Страница:
Н.Н.Тихонов, перевод.
Паразитами нас назвал Чарльз. В его устах это обвинение прозвучало как
гром с ясного неба и показалось тем более странным и неожиданным, оттого,
что он из тех спокойных, сдержанных людей, которые не отличаются излишней
словоохотливостью и даже собственное мнение высказывают лишь по поводу самых
обыденных вещей. Он заявил это под вечер бесконечно длинного, промозглого
воскресенья, когда мы, зевая и потягиваясь, читали у камина газеты. Его
слова произвели на нас впечатление разорвавшейся бомбы. Мы сидели в длинной,
низкой комнате в Фартинз, в которой из-за мелкого моросящего дождя было
темней, чем обычно. Французские окна с мелкими переплетами почти не
пропускали света; возможно, они и украшают фасад, но изнутри напоминают
тюремную решетку и навевают уныние.
В углу медленно и неровно тикали высокие напольные часы: время от
времени они издавали легкое покашливание словно старик-астматик, затем со
спокойной настойчивостью продолжали свой ход. Огонь в камине почти угас,
смесь угля и кокса запеклась в плотный ком и не давала тепла; несколько
небрежно брошенных поленьев едва тлели, и только мехи могли вдохнуть в них
жизнь. На полу валялись газеты, картонные конверты от пластинок и подушка с
дивана. Возможно, все это еще больше усилило раздражение Чарльза. Он любил
порядок, отличался методическим складом ума, и теперь, оглядываясь назад и
понимая, чем были заняты в то время его мысли, помня, что он уже осознал
необходимость принять какое-то решение относительно будущего, нетрудно
догадаться, что все эти мелочи - беспорядок в комнате, атмосфера беспечности
и легкомыслия, царившая в доме, когда Мария приезжала на выходные,
атмосфера, которую он терпел столько лет - послужили последней каплей,
переполнившей чашу.
Мария, как всегда, лежала растянувшись на диване. Ее глаза были закрыты
- обычная форма защиты от нападок с той или иной стороны; те, кто ее не
знал, подумали бы, что она спит, что устала после долгой недели в Лондоне и
нуждается в отдыхе.
Ее правая рука с кольцом Найэла на среднем пальце утомленно свисала
вниз, и кончики ногтей касались пола. Должно быть, Чарльз видел это из
своего глубокого кресла напротив дивана; он знал это кольцо столько же,
сколько саму Марию, постоянно видел его на ней и относился к нему прежде
всего как к любой другой вещи, скажем, гребню или браслету, с которыми Мария
не расставалась чуть ли не с детства скорее по привычке, чем из-за
воспоминаний. Но сейчас вид этого бледного аквамарина в оправе, плотно
обхватившей ее палец, убогого по сравнению с сапфировым обручальным кольцом,
которое подарил ей он, Чарльз, не говоря о венчальном кольце - и то, и
другое она постоянно забывала на раковине в ванной комнате - мог подлить
масла в огонь. Помимо всего прочего, он знал, что Мария не спит. Пьеса,
которую она читала, валялась на полу; страницы рукописи были измяты, одну из
них погрыз щенок, на обложке виднелось грязное пятно, оставленное кем-то из
детей. Через неделю пьесу вернут автору с запиской, которую Мария, как
обычно, настукает на машинке, купленной по дешевке на распродаже Бог знает
когда. "Сколь ни пришлась мне по душе Ваша пьеса, которую я нахожу
чрезвычайно интересной и которую, по моему глубокому убеждению, ожидает
большой успех, мне кажется, что я не вполне соответствую Вашему
представлению об образе Риты..." и при всем своем разочаровании польщенный
автор скажет друзьям: "Право же, она ей чрезвычайно понравилась" и станет
впредь думать о Марии с признательностью и едва ли не с любовью.
Но теперь никому не нужная, забытая рукопись валялась на полу вместе с
воскресными газетами, и вряд ли Чарльз мог ответить на вопрос: а помнит ли о
ней Мария, лежа на диване с закрытыми глазами. Нет, на этот вопрос ответа у
него не было, как и на другие: о чем она думает, о чем мечтает? Да и понимал
ли он, что улыбка, коснувшаяся уголков ее рта и мгновенно растаявшая, не
имела никакого отношения ни к нему, ни к его чувствам, ни ко всей их жизни.
Она была отстраненной, нездешней, как улыбка той, кого он никогда не знал.
Той, кого знал Найэл. Найэл, согнувшись, сидел на подоконнике. Он положил
подбородок на колени и смотрел в пустоту, но даже так он уловил эту улыбку и
догадался, что она означает.
- Черное обеденное платье, - произнес он словно безо всякой причины, -
облегающее, подчеркивающее все прелести фигуры. Разве подобные детали не
характеризуют человека? Ты дочитала до шестой страницы? Я нет.
- До четвертой, - ответила Мария. Она по-прежнему не открывала глаз, и
голос ее звучал словно из потустороннего мира. - Платье медленно скользит
вниз и обнажает белые плечи. Ах, оставь. По-моему, это маленький человечек в
пенсне, узкоплечий и с изрядным количеством золотых зубов.
- И любящий детей, - добавил Найэл.
- Одевается Дедом Морозом, - продолжала Мария. - Но дети не поддаются
на обман, потому что забывает подогнуть брюки и они видны из-под его красной
шубы.
- Прошлым летом он отправился на отдых во Францию.
- И там его осенила идея. В отеле, в дальнем конце столовой он увидел
одну женщину. Разумеется, ничего не произошло. Но он не мог отвести глаз от
ее бюста.
- Однако, поняв, что это не соответствует его системе взглядов,
почувствовал себя лучше.
- Он, да, но отнюдь не собака. Сегодня пса стошнило под кедром. Бедняга
съел девятую страницу.
Легкое движение в кресле - Чарльз изменил позу и расправил страницы
спортивного обозрения "Санди Таймз" - могло бы предупредить их, что он
раздражен, но ни Мария, ни Найэл не обратили на это внимания.
Только Селия - она всегда интуитивно чувствовала приближение бури -
подняла голову от корзинки с рукоделием и бросила на нас предостерегающий
взгляд: он остался без внимания. Будь мы только втроем, она присоединилась
бы к нам - в силу привычки или чтобы доставить себе удовольствие; ведь так
было всегда, со времен нашего детства, с самого начала. Но она была гостьей,
редким посетителем; гостьей в доме Чарльза. Селия инстинктивно чувствовала,
что Чарльзу неприятен шутливый тон Найэла и Марии: он не только не разделял
его, но и не понимал: вышучивание автора, чья пьеса с дурацким сюжетом,
валялась на полу, к тому же разорванная щенком, вызывало у него раздражение.
Все это казалось ему довольно дешевым и отнюдь не смешным.
Еще мгновение, - подумала Селия, видя, как Найэл распрямился и простер
перед собой руки, - и он зевая и хмурясь подойдет к роялю, бросит
сосредоточенный и вместе с тем ничего не выражающий взгляд на клавиатуру:
ведь он думает - впрочем о чем он думает, возможно вообще ни о чем: хотя,
быть может... о близком ужине или о том, что где-то в спальне завалялась
пачка сигарет - и начнет играть, сперва тихо, почти беззвучно, и будет
напевать под собственный аккомпанемент - ведь это его привычка лет с
двенадцати, когда он играл на старом французском пианино - а Мария, так и не
открывая глаз, выпрямится на диване, заложит руки за голову и чуть слышно
подпоет мелодии, которую наигрывает Найэл. Мелодия; да, мелодия: сперва
поведет ее он, - Мария пойдет за ним. Но вот она нарушает мелодическую
линию, и голос ее изливается в иной песенной тональности, в иной мелодии. И
Найэл подхватит мелодическую основу и в призрачно прекрасной мелодии
сольется с той, которая поет под его аккомпанемент.
Селия подумала, что надо тем или иным способом остановить Найэла и как
бы неуклюже это ни выглядело, не дать ему подойти к роялю. Не потому, что
Чарльзу не понравится его музыка, а потому, что порыв брата послужит еще
одним неуместным подтверждением того, что ни муж, ни сестра, ни дети, а
только он, Найэл, знает и понимает малейшие движения наглухо закрытой для
остальных души Марии. А ведь именно это с каждым годом все сильней мучило
Чарльза.
Селия отложила рабочую корзинку - по выходным она обычно занималась в
Фартингз штопаньем детских носков - бедняжке Полли одной с этим делом было
не справиться, а просить Марию никому и в голову не приходило - и поспешно,
прежде чем Найэл сел за рояль (он уже открывал клавиатуру), обратилась к
Чарльзу.
- Едва ли кто-нибудь из нас в последнее время занимался акростихами.
Бывали дни, когда мы с головой зарывались в словари, энциклопедии и прочие
книги. Каким словом мы займемся сегодня, Чарльз?
После непродолжительной паузы Чарльз ответил:
- Я имею в виду вовсе не акростих. В кроссворде мое внимание привлекло
слово из семи букв.
- И что же это такое?
- Беспозвоночное животное, живущее за счет другого животного.
Найэл взял первый аккорд.
- Паразит, - сказал он.
И здесь грянул гром. Чарльз бросил газету на пол и встал с кресла. Его
лицо побледнело, каждый мускул напрягся, а рот превратился в тонкую, жесткую
линию. Раньше мы никогда его таким не видели.
- Совершенно верно, - сказал он, - паразит. И это вы, вы, все трое. Вся
компания. Всегда ими были и всегда будете. Вас ничто не изменит, не может
изменить. Вы вдойне, втройне паразиты: во-первых, - потому, что с самого
детства спекулируете на той крупице таланта, которую вам посчастливилось
унаследовать от ваших фантазеров-родителей; во-вторых, - потому, что ни один
из вас ни разу в жизни не удосужился заняться пусть незаметным, но честным
трудом; и в-третьих, - потому, что вся ваша троица живет за счет друг друга
и обитает в мире грез и фантазий, который вы сами для себя сотворили и
который не имеет ничего общего ни с земной реальностью, ни с небесной.
Чарльз стоял, пристально глядя на нас с высоты своего роста. Ни один из
нас не проронил ни звука. То были мучительные, тягостные мгновения, чему уж
тут смеяться. Обвинение носило слишком личный характер. Мария открыла глаза,
снова откинулась на подушку и смотрела на Чарльза с каким-то непонятным
смущением, словно ребенок, которого поймали на озорстве, и он не знает,
какое наказание за этим последует. Найэл застыл у рояля, вперив взгляд в
пустоту. Селия опустила руки на колени и покорно ожидала следующего удара.
Как она жалела, что сняла очки и отложила их вместе с рабочей корзинкой -
без них она чувствовала себя раздетой. Они всегда служили ей своеобразным
орудием защиты.
- Что ты имеешь в виду? - спросила Мария. - Как это мы обитаем в мире
грез и фантазий?
В ее голосе прозвучало недоумение - его обладательнице очень подошло бы
невинное личико с широко открытыми изумленными глазами. Найэл и Селия
мгновенно узнали это выражение. Не исключено, что узнал его и Чарльз, ведь
после стольких лет совместной жизни, возможно, он уже не поддавался на
обман.
Словно прожорливая рыба, он с радостью заглотил наживку.
- Только там ты всегда и обитала, - ответил Чарльз. - Да и вообще ты не
личность, не женщина, обладающая собственной, присущей только тебе
индивидуальностью; ты смешение всех персонажей, которых тебе доводилось
когда-либо играть на сцене. Твои мысли и чувства меняются с каждой новой
ролью. Такой женщины, как Мария, не существует, никогда не существовало. Об
этом знают даже твои дети. Вот почему ты их очаровываешь только на два дня,
а потом они бегут в детскую к Полли: ведь Полли настоящая, подлинная, живая.
Есть вещи, - подумала Селия, - которые мужчина и женщина говорят друг
другу только в спальне. Но не в гостиной, не в воскресенье вечером. О,
Мария, пожалуйста, не отвечай ему, не распаляй его гнев, который
накапливался месяцы, годы... ведь теперь ясно, как он несчастлив, несчастлив
давно, о чем мы даже не догадывались, или чего просто не понимали... И она
ринулась в битву. Она должна защитить Найэла и Марию. Она всегда так делала.
- Я очень хорошо понимаю, Чарльз, что вы имеете в виду, - сказала
Селия. - Конечно, Мария меняется от роли к роли, но ей это было присуще и в
детстве; она всегда была не только Марией, но кем-то еще. Однако
несправедливо говорить, что она не работает. Кому как не вам это знать, ведь
вы бывали, во всяком случае раньше, на ее репетициях - это ее жизнь, ее
профессия, которой она отдает себя целиком. И вы должны это признать.
Чарльз рассмеялся, и по его смеху Мария поняла, что Селия не только не
исправила, но еще больше осложнила положение.
Когда-то Мария умела совладать с этим смехом: она вскакивала с дивана,
обнимала Чарльза за шею и говорила: "Не будь таким глупеньким, дорогой.
Какая муха тебя укусила?" И она увлекала его к хозяйственным постройкам,
притворяясь, будто ее очень интересует какой-нибудь старый трактор, закром с
зерном или черепица, упавшая с крыши флигеля, - все, что угодно, лишь бы не
омрачать первые шаги их совместной жизни. Теперь положение изменилось,
старые уловки ни к чему не приведут, и уж, конечно, - подумала Мария, - в
столь поздний час он не станет устраивать сцен ревности к Нейэлу; это было
бы глупо с его стороны, да к тому же и бессмысленно - пора бы ему знать, что
Найэл как бы часть меня самой, так было всегда. Я никогда не позволяла этой
части вмешиваться в мою личную жизнь, мою работу да и вообще ни во что. Она
никогда не доставляла неприятности ни Чарльзу, ни другим, просто Найэл и я,
я и Найэл... затем ее мысли смешались в бессвязный клубок, и она вдруг
чего-то испугалась, словно ребенок, попавший в темную комнату.
- Работа? - переспросил Чарльз. - Называйте это работой, если вам так
нравится. Работа цирковой собачки, которую щенком приучили прыгать за
подачку и которая автоматически прыгает до конца дней своих, стоит под
куполом зажечься огням, а публике начать аплодировать.
Как жаль, что Чарльз никогда раньше так не говорил, подумал Найэл. Мы
могли бы стать друзьями. Я отлично понимаю его. В подобном разговоре я бы с
удовольствием принял участие эдак в половине пятого утра, когда все вокруг
крепко под мухой, а я трезв как стеклышко, но сейчас в доме у Чарльза он
представляется мне крайне неуместным, даже ужасным, как будто священник, к
которому испытываешь искреннее уважение, принялся стаскивать с себя брюки
посреди церкви.
- Но людям доставляет удовольствие смотреть на эту собачку, - быстро
проговорил он, желая отвлечь Чарльза от скользкой темы. - Они для того и
ходят в цирк, чтобы развеяться. Мария предлагает им тот же наркотик в
театре, а я - и в немалых дозах - всем мальчишкам-рассыльным, которые
насвистывают мои мелодии. По-моему, вы употребили не то слово. Мы лоточники,
мелкие торговцы, а не паразиты.
Из противоположного конца комнаты Чарльз посмотрел на сидящего у рояля
Найэла. Вот оно, ребята, - подумал Найэл, - вот то, чего я ждал всю жизнь,
сокрушительный удар ниже пояса; как трагично, что нанесет его старина
Чарльз.
- Вы?.. - Какое нескрываемое презрение, какая горькая затаенная
ревность в его голосе.
- Так кто же я, - спросил Найэл: и подобно тому, как фасад дома теряет
свою прелесть, когда закрываются ставни, так и его выразительное лицо,
утратив озарявший его внутренний свет, превратилось в безжизненную маску.
- Вы шут гороховый, - ответил Чарльз, - и у вас хватит ума понять это,
что, должно быть, крайне неприятно.
О, нет... нет... подумала Селия, чем дальше, тем хуже, и почему именно
сегодня? Это моя вина - зачем я спросила про акростих. Надо было предложить
перед чаем прогуляться по парку или сходить в лес.
Мария поднялась с дивана и подбросила в камин большое полено. Она
размышляла о том, как ей лучше поступить: придумать какую-нибудь дурацкую
шутку или броситься за экран и устроить сцену со слезами, чтобы разрядить
атмосферу и отвлечь внимание на себя - испытанный еще во времена их детства
прием, всегда достигавший цели, когда у Найэла были неприятности с Мамой,
Папой или старой Трудой. Или выскочить из дому, уехать на машине в Лондон и
забыть об этом злополучном воскресенье? А забудет она скоро. Она все
забывала, ничто надолго не задерживалось в ее памяти. Но Найэл спас
положение сам. Он опустил крышку рояля, подошел к окну и остановился, глядя
на деревья в дальнем конце лужайки.
За окном было тихо и спокойно, как всегда в те короткие мгновения, что
предшествуют приходу темноты на склоне недолгого зимнего дня. Дождь
прекратился, но теперь это было не важно. На опушке леса группы деревьев
казались особенно прекрасными и уныло-одинокими, и голая ветка старой
высохшей ели словно чья-то изогнутая рука в причудливом движении вздымалась
к небу. Мокрый скворец искал червей в сырой траве. Эту картину Найэл знал и
любил; он всегда любовался ею, когда ему случалось бывать здесь одному и
непременно запечатлел бы ее на бумаге, умей он рисовать, перенес бы на
холст, обладай он даром живописца, отобразил бы в переплетениях музыкальной
ткани, если бы звуки, изо дня в день рождавшиеся у него в голове, выливались
в симфонию. Но этого не происходило. Звуки сливались в бренчание, в расхожие
мелодии, которые мальчишки-рассыльные насвистывали на перекрестках, да
молоденькие смешливые продавщицы напевали в магазинах - жалкий дешевый
вздор, который забывали через неделю-другую, вот и вся его слава. Нет, он не
обладал истинным дарованием: лишь крупицей унаследованного таланта, которая
позволяла ему сплетать мелодию за мелодией, без усилий, даже без особой к
тому склонности, и заработать состояние, к чему он отнюдь не стремился.
- Вы правы, - сказал он Чарльзу, - целиком и полностью правы. Я шут
гороховый.
Какое-то мгновение он стоял, занятый своими, одному ему ведомыми
мыслями, как в те далекие годы детства, в парижском отеле, когда Мама не
обращала на него внимания, и он, маленький мальчик, делал вид, что ему это
безразлично, подбегал к окну, смотрел на улицу и плевал на головы прохожих.
Затем выражение его лица изменилось, он запустил пальцы в волосы и
улыбнулся.
- Вы победили, Чарльз, - сказал он, - паразиты повержены. Но, если я
хоть немного помню биологию, те, за чей счет они живут, в конце концов тоже
умирают. - Найэл снова подошел к роялю и сел на стул.
- Впрочем, неважно, - заметил он. - Вы подали мне идею еще одной
пустячной песенки. - И по-прежнему улыбаясь Чарльзу, взял свой любимый
аккорд в своей любимой тональности.
Так давайте же питаться
Мы друг другом натощак,[1]
[1] Здесь и далее стихотворные переводы, не отмеченные значком*,
выполнены Е.З.Фрадкиной.
- запел он вполголоса, и чувственный танцевальный ритм глупой песенки
ворвался в зловещую атмосферу темной гостиной подобно внезапному взрыву
детского смеха.
Чарльз резко повернулся и вышел из комнаты.
И мы остались втроем.
Люди всегда судачили о нас, даже когда мы были детьми. Куда бы мы ни
поехали, везде мы вызывали странную враждебность окружающих. Во время Первой
мировой войны и сразу после нее другие дети отличались вежливостью и
хорошими манерами; мы же демонстрировали отсутствие всякого воспитания и
полную необузданность. Эти ужасные Делейни... Марию не любили за то, что она
копировала всех и каждого, и не всегда исподтишка. Она обладала
необыкновенным даром преувеличивать малейшие недостатки или характерные
особенности того или иного человека: поворот головы, пожатие плеч, интонацию
голоса; и несчастная жертва всегда знала об этом, знала, что взгляд больших
синих глаз Марии, с виду таких невинных и мечтательных, на самом деле сулит
какую-нибудь дьявольскую каверзу.
Найэл пользовался меньшей неприязнью: отношение к нему зависело от
того, что он говорил, но - главное - о чем умалчивал. Молчание этого
застенчивого, неразговорчивого ребенка с печальным славянским лицом было
исполнено значения. Встречая его в первый раз, взрослый чувствовал, что
подвергается внимательному изучению, оценке и безоговорочному сбрасыванию со
счетов. В справедливости этой догадки его убеждали взгляды, которыми Найэл
обменивался с Марией, и чуть позже до его слуха долетали язвительные смешки.
Селию как-то терпели - к счастью для себя, она унаследовала все обаяние
обоих родителей и ни одного их недостатка. У нее было большое, щедрое сердце
Папы без его эмоциональной несдержанности и изящные манеры Мамы без ее
разрушительной силы. Наследственным достоинством был и ее талант в
рисовании, который позднее развился в полной мере. Ее зарисовки никогда не
напоминали карикатуры - что непременно лучилось бы с Марией, умей она
рисовать; их чистоту никогда не портила горечь, которую непременно привнес
бы в свои работы Найэл. Ее недостатком был общий недостаток всех маленьких
детей - склонность к слезам, к нытью, страсть забираться взрослым на колени
и клянчить, а поскольку она не обладала ни грацией, ни красотой Марии и была
упитанной, краснощекой девочкой с волосами мышиного цвета, тот, на чье
внимание она претендовала, вскоре начинал ощущать раздражение; ему хотелось
отогнать Селию, словно назойливую собачонку, однако, увидев в ее глазах
слезы, он тут же раскаивался.
Нам слишком во многом потакали, и это всех шокировало. Нам позволяли
есть самую изысканную пищу, пить вино, не спать допоздна, самостоятельно
бродить по Лондону, Парижу и другим городам, в которых нам приходилось жить.
И так с самого раннего возраста мы росли космополитами, с поверхностным
знанием нескольких языков, ни на одном из которых так и не научились
говорить как следует.
Родственные узы, связывавшие нас, были весьма запутаны, разобраться в
них так никто и не смог, что едва ли удивительно. Поговаривали, что мы
незаконнорожденные, что мы приемыши, что мы маленькие скелеты из шкафов
наших Папы и Мамы* - возможно, в этом и была доля истины - что мы
беспризорники, что мы сироты, что мы королевские отпрыски. Но почему у Марии
были синие глаза и светлые волосы Папы, и тем не менее в движениях ее была
легкая грация, которой он не отличался? И почему Найэл был темноволос, гибок
и невысок, с такой же, как у Мамы, светлой кожей, и тем не менее его
выдающиеся скулы не напоминали никого из близких? И почему Селия иногда
вытягивала губы, как Мария, и делалась мрачной, как Найэл, если их не
связывало никакое родство?
Когда мы были маленькими, мы тоже ломали голову надо всем этим и
приставали к взрослым с вопросами; затем забывали о наших сомнениях: в конце
концов, думали мы, так ли это важно - ведь с самого начала мы никого другого
не помнили; Папа был нашим отцом, а Мама нашей матерью, и мы все трое
принадлежали им.
Правда так проста, когда ее узнаешь и поймешь.
Когда перед Первой мировой войной Папа пел в Вене, он влюбился в одну
маленькую венскую актрису; у нее совсем не было голоса, но поскольку она
была капризна, хороша собой и все ее обожали, то ей дали произнести одну
фразу во втором акте какой-то оперетки. Возможно, Папа и женился на ней; нас
это не волновало и даже не интересовало. Но после того, как они год прожили
вместе, родилась Мария, а маленькая венская актриса умерла.
Тем временем Мама танцевала в Лондоне и Париже. Она уже порвала с
балетом, в традициях которого была воспитана, и превратилась в единственную
в своем роде, незабываемую танцовщицу. В какой бы город она ни приезжала, ее
появление заставляло публику до отказа заполнять театральные залы. Каждое
движение Мамы было сама поэзия, каждый жест - воплощенная музыка: на
освещенной слабым призрачным светом сцене у нее не было партнера, она всегда
танцевала одна. Но кто-то ведь был отцом Найэла. Пианист, объясняла старая
Труда, которому Мама однажды позволила тайком прожить с ней несколько недель
и любить ее, а потом отослала прочь: кто-то сказал ей, что у него
туберкулез, а эта болезнь заразна.
"Но туберкулезом она вовсе и не заразилась", - сухо и как бы
неодобрительно сказала нам Труда. - Вместо этого у нее появился мой мальчик,
за что она так никогда его и не простила.
"Моим мальчиком" был, разумеется, Найэл, и Труда как мамина костюмерша
сразу взяла его на свое попечение. Она его мыла, одевала, пеленала, кормила
из рожка, иными словами, делала для него все то, что должна была бы делать
Мама; а Мама тем временем танцевала одна, без партнера, она улыбалась своей
таинственной, единственной в своем роде улыбкой, давно забыв о пианисте,
который исчез из ее жизни так же внезапно, как появился, и ее нисколько не
интересовало и не тревожило, умер он от туберкулеза или нет.
А потом они встретились в Лондоне - Папа и Мама - когда Папа пел в
Альберт-Холле*, а Мама танцевала в Ковент Гарден*. Их встреча была экстазом
и бурей: такое, сказала Труда, могло случиться только с этими двумя, больше
ни с кем; и в ее глухом голосе неожиданно прозвучала поразительная
многозначительность, словно она хотела показать, насколько глубоко понимает
важность этого события. Они тут же влюбились друг в друга, поженились, и
супружество принесло им обоим несказанное счастье, хотя порой, возможно,
доводило до отчаяния (никто не вдавался в этот вопрос), принесло оно им и
Селию - первого для обоих законного отпрыска.
Вот так мы трое оказались и родственниками, и не родственниками. Одна
сводная сестра, один сводный брат и одна единоутробная сестра обоим; трудно
придумать такую мешанину, даже если очень постараться. И примерно по году
разницы между нами, потому мы все и помнили только ту жизнь, которую прожили
вместе.
"Не видать от этого добра", - порой сетовала Труда в гостиной одного из
многочисленных грязных отелей, которой временно предстояло служить нам
детской и классной, или в меблированных комнатах на верхнем этаже
какого-нибудь обшарпанного здания, которые Папа и Мама сняли на время сезона
или турне. "Не видать добра от этой смеси пород и кровей. Вы вредны друг
Паразитами нас назвал Чарльз. В его устах это обвинение прозвучало как
гром с ясного неба и показалось тем более странным и неожиданным, оттого,
что он из тех спокойных, сдержанных людей, которые не отличаются излишней
словоохотливостью и даже собственное мнение высказывают лишь по поводу самых
обыденных вещей. Он заявил это под вечер бесконечно длинного, промозглого
воскресенья, когда мы, зевая и потягиваясь, читали у камина газеты. Его
слова произвели на нас впечатление разорвавшейся бомбы. Мы сидели в длинной,
низкой комнате в Фартинз, в которой из-за мелкого моросящего дождя было
темней, чем обычно. Французские окна с мелкими переплетами почти не
пропускали света; возможно, они и украшают фасад, но изнутри напоминают
тюремную решетку и навевают уныние.
В углу медленно и неровно тикали высокие напольные часы: время от
времени они издавали легкое покашливание словно старик-астматик, затем со
спокойной настойчивостью продолжали свой ход. Огонь в камине почти угас,
смесь угля и кокса запеклась в плотный ком и не давала тепла; несколько
небрежно брошенных поленьев едва тлели, и только мехи могли вдохнуть в них
жизнь. На полу валялись газеты, картонные конверты от пластинок и подушка с
дивана. Возможно, все это еще больше усилило раздражение Чарльза. Он любил
порядок, отличался методическим складом ума, и теперь, оглядываясь назад и
понимая, чем были заняты в то время его мысли, помня, что он уже осознал
необходимость принять какое-то решение относительно будущего, нетрудно
догадаться, что все эти мелочи - беспорядок в комнате, атмосфера беспечности
и легкомыслия, царившая в доме, когда Мария приезжала на выходные,
атмосфера, которую он терпел столько лет - послужили последней каплей,
переполнившей чашу.
Мария, как всегда, лежала растянувшись на диване. Ее глаза были закрыты
- обычная форма защиты от нападок с той или иной стороны; те, кто ее не
знал, подумали бы, что она спит, что устала после долгой недели в Лондоне и
нуждается в отдыхе.
Ее правая рука с кольцом Найэла на среднем пальце утомленно свисала
вниз, и кончики ногтей касались пола. Должно быть, Чарльз видел это из
своего глубокого кресла напротив дивана; он знал это кольцо столько же,
сколько саму Марию, постоянно видел его на ней и относился к нему прежде
всего как к любой другой вещи, скажем, гребню или браслету, с которыми Мария
не расставалась чуть ли не с детства скорее по привычке, чем из-за
воспоминаний. Но сейчас вид этого бледного аквамарина в оправе, плотно
обхватившей ее палец, убогого по сравнению с сапфировым обручальным кольцом,
которое подарил ей он, Чарльз, не говоря о венчальном кольце - и то, и
другое она постоянно забывала на раковине в ванной комнате - мог подлить
масла в огонь. Помимо всего прочего, он знал, что Мария не спит. Пьеса,
которую она читала, валялась на полу; страницы рукописи были измяты, одну из
них погрыз щенок, на обложке виднелось грязное пятно, оставленное кем-то из
детей. Через неделю пьесу вернут автору с запиской, которую Мария, как
обычно, настукает на машинке, купленной по дешевке на распродаже Бог знает
когда. "Сколь ни пришлась мне по душе Ваша пьеса, которую я нахожу
чрезвычайно интересной и которую, по моему глубокому убеждению, ожидает
большой успех, мне кажется, что я не вполне соответствую Вашему
представлению об образе Риты..." и при всем своем разочаровании польщенный
автор скажет друзьям: "Право же, она ей чрезвычайно понравилась" и станет
впредь думать о Марии с признательностью и едва ли не с любовью.
Но теперь никому не нужная, забытая рукопись валялась на полу вместе с
воскресными газетами, и вряд ли Чарльз мог ответить на вопрос: а помнит ли о
ней Мария, лежа на диване с закрытыми глазами. Нет, на этот вопрос ответа у
него не было, как и на другие: о чем она думает, о чем мечтает? Да и понимал
ли он, что улыбка, коснувшаяся уголков ее рта и мгновенно растаявшая, не
имела никакого отношения ни к нему, ни к его чувствам, ни ко всей их жизни.
Она была отстраненной, нездешней, как улыбка той, кого он никогда не знал.
Той, кого знал Найэл. Найэл, согнувшись, сидел на подоконнике. Он положил
подбородок на колени и смотрел в пустоту, но даже так он уловил эту улыбку и
догадался, что она означает.
- Черное обеденное платье, - произнес он словно безо всякой причины, -
облегающее, подчеркивающее все прелести фигуры. Разве подобные детали не
характеризуют человека? Ты дочитала до шестой страницы? Я нет.
- До четвертой, - ответила Мария. Она по-прежнему не открывала глаз, и
голос ее звучал словно из потустороннего мира. - Платье медленно скользит
вниз и обнажает белые плечи. Ах, оставь. По-моему, это маленький человечек в
пенсне, узкоплечий и с изрядным количеством золотых зубов.
- И любящий детей, - добавил Найэл.
- Одевается Дедом Морозом, - продолжала Мария. - Но дети не поддаются
на обман, потому что забывает подогнуть брюки и они видны из-под его красной
шубы.
- Прошлым летом он отправился на отдых во Францию.
- И там его осенила идея. В отеле, в дальнем конце столовой он увидел
одну женщину. Разумеется, ничего не произошло. Но он не мог отвести глаз от
ее бюста.
- Однако, поняв, что это не соответствует его системе взглядов,
почувствовал себя лучше.
- Он, да, но отнюдь не собака. Сегодня пса стошнило под кедром. Бедняга
съел девятую страницу.
Легкое движение в кресле - Чарльз изменил позу и расправил страницы
спортивного обозрения "Санди Таймз" - могло бы предупредить их, что он
раздражен, но ни Мария, ни Найэл не обратили на это внимания.
Только Селия - она всегда интуитивно чувствовала приближение бури -
подняла голову от корзинки с рукоделием и бросила на нас предостерегающий
взгляд: он остался без внимания. Будь мы только втроем, она присоединилась
бы к нам - в силу привычки или чтобы доставить себе удовольствие; ведь так
было всегда, со времен нашего детства, с самого начала. Но она была гостьей,
редким посетителем; гостьей в доме Чарльза. Селия инстинктивно чувствовала,
что Чарльзу неприятен шутливый тон Найэла и Марии: он не только не разделял
его, но и не понимал: вышучивание автора, чья пьеса с дурацким сюжетом,
валялась на полу, к тому же разорванная щенком, вызывало у него раздражение.
Все это казалось ему довольно дешевым и отнюдь не смешным.
Еще мгновение, - подумала Селия, видя, как Найэл распрямился и простер
перед собой руки, - и он зевая и хмурясь подойдет к роялю, бросит
сосредоточенный и вместе с тем ничего не выражающий взгляд на клавиатуру:
ведь он думает - впрочем о чем он думает, возможно вообще ни о чем: хотя,
быть может... о близком ужине или о том, что где-то в спальне завалялась
пачка сигарет - и начнет играть, сперва тихо, почти беззвучно, и будет
напевать под собственный аккомпанемент - ведь это его привычка лет с
двенадцати, когда он играл на старом французском пианино - а Мария, так и не
открывая глаз, выпрямится на диване, заложит руки за голову и чуть слышно
подпоет мелодии, которую наигрывает Найэл. Мелодия; да, мелодия: сперва
поведет ее он, - Мария пойдет за ним. Но вот она нарушает мелодическую
линию, и голос ее изливается в иной песенной тональности, в иной мелодии. И
Найэл подхватит мелодическую основу и в призрачно прекрасной мелодии
сольется с той, которая поет под его аккомпанемент.
Селия подумала, что надо тем или иным способом остановить Найэла и как
бы неуклюже это ни выглядело, не дать ему подойти к роялю. Не потому, что
Чарльзу не понравится его музыка, а потому, что порыв брата послужит еще
одним неуместным подтверждением того, что ни муж, ни сестра, ни дети, а
только он, Найэл, знает и понимает малейшие движения наглухо закрытой для
остальных души Марии. А ведь именно это с каждым годом все сильней мучило
Чарльза.
Селия отложила рабочую корзинку - по выходным она обычно занималась в
Фартингз штопаньем детских носков - бедняжке Полли одной с этим делом было
не справиться, а просить Марию никому и в голову не приходило - и поспешно,
прежде чем Найэл сел за рояль (он уже открывал клавиатуру), обратилась к
Чарльзу.
- Едва ли кто-нибудь из нас в последнее время занимался акростихами.
Бывали дни, когда мы с головой зарывались в словари, энциклопедии и прочие
книги. Каким словом мы займемся сегодня, Чарльз?
После непродолжительной паузы Чарльз ответил:
- Я имею в виду вовсе не акростих. В кроссворде мое внимание привлекло
слово из семи букв.
- И что же это такое?
- Беспозвоночное животное, живущее за счет другого животного.
Найэл взял первый аккорд.
- Паразит, - сказал он.
И здесь грянул гром. Чарльз бросил газету на пол и встал с кресла. Его
лицо побледнело, каждый мускул напрягся, а рот превратился в тонкую, жесткую
линию. Раньше мы никогда его таким не видели.
- Совершенно верно, - сказал он, - паразит. И это вы, вы, все трое. Вся
компания. Всегда ими были и всегда будете. Вас ничто не изменит, не может
изменить. Вы вдойне, втройне паразиты: во-первых, - потому, что с самого
детства спекулируете на той крупице таланта, которую вам посчастливилось
унаследовать от ваших фантазеров-родителей; во-вторых, - потому, что ни один
из вас ни разу в жизни не удосужился заняться пусть незаметным, но честным
трудом; и в-третьих, - потому, что вся ваша троица живет за счет друг друга
и обитает в мире грез и фантазий, который вы сами для себя сотворили и
который не имеет ничего общего ни с земной реальностью, ни с небесной.
Чарльз стоял, пристально глядя на нас с высоты своего роста. Ни один из
нас не проронил ни звука. То были мучительные, тягостные мгновения, чему уж
тут смеяться. Обвинение носило слишком личный характер. Мария открыла глаза,
снова откинулась на подушку и смотрела на Чарльза с каким-то непонятным
смущением, словно ребенок, которого поймали на озорстве, и он не знает,
какое наказание за этим последует. Найэл застыл у рояля, вперив взгляд в
пустоту. Селия опустила руки на колени и покорно ожидала следующего удара.
Как она жалела, что сняла очки и отложила их вместе с рабочей корзинкой -
без них она чувствовала себя раздетой. Они всегда служили ей своеобразным
орудием защиты.
- Что ты имеешь в виду? - спросила Мария. - Как это мы обитаем в мире
грез и фантазий?
В ее голосе прозвучало недоумение - его обладательнице очень подошло бы
невинное личико с широко открытыми изумленными глазами. Найэл и Селия
мгновенно узнали это выражение. Не исключено, что узнал его и Чарльз, ведь
после стольких лет совместной жизни, возможно, он уже не поддавался на
обман.
Словно прожорливая рыба, он с радостью заглотил наживку.
- Только там ты всегда и обитала, - ответил Чарльз. - Да и вообще ты не
личность, не женщина, обладающая собственной, присущей только тебе
индивидуальностью; ты смешение всех персонажей, которых тебе доводилось
когда-либо играть на сцене. Твои мысли и чувства меняются с каждой новой
ролью. Такой женщины, как Мария, не существует, никогда не существовало. Об
этом знают даже твои дети. Вот почему ты их очаровываешь только на два дня,
а потом они бегут в детскую к Полли: ведь Полли настоящая, подлинная, живая.
Есть вещи, - подумала Селия, - которые мужчина и женщина говорят друг
другу только в спальне. Но не в гостиной, не в воскресенье вечером. О,
Мария, пожалуйста, не отвечай ему, не распаляй его гнев, который
накапливался месяцы, годы... ведь теперь ясно, как он несчастлив, несчастлив
давно, о чем мы даже не догадывались, или чего просто не понимали... И она
ринулась в битву. Она должна защитить Найэла и Марию. Она всегда так делала.
- Я очень хорошо понимаю, Чарльз, что вы имеете в виду, - сказала
Селия. - Конечно, Мария меняется от роли к роли, но ей это было присуще и в
детстве; она всегда была не только Марией, но кем-то еще. Однако
несправедливо говорить, что она не работает. Кому как не вам это знать, ведь
вы бывали, во всяком случае раньше, на ее репетициях - это ее жизнь, ее
профессия, которой она отдает себя целиком. И вы должны это признать.
Чарльз рассмеялся, и по его смеху Мария поняла, что Селия не только не
исправила, но еще больше осложнила положение.
Когда-то Мария умела совладать с этим смехом: она вскакивала с дивана,
обнимала Чарльза за шею и говорила: "Не будь таким глупеньким, дорогой.
Какая муха тебя укусила?" И она увлекала его к хозяйственным постройкам,
притворяясь, будто ее очень интересует какой-нибудь старый трактор, закром с
зерном или черепица, упавшая с крыши флигеля, - все, что угодно, лишь бы не
омрачать первые шаги их совместной жизни. Теперь положение изменилось,
старые уловки ни к чему не приведут, и уж, конечно, - подумала Мария, - в
столь поздний час он не станет устраивать сцен ревности к Нейэлу; это было
бы глупо с его стороны, да к тому же и бессмысленно - пора бы ему знать, что
Найэл как бы часть меня самой, так было всегда. Я никогда не позволяла этой
части вмешиваться в мою личную жизнь, мою работу да и вообще ни во что. Она
никогда не доставляла неприятности ни Чарльзу, ни другим, просто Найэл и я,
я и Найэл... затем ее мысли смешались в бессвязный клубок, и она вдруг
чего-то испугалась, словно ребенок, попавший в темную комнату.
- Работа? - переспросил Чарльз. - Называйте это работой, если вам так
нравится. Работа цирковой собачки, которую щенком приучили прыгать за
подачку и которая автоматически прыгает до конца дней своих, стоит под
куполом зажечься огням, а публике начать аплодировать.
Как жаль, что Чарльз никогда раньше так не говорил, подумал Найэл. Мы
могли бы стать друзьями. Я отлично понимаю его. В подобном разговоре я бы с
удовольствием принял участие эдак в половине пятого утра, когда все вокруг
крепко под мухой, а я трезв как стеклышко, но сейчас в доме у Чарльза он
представляется мне крайне неуместным, даже ужасным, как будто священник, к
которому испытываешь искреннее уважение, принялся стаскивать с себя брюки
посреди церкви.
- Но людям доставляет удовольствие смотреть на эту собачку, - быстро
проговорил он, желая отвлечь Чарльза от скользкой темы. - Они для того и
ходят в цирк, чтобы развеяться. Мария предлагает им тот же наркотик в
театре, а я - и в немалых дозах - всем мальчишкам-рассыльным, которые
насвистывают мои мелодии. По-моему, вы употребили не то слово. Мы лоточники,
мелкие торговцы, а не паразиты.
Из противоположного конца комнаты Чарльз посмотрел на сидящего у рояля
Найэла. Вот оно, ребята, - подумал Найэл, - вот то, чего я ждал всю жизнь,
сокрушительный удар ниже пояса; как трагично, что нанесет его старина
Чарльз.
- Вы?.. - Какое нескрываемое презрение, какая горькая затаенная
ревность в его голосе.
- Так кто же я, - спросил Найэл: и подобно тому, как фасад дома теряет
свою прелесть, когда закрываются ставни, так и его выразительное лицо,
утратив озарявший его внутренний свет, превратилось в безжизненную маску.
- Вы шут гороховый, - ответил Чарльз, - и у вас хватит ума понять это,
что, должно быть, крайне неприятно.
О, нет... нет... подумала Селия, чем дальше, тем хуже, и почему именно
сегодня? Это моя вина - зачем я спросила про акростих. Надо было предложить
перед чаем прогуляться по парку или сходить в лес.
Мария поднялась с дивана и подбросила в камин большое полено. Она
размышляла о том, как ей лучше поступить: придумать какую-нибудь дурацкую
шутку или броситься за экран и устроить сцену со слезами, чтобы разрядить
атмосферу и отвлечь внимание на себя - испытанный еще во времена их детства
прием, всегда достигавший цели, когда у Найэла были неприятности с Мамой,
Папой или старой Трудой. Или выскочить из дому, уехать на машине в Лондон и
забыть об этом злополучном воскресенье? А забудет она скоро. Она все
забывала, ничто надолго не задерживалось в ее памяти. Но Найэл спас
положение сам. Он опустил крышку рояля, подошел к окну и остановился, глядя
на деревья в дальнем конце лужайки.
За окном было тихо и спокойно, как всегда в те короткие мгновения, что
предшествуют приходу темноты на склоне недолгого зимнего дня. Дождь
прекратился, но теперь это было не важно. На опушке леса группы деревьев
казались особенно прекрасными и уныло-одинокими, и голая ветка старой
высохшей ели словно чья-то изогнутая рука в причудливом движении вздымалась
к небу. Мокрый скворец искал червей в сырой траве. Эту картину Найэл знал и
любил; он всегда любовался ею, когда ему случалось бывать здесь одному и
непременно запечатлел бы ее на бумаге, умей он рисовать, перенес бы на
холст, обладай он даром живописца, отобразил бы в переплетениях музыкальной
ткани, если бы звуки, изо дня в день рождавшиеся у него в голове, выливались
в симфонию. Но этого не происходило. Звуки сливались в бренчание, в расхожие
мелодии, которые мальчишки-рассыльные насвистывали на перекрестках, да
молоденькие смешливые продавщицы напевали в магазинах - жалкий дешевый
вздор, который забывали через неделю-другую, вот и вся его слава. Нет, он не
обладал истинным дарованием: лишь крупицей унаследованного таланта, которая
позволяла ему сплетать мелодию за мелодией, без усилий, даже без особой к
тому склонности, и заработать состояние, к чему он отнюдь не стремился.
- Вы правы, - сказал он Чарльзу, - целиком и полностью правы. Я шут
гороховый.
Какое-то мгновение он стоял, занятый своими, одному ему ведомыми
мыслями, как в те далекие годы детства, в парижском отеле, когда Мама не
обращала на него внимания, и он, маленький мальчик, делал вид, что ему это
безразлично, подбегал к окну, смотрел на улицу и плевал на головы прохожих.
Затем выражение его лица изменилось, он запустил пальцы в волосы и
улыбнулся.
- Вы победили, Чарльз, - сказал он, - паразиты повержены. Но, если я
хоть немного помню биологию, те, за чей счет они живут, в конце концов тоже
умирают. - Найэл снова подошел к роялю и сел на стул.
- Впрочем, неважно, - заметил он. - Вы подали мне идею еще одной
пустячной песенки. - И по-прежнему улыбаясь Чарльзу, взял свой любимый
аккорд в своей любимой тональности.
Так давайте же питаться
Мы друг другом натощак,[1]
[1] Здесь и далее стихотворные переводы, не отмеченные значком*,
выполнены Е.З.Фрадкиной.
- запел он вполголоса, и чувственный танцевальный ритм глупой песенки
ворвался в зловещую атмосферу темной гостиной подобно внезапному взрыву
детского смеха.
Чарльз резко повернулся и вышел из комнаты.
И мы остались втроем.
Люди всегда судачили о нас, даже когда мы были детьми. Куда бы мы ни
поехали, везде мы вызывали странную враждебность окружающих. Во время Первой
мировой войны и сразу после нее другие дети отличались вежливостью и
хорошими манерами; мы же демонстрировали отсутствие всякого воспитания и
полную необузданность. Эти ужасные Делейни... Марию не любили за то, что она
копировала всех и каждого, и не всегда исподтишка. Она обладала
необыкновенным даром преувеличивать малейшие недостатки или характерные
особенности того или иного человека: поворот головы, пожатие плеч, интонацию
голоса; и несчастная жертва всегда знала об этом, знала, что взгляд больших
синих глаз Марии, с виду таких невинных и мечтательных, на самом деле сулит
какую-нибудь дьявольскую каверзу.
Найэл пользовался меньшей неприязнью: отношение к нему зависело от
того, что он говорил, но - главное - о чем умалчивал. Молчание этого
застенчивого, неразговорчивого ребенка с печальным славянским лицом было
исполнено значения. Встречая его в первый раз, взрослый чувствовал, что
подвергается внимательному изучению, оценке и безоговорочному сбрасыванию со
счетов. В справедливости этой догадки его убеждали взгляды, которыми Найэл
обменивался с Марией, и чуть позже до его слуха долетали язвительные смешки.
Селию как-то терпели - к счастью для себя, она унаследовала все обаяние
обоих родителей и ни одного их недостатка. У нее было большое, щедрое сердце
Папы без его эмоциональной несдержанности и изящные манеры Мамы без ее
разрушительной силы. Наследственным достоинством был и ее талант в
рисовании, который позднее развился в полной мере. Ее зарисовки никогда не
напоминали карикатуры - что непременно лучилось бы с Марией, умей она
рисовать; их чистоту никогда не портила горечь, которую непременно привнес
бы в свои работы Найэл. Ее недостатком был общий недостаток всех маленьких
детей - склонность к слезам, к нытью, страсть забираться взрослым на колени
и клянчить, а поскольку она не обладала ни грацией, ни красотой Марии и была
упитанной, краснощекой девочкой с волосами мышиного цвета, тот, на чье
внимание она претендовала, вскоре начинал ощущать раздражение; ему хотелось
отогнать Селию, словно назойливую собачонку, однако, увидев в ее глазах
слезы, он тут же раскаивался.
Нам слишком во многом потакали, и это всех шокировало. Нам позволяли
есть самую изысканную пищу, пить вино, не спать допоздна, самостоятельно
бродить по Лондону, Парижу и другим городам, в которых нам приходилось жить.
И так с самого раннего возраста мы росли космополитами, с поверхностным
знанием нескольких языков, ни на одном из которых так и не научились
говорить как следует.
Родственные узы, связывавшие нас, были весьма запутаны, разобраться в
них так никто и не смог, что едва ли удивительно. Поговаривали, что мы
незаконнорожденные, что мы приемыши, что мы маленькие скелеты из шкафов
наших Папы и Мамы* - возможно, в этом и была доля истины - что мы
беспризорники, что мы сироты, что мы королевские отпрыски. Но почему у Марии
были синие глаза и светлые волосы Папы, и тем не менее в движениях ее была
легкая грация, которой он не отличался? И почему Найэл был темноволос, гибок
и невысок, с такой же, как у Мамы, светлой кожей, и тем не менее его
выдающиеся скулы не напоминали никого из близких? И почему Селия иногда
вытягивала губы, как Мария, и делалась мрачной, как Найэл, если их не
связывало никакое родство?
Когда мы были маленькими, мы тоже ломали голову надо всем этим и
приставали к взрослым с вопросами; затем забывали о наших сомнениях: в конце
концов, думали мы, так ли это важно - ведь с самого начала мы никого другого
не помнили; Папа был нашим отцом, а Мама нашей матерью, и мы все трое
принадлежали им.
Правда так проста, когда ее узнаешь и поймешь.
Когда перед Первой мировой войной Папа пел в Вене, он влюбился в одну
маленькую венскую актрису; у нее совсем не было голоса, но поскольку она
была капризна, хороша собой и все ее обожали, то ей дали произнести одну
фразу во втором акте какой-то оперетки. Возможно, Папа и женился на ней; нас
это не волновало и даже не интересовало. Но после того, как они год прожили
вместе, родилась Мария, а маленькая венская актриса умерла.
Тем временем Мама танцевала в Лондоне и Париже. Она уже порвала с
балетом, в традициях которого была воспитана, и превратилась в единственную
в своем роде, незабываемую танцовщицу. В какой бы город она ни приезжала, ее
появление заставляло публику до отказа заполнять театральные залы. Каждое
движение Мамы было сама поэзия, каждый жест - воплощенная музыка: на
освещенной слабым призрачным светом сцене у нее не было партнера, она всегда
танцевала одна. Но кто-то ведь был отцом Найэла. Пианист, объясняла старая
Труда, которому Мама однажды позволила тайком прожить с ней несколько недель
и любить ее, а потом отослала прочь: кто-то сказал ей, что у него
туберкулез, а эта болезнь заразна.
"Но туберкулезом она вовсе и не заразилась", - сухо и как бы
неодобрительно сказала нам Труда. - Вместо этого у нее появился мой мальчик,
за что она так никогда его и не простила.
"Моим мальчиком" был, разумеется, Найэл, и Труда как мамина костюмерша
сразу взяла его на свое попечение. Она его мыла, одевала, пеленала, кормила
из рожка, иными словами, делала для него все то, что должна была бы делать
Мама; а Мама тем временем танцевала одна, без партнера, она улыбалась своей
таинственной, единственной в своем роде улыбкой, давно забыв о пианисте,
который исчез из ее жизни так же внезапно, как появился, и ее нисколько не
интересовало и не тревожило, умер он от туберкулеза или нет.
А потом они встретились в Лондоне - Папа и Мама - когда Папа пел в
Альберт-Холле*, а Мама танцевала в Ковент Гарден*. Их встреча была экстазом
и бурей: такое, сказала Труда, могло случиться только с этими двумя, больше
ни с кем; и в ее глухом голосе неожиданно прозвучала поразительная
многозначительность, словно она хотела показать, насколько глубоко понимает
важность этого события. Они тут же влюбились друг в друга, поженились, и
супружество принесло им обоим несказанное счастье, хотя порой, возможно,
доводило до отчаяния (никто не вдавался в этот вопрос), принесло оно им и
Селию - первого для обоих законного отпрыска.
Вот так мы трое оказались и родственниками, и не родственниками. Одна
сводная сестра, один сводный брат и одна единоутробная сестра обоим; трудно
придумать такую мешанину, даже если очень постараться. И примерно по году
разницы между нами, потому мы все и помнили только ту жизнь, которую прожили
вместе.
"Не видать от этого добра", - порой сетовала Труда в гостиной одного из
многочисленных грязных отелей, которой временно предстояло служить нам
детской и классной, или в меблированных комнатах на верхнем этаже
какого-нибудь обшарпанного здания, которые Папа и Мама сняли на время сезона
или турне. "Не видать добра от этой смеси пород и кровей. Вы вредны друг