И тогда залу потряс единодушный крик:
   — Пиментель! Пиментель!
   Газета «Партенопеиский монитор», которую редактировала эта благородная женщина, сделала ее имя необычайно популярным.
   Пиментель поклонилась, но не того желала публика: она хотела, чтобы Элеонора сама спела гимн.
   Та на мгновение заколебалась, но ей пришлось уступить единодушным настояниям собравшихся.
   Она вышла из ложи и появилась на сцене под бурные крики «ура!», «виват!», «браво!» и аплодисменты всего зала.
   Элеоноре дали черное знамя.
   Но она покачала головой:
   — Это знамя мертвых. Бог милостив! Пока мы дышим, Республика и свобода не умерли. Дайте же мне знамя живых!
   Ей принесли неаполитанское трехцветное знамя. Страстным движением она прижала его к сердцу.
   — Пусть наш победоносный стяг станет знаменем свободы, — произнесла она, — или пусть будет нашим саваном!
   В ответ разразилась такая бурная овация, что, казалось, рухнет театр, но дирижер сделал знак своей палочкой, и при первых же звуках оркестра внезапно воцарилась странная трепетная тишина; Элеонора Пиментель, подобная музе Отечества, глубоким, звучным голосом, великолепным контральто запела первую строфу гимна:
   Народ, на коленях внимающий трону,
   Отринь раболепство: тиран твой падет!
   Пятой раздави золотую корону,
   Чтоб вольно и гордо стремиться вперед!55
   Надо знать народ Неаполя, надо видеть проявление его неистового восторга, его энтузиазма, которому не хватает слов, так что он выражается в безумных жестах и нечленораздельных криках, чтобы представить себе, до какого кипения дошел зрительный зал к тому мигу, когда последняя строка партенопейской марсельезы слетела с уст певицы и смолкла последняя нота сопровождающего ее оркестра.
   На сцену посыпались венки и букеты.
   Элеонора подобрала два лавровых венка и возложила один на голову Монти, другой на голову Чимарозы.
   И тогда, неизвестно кем брошенная, на груду цветов упала пальмовая ветвь.
   Неистово хлопали четыре тысячи ладоней, две тысячи голосов твердили:
   — Пальму Элеоноре! Пальму Элеоноре!
   — В знак мученичества! — отвечала пророчица, поднимая ветвь и прижимая ее к груди скрещенными руками.
   Зал обезумел. Зрители бросились на сцену. Мужчины преклоняли перед певицей колена, а когда к подъезду подали ее карету, восторженные патриоты выпрягли лошадей и, взявшись за оглобли, сами повезли ее домой в сопровождении оркестрантов, игравших под ее окнами до часу ночи.
   Всю ночь напролет песня, сочиненная Монти, звучала на улицах Неаполя. Но великий энтузиазм, вспыхнувший в театре Сан Карло, едва не сокрушивший стены, уже на следующий день, разлившись по городу, заметно поостыл. Вчерашний пыл объяснялся атмосферой собрания, жарой, ярким светом, шумом, магнетическими токами толпы; он должен был неизбежно угаснуть, когда исчезла совокупность обстоятельств, вызвавших это лихорадочное возбуждение.
   Сделавшись свидетелем того, как в беспорядке возвращаются — одни через Капуанские ворота, другие через ворота дель Кармине — последние защитники Неаполя, раненые, покрытые пылью беглецы, город почувствовал тревогу, которая вскоре сменилась мрачной подавленностью.
   А тем временем кольцо вражеских войск все теснее смыкалось вокруг Неаполя, стремясь задушить его в огненном кольце.
   Со всех сторон Республику теснили неумолимые противники, яростные враги:
   с севера — Фра Дьявол о и Маммоне;
   с востока — Пронио;
   с юго-востока — Руффо, Де Чезари, Шьярпа;
   с юга и с запада — оставшиеся суда британского флота, который с минуты на минуту мог стать сильнее чем когда-либо, подкрепленный четырьмя русскими, пятью португальскими и тремя турецкими линейными кораблями. Все тиранические режимы Европы, казалось, поднялись и подали друг другу руки, чтобы задушить голос свободы, так недолго звучавший в несчастном городе.
   Но поспешим оговориться: патриоты оказались на высоте положения. 5 июня неаполитанская Директория со всеми церемониями, воскрешавшими античные времена, развернула красное знамя и объявила отечество в опасности. Она призвала всех граждан вооружиться для совместной защиты; насильно никого к этому не принуждали, но строгий приказ гласил, что по сигналу с фортов (три пушечных выстрела через равные промежутки) все горожане, не состоящие в национальной гвардии или в патриотических обществах, обязаны войти в свои дома, запереть двери и окна и не показываться на улицах вплоть до другого сигнала — одиночного пушечного выстрела. Всякий, кто, не являясь национальным гвардейцем и не состоя в патриотических обществах, окажется на улице с оружием в руках после первого сигнала, будет задержан и расстрелян как враг народа.
   Четыре крепости Неаполя: замок дель Кармине, Кастель Нуово, Кастель делл'Ово и Сант'Эльмо — были снабжены довольствием на три месяца.
   Первым, кто явился за оружием и патронами и пожелал выступить против врага, был полуслепой старик, знаменитый адвокат, в прошлом знаток неаполитанских древностей, служивший проводником императору Иосифу II во время его путешествия по Италии.
   Старика сопровождали два племянника девятнадцати — двадцати лет.
   Вручив оружие и патроны молодым людям, патриоты хотели было отказать в нем старику под предлогом почти полной его слепоты.
   — Я подойду к врагу так близко, что буду в отчаянии, если его не увижу, — с достоинством отвечал старец.
   Кроме политических вопросов, приходилось решать неотложные вопросы социальные: народ остался без хлеба, и Директория постановила оказывать населению помощь на дому — это было проявлением гуманности и в то же время мерой, весьма полезной с политической точки зрения.
   Доменико Чирилло придумал создать кассу вспомоществования населению Неаполя и первым отдал все свои наличные деньги — более двух тысяч дукатов.
   Его примеру последовали благороднейшие граждане Неаполя — Пагано, Конфорти, Баффи и двадцать других.
   На каждой улице выбрали самого уважаемого жителя, самую почтенную женщину, нарекли их Отцом и Матерью бедняков — отныне эти люди были облечены миссией собирать деньги для нуждающихся.
   Они посещали скромные жилища, спускались в жалкие харчевни, взбирались на чердаки и оставляли там хлеб и милостыню от имени отечества. Рабочие, владевшие каким-либо ремеслом, получали работу, больные — помощь и опеку. С наибольшим пылом и самоотверженностью отдались этой деятельности две дамы: герцогиня де Пополи и герцогиня де Кассано.
   Доменико Чирилло отправился и к Луизе с просьбой взять на себя обязанности собирательницы пожертвований, но та ответила, что положение супруги библиотекаря принца Франческо не позволяет ей на виду у всех заниматься деятельностью, которой от нее требуют.
   Ей довольно было того, что она стала невольной виновницей ареста Беккеров.
   Однако же от своего имени и от имени Сальвато она передала герцогине Фуско, одной из сборщиц, три тысячи дукатов.
   Но положение неаполитанцев было столь бедственным, что, несмотря на щедрость состоятельных граждан, казна Директории скоро вновь опустела.
   Тогда Законодательная комиссия предложила всем лицам, состоящим на службе у Республики, независимо от занимаемого поста, жертвовать неимущим половину своего жалованья. Чирилло, уже отдавший все что имел, отказался от половины своего содержания члена Законодательной комиссии; так же поступили его коллеги. В каждый квартал Неаполя были направлены врачи, в том числе хирурги, обязанные бесплатно лечить всех, кто нуждался в их помощи.
   Национальная гвардия отвечала за общественный порядок.
   Перед уходом из города Макдональд распределил оружие и знамена. Главнокомандующим он назначил Бассет-ти, того самого, который был разбит отрядами Маммоне и Фра Дьяволо и вернулся в Неаполь раненым; его помощником — Дженнаро Серра, брата герцога де Кассано; генерал-адъютантом — Франческо Гримальди.
   Комендантом города стал генерал Фредеричи; комендантом Кастель Нуово по-прежнему оставался кавалер Масса, но в Кастель делл'Ово на этот пост был назначен полковник Л'Аурора.
   В каждом городском квартале было размещено по отряду национальной гвардии; через каждые тридцать шагов были расставлены часовые.
   Седьмого июня генерал Вирц арестовал всех бывших офицеров королевской армии, находившихся в Неаполе и отказавшихся служить Республике.
   Девятого в восемь часов вечера прозвучал сигнал тревоги — три пушечных выстрела. И немедленно, согласно приказу, все лица, не состоявшие в списках национальной гвардии и патриотических обществ, удалились в свои дома и заперли двери и окна.
   Национальные гвардейцы и волонтёры, напротив, устремились на улицу Толедо и на городские площади.
   Мантонне, снова занявший пост военного министра, вместе с Вирцем и едва оправившимся Бассетти, чья рана, к счастью, оказалась неопасной, произвел смотр войскам. Бассетти поблагодарил собравшихся за усердие и объявил им, что при создавшемся положении возможны только два исхода: победить или умереть. После этого он распустил войска, объявив, что сигнал тревоги был дан для того, чтобы проверить, на какое количество людей можно рассчитывать в минуту опасности.
   Ночь прошла спокойно. На заре пушечный выстрел возвестил горожанам, что можно выйти на улицу, свободно передвигаться по городу и заниматься своими делами.
   Одиннадцатого стало известно, что кардинал прибыл в Нолу — иными словами, что он находится не далее как в семи или восьми льё от Неаполя.

CXLI. СИМОНЕ БЕККЕР ПРОСИТ О МИЛОСТИ

   В одной из темниц Кастель Нуово, окно которой, забранное тройной решеткой, было обращено к морю, на своих тюфяках лежали одетыми два человека — одному было лет пятьдесят пять — шестьдесят, другому лет двадцать пять — тридцать — и внимательнее обычного прислушивались к неторопливым однообразным напевам неаполитанских рыбаков, в то время как часовой, чьей задачей было помешать побегу узников, но отнюдь не рыбачьему пению, беспечно прохаживался вдоль крепостной стены по узкой полоске земли, не дававшей арагонским башням рухнуть в море.
   Надо думать, что не красота мелодии привлекла столь пристальное внимание узников, даже если они были страстными любителями музыки: нет ничего столь далекого от поэзии, а в особенности столь чуждого гармонии, чем те ритмы, которыми неаполитанский народ пользуется для своих бесконечных импровизаций.
   Очевидно, для узников представляли интерес не мелодия, а слова песни, потому что после первого же куплета тот, кто был помоложе, вскочил на постель, ухватился за прутья решетки, на руках подтянулся до окна и устремил пылающий взгляд в ночной сумрак, пытаясь разглядеть певца при слабом колеблющемся свете луны.
   — Я узнал голос, — сказал молодой узник, вглядываясь и прислушиваясь. — Это Спронио, наш старший банковский клерк.
   — Послушай его, Андреа, — с резким немецким акцентом проговорил старший. — Ты лучше меня понимаешь неаполитанский диалект.
   — Тише, отец, — отозвался молодой человек. — Вот он останавливает лодку против нашего окна, будто бы для того, чтобы забросить сеть. Наверное, у него есть для нас какая-нибудь добрая весть.
   Узники замолчали, а мнимый рыбак снова завел свою песню.
   Наш перевод не сможет передать наивной простоты выражений, но, по крайней мере, передаст смысл.
   Как и полагал младший из узников, человек, которого он назвал Спронио, принес им новости.
   Вот каков был первый куплет песни — в нем содержался призыв к вниманию тех, кому она предназначалась:
   Господь послал нам серафима,
   Освобожденье наше в нем.
   Его копье непобедимо!
   Что враг пред ним? Лишь туча дыма.
   Увидим, если доживем!
   — Это о кардинале Руффо, — сказал молодой человек, до которого дошел слух об экспедиции, но судьба ее была узникам совершенно неизвестна.
   — Слушай, Андреа, слушай, — шепнул отец. Песня продолжалась:
   Когда ему сдался Кротоне, Над Альтамурой грянул гром, Вперед идет он непреклонно, И сгинет дьявол разъяренный! Увидим, если доживем!
   — Слышишь, отец? — сказал молодой человек. — Кардинал взял Кротоне и Альтамуру!
   Певец продолжал:
   Вчера он вышел из Ночеры, Ночует в Ноле, а потом Во имя короля и веры Восставшим будет мстить без меры! Увидим, если доживем!
   — Слышишь, отец, — радостно прошептал молодой человек. — Он в Ноле.
   — Да, я понял, — отвечал старик. — Но от Нолы до Неаполя, пожалуй, так же далеко, как от Нолы до Палермо.
   Как бы в ответ на выраженное стариком беспокойство, голос пропел:
   Чтоб выполнить свои задачи,
   К нам двинется он завтра днем.
   В три дня он так или иначе
   Неаполь все ж принудит к сдаче!
   Увидим, если доживем!56
   Едва отзвучал последний куплет, как молодой человек отпустил решетку и спрыгнул на свою постель; в коридоре послышались шаги — все ближе и ближе к двери камеры.
   При тусклом свете подвешенной к потолку лампы отец и сын успели только обменяться взглядом. Обыкновенно в такой час к ним в темницу никто не спускался, а, как известно, узников тревожит каждый непривычный звук.
   Дверь камеры отворилась, и пленники увидели в коридоре дюжину вооруженных солдат. Властный голос произнес:
   — Вставайте, одевайтесь и следуйте за нами.
   — Половина дела уже сделана, — весело откликнулся молодой человек, — вам не придется долго ждать.
   Старик поднялся молча. Странно: тот, кто прожил дольше, казалось, больше дорожил жизнью.
   — Куда вы нас поведете? — спросил он слегка дрогнувшим голосом.
   — В суд, — отвечал офицер.
   — Гм! Если так, боюсь, как бы он не опоздал, — сказал Андреа.
   — Кто? — спросил офицер, подумавший, что это замечание обращено к нему.
   — О, — небрежно бросил молодой человек, — некто, кого вы не знаете, мы с отцом говорили о нем перед вашим приходом.
   Суд, перед которым должны были предстать оба обвиняемых, сменил собою тот, что карал за преступления против королевского величества; этот новый суд карал за преступления против нации.
   Возглавлял его знаменитый адвокат по имени Винченцо Лупо.
   Суд состоял из четырех членов и председателя и заседал на сей раз в Кастель Нуово, чтобы не надо было препровождать обвиняемых в Викариа, рискуя вызвать какие-нибудь беспорядки в городе.
   Узники поднялись на третий этаж и были введены в зал суда.
   Все пять членов суда, общественный обвинитель и секретарь, а также судебные приставы уже сидели на своих местах.
   Две скамьи, вернее, два табурета ждали обвиняемых.
   Официально назначенные защитники расположились в креслах, поставленных справа и слева от этих табуретов.
   То были два лучших столичных правоведа Марио Пага-но и Франческо Конфорти.
   Обвиняемые отвесили правоведам самый почтительный поклон. Этим они признавали, что для их защиты избраны подлинные корифеи юстиции, хоть и придерживающиеся прямо противоположных политических убеждений.
   — Граждане Симоне и Андреа Беккер! — обратился к обвиняемым председатель. — Вам дается полчаса для совещания с вашими защитниками.
   Андреа поклонился.
   — Господа, — сказал он, — примите мою благодарность за то, что вы не только предоставили нам с отцом возможность защиты, но и передали эту защиту в умелые руки. Однако я думаю, что дело не потребует выступления третьих лиц. Впрочем, это отнюдь не умаляет моей признательности господам, соблаговолившим обременить себя столь безнадежной задачей. А теперь вот что. В тюрьму за нами пришли в такой час, когда мы этого меньше всего ожидали, так что ни отец, ни я не успели выработать какого бы то ни было плана защиты. Поэтому я прошу вас вместо получаса для совещания с защитниками дать нам пять минут для разговора друг с другом. В столь серьезном деле нам необходимо посоветоваться.
   — Хорошо, гражданин Беккер.
   Двое защитников удалились; судьи начали переговариваться вполголоса, повернувшись друг к другу; секретарь и приставы вышли.
   Отец и сын обменялись несколькими словами и, прежде чем истекли испрошенные пять минут, обратились к суду.
   — Господин председатель, — сказал Андреа, — мы готовы.
   Председатель зазвонил в колокольчик, призывая всех сесть на свои места, а секретарю и приставам — вернуться в зал.
   К обвиняемым приблизились их защитники. Через несколько секунд был установлен прежний порядок.
   Прежде чем опуститься на свой табурет, Симоне Беккер сказал:
   — Господа, я уроженец Франкфурта и плохо, с трудом говорю по-итальянски. Поэтому я буду молчать; но мой сын родился в Неаполе, и он будет защищать нас обоих; дела наши одинаковы, так что и судить нас надо одновременно. Нас объединяет одно и то же преступление, если считать, что преступно любить своего короля, и поэтому мы не должны быть разделены и в наказании. Говори, Андреа: что бы ты ни сказал, будет хорошо сказано, что бы ты ни сделал, будет хорошо сделано.
   И старик сел на свое место.
   Тогда поднялся его сын и заговорил с удивительной простотою.
   — Моего отца зовут Якоб Симон, а меня — Иоганн Ан-дреас Беккер; ему пятьдесят девять лет, мне двадцать семь; мы живем в доме номер тридцать два по улице Медина; мы банкиры его величества Фердинанда. Я с детства приучен почитать короля и уважать его власть, и теперь, когда эта власть свергнута, а король отбыл, у меня, как и у моего отца, только одно желание — восстановить королевскую власть и вернуть короля. С этой целью мы устроили заговор, то есть мы хотели ниспровегнуть Республику. Мы прекрасно знали, что рискуем головой, но верили, что таков наш долг. На нас донесли, нас арестовали и отправили в тюрьму. Сегодня вечером нас извлекли из темницы и привели сюда, чтобы допросить. Но допрос не нужен. Я сказал правду.
   Ошеломленные судьи, председатель, общественный обвинитель, секретарь, судебные приставы и адвокаты молча слушали молодого человека, а старик с неизъяснимой гордостью смотрел на него и кивал, подтверждая каждое его слово.
   — Но, несчастный, — произнес Марио Пагано, — вы делаете всякую защиту невозможной.
   — Вы оказали бы мне своей защитой большую честь, господин Пагано, но я не хочу, чтобы меня защищали. Если Республике нужны примеры самоотверженности, то королевской власти нужны примеры верности. Сейчас столкнулись два разных принципа — божественное право и право народное; может быть, им предстоит бороться еще целые столетия, надо, чтобы у них были свои герои и свои мученики.
   — Однако же не может быть, что вам нечего сказать в свое оправдание, гражданин Беккер, — настаивал Марио.
   — Нечего, сударь, совершенно нечего. Я виновен в полном смысле слова, и у меня нет иных оправданий, кроме одного: король Фердинанд всегда был добр к моему отцу, и мы, отец и я, сохраним преданность ему до самой смерти.
   — До самой смерти, — повторил старый Симоне Беккер, все так же кивая и жестами одобряя слова сына.
   — Значит, гражданин Андреа, — сказал судья, — вы явились сюда не только в уверенности, что будете осуждены, но и желая быть осужденным?
   — Я шел к вам, гражданин председатель, как человек, знающий, что, идя к вам, он делает первый шаг к эшафоту.
   — Иными словами, вы пришли с убеждением, что душа й совесть наши повелевают нам присудить вас к смерти?
   — Если бы наш заговор удался, мы присудили бы к смерти вас.
   — Значит, вы собирались перебить патриотов?
   — По меньшей мере, пятьдесят из них должны были погибнуть.
   — Но вы не одни совершили бы это злодейство?
   — Все роялисты Неаполя, а их больше, нежели вы думаете, присоединились бы к нам.
   — Разумеется, бесполезно спрашивать у вас имена этих верных слуг королевской власти?
   — Вы нашли предателей, которые выдали нас; найдите предателей, которые выдадут всех остальных. А мы принесли в жертву наши жизни.
   — Мы это сделали, — подтвердил старик.
   — Тогда нам остается только вынести решение, — проговорил председатель.
   — Прошу прощения, — вмешался Марио Пагано, — вам еще надобно выслушать меня.
   Андреа с удивлением обернулся к знаменитому правоведу.
   — Как же вы станете защищать человека, который не желает защиты и требует заслуженной им меры наказания? — спросил председатель.
   — Я не стану защищать обвиняемого, я выступлю против меры наказания.
   И Пагано с блестящим красноречием начал доказывать, что должна быть разница между кодексом абсолютной монархии и законодательством свободного народа. Он сказал, что пушки и эшафот — это последние доводы тиранов, тогда как высшая справедливость освобожденных народов не в насилии, а в убеждении; рабы грубой силы, говорил он, испытывают вечную вражду к господам, а те, кого убедили разумными доводами, из врагов становятся приверженцами. Он ссылался то на Филанджери, то на Беккариа, двух недавно угасших светочей мысли, употребивших всю мощь своего гения для борьбы против смертной казни, этой варварской и бессмысленной, по их убеждению, меры. Он напомнил, что Робеспьер, вскормленный книгами этих двух итальянских юристов, ученик женевского философа, требовал у Законодательного собрания отмены смертной казни. Взывая к сердцам судей, Пагано торжественно вопросил: разве была бы Французская революция менее великой, стань она не столь кровавой в случае, если бы предложение Робеспьера было принято? Разве не оставил бы Робеспьер по себе более светлую память, уничтожив смертную казнь, вместо того чтобы ее применять? Оратор нарисовал яркую картину четырехмесячного существования Партенопейской республики, чистой и не запятнанной кровопролитием, тогда как реакция шла в наступление против Республики, усеивая свой путь трупами. Стоило ли ждать последнего часа свободы, чтобы обесчестить свой алтарь человеческой жертвой? Наконец, Пагано использовал все примеры, взятые из мировой истории, в которых могли черпать вдохновение могучее слово и широкая образованность, и завершил свою речь братским призывом — раскрыл объятия Андреа Беккеру, прося обменяться с ним поцелуем мира.
   Андреа прижал к сердцу адвоката и сказал:
   — Сударь, вы неверно меня поняли, если хоть на минуту могли подумать, будто отец мой и я затеяли свой заговор против определенных личностей. Нет, мы выступили за разделяемый нами принцип. Мы верили, что лишь королевская власть, и только она может составить блаженство народов, подобно тому как вы верите, что их счастье в республике; когда-нибудь между этими принципами начнется великая тяжба, и наши души, следя за нею с небес, рассудят, кто прав; и тогда, надеюсь, все мы забудем, что я еврей, а вы христианин, вы республиканец, а я роялист.
   Затем он обратился к отцу и, обняв его за плечи, воскликнул:
   — Пойдем, отец, не будем мешать этим господам вести обсуждение, — и, шагнув к своей страже, удалился из зала суда, не дав времени Франческо Конфорти что-нибудь добавить к речи его собрата Марио Пагано.
   Долго обсуждать было нечего: преступление было налицо, и виновные, как все слышали, не пытались его отрицать.
   Через пять минут обвиняемых вызвали в зал суда: их приговорили к смертной казни.
   Когда прозвучали роковые слова, на лице старика проступила легкая бледность, но молодой человек улыбнулся судьям и вежливо им поклонился.
   — Вы отказались от защиты, — сказал председатель, — и нам как судьям бесполезно спрашивать, не хотите ли вы что-либо добавить в свое оправдание; но как люди, как граждане, как соотечественники, которым было невыносимо тяжело вынести вам такой ужасный приговор, мы спрашиваем: нет ли у вас какого-нибудь последнего желания или поручения?
   — Мой отец хочет просить вас о милости, господа, о милости, которую, как мне кажется, вы можете ему оказать, не роняя вашей чести.
   — Мы слушаем вас, гражданин Беккер, — сказал председатель суда.
   — Сударь, — начал старик, — банкирский дом Беккер и компания существует более полутора веков, он переместился из Франкфурта в Неаполь по своей доброй воле. Начиная с пятого мая тысяча шестьсот пятьдесят второго года, со дня основания банка моим прапрадедом Фридрихом Беккером, у нас никогда не было недоразумений со вкладчиками или задержки платежей; но вот уже два месяца, как мы под арестом и дело ведется без нас.
   Председатель суда жестом показал, что он слушает с самым благосклонным вниманием, и правда, не только он, но и другие члены суда во все глаза глядели на старика. Только Андреа, очевидно знавший, о чем хочет просить отец, опустил глаза и рассеянно похлопывал себя тросточкой по ноге.
   Старик продолжал:
   — Прошу вот о какой милости.
   — Слушаем, слушаем, — вставил председатель, которому не терпелось узнать, о чем речь.
   — В случае если вы намерены казнить нас завтра, мы с сыном просим отложить казнь на послезавтра и дать нам день, чтобы провести учет и составить баланс. Если мы произведем эту работу сами, то, я уверен, несмотря на пережитые нами трудные времена, несмотря на денежные услуги, оказанные королю, и расходы, связанные с делом защиты его власти, мы сможем оставить банкирскому дому Беккеров, по меньшей мере, четыре миллиона активов, а так как дом этот закроется по независимым от нас причинам, он произведет почетную ликвидацию. Кроме того, вы понимаете, конечно, господин председатель, что в таком заведении, как наше, в банке с оборотом сто миллионов в год, как бы мы ни доверяли нашим служащим, всегда имеются некоторые секреты, известные только хозяевам. Например, у нас есть более чем на пятьсот тысяч франков анонимных вкладов, доверенных нашей чести и не внесенных в наши регистры: их владельцы не имеют даже расписок. Вы понимаете, какому риску подвергнется наша репутация, если вы откажетесь исполнить нашу просьбу; вот почему, господин председатель, я надеюсь, что вы соблаговолите завтра под надежной охраной препроводить нас в банк, предоставите нам целый день для ликвидации дел и велите расстрелять нас послезавтра.