.
— Что касается, сударыня, поглощения этой-вот сорной травы в присутствии леди, — сказал мистер Уэллер, беря трубку и снова кладя ее на стол, — то это не годится. Сэмивел, полное воздержание!
— Но я это очень люблю, — сказала экономка.
— Нет! — возразил мистер Уэллер, качая головой. Нет!
— Честное слово, люблю, — сказала экономка. — Мистер Слитерс знает.
Мистер Уэллер кашлянул и, несмотря на подтверждение цирюльника, снова сказал: «Нет», но менее энергически, чем раньше. Экономка зажгла кусок бумаги и настояла на том, чтобы своими прекрасными руками поднести его к трубке. Мистер Уэллер сопротивлялся; экономка кричала, что обожжет пальцы; мистер Уэллер уступил. Трубка была зажжена, мистер Уэллер сделал хорошую затяжку и, поймав себя на том, что улыбается экономке, тотчас же изменил выражение лица и строго посмотрел на свечку с непреклонным решением никого не влюблять в себя и у других не поощрять мыслей о влюбленности. В этом твердом решении он укрепился, как вдруг услышал голос сына.
— Мне кажется, — сказал Сэм, который курил хладнокровно и с большим удовольствием, — если леди согласна, было бы для нас четверых очень кстати основать наш собственный клуб, вроде того, который командиры устроили наверху, и пусть он, — Сэм указал мундштуком трубки на своего родителя, — будет председателем.
Экономка любезно заявила, что эта самая мысль уже приходила ей в голову. Цирюльник сказал то же самое. Мистер Уэллер ничего не сказал, но положил свою трубку, словно в припадке вдохновения, и приступил к следующим маневрам.
Расстегнув три нижних пуговицы жилета и приостановившись на секунду, чтобы насладиться свободным притоком воздуха, вызванным этой процедурой, он энергически ухватился за свою часовую цепочку и медленно и с величайшим трудом извлек из кармана огромные серебряные часы с двойной крышкой, которые вылезли вместе с подкладкой кармана, а для того чтобы их отцепить, мистер Уэллер затратил много сил и очень раскраснелся. Вытащив их, наконец, благополучно, он открыл крышку и завел их ключом соответствующих размеров, затем снова закрыл крышку и, приложив к уху часы с целью убедиться, что они идут, сильно ударил ими несколько раз по столу, чтобы улучшить ход.
— Вот! — сказал мистер Уэллер, кладя их на стол циферблатом вверх. Вот название и вывеска этого-вот общества. Сэмми, придвинь сюда те два табурета вместо тех незанятых кресел! Леди и джентльмены, часы мистера Уэллера заведены и сейчас идут. К порядку!
Дабы придать силу этому воззванию, мистер Уэллер, пользуясь часами как председательским молоточком и заметив с большой гордостью, что повредить им ничто не может, а всякого рода падения значительно повышают качество механизма и помогают регулятору, стукнул по столу несколько раз и объявил общество формально учрежденным.
— И чтобы никто у нас не подсмеивался над председателем, Сэмивел, сказал мистер Уэллер своему сыну, — а не то я запру тебя в погреб, и тогда мы можем очутиться в таком положении, которое американцы называют «тупик», а англичане — вопросом привилегий.
Сделав это дружеское предостережение, председатель с большим достоинством расположился в своем кресле и предложил мистеру Сэмюелу рассказать какую-нибудь историю.
— Я одну уже рассказал, — отвечал Сэм.
— Очень хорошо, сэр, расскажите другую, — возразил председатель.
— Мы только что рассуждали, сэр, — сказал Сэм, поворачиваясь к мистеру Слитерсу, — о цирюльниках. На эту-вот плодотворную тему я вам коротко расскажу романическую историйку еще об одном цирюльнике, которой вы, может быть, никогда не слышали.
— Сэмивел, — сказал мистер Уэллер, снова приводя часы в резкое столкновение со столом, — обращайтесь со всеми своими замечаниями только к председателю, сэр, а не к частным личностям.
— А если мне разрешат сказать к порядку заседания, — сказал кротким голосом цирюльник и, оглядываясь вокруг с примирительной улыбкой, перегнулся через стол, опираясь на него суставами левой руки, — если мне разрешат сказать к порядку заседания, я бы заметил, что «цирюльники» не совсем соответствуют тому выражению, которое приятно и успокоительно для наших чувств. Вы, сэр, поправьте меня, если я ошибаюсь, но мне кажется, что есть в словаре такое слово, как «парикмахеры».
— Да, но предположите, что он не был парикмахером, — вставил Сэм.
— А ты, Сэм, будь парламентарным и называй его парикмахером, — возразил его отец. — В каком-нибудь другом месте каждого джентльмена зовут «почтенный», а здесь каждый цирюльник — парикмахер. Когда вы читаете речи в газетах и видите, что один джентльмен говорит о другом: «Почтенный член, если он разрешит мне назвать его так», — вы понимаете, сэр, что это значит: «Если он разрешит мне поддерживать эту-вот приятную и общую ложь».
Отметим факт, подтвержденный историей и опытом: великие люди возвышаются сообразно с тем положением, какое занимают. Мистер Уэллер в роли председателя проявил такую одаренность, что Сэм сначала не мог говорить и только ухмылялся от изумления, которое сковало его умственные способности, а затем издал протяжный и монотонный свист. Мало того, старый джентльмен как будто даже сам себя крайне изумил, о чем свидетельствовал тихий и сдавленный смех, которым он услаждал себя после того, как высказал сию правильную мысль.
— А вот и история, — начал Сэм. — Жид когда-то молодой парикмахер, который открыл славную маленькую лавку с четырьмя восковыми куклами в витрине — два джентльмена и две леди; у джентльменов синие точки вместо бороды, большие бакенбарды, пышная шевелюра, необыкновенно светлые глаза и удивительно розовые ноздри, у обеих леди — голова, склоненная к плечу, правый указательный палец прижат к губам, а формы прекрасно развиты, и в этом последнем отношении леди пользовались преимуществом перед джентльменами, которым разрешено было иметь только очень маленькие плечи, а дальше они неожиданно заканчивались замысловатой драпировкой. Было у парикмахера также много головных и зубных щеток, выставленных в витрине, аккуратные стеклянные ящики на прилавке, наверху комната для стрижки и весы в лавке, как раз против двери; но главной приманкой и украшением были куклы, и этот-вот молодой парикмахер постоянно выбегал на улицу поглядеть на них и постоянно подбегал к ним, чтобы навести лоск; короче говоря, он так гордился ими, что, когда наступало воскресенье, он всегда грустил и печалился, думая о том, что они закрыты ставнями, и по этому случаю с нетерпением ждал понедельника. Одна из этих кукол была его любимицей предпочтительно перед другими, а когда его спрашивали, почему он не женится, — особенно часто спрашивали знакомые молодые леди, — он, бывало, говорил: «Ни за что! Никогда! Я, говорит, не свяжу себя узами брака, пока не встречусь с молодой женщиной, которая будет такой, как моя мечта, эта-вот прекрасная кукла с белокурыми волосами. Тогда, но не раньше, я, говорит, соглашусь пойти к алтарю!» Все его знакомые молодые леди, у которых были темные волосы, говорили ему, что это грешно и что он поклоняется идолу, а те, которые хоть чуточку походили цветом на куклу, очень сильно краснели и, как было замечено, считали его очень милым молодым человеком.
— Сэмивел! — важно сказал мистер Уэллер. — Один из членов этого общества принадлежит к нежному полу, о котором только что упоминалось, и потому я должен просить, чтобы ты не делал никаких замечаний.
— А разве я их делаю? — осведомился Сэм.
— К порядку, сэр! — возразил мистер Уэллер с достоинством; затем отец заслонил в нем председателя, и он добавил обычным своим тоном: — Сэмивел, погоняй!
Сэм обменялся улыбками с экономкой и продолжал:
— Молодой парикмахер заявлял об этом в течение полугода, а потом встретил молодую леди, которая была точной копией прекрасной куклы. «Ну, говорит он, — все кончено. Я — раб!» Молодая леди оказалась не только копией прекрасной куклы, она была очень романтична, так же как молодой парикмахер, и он сказал: «О! Какое сродство душ! Какое излияние чувств! Какое взаимное понимание!» Молодая леди, конечно, говорила не много, но выражалась приятно, и вскоре после этого пришла навестить его с их общим другом. Парикмахер бежит ей навстречу, но она, увидев кукол, меняется в лице и начинает ужасно дрожать. «Посмотрите, моя милая, — говорит парикмахер, — вот еще изображение в моем окне, но здесь оно не лучше, чем в моем сердце!» — «Мое изображение!» — говорит она. «Ваше!» — отвечает парикмахер. «Ну, а это чье изображение?» спрашивает она, показывая на одного из джентльменов. «Ничье, моя милая, говорит он, — это только мечта». — «Мечта! „ — кричит она. — Это портрет, я чувствую, что это портрет, и это-вот благородное лицо должно принадлежать военному!“ „Что я слышу!“ — восклицает он, взъерошивая свои кудри. „Уильям Гибс, — говорит она очень твердо, — об этом больше ни слова! Я, говорит, уважаю вас, как друга, но мои чувства направлены на это мужественное чело“. „Это, — говорит парикмахер, — полный крах, и в нем я вижу перст судьбы. Прощайте!“ С этими словами он врывается в лавку, отбивает кукле нос щипцами для завивки, растапливает ее в камине и с тех пор не улыбается.