Страница:
ниоткуда Андре одну за другой вынимал из корзины бутылки шампанского; а в
дверь, ведущую на сцену из зала, слишком рано и слишком скоро вошел первый
гость, на что никто не обратил внимания. Это была всего-навсего миссис
Салливан, жена дирижера, в ужасной лиловой пелерине. Она направилась к нам,
улыбаясь и стараясь выглядеть непринужденно. При виде лиловой пелерины с
нами чуть не сделалась истерика; мы убежали от миссис Салливан, оставив ее
одну среди официантов, и отправились разыскивать Папу в его уборной. Увидев
нас, он помахал рукой и улыбнулся, его гнев по поводу света прошел, и,
подхватив Селию на руки, он поднял ее так высоко над головой, что стоило ей
протянуть руки, и она достала бы до потолка. Все так же держа ее на поднятых
руках, он спустился по лестнице и прошел по коридору; а тем временем Мария и
Найэл цеплялись за фалды его фрака; это было так захватывающе, так весело,
мы были так счастливы. Мы подошли к двери Маминой уборной и услышали, как
она говорит Труде: "Но если она положила серьгу на туалетный столик в моей
спальне, она и сейчас должна быть там", а Труда отвечает: "Но ее там нет,
мадам. Я сама смотрела. Я везде смотрела".
Мама стояла перед высоким зеркалом, и на ней снова было то же самое
платье, что и перед спектаклем. Ее шею охватывало жемчужное колье, но она
была без серег.
- Что-нибудь не так, дорогая? Отчего такой шум? Ты не готова? Гости уже
собираются, - сказал Папа.
- Пропала моя серьга, - сказала Мама. - Труда думает, что ее украла
горничная. Я уронила ее в комнатах. Тебе надо что-нибудь предпринять. Ты
должен позвонить в полицию.
У нее было холодное, сердитое лицо, не предвещающее ничего хорошего,
лицо, при виде которого слуги разбегались в стороны, режиссеры бежали куда
глаза глядят, а мы забивались в самую дальнюю комнату.
Один Папа не проявил ни малейших признаков беспокойства.
- Все в порядке, - спокойно сказал он. - Без серег ты выглядишь куда
лучше. Да и вообще они для тебя слишком велики. Они портят впечатление от
колье.
Он улыбнулся ей через комнату, мы видели, как она улыбнулась в ответ и
на мгновение смягчилась. Затем она увидела Найэла, который стоял в дверях за
Папой, бледный и точно онемевший.
- Это ты взял ее? - вдруг спросила Мама. Пугающий, безошибочный
инстинкт подсказал ей истину. Последовала короткая пауза, пауза, которая нам
троим показалась вечностью.
- Нет, Мама, - ответил Найэл.
Мария почувствовала, что ее сердце готово выскочить из груди. Пусть
что-нибудь случится, молила она, пусть все будет хорошо. Пусть больше никто
не сердится, пусть все любят друг друга.
- Ты говоришь правду, Найэл? - спросила Мама.
- Да, Мама, - сказал Найэл.
Мария бросила на него горящий взгляд. Конечно, он лжет. Серьгу взял
Найэл, а потом, наверное, потерял или выбросил. И видя, как он стоит в своем
матросском костюме, несчастный, одинокий, и ни в чем не признается, Мария
почувствовала, что в ней нарастает безудержное, отчаянное желание оттолкнуть
от него всех взрослых. Подумаешь, пропала какая-то серьга, неужели это так
важно? Никто не имеет права причинять Найэлу боль, никто не имеет права
прикасаться к Найэлу. Никто и никогда... кроме нее.
Она сделала шаг вперед и, заслонив собой Найэла, распахнула плащ.
- Посмотрите на меня, - сказала она. - Посмотрите, что на мне.
А была она в костюме пажа. Она засмеялась и, хлопая в ладоши,
закружилась по гостиной, потом, не переставая смеяться, выбежала в дверь,
промчалась через кулисы и впорхнула на сцену, где уже собрались почти все
гости.
- Господи, благослови мою душу, - сказал Папа, - что за обезьянка, - он
рассмеялся, и смех его оказался заразительным. Когда Папа смеялся, сердиться
было невозможно.
Он подал Маме руку.
- Пойдем, дорогая, ты прекрасно выглядишь, - сказал он. - Пойдем и
помоги мне справиться с этими негодниками.
Продолжая смеяться, он вывел ее на сцену, и нас всех поглотила толпа
гостей.
Мы ели цыплят в сметане, мы ели меренги, мы ели шоколадные эклеры, мы
пили шампанское. Все указывали на Марию и говорили, как она красива и
талантлива; ее расхваливали на все лады, а она расхаживала с важным видом,
щеголяя своим нарядным плащом. Селия тоже была прелестна, мила и ravissante*
и Найэл был очень смышлен, тонок, ну, просто namero**.
* Восхитительно (фр.).
** (Зд.). Номер один (фр.).
Мы все были красивы, мы все были умны, таких деталей еще никогда не
бывало. Папа с бокалом шампанского в руке одобрительно улыбался нам. Мама,
красивая как никогда смеялась и ласково трепала нас по голове, когда мы
пробегали мимо.
Не было ни вчера, ни завтра; страх отброшен, стыд забыт. Мы все были
вместе - Папа и Мама, Мария, Найэл и Селия - мы все были счастливы и, ловя
на себе взгляды гостей, от души веселились. То была игра, которую мы искусно
разыгрывали, игра, которую мы понимали.
Мы были Делейни, и мы давали банкет.
- Интересно, их брак был действительно удачным? - сказала Мария.
- Чей брак?
- Папы и Мамы.
Найэл подошел к окну и стал задергивать портьеры. Тайна отлетела от
сада, в окутавшей его тьме уже не было ничего загадочного. Наступил вечер,
шел сильный дождь.
- Они ушли, и ушли навсегда. Забудем о них, - сказал Найэл.
Он прошел через комнату и зажег лампу рядом с роялем.
- И это говоришь ты? - спросила Селия, поднимая очки на лоб. - Ты
гораздо больше думаешь о прошлом, чем Мария или я.
- Тем больше причин, чтобы забыть, - сказал Найэл и начал наигрывать на
рояле ни мелодию, ни песню, а нечто без начала и без конца. Рояль не
смолкал, издавая звуки, похожие на те, что порой доносятся из комнаты
наверху, где незнакомый сосед мурлычетсебе под нос что-то нечленораздельное.
- Конечно, их брак был удачным, - сказала Селия. - Папа обожал Маму.
- Обожать еще не значит быть счастливым, - сказала Мария.
- Обычно это означает обратное, то есть быть несчастным, - сказал
Найэл.
Селия пожала плечами и вновь принялась штопать детские носки.
- Как бы то ни было, после ее смерти Папа стал совсем другим, - сказала
она.
- Как и все мы, - отозвался Найэл. - Давайте сменим тему.
Мария сидела на диване, поджав ноги по-турецки, и смотрела в огонь.
- А зачем нам менять тему? - спросила она. - Я знаю, для тебя это было
ужасно, но и нам с Селией было не легче. Пусть она не была моей матерью, но
другой я не знала, и я любила ее. Кроме того, нам полезно заглянуть в
прошлое. Оно многое объясняет.
Мария, одиноко сидевшая на диване, поджав под себя ноги, с
растрепанными волосами, вдруг показалась покинутой и несчастной. Найэл
рассмеялся.
- И что же оно объясняет? - спросил он.
- Я понимаю, что Мария имеет в виду, - перебила Селия. - Оно заставляет
пристальнее взглянуть на собственную жизнь, а, видит Бог, после того, что
сказал о нас Чарльз, нам самое время это сделать.
- Вздор, - сказал Найэл. - Досужие размышления - был ли брак Папы и
Мамы удачным, не помогут нам решить, почему Мария вдруг потерпела фиаско.
- Кто говорит, что я потерпела фиаско? - сказала Мария.
- Вот уж час, как ты сидишь и намекаешь на это, - сказал Найэл.
- Ах, только не пускайтесь в пререкания, - утомленно проговорила Селия.
- Никак не могу решить, что меня больше раздражает: когда вы сходитесь во
мнениях или когда расходитесь. Если тебе так надо играть, Найэл, играй
по-настоящему. Я не выношу, когдаты без толку барабанишь по клавишам, всегда
не выносила.
- Если это тебя так раздражает, я совсем не буду играть, - сказал
Найэл.
- О, продолжай, не обращай на нее внимания, - сказала Мария. - Ты же
знаешь, что мне это нравится. Помогает думать.
Она снова легла и заложила руки за голову.
- Что вы на самом деле помните о летних каникулах в Бретани?
Найэл не ответил, но его игра превратилась в сплошной набор резких,
неприятных диссонансов.
- В то лето часто гремел гром, - сказала Селия, - как никогда часто. И
я научилась плавать. Папа учил меня с поразительным терпением. В купальном
костюме он выглядел не лучшим образом, бедняжка, он был слишком большой.
Но конечно же, думала она, единственное, что мы по-настоящему помним,
это кульминация.
- Я играл на песке в крикет с этими ужасными мальчишками из отеля, -
неожиданно сказал Найэл. - У них был тяжелый мяч, и мне это очень не
нравилось. Но я решил, что все же лучше попрактиковаться перед тем, как в
сентябре идти в школу. В прыжках я был гораздо сильнее. В прыжках я разбил
их на голову.
Боже мой, к чему Мария клонит, вороша прошлое? Что это может дать,
какая от этого польза?
- Недавно мы говорили о том, что по-разному смотрим на один и тот же
предмет, - продолжала Мария. - Найэл сказал, что мы на все смотрим с
различных точек зрения. Думаю, он прав. Селия, ты говорила, что в то лето
часто гремел гром. Я не помню ни одной грозы. Изо дня в день было жарко и
ясно. Немудрено, что никто не знает прады о жизни Христа. Люди, которые
писали Евангелие, рассказывают совершенно разные истории. - Она зевнула и
подложила под спину подушку. - Интересно, в каком возрасте мне следует
сообщить детям сведения, необходимые для их полового воспитания? - без
всякого перехода сказала она.
- Ты последняя, кому это следует делать, - сказал Найэл. - В твоем
пересказе они будут звучать слишком возбуждающе. Предоставь это Полли. - Она
слепит фигурки из пластилина, и на них все покажет.
- А Кэролайн? - сказала Мария. - Она давно вышла из того возраста,
когда играют с пластилином. Придется директрисе школы просветить ее.
- Думаю, в школах сейчас это делают очень хорошо, - серьезно сказала
Селия. - Целомудренно, наглядно и без лишних эмоций.
- Что? Рисунки на доске? - спросила Мария.
- Полагаю, что да. Но не уверена.
- Не слишком ли это грубо? Как те отвратительные рисунки мелом с
нацарапанными надписями, вроде "Том гуляет с Молли".
- О, может быть, и не на доске. Может быть, эти предметы в бутылках...
Эмбрионы, - сказала Селия.
- Еще хуже, - сказал Найэл. - Я бы просто не мог на них смотреть. -
Секс и без эмбрионов достаточно хитрая штука.
- Вот уж не знала, что ты так считаешь, - сказала Селия. - Да и Мария
тоже. Но мы отклонились от темы. Не понимаю, какая связь между летними
каникулами в Бретани и сексом.
- О, да, - сказала Мария. - Где уж тебе.
Селия намотала шерстяную нитку на катушку и положила ее в корзинку с
носками.
- Было бы гораздо лучше, - строго сказала она, - если бы вместо того,
чтобы раздумывать о том, давать ли уроки полового воспитания, ты бы
научилась штопать их носки.
- Дай ей выпить, Найэл, - утомленно сказала Мария. - Она собирается
прочесть мне проповедь. Любимое занятие старых дев. Ужасно скучно.
Найэл наполнил бокал Марии, затем свой и Селии.
Он вялой походкой подошел к роялю и, напевая вполголоса, поставил свой
бокал на выступ рядом с клавиатурой.
- Какие там были слова? - спросил он. - Я не могу вспомнить слова.
Он начал играть, очень тихо, осторожно, и мелодия перенесла нас в
прошлое
Du clair de la lune,
Mon ami Pierrot,
Prete-moi ta plume,
Pour ecrir un mot.
Ma chandelle est mort,
Je n'ai plus de feu.
Ouvre-moi ta porte
Pour l'amour de Dieu.*
*Погасла вдруг свечка,
Дружок мой Пьеро.
Черкну я словечко,
Готовь мне перо.
Стою в лунном свете,
У самых дверей.
Ты мне, ради Бога,
Открой поскорей.
Тихо пела Мария чистым детским голосом; она единственная из нас троих
помнила слова.
- Найэл, ты обычно играл ее, - сказала она, - в той нелепой маленькой
душной гостиной на вилле, пока мы все сидели на веранде. Ты повторял ее
снова и снова. Почему?
- Не знаю, - сказал Найэл. - Не помню.
- Папа часто ее пел, - сказала Селия, - когда мы уходили спать. У нас
была сетка от москитов. Мама обычно лежала в шезлонге в том белом платье и
вместо веера обмахивалась хлопушкой для мух.
- Действительно, часто бывали грозы, теперь я вспомнила, - сказала
Мария. - Всю лужайку заливало в какие-нибудь пять минут. Мы бегом
поднимались с пляжа, задрав юбки на голову. Бывали и морские туманы. Маяк.
- Тот человек, который хотел написать для Мамы балет, - так и не поняв,
что она презирает традиционный балет и танцует в своей индивидуальной
манере, - как его звали? - спросила Селия.
- Мишель Как-То-Там-Еще, - сказал Найэл. - Он все время смотрел на
Маму.
- Мишель Лафорж, - сказала Мария. - И на Маму он смотрел отнюдь не все
время.
Мы помнили дом удивительно отчетливо и зримо. Он стоял невдалеке от
скал, круто обрывающихся в море, отчего взбираться на них было опасно. Через
сад к пляжу сбегала извилистая тропинка. Вокруг было много утесов, заводей,
манящих и пробуждающих любопытство пещер, куда солнце просачивалось
медленно, с трудом, словно дрожащий свет факела. На скалах росли дикие
цветы. Морская гвоздика, армерия, бальзамия...
Когда опускался туман, день и ночь напролет выла сирена. Милях в трех
от берега из моря выступала небольшая группа островов. Они были окружены
скалами, и на них никто не жил: за ними высился маяк. Вой сирены доносился
оттуда. Днем он не очень докучал нам, и мы вскоре привыкли к нему. Иное дело
ночью. Приглушенный туманом вой звучал грозным предзнаменованием,
повторяющимся со зловещей регулярностью. Ложась спать после ясного, теплого,
без малейшего намека на туман дня, мы просыпались в предрассветные часы, и
тот же заунывный, настойчивый звук, что разбудил нас, вновь нарушал тишину
летней ночи. Мы старались представить себе, что его издает безобидное
механическое устройство, приводимое в действие смотрителем маяка, как
какая-нибудь машина или мотор, который можно включить руками. Но тщетно. До
маяка было не добраться, бурное море и скалистые острова преграждали к нему
путь. И голос сирены продолжал звучать как голос самой судьбы.
Папа и Мама перешли в запасную комнату виллы: Маме было нестерпимо
тяжело просыпаться по ночам и слышать вой сирены. Вид из их новой комнаты
был ничем не примечателен: окна выходили на огород и дорогу в деревню. К
тому лету Мама устала больше обычного. Позади был долгий сезон. Всю зиму мы
провели в Лондоне, на Пасху поехали в Рим, затем на май, июнь и июль в
Париж. На осень планировалось продолжительное турне по Америке и Канаде.
Поговаривали о том, что Найэл, а, возможно, и Мария пойдут в школу. Мы
быстро росли и выходили из повиновения. По росту Мария уже догнала Маму,
что, наверное, не так и много - Мама была невысокой, но когда на пляже Мария
перепрыгивала с камня на камень или вытягивалась на каменистой площадке
перед тем, как нырнуть, Папа как-то сказал, что мы и не заметили, как она за
одну ночь превратилась в женщину. Нам стало грустно, особенно Марии. Она
вовсе не хотела быть женщиной. Во всяком случае она ненавидела это слово.
Само его звучание напоминало кого-то старого, вроде Труды, кого-то очень
скучного и унылого, может быть, миссис Салливан, когда та делает покупки на
Оксфорд-стрит, а потом несет их домой.
Мы сидели за столом на веранде и, потягивая через соломинку сидр,
обсуждали этот вопрос.
- Нам надо что-нибудь принимать, чтобы остановить рост, - сказала
Мария. - Джин или бренди.
- Слишком поздно, - сказал Найэл. - Даже если бы мы за взятку уговорили
Андре или кого-то другого принести нам джин из деревни, он не подействует.
Посмотри на свои ноги.
Мария вытянула длинные ноги под столом. Они были коричневые от загара,
гладкие, с золотистыми шелковистыми волосками. Мария вдруг рассмеялась.
- В чем дело? - спросил Найэл.
- Помните, как позавчера вечером, после ужина, мы играли в vingtitun*,
- сказала Мария. - Папа смешил нас рассказами о своей молодости в Вене, а у
Мамы разболелась голова, и она рано легла спать; а потом из отеля пришел
Мишель, и сел играть вместе с нами.
* Двадцать одно (фр.).
- Да, - сказала Селия. - Ему очень не везло в vingt et un. Он проиграл
все свои деньги мне и Папе.
- Ну так догадайтесь, что он делал, - сказала Мария. - Он все время
поглаживал мне ноги под столом. Я хихикала и боялась, что вы увидите.
- Довольно нахально, - сказал Найэл, - но мне кажется, он из тех людей,
которые любят все гладить. Вы заметили, он вечно возится с кошками?
- Да, - сказала Селия, - возится. По-моему, он очень жеманный, и Папа
тоже так думает. Мне кажется, что Маме он нравится.
- Он и в самом деле Мамин знакомый. Они все время разговаривают о
балете, который он хочет написать для ее осеннего турне. Вчера они говорили
о нем весь день. Что ты сделала, когда он стал гладить твои ноги? Дала ему
пинка под столом?
Не вынимая соломинки изо рта и с довольным видом потягивая сидр, Мария
покачала головой.
- Нет, - сказала она. - Мне было очень приятно.
Селия удивленно уставилась на нее, затем перевела взгляд на свои
собственные ноги. Ей никогда не удавалось загореть так же хорошо, как Марии.
- В самом деле? - спросила она. - Я бы подумала, что это глупо. - Она
наклонилась и погладила сперва свою ногу, потом ногу Марии.
- Когда ты гладишь, ощущение совсем не то, - сказала Мария. - Это не
интересно. Вся соль в том, чтобы это делал человек, которого ты почти не
знаешь. Как Мишель.
- Понимаю, - ответила Селия. Она была озадачена.
Найэл вытащил из кармана леденец на палочке и принялся задумчиво сосать
его. Леденец пахнул грейпфрутом и был очень кислый.
Странное это было лето. Мы не играли в привычные игры. В католиков и
гугенотов, в англичан и ирландцев*, в исследователей Амазонки. Всегда
находились другие дела. Мария уходила бродить одна, знакомилась со взрослыми
из отеля, вроде этого назойливого Мишеля, которому, должно быть, уже
перевалило за тридцать, а Селия всем надоедала своим желанием научиться
плавать. Она занималась с удивительным упорством, вкладывая в броски всю
душу; громко считала их, потом выскакивала из воды и кричала "А сейчас
сколько бросков? Уже лучше? Ну, посмотрите на меня, хоть кто-нибудь".
Смотреть никто не хотел, но Папа снисходительно улыбался и говорил:
"Очень хорошо. Продолжай. Сейчас я приду и покажу тебе".
Когда-то, думал Найэл, мы все были вместе, Мария выбирала игру,
говорила, кто кем будет, как его зовут, кто друг, кто враг. Мы все также
любили изображать из себя не то, что мы есть, но совсем по-другому. Это и
имел в виду Папа, когда сказал, что мы растем и что Мария стала женщиной.
Скоро мы перестанем быть детьми. Мы будем, как Они.
Будущее не сулило определенности из-за постоянных разговоров об
американском турне, в которое возьмут только Селию, а его и Марию отправят в
школу. Найэл выбросил остатки кислого леденца и пошел в гостиную. В доме
было прохладно и тихо, ставни закрыты. Он подошел к пианино и осторожно
поднял крышку. Лишь этим летом он обнаружил, как просто подбирать ноты,
превращать их в аккорды и делать так, чтобы в их звучании был смысл. Когда
остальные купались или загорали на пляже, он входил в пустой дом и
предавался этому занятию. Он недоумевал, зачем люди тратят столько труда на
изучение игры на фортепиано, на чтение нот, забивают себе головы всякими
крючками, восьмушками и полувосьмушками, если ничего нет на свете проще, чем
подобрать мелодию, хоть раз услышанную, и сыграть ее на пианино.
К тому времени он уже знал все Папины песни. Он мог изменять их смысл,
переставляя ноты; веселую жизнерадостную песенку можно было сделать
грустной, убрав один-единственный аккорд и пустив мелодию вниз, словно она
сбегает с горы. Он не знал, как иначе выразить свою мысль. Может быть, когда
он пойдет в школу, там его этому научат, будут давать ему уроки. А пока он
находил бесконечное очарование в изобретенном им методе исследования.
По-своему это занятие доставляло ему не меньшее, а, возможно, и большее
удовольствие, чем игры с Марией и Селией, потому что он сам мог выбирать
звуки, тогда как в играх приходилось играть роль, отведенную ему Марией.
Du clair de la lune,
Mon ami Pierrot,
Prete-moi ta plume
Pour ecrire un mot.
Ma chandelle est morte
Je n'ai plus de feu,
Ouvre-moi ta porte
Pour l'amour de Den.
Папа часто пел эту песню на последний бис. Чем проще была песня, тем
больше неистовствовала публика. Люди кричали, размахивали носовыми платками,
топали ногами - а он вовсе ничего и не делал, просто совершенно спокойно
стоял на сцене и пел простую, незатейливую песню, которую все знали наизусть
чуть ли не с колыбели. И всю эту бурю вызывал спокойно льющийся голос,
который производил такое же впечатление, как звучание засурдиненной скрипки.
Еще интереснее было то, что если ноты, на которые поются слова mon ami
Pierrot, поставить в обратном порядке, ощущение грусти не исчезало; мелодия
и смысл оставались прежними, но изменение гармонических ходов обостряло
чувство отчаяния. И уж совсем интересно было играть мелодию в другом ритме.
Du clair de la lune
Но если внести некоторые изменения, если начать с акцента на "du", а
второй акцент поставить на "lune", и четко выделить в этом слове два слога,
строка зазвучит в танцевальном ритме и все изменится. Жалостливая интонация
исчезнет и грустить будет уже не о чем. Селия не станет плакать. Найэл не
испытает этого ужасного чувства одиночества, которое порой ни с того, ни с
сего нападает на него.
Du clair раз... два... de la lu раз... два... ne
Mon ami раз... два... Pierrot
(динг-а-донг и динг-а-динга-донг).
Ну, конечно же, вот он, ответ. Теперь она звучит радостно, весело. Папе
надо петь ее именно так. Найэл играл песню еще и еще, вводя новые акценты в
самых неожиданных местах, потом стал насвистывать в такт музыке. Вдруг - он
сам не понял, как это получилось, - Найэл почувствовал, что он уже не один в
комнате. Кто-то вошел из холла в дверь за его спиной. Его мгновенно охватило
предательское чувство вины и стыда. Он перестал играть и повернулся на
крутящемся табурете. В дверях стояла Мама и наблюдала за ним. Некоторое
время они смотрели друг на друга. Мама немного помедлила, потом захлопнула
дверь, подошла к нему и остановилась рядом с пианино.
- Почему ты так играешь? - спросила она.
Найэл посмотрел ей в глаза. Он сразу увидел, что она не сердится, и
почувствовал облегчение. Но она и не улыбалась. У нее был усталый и немного
странный вид.
- Не знаю, - сказал он. - Мне захотелось. Просто так вышло.
Она стояла и смотрела на него, и он, сидя на табурете перед пианино,
понял, что Труда права. Раньше он никогда не замечал, что Мама совсем не
высокая, она ниже Марии. На ней был свободный пеньюар, который она обычно
носила за завтраком и у себя в комнате, и соломенные сандалии без каблуков.
- У меня болела голова, - сказала она, - я лежала у себя наверху и
услышала, как ты играешь.
Странно, подумал Найэл, что она не позвонила Труде или не послала
кого-нибудь сказать, чтобы он перестал. Или даже не постучала в пол. Если мы
слишком шумели, когда Мама отдыхала, она, как правило, так и делала.
- Мне ужасно жаль, - сказал он. - Я не знал. Я думал, в доме никого
нет. Недавно все были на веранде, но, наверное, ушли на пляж.
Казалось, Мама не слушает его. Она словно думала о чем-то другом.
- Продолжай, - сказала она. - Сыграй, как ты играл.
- Нет, нет, - поспешно начал Найэл. - Я не могу играть как следует.
- Можешь, - сказала она.
Найэл во все глаза уставился на Маму. Неужели на нее так подействовала
головная боль. С ней все в порядке? Она улыбается, и не иронично, а ласково.
Он проглотил подступивший к горлу комок, повернулся к пианино и начал
играть. Но пальцы не слушались его, попадали не на те клавиши, извлекали из
инструмента фальшивые звуки.
- Бесполезно, - сказал он. - Я не могу.
И тут Мама сделала совершенно удивительную вещь. Она села рядом с ним
на табурет, левую руку положила ему на плечо, а правую на клавиатуру рядом с
его руками.
- Начинай, - сказала она. - Будем играть вместе.
И она продолжила песню в том же ритме и темпе с того места, где он
остановился, превратив ее в радостную танцевальную мелодию. Он был так
удивлен и потрясен, что не мог ни о чем думать. Может быть, Мама делает это
в припадке сомнамбулизма или, приняв таблетку от головной боли, она сошла с
ума, как Офелия в "Гамлете". Он не верил своим глазам - Мама сидит рядом с
ним, а ее рука в пеньюаре обнимает его за плечи.
Она остановилась и посмотрела на него.
- В чем дело? - спросила она. - Ты больше не хочешь играть?
Должно быть, она, и в самом деле, отдыхала - на ее лице не было пудры,
а на губах помады. Ее лицо "не было сделано", как сказала бы Мария. Это было
просто ее лицо. Кожа мягкая и гладкая, небольшие морщинки в уголках глаз и
рта, которые, как правило, не видны. Почему, недоумевал он, в таком виде она
кажется гораздо красивее, гораздо добрее. Она вдруг перестала быть взрослой.
Она была, как он, как Мария.
- Ты не хочешь играть? - повторила она.
- Нет, хочу, - сказал он, - очень хочу. - Его беспокойство улеглось.
Робость прошла; он, наконец, был счастлив, как никогда прежде, пальцы вновь
обрели уверенность и подвижность.
Ma chandelle est morte,
Je n'ai plus de feu.
А Мама играла вместе с ним и пела - Мама, которая никогда не пела с
Папой.
Какое-то мгновение он стоял, занятый своими, одному ему ведомыми
мыслями, как в те далекие годы детства, в парижском отеле, когда Мама не
обращала на него внимания, и он, маленький мальчик, делал вид, что ему это
безразлично, подбегал к окну, смотрел на улицу и плевал на головы прохожих.
Затем выражение его лица изменилось, ... звучал снова и снова.
Найэл заиграл громче и быстрее; Мама сидела рядом с ним.
Ouvre-moi ta porte
Pour l'amour de Den.
За скалами, возле самой глубокой бухты Мария лежала на животе и
смотрела на свое отражение в воде. Недавно она обнаружила, что без малейшего
усилия может вызвать слезы на глаза. Для этого ей даже не нужно ущипнуть
себя или сжать веки. Стоит лишь вообразить, что ей грустно, и слезы придут
сами собой. Или сказать что-нибудь грустное, и все сразу получится.
дверь, ведущую на сцену из зала, слишком рано и слишком скоро вошел первый
гость, на что никто не обратил внимания. Это была всего-навсего миссис
Салливан, жена дирижера, в ужасной лиловой пелерине. Она направилась к нам,
улыбаясь и стараясь выглядеть непринужденно. При виде лиловой пелерины с
нами чуть не сделалась истерика; мы убежали от миссис Салливан, оставив ее
одну среди официантов, и отправились разыскивать Папу в его уборной. Увидев
нас, он помахал рукой и улыбнулся, его гнев по поводу света прошел, и,
подхватив Селию на руки, он поднял ее так высоко над головой, что стоило ей
протянуть руки, и она достала бы до потолка. Все так же держа ее на поднятых
руках, он спустился по лестнице и прошел по коридору; а тем временем Мария и
Найэл цеплялись за фалды его фрака; это было так захватывающе, так весело,
мы были так счастливы. Мы подошли к двери Маминой уборной и услышали, как
она говорит Труде: "Но если она положила серьгу на туалетный столик в моей
спальне, она и сейчас должна быть там", а Труда отвечает: "Но ее там нет,
мадам. Я сама смотрела. Я везде смотрела".
Мама стояла перед высоким зеркалом, и на ней снова было то же самое
платье, что и перед спектаклем. Ее шею охватывало жемчужное колье, но она
была без серег.
- Что-нибудь не так, дорогая? Отчего такой шум? Ты не готова? Гости уже
собираются, - сказал Папа.
- Пропала моя серьга, - сказала Мама. - Труда думает, что ее украла
горничная. Я уронила ее в комнатах. Тебе надо что-нибудь предпринять. Ты
должен позвонить в полицию.
У нее было холодное, сердитое лицо, не предвещающее ничего хорошего,
лицо, при виде которого слуги разбегались в стороны, режиссеры бежали куда
глаза глядят, а мы забивались в самую дальнюю комнату.
Один Папа не проявил ни малейших признаков беспокойства.
- Все в порядке, - спокойно сказал он. - Без серег ты выглядишь куда
лучше. Да и вообще они для тебя слишком велики. Они портят впечатление от
колье.
Он улыбнулся ей через комнату, мы видели, как она улыбнулась в ответ и
на мгновение смягчилась. Затем она увидела Найэла, который стоял в дверях за
Папой, бледный и точно онемевший.
- Это ты взял ее? - вдруг спросила Мама. Пугающий, безошибочный
инстинкт подсказал ей истину. Последовала короткая пауза, пауза, которая нам
троим показалась вечностью.
- Нет, Мама, - ответил Найэл.
Мария почувствовала, что ее сердце готово выскочить из груди. Пусть
что-нибудь случится, молила она, пусть все будет хорошо. Пусть больше никто
не сердится, пусть все любят друг друга.
- Ты говоришь правду, Найэл? - спросила Мама.
- Да, Мама, - сказал Найэл.
Мария бросила на него горящий взгляд. Конечно, он лжет. Серьгу взял
Найэл, а потом, наверное, потерял или выбросил. И видя, как он стоит в своем
матросском костюме, несчастный, одинокий, и ни в чем не признается, Мария
почувствовала, что в ней нарастает безудержное, отчаянное желание оттолкнуть
от него всех взрослых. Подумаешь, пропала какая-то серьга, неужели это так
важно? Никто не имеет права причинять Найэлу боль, никто не имеет права
прикасаться к Найэлу. Никто и никогда... кроме нее.
Она сделала шаг вперед и, заслонив собой Найэла, распахнула плащ.
- Посмотрите на меня, - сказала она. - Посмотрите, что на мне.
А была она в костюме пажа. Она засмеялась и, хлопая в ладоши,
закружилась по гостиной, потом, не переставая смеяться, выбежала в дверь,
промчалась через кулисы и впорхнула на сцену, где уже собрались почти все
гости.
- Господи, благослови мою душу, - сказал Папа, - что за обезьянка, - он
рассмеялся, и смех его оказался заразительным. Когда Папа смеялся, сердиться
было невозможно.
Он подал Маме руку.
- Пойдем, дорогая, ты прекрасно выглядишь, - сказал он. - Пойдем и
помоги мне справиться с этими негодниками.
Продолжая смеяться, он вывел ее на сцену, и нас всех поглотила толпа
гостей.
Мы ели цыплят в сметане, мы ели меренги, мы ели шоколадные эклеры, мы
пили шампанское. Все указывали на Марию и говорили, как она красива и
талантлива; ее расхваливали на все лады, а она расхаживала с важным видом,
щеголяя своим нарядным плащом. Селия тоже была прелестна, мила и ravissante*
и Найэл был очень смышлен, тонок, ну, просто namero**.
* Восхитительно (фр.).
** (Зд.). Номер один (фр.).
Мы все были красивы, мы все были умны, таких деталей еще никогда не
бывало. Папа с бокалом шампанского в руке одобрительно улыбался нам. Мама,
красивая как никогда смеялась и ласково трепала нас по голове, когда мы
пробегали мимо.
Не было ни вчера, ни завтра; страх отброшен, стыд забыт. Мы все были
вместе - Папа и Мама, Мария, Найэл и Селия - мы все были счастливы и, ловя
на себе взгляды гостей, от души веселились. То была игра, которую мы искусно
разыгрывали, игра, которую мы понимали.
Мы были Делейни, и мы давали банкет.
- Интересно, их брак был действительно удачным? - сказала Мария.
- Чей брак?
- Папы и Мамы.
Найэл подошел к окну и стал задергивать портьеры. Тайна отлетела от
сада, в окутавшей его тьме уже не было ничего загадочного. Наступил вечер,
шел сильный дождь.
- Они ушли, и ушли навсегда. Забудем о них, - сказал Найэл.
Он прошел через комнату и зажег лампу рядом с роялем.
- И это говоришь ты? - спросила Селия, поднимая очки на лоб. - Ты
гораздо больше думаешь о прошлом, чем Мария или я.
- Тем больше причин, чтобы забыть, - сказал Найэл и начал наигрывать на
рояле ни мелодию, ни песню, а нечто без начала и без конца. Рояль не
смолкал, издавая звуки, похожие на те, что порой доносятся из комнаты
наверху, где незнакомый сосед мурлычетсебе под нос что-то нечленораздельное.
- Конечно, их брак был удачным, - сказала Селия. - Папа обожал Маму.
- Обожать еще не значит быть счастливым, - сказала Мария.
- Обычно это означает обратное, то есть быть несчастным, - сказал
Найэл.
Селия пожала плечами и вновь принялась штопать детские носки.
- Как бы то ни было, после ее смерти Папа стал совсем другим, - сказала
она.
- Как и все мы, - отозвался Найэл. - Давайте сменим тему.
Мария сидела на диване, поджав ноги по-турецки, и смотрела в огонь.
- А зачем нам менять тему? - спросила она. - Я знаю, для тебя это было
ужасно, но и нам с Селией было не легче. Пусть она не была моей матерью, но
другой я не знала, и я любила ее. Кроме того, нам полезно заглянуть в
прошлое. Оно многое объясняет.
Мария, одиноко сидевшая на диване, поджав под себя ноги, с
растрепанными волосами, вдруг показалась покинутой и несчастной. Найэл
рассмеялся.
- И что же оно объясняет? - спросил он.
- Я понимаю, что Мария имеет в виду, - перебила Селия. - Оно заставляет
пристальнее взглянуть на собственную жизнь, а, видит Бог, после того, что
сказал о нас Чарльз, нам самое время это сделать.
- Вздор, - сказал Найэл. - Досужие размышления - был ли брак Папы и
Мамы удачным, не помогут нам решить, почему Мария вдруг потерпела фиаско.
- Кто говорит, что я потерпела фиаско? - сказала Мария.
- Вот уж час, как ты сидишь и намекаешь на это, - сказал Найэл.
- Ах, только не пускайтесь в пререкания, - утомленно проговорила Селия.
- Никак не могу решить, что меня больше раздражает: когда вы сходитесь во
мнениях или когда расходитесь. Если тебе так надо играть, Найэл, играй
по-настоящему. Я не выношу, когдаты без толку барабанишь по клавишам, всегда
не выносила.
- Если это тебя так раздражает, я совсем не буду играть, - сказал
Найэл.
- О, продолжай, не обращай на нее внимания, - сказала Мария. - Ты же
знаешь, что мне это нравится. Помогает думать.
Она снова легла и заложила руки за голову.
- Что вы на самом деле помните о летних каникулах в Бретани?
Найэл не ответил, но его игра превратилась в сплошной набор резких,
неприятных диссонансов.
- В то лето часто гремел гром, - сказала Селия, - как никогда часто. И
я научилась плавать. Папа учил меня с поразительным терпением. В купальном
костюме он выглядел не лучшим образом, бедняжка, он был слишком большой.
Но конечно же, думала она, единственное, что мы по-настоящему помним,
это кульминация.
- Я играл на песке в крикет с этими ужасными мальчишками из отеля, -
неожиданно сказал Найэл. - У них был тяжелый мяч, и мне это очень не
нравилось. Но я решил, что все же лучше попрактиковаться перед тем, как в
сентябре идти в школу. В прыжках я был гораздо сильнее. В прыжках я разбил
их на голову.
Боже мой, к чему Мария клонит, вороша прошлое? Что это может дать,
какая от этого польза?
- Недавно мы говорили о том, что по-разному смотрим на один и тот же
предмет, - продолжала Мария. - Найэл сказал, что мы на все смотрим с
различных точек зрения. Думаю, он прав. Селия, ты говорила, что в то лето
часто гремел гром. Я не помню ни одной грозы. Изо дня в день было жарко и
ясно. Немудрено, что никто не знает прады о жизни Христа. Люди, которые
писали Евангелие, рассказывают совершенно разные истории. - Она зевнула и
подложила под спину подушку. - Интересно, в каком возрасте мне следует
сообщить детям сведения, необходимые для их полового воспитания? - без
всякого перехода сказала она.
- Ты последняя, кому это следует делать, - сказал Найэл. - В твоем
пересказе они будут звучать слишком возбуждающе. Предоставь это Полли. - Она
слепит фигурки из пластилина, и на них все покажет.
- А Кэролайн? - сказала Мария. - Она давно вышла из того возраста,
когда играют с пластилином. Придется директрисе школы просветить ее.
- Думаю, в школах сейчас это делают очень хорошо, - серьезно сказала
Селия. - Целомудренно, наглядно и без лишних эмоций.
- Что? Рисунки на доске? - спросила Мария.
- Полагаю, что да. Но не уверена.
- Не слишком ли это грубо? Как те отвратительные рисунки мелом с
нацарапанными надписями, вроде "Том гуляет с Молли".
- О, может быть, и не на доске. Может быть, эти предметы в бутылках...
Эмбрионы, - сказала Селия.
- Еще хуже, - сказал Найэл. - Я бы просто не мог на них смотреть. -
Секс и без эмбрионов достаточно хитрая штука.
- Вот уж не знала, что ты так считаешь, - сказала Селия. - Да и Мария
тоже. Но мы отклонились от темы. Не понимаю, какая связь между летними
каникулами в Бретани и сексом.
- О, да, - сказала Мария. - Где уж тебе.
Селия намотала шерстяную нитку на катушку и положила ее в корзинку с
носками.
- Было бы гораздо лучше, - строго сказала она, - если бы вместо того,
чтобы раздумывать о том, давать ли уроки полового воспитания, ты бы
научилась штопать их носки.
- Дай ей выпить, Найэл, - утомленно сказала Мария. - Она собирается
прочесть мне проповедь. Любимое занятие старых дев. Ужасно скучно.
Найэл наполнил бокал Марии, затем свой и Селии.
Он вялой походкой подошел к роялю и, напевая вполголоса, поставил свой
бокал на выступ рядом с клавиатурой.
- Какие там были слова? - спросил он. - Я не могу вспомнить слова.
Он начал играть, очень тихо, осторожно, и мелодия перенесла нас в
прошлое
Du clair de la lune,
Mon ami Pierrot,
Prete-moi ta plume,
Pour ecrir un mot.
Ma chandelle est mort,
Je n'ai plus de feu.
Ouvre-moi ta porte
Pour l'amour de Dieu.*
*Погасла вдруг свечка,
Дружок мой Пьеро.
Черкну я словечко,
Готовь мне перо.
Стою в лунном свете,
У самых дверей.
Ты мне, ради Бога,
Открой поскорей.
Тихо пела Мария чистым детским голосом; она единственная из нас троих
помнила слова.
- Найэл, ты обычно играл ее, - сказала она, - в той нелепой маленькой
душной гостиной на вилле, пока мы все сидели на веранде. Ты повторял ее
снова и снова. Почему?
- Не знаю, - сказал Найэл. - Не помню.
- Папа часто ее пел, - сказала Селия, - когда мы уходили спать. У нас
была сетка от москитов. Мама обычно лежала в шезлонге в том белом платье и
вместо веера обмахивалась хлопушкой для мух.
- Действительно, часто бывали грозы, теперь я вспомнила, - сказала
Мария. - Всю лужайку заливало в какие-нибудь пять минут. Мы бегом
поднимались с пляжа, задрав юбки на голову. Бывали и морские туманы. Маяк.
- Тот человек, который хотел написать для Мамы балет, - так и не поняв,
что она презирает традиционный балет и танцует в своей индивидуальной
манере, - как его звали? - спросила Селия.
- Мишель Как-То-Там-Еще, - сказал Найэл. - Он все время смотрел на
Маму.
- Мишель Лафорж, - сказала Мария. - И на Маму он смотрел отнюдь не все
время.
Мы помнили дом удивительно отчетливо и зримо. Он стоял невдалеке от
скал, круто обрывающихся в море, отчего взбираться на них было опасно. Через
сад к пляжу сбегала извилистая тропинка. Вокруг было много утесов, заводей,
манящих и пробуждающих любопытство пещер, куда солнце просачивалось
медленно, с трудом, словно дрожащий свет факела. На скалах росли дикие
цветы. Морская гвоздика, армерия, бальзамия...
Когда опускался туман, день и ночь напролет выла сирена. Милях в трех
от берега из моря выступала небольшая группа островов. Они были окружены
скалами, и на них никто не жил: за ними высился маяк. Вой сирены доносился
оттуда. Днем он не очень докучал нам, и мы вскоре привыкли к нему. Иное дело
ночью. Приглушенный туманом вой звучал грозным предзнаменованием,
повторяющимся со зловещей регулярностью. Ложась спать после ясного, теплого,
без малейшего намека на туман дня, мы просыпались в предрассветные часы, и
тот же заунывный, настойчивый звук, что разбудил нас, вновь нарушал тишину
летней ночи. Мы старались представить себе, что его издает безобидное
механическое устройство, приводимое в действие смотрителем маяка, как
какая-нибудь машина или мотор, который можно включить руками. Но тщетно. До
маяка было не добраться, бурное море и скалистые острова преграждали к нему
путь. И голос сирены продолжал звучать как голос самой судьбы.
Папа и Мама перешли в запасную комнату виллы: Маме было нестерпимо
тяжело просыпаться по ночам и слышать вой сирены. Вид из их новой комнаты
был ничем не примечателен: окна выходили на огород и дорогу в деревню. К
тому лету Мама устала больше обычного. Позади был долгий сезон. Всю зиму мы
провели в Лондоне, на Пасху поехали в Рим, затем на май, июнь и июль в
Париж. На осень планировалось продолжительное турне по Америке и Канаде.
Поговаривали о том, что Найэл, а, возможно, и Мария пойдут в школу. Мы
быстро росли и выходили из повиновения. По росту Мария уже догнала Маму,
что, наверное, не так и много - Мама была невысокой, но когда на пляже Мария
перепрыгивала с камня на камень или вытягивалась на каменистой площадке
перед тем, как нырнуть, Папа как-то сказал, что мы и не заметили, как она за
одну ночь превратилась в женщину. Нам стало грустно, особенно Марии. Она
вовсе не хотела быть женщиной. Во всяком случае она ненавидела это слово.
Само его звучание напоминало кого-то старого, вроде Труды, кого-то очень
скучного и унылого, может быть, миссис Салливан, когда та делает покупки на
Оксфорд-стрит, а потом несет их домой.
Мы сидели за столом на веранде и, потягивая через соломинку сидр,
обсуждали этот вопрос.
- Нам надо что-нибудь принимать, чтобы остановить рост, - сказала
Мария. - Джин или бренди.
- Слишком поздно, - сказал Найэл. - Даже если бы мы за взятку уговорили
Андре или кого-то другого принести нам джин из деревни, он не подействует.
Посмотри на свои ноги.
Мария вытянула длинные ноги под столом. Они были коричневые от загара,
гладкие, с золотистыми шелковистыми волосками. Мария вдруг рассмеялась.
- В чем дело? - спросил Найэл.
- Помните, как позавчера вечером, после ужина, мы играли в vingtitun*,
- сказала Мария. - Папа смешил нас рассказами о своей молодости в Вене, а у
Мамы разболелась голова, и она рано легла спать; а потом из отеля пришел
Мишель, и сел играть вместе с нами.
* Двадцать одно (фр.).
- Да, - сказала Селия. - Ему очень не везло в vingt et un. Он проиграл
все свои деньги мне и Папе.
- Ну так догадайтесь, что он делал, - сказала Мария. - Он все время
поглаживал мне ноги под столом. Я хихикала и боялась, что вы увидите.
- Довольно нахально, - сказал Найэл, - но мне кажется, он из тех людей,
которые любят все гладить. Вы заметили, он вечно возится с кошками?
- Да, - сказала Селия, - возится. По-моему, он очень жеманный, и Папа
тоже так думает. Мне кажется, что Маме он нравится.
- Он и в самом деле Мамин знакомый. Они все время разговаривают о
балете, который он хочет написать для ее осеннего турне. Вчера они говорили
о нем весь день. Что ты сделала, когда он стал гладить твои ноги? Дала ему
пинка под столом?
Не вынимая соломинки изо рта и с довольным видом потягивая сидр, Мария
покачала головой.
- Нет, - сказала она. - Мне было очень приятно.
Селия удивленно уставилась на нее, затем перевела взгляд на свои
собственные ноги. Ей никогда не удавалось загореть так же хорошо, как Марии.
- В самом деле? - спросила она. - Я бы подумала, что это глупо. - Она
наклонилась и погладила сперва свою ногу, потом ногу Марии.
- Когда ты гладишь, ощущение совсем не то, - сказала Мария. - Это не
интересно. Вся соль в том, чтобы это делал человек, которого ты почти не
знаешь. Как Мишель.
- Понимаю, - ответила Селия. Она была озадачена.
Найэл вытащил из кармана леденец на палочке и принялся задумчиво сосать
его. Леденец пахнул грейпфрутом и был очень кислый.
Странное это было лето. Мы не играли в привычные игры. В католиков и
гугенотов, в англичан и ирландцев*, в исследователей Амазонки. Всегда
находились другие дела. Мария уходила бродить одна, знакомилась со взрослыми
из отеля, вроде этого назойливого Мишеля, которому, должно быть, уже
перевалило за тридцать, а Селия всем надоедала своим желанием научиться
плавать. Она занималась с удивительным упорством, вкладывая в броски всю
душу; громко считала их, потом выскакивала из воды и кричала "А сейчас
сколько бросков? Уже лучше? Ну, посмотрите на меня, хоть кто-нибудь".
Смотреть никто не хотел, но Папа снисходительно улыбался и говорил:
"Очень хорошо. Продолжай. Сейчас я приду и покажу тебе".
Когда-то, думал Найэл, мы все были вместе, Мария выбирала игру,
говорила, кто кем будет, как его зовут, кто друг, кто враг. Мы все также
любили изображать из себя не то, что мы есть, но совсем по-другому. Это и
имел в виду Папа, когда сказал, что мы растем и что Мария стала женщиной.
Скоро мы перестанем быть детьми. Мы будем, как Они.
Будущее не сулило определенности из-за постоянных разговоров об
американском турне, в которое возьмут только Селию, а его и Марию отправят в
школу. Найэл выбросил остатки кислого леденца и пошел в гостиную. В доме
было прохладно и тихо, ставни закрыты. Он подошел к пианино и осторожно
поднял крышку. Лишь этим летом он обнаружил, как просто подбирать ноты,
превращать их в аккорды и делать так, чтобы в их звучании был смысл. Когда
остальные купались или загорали на пляже, он входил в пустой дом и
предавался этому занятию. Он недоумевал, зачем люди тратят столько труда на
изучение игры на фортепиано, на чтение нот, забивают себе головы всякими
крючками, восьмушками и полувосьмушками, если ничего нет на свете проще, чем
подобрать мелодию, хоть раз услышанную, и сыграть ее на пианино.
К тому времени он уже знал все Папины песни. Он мог изменять их смысл,
переставляя ноты; веселую жизнерадостную песенку можно было сделать
грустной, убрав один-единственный аккорд и пустив мелодию вниз, словно она
сбегает с горы. Он не знал, как иначе выразить свою мысль. Может быть, когда
он пойдет в школу, там его этому научат, будут давать ему уроки. А пока он
находил бесконечное очарование в изобретенном им методе исследования.
По-своему это занятие доставляло ему не меньшее, а, возможно, и большее
удовольствие, чем игры с Марией и Селией, потому что он сам мог выбирать
звуки, тогда как в играх приходилось играть роль, отведенную ему Марией.
Du clair de la lune,
Mon ami Pierrot,
Prete-moi ta plume
Pour ecrire un mot.
Ma chandelle est morte
Je n'ai plus de feu,
Ouvre-moi ta porte
Pour l'amour de Den.
Папа часто пел эту песню на последний бис. Чем проще была песня, тем
больше неистовствовала публика. Люди кричали, размахивали носовыми платками,
топали ногами - а он вовсе ничего и не делал, просто совершенно спокойно
стоял на сцене и пел простую, незатейливую песню, которую все знали наизусть
чуть ли не с колыбели. И всю эту бурю вызывал спокойно льющийся голос,
который производил такое же впечатление, как звучание засурдиненной скрипки.
Еще интереснее было то, что если ноты, на которые поются слова mon ami
Pierrot, поставить в обратном порядке, ощущение грусти не исчезало; мелодия
и смысл оставались прежними, но изменение гармонических ходов обостряло
чувство отчаяния. И уж совсем интересно было играть мелодию в другом ритме.
Du clair de la lune
Но если внести некоторые изменения, если начать с акцента на "du", а
второй акцент поставить на "lune", и четко выделить в этом слове два слога,
строка зазвучит в танцевальном ритме и все изменится. Жалостливая интонация
исчезнет и грустить будет уже не о чем. Селия не станет плакать. Найэл не
испытает этого ужасного чувства одиночества, которое порой ни с того, ни с
сего нападает на него.
Du clair раз... два... de la lu раз... два... ne
Mon ami раз... два... Pierrot
(динг-а-донг и динг-а-динга-донг).
Ну, конечно же, вот он, ответ. Теперь она звучит радостно, весело. Папе
надо петь ее именно так. Найэл играл песню еще и еще, вводя новые акценты в
самых неожиданных местах, потом стал насвистывать в такт музыке. Вдруг - он
сам не понял, как это получилось, - Найэл почувствовал, что он уже не один в
комнате. Кто-то вошел из холла в дверь за его спиной. Его мгновенно охватило
предательское чувство вины и стыда. Он перестал играть и повернулся на
крутящемся табурете. В дверях стояла Мама и наблюдала за ним. Некоторое
время они смотрели друг на друга. Мама немного помедлила, потом захлопнула
дверь, подошла к нему и остановилась рядом с пианино.
- Почему ты так играешь? - спросила она.
Найэл посмотрел ей в глаза. Он сразу увидел, что она не сердится, и
почувствовал облегчение. Но она и не улыбалась. У нее был усталый и немного
странный вид.
- Не знаю, - сказал он. - Мне захотелось. Просто так вышло.
Она стояла и смотрела на него, и он, сидя на табурете перед пианино,
понял, что Труда права. Раньше он никогда не замечал, что Мама совсем не
высокая, она ниже Марии. На ней был свободный пеньюар, который она обычно
носила за завтраком и у себя в комнате, и соломенные сандалии без каблуков.
- У меня болела голова, - сказала она, - я лежала у себя наверху и
услышала, как ты играешь.
Странно, подумал Найэл, что она не позвонила Труде или не послала
кого-нибудь сказать, чтобы он перестал. Или даже не постучала в пол. Если мы
слишком шумели, когда Мама отдыхала, она, как правило, так и делала.
- Мне ужасно жаль, - сказал он. - Я не знал. Я думал, в доме никого
нет. Недавно все были на веранде, но, наверное, ушли на пляж.
Казалось, Мама не слушает его. Она словно думала о чем-то другом.
- Продолжай, - сказала она. - Сыграй, как ты играл.
- Нет, нет, - поспешно начал Найэл. - Я не могу играть как следует.
- Можешь, - сказала она.
Найэл во все глаза уставился на Маму. Неужели на нее так подействовала
головная боль. С ней все в порядке? Она улыбается, и не иронично, а ласково.
Он проглотил подступивший к горлу комок, повернулся к пианино и начал
играть. Но пальцы не слушались его, попадали не на те клавиши, извлекали из
инструмента фальшивые звуки.
- Бесполезно, - сказал он. - Я не могу.
И тут Мама сделала совершенно удивительную вещь. Она села рядом с ним
на табурет, левую руку положила ему на плечо, а правую на клавиатуру рядом с
его руками.
- Начинай, - сказала она. - Будем играть вместе.
И она продолжила песню в том же ритме и темпе с того места, где он
остановился, превратив ее в радостную танцевальную мелодию. Он был так
удивлен и потрясен, что не мог ни о чем думать. Может быть, Мама делает это
в припадке сомнамбулизма или, приняв таблетку от головной боли, она сошла с
ума, как Офелия в "Гамлете". Он не верил своим глазам - Мама сидит рядом с
ним, а ее рука в пеньюаре обнимает его за плечи.
Она остановилась и посмотрела на него.
- В чем дело? - спросила она. - Ты больше не хочешь играть?
Должно быть, она, и в самом деле, отдыхала - на ее лице не было пудры,
а на губах помады. Ее лицо "не было сделано", как сказала бы Мария. Это было
просто ее лицо. Кожа мягкая и гладкая, небольшие морщинки в уголках глаз и
рта, которые, как правило, не видны. Почему, недоумевал он, в таком виде она
кажется гораздо красивее, гораздо добрее. Она вдруг перестала быть взрослой.
Она была, как он, как Мария.
- Ты не хочешь играть? - повторила она.
- Нет, хочу, - сказал он, - очень хочу. - Его беспокойство улеглось.
Робость прошла; он, наконец, был счастлив, как никогда прежде, пальцы вновь
обрели уверенность и подвижность.
Ma chandelle est morte,
Je n'ai plus de feu.
А Мама играла вместе с ним и пела - Мама, которая никогда не пела с
Папой.
Какое-то мгновение он стоял, занятый своими, одному ему ведомыми
мыслями, как в те далекие годы детства, в парижском отеле, когда Мама не
обращала на него внимания, и он, маленький мальчик, делал вид, что ему это
безразлично, подбегал к окну, смотрел на улицу и плевал на головы прохожих.
Затем выражение его лица изменилось, ... звучал снова и снова.
Найэл заиграл громче и быстрее; Мама сидела рядом с ним.
Ouvre-moi ta porte
Pour l'amour de Den.
За скалами, возле самой глубокой бухты Мария лежала на животе и
смотрела на свое отражение в воде. Недавно она обнаружила, что без малейшего
усилия может вызвать слезы на глаза. Для этого ей даже не нужно ущипнуть
себя или сжать веки. Стоит лишь вообразить, что ей грустно, и слезы придут
сами собой. Или сказать что-нибудь грустное, и все сразу получится.