На хоругви был изображен кардинал Руффо на коленях перед святым Антонием Падуанским, протягивавшим ему связку веревок.
   Рослый монах, возвышаясь над толпой, растолковывал со своего седла смысл изображения: это святой Антоний явился кардиналу во сне и, показывая веревки, открыл ему, что в ночь с 13 на 14 июня, то есть на следующую ночь, заговорщики-патриоты намереваются перевешать всех лаццарони, оставив в живых только детей, чтобы вырастить их безбожниками, и что с этой целью Директория раздала якобинцам веревки.
   По счастью, на 14 июня приходится праздник Антония Падуанского, а святой не желает, чтобы его день был омрачен убийствами, и он вымолил у Бога дозволение — как показывает развевающаяся в воздухе хоругвь — предупредить об опасности кардинала, который в свою очередь предупредит верных сторонников Бурбонов.
   Монах призывал лаццарони обыскать дома, где живут патриоты, и всех, у кого будут найдены веревки, повесить.
   Продвигаясь от Старого рынка к Бурбонскому дворцу, монах целых два часа, через каждые сто шагов останавливаясь, твердил свои призывы под угрожающие крики и вопли пятисот с лишним лаццарони. Читатель, наверное, узнал в этом монахе Фра Пачифико, вернувшегося в бедные кварталы Неаполя, где он тотчас вновь обрел былую популярность, да еще в возросшей мере. Но Сальвато не понял значения речей капуцина и хотел уже проехать мимо, как вдруг увидел, что по улице Сан Джованни а Карбонара шествует группа оборванцев, неся на штыке обмотанную веревкой человеческую голову.
   Нес ее человек лет сорока пяти, отвратительный на вид. Он был весь испачкан кровью, капавшей на него с отрубленной головы; его безобразное лицо, рыжая, как у Иуды, борода, жесткие волосы, прилипшие к вискам под кровавой капелью, казались еще уродливее от широкого шрама, наискось пересекавшего щеку и вытекший левый глаз.
   Позади него теснились другие, неся отрубленные руки и ноги, вопя во всю глотку: «Да здравствует король!», «Да здравствует вера!»
   Осведомившись, что означает эта зловещая процессия, Сальвато услышал в ответ, что лаццарони, подстрекаемые Фра Пачифико, стали рыться в погребе у одного мясника, нашли там веревки и с криками: «Вот петли, приготовленные, чтобы нас повесить!» в несколько приемов перерезали несчастному горло, а потом растерзали его тело. Изуродованное туловище, разорванное на двадцать частей, повесили на крючья в лавке, а отрубленные члены и увенчанную веревкой голову понесли в город.
   Мясника звали Кристофоро, это был тот самый человек, что принес Микеле русскую монету.
   Его убийцу Сальвато не узнал в лицо, но узнал по прозвищу: то был тот самый Беккайо, который напал на него шестым по приказанию Паскуале Де Симоне в ночь с 22 на 23 сентября и которому он рассек глаз ударом сабли.
   Получив такое разъяснение от какого-то обывателя, осмелившегося выглянуть на шум из-за двери своего дома, Сальвато почувствовал, что не в силах сдерживаться долее. С саблей наголо он ринулся на банду каннибалов.
   Первым побуждением лаццарони было бежать, но, сообразив, что их целая сотня, а Сальвато один, они устыдились своего страха и с угрозами двинулись на молодого офицера. Несколько умелых сабельных ударов отогнали самых дерзких, и Сальвато выпутался бы из беды, если бы крики раненых, в особенности же вопли Беккайо, не привлекли внимания толпы, что следовала за Фра Пачифико, обыскивая по пути указанные им дома.
   Человек тридцать отделились от общей массы и поспешили на помощь банде Беккайо.
   И тут люди стали свидетелями удивительного зрелища: один человек защищался против шестидесяти, по счастью плохо вооруженных, и крутился на коне в их гуще, словно конь был крылатым. Много раз перед ним открывалось свободное пространство, он мог бы бежать по улице Орти-челло, либо через Гротта делла Марра, либо по переулку Руффи; но он, казалось, не желал покидать столь явно невыгодную для него позицию, пока не настигнет и не покарает мерзкого вожака этой банды убийц. Однако Беккайо, находившийся в толпе, а потому более свободный в движениях, все время увертывался от него, ускользая, словно угорь. Вдруг Сальвато вспомнил, что в кобурах у него есть пистолеты. Он перехватил саблю левой рукой, правой вытащил пистолет из кобуры и взвел курок. К несчастью, чтобы лучше прицелиться, ему пришлось придержать коня. Сальвато нажал на курок, но тут его конь вдруг упал под седоком: это один из лаццарони перерезал благородному животному сухожилия.
   Пистолетная пуля прошла мимо цели.
   На сей раз Сальвато не успел ни подняться на ноги, ни вытащить другой пистолет: на него обрушился десяток лаццарони, ему угрожали полсотни ножей. Но какой-то человек бросился в самую гущу свалки, крича:
   — Живьем! Живьем!
   Беккайо, заметив, сколь яростно преследует его Сальвато, понял, что узнан, и сам узнал молодого человека. Он достаточно здраво оценил отвагу Сальвато и понимал, что смерть в бою того не страшит.
   Не такой гибели жаждал он для своего преследователя.
   — Почему живьем? — отозвалось сразу двадцать голосов.
   — Потому что это француз, потому что это адъютант генерала Шампионне, потому, наконец, что это он полоснул меня саблей по лицу!
   И Беккайо указал на страшную свою отметину.
   — Ладно! А что ты хочешь с ним сделать?
   — Хочу отомстить! — заорал Беккайо. — Хочу сжечь его на медленном огне, хочу изрубить его как котлету! Хочу его зажарить! Хочу его повесить!
   Но пока он выплевывал в лицо Сальвато все эти угрозы, тот, не удостаивая разбойника ответом, сверхчеловеческим усилием отбросил висевших на нем пять-шесть оборванцев, распрямил плечи, завертел саблей и обрушил на живодера удар с плеча, достойный Роланда. Сальвато расколол бы Беккайо голову, как орех, если бы тот не успел подставить под саблю ствол своего ружья с насаженной на штык головой несчастного мясника.
   Если Сальвато и обладал Роландовой мощью, то сабля его, к сожалению, не отличалась закалкой Дюрандаля: наткнувшись на ружейный ствол, она разлетелась на куски, как стеклянная. Но при этом она отхватила три пальца на руке Беккайо, державшей ружье.
   Тот завопил от боли, а еще больше от злобы.
   — Ничего, — прохрипел он, — это левая рука; мне довольно и одной правой, чтобы тебя повесить!
   Сальвато связали веревками, найденными у мясника, и затащили в один из домов, в подвале которого только что нашли веревки. Его обитатели были выброшены толпою в окна вместе с мебелью.
   Часы на башне Викариа пробили четыре.

CXLVII. ДЕНЬ 13 ИЮНЯ (Окончание)

   В этот самый час священник Антонио Тоскано сдержал слово, данное им молодому генералу.
   Поскольку в тот знаменательный для истории Неаполя день каждая минута несла с собою самоотверженность, героизм или жестокость, я вынужден покинуть Сальвато в критическую минуту и рассказать, что происходило на поле битвы.
   После ранения генерала Вирца командование перешло к его помощнику Гримальди. То был испытанный храбрец, человек геркулесовой силы. Санфедисты, отброшенные за мост неудержимым натиском горцев, перед которым немыслимо было устоять, несколько раз схватывались с республиканцами врукопашную. И тогда можно было видеть великана Гримальди, который сделал себе палицу из подобранного на земле ружья и мерно молотил ею, словно цепом, каждым ударом укладывая по человеку.
   Вдруг появился тот полуслепой старик, который требовал дать ему ружье, обещая так близко подойти к неприятелю, что невозможно будет его не разглядеть, — вдруг, повторяем, появился Луиджи Серио, поддерживаемый двумя своими племянниками, хотя вернее было бы сказать, что он сам тащил их за собою к берегу Себето. Там они оставили старика одного. Он оказался всего шагах в двадцати от санфедистов. В течение получаса можно было видеть, как он заряжает, а затем разряжает свое ружье с хладнокровием и методичностью бывалого солдата или, вернее, со стоическим отчаянием гражданина, не желающего пережить свободу своей страны. Наконец он упал, и тело его затерялось, вернее, было забыто среди множества трупов, громоздившихся по отлогим берегам реки.
   Кардинал понял, что ему не удастся пробиться на мост до тех пор, пока двойной орудийный огонь — с форта Вильена и с кораблей флотилии Караччоло — косит его людей с флангов.
   Надо было сначала овладеть фортом, а потом расстрелять из пушек форта флотилию.
   Мы уже говорили, что форт защищали сотни полторы-две калабрийцев под началом священника Антонио Тоскано.
   Кардинал передал всех калабрийцев, сражавшихся на его стороне, в распоряжение полковника Рапини, который и сам был уроженцем Калабрии, и приказал ему взять форт любой ценой.
   Он нарочно послал одних калабрийцев против других, потому что знал: между земляками завяжется борьба не на жизнь, а на смерть, ибо нет ничего страшнее и ожесточеннее, чем братоубийственные войны.
   В единоборстве между чужаками случается, что противники остаются в живых, но Этеокл и Полиник погибли оба.
   Увидев над воротами трехцветное знамя и прочитав по низу его надпись: «Отомстить, победить или умереть!» — калабрийцы, обезумев от ярости, ринулись на маленький форт с топорами и лестницами в руках.
   Нескольким удалось пробиться к воротам, на которые обрушились удары топоров; другие добрались до подножия стен и попытались установить лестницы; но форт Вильена, будто ковчег Завета, казалось, поражал смертью всякого, кто осмеливался прикоснуться к нему.
   Трижды шли осаждающие на приступ и трижды откатывались, оставляя под стенами груды трупов.
   Полковник Рапини, раненный двумя пулями, запросил помощи.
   Кардинал послал ему сотню русских солдат и две артиллерийские батареи. Установили пушки, и через два часа в стене форта образовалась широкая брешь.
   Тогда к коменданту форта отправили парламентёра с предложением сдаться при условии, что гарнизону будет сохранена жизнь.
   — Прочитай, что написано на воротах форта, — отвечал старый священник, — «Отомстить, победить или умереть!» Если мы не можем победить, мы отомстим за себя и умрем.
   Получив такой ответ, русские и калабрийцы снова ринулись на приступ.
   Прихоть императора, каприз безумца Павла I послали людей, родившихся на берегах Невы, Волги и Дона, на побережье Средиземного моря, умирать за венценосцев, которых они не знали даже по имени!
   Атака была дважды отбита, и путь к бреши усеяли мертвые тела.
   На третий раз атаку возглавили калабрийцы. Разрядив в защитников крепости свои ружья, они побросали их по пути и с ножами в руках кинулись через брешь во двор форта. За ними последовали русские, коля штыками направо и налево.
   Завязалась молчаливая смертельная битва, битва врукопашную, когда гибель возникает из тесных, словно братских объятий.
   Тем временем в пробитую брешь вливались все новые потоки наступающих, осажденные же падали один за другим, и замены павшим не было. Из двухсот их осталось едва шестьдесят человек, которых окружали более чем четыре сотни врагов. Смерти они не страшились, но были в отчаянии, сознавая, что умирают не отомстив.
   И тут поднялся старый священник, весь израненный, и отчетливо, так, что было слышно всем, произнес:
   — Тверды ли вы, братья, в своем решении?
   — Да! Да! Да! — откликнулся дружный хор голосов.
   В тот же миг Антонио Тоскано скользнул в подземелье, где хранился порох, приблизил к одной из бочек дуло пистолета, припрятанного на крайний случай, и выстрелил.
   Раздался ужасный взрыв, и победители вместе с побежденными, осаждающие вместе с осажденными, взлетели на воздух.
   Неаполь содрогнулся как от землетрясения; облако пыли затмило солнце, и, словно у подножия Везувия разверзся новый кратер, на землю по громадной окружности посыпались камни, балки и человеческие останки.
   Все живое в форте было уничтожено; лишь один-единственный человек был подхвачен потоком воздуха и, не получив ни царапины, упал в море. Он поплыл в сторону Неаполя, добрался до Кастель Нуово и рассказал там о гибели товарищей и самопожертвовании священника.
   Этого последнего из калабрийских спартанцев звали Фабиани.
   Весть о героической гибели гарнизона во мгновение ока распространилась по городу и вызвала всеобщее воодушевление.
   Но и кардинал тоже понял, какую пользу может он извлечь из этого события.
   Теперь, когда умолкли пушки форта Вильена, уже ничто не мешало ему подступить к самому морю и из орудий крупного калибра разнести в щепки маленькую флотилию Караччоло.
   У русских были пушки шестнадцатого калибра. Они установили батарею прямо на обломках форта, построили себе из этих обломков брустверы и часов около пяти пополудни начали обстрел флотилии.
   Каждого из русских ядер было достаточно, чтобы потопить одну, а то и две лодки, так что Караччоло вынужден был отойти в открытое море.
   Кардинал получил возможность продвинуть свои отряды к самому берегу, оставшемуся беззащитным после падения форта Вильена, и, таким образом, оба поля сражений этого дня остались за санфедистами; они разбили лагерь на развалинах форта и расположили аванпосты по другую сторону моста Магдалины.
   Бассетти, как уже говорилось, оборонял Каподикино. Казалось, он честно сражался за Республику, которую впоследствии предал. Внезапно он услышал за своей спиной крики: «Да здравствует вера!», «Да здравствует король!» Это кричали Фра Пачифико и лаццарони из лагеря санфедистов: воспользовавшись тем, что улицы Неаполя остались без защитников, банды оборванцев овладели ими.
   Одновременно Бассетти сообщили о ранении и смерти генерала Вирца. И тогда он испугался, что останется один на выдвинутой далеко вперед позиции, откуда может быть отрезан путь к отступлению. Он скрестил штыки с противником и проложил себе путь через кишевшие толпами лаццарони улицы до Кастель Нуово.
   Мантонне с семью-восемью сотнями людей тщетно ждал вражеской атаки на высотах Каподимонте; но когда он увидел взрыв форта, увидел, что флотилия Караччоло вынуждена отойти от берега, когда он узнал о смерти Вирца и отступлении Бассетти, то и сам отдал приказ отступать через Вомеро к замку Сант'Эльмо; однако тут комендант крепости полковник Межан отказался его принять. Поэтому Мантонне со своим отрядом патриотов расположился в монастыре святого Мартина, у подножия Сант'Эльмо; монастырь был не так надежно укреплен, но занимал не менее выгодную позицию.
   Отсюда можно было наблюдать за улицами Неаполя, оставленными во власти лаццарони, и видеть, как на мосту Магдалины и по всему берегу моря, от форта Вильена до Портичи, сражаются патриоты.
   Доведенные до крайности слухами о мнимом заговоре республиканцев, будто бы собравшихся перевешать всех лаццарони, если бы святой Антоний, более надежный их защитник, нежели святой Януарий, не явился самолично и не открыл заговор кардиналу, лаццарони, подстрекаемые Фра Пачифико, пустились на такие жестокости, перед которыми бледнело все, что они творили прежде.
   Некоторые из этих бесчинств видел Сальвато на пути, который ему пришлось проделать от моста, где он был схвачен, и до места, где ему предстояло ожидать казни, обещанной Беккайо.
   Бешено скакавший конь влачил привязанное к его хвосту тело патриота, оставляя широкую полосу крови на мостовой и на поворотах улиц и vicoli 58, ударяя о стены домов труп человека, для которого казнь длилась и после смерти.
   Наперерез им ковылял, спотыкаясь, другой патриот, с выколотыми глазами, с отрезанным носом и ушами. Он был раздет догола, а улюлюкающая банда подталкивала его саблями и штыками.
   Еще одного несчастного, с отпиленными ступнями, заставляли бежать на культяпках, как на костылях, при каждом падении поднимая его ударом бича.
   Наконец, у двери одного особняка пылал костер, в него бросали живых или умирающих женщин и детей, а людоеды, среди которых был уже трижды упомянутый нами кюре Ринальди, пожирали полусырые куски их плоти [Чтобы читатель не подумал, что мы просто смакуем ужасы, процитируем различные источники, из которых почерпнуты эти подробности.
   «Среди прочего, — говорит Бартоломео Нардини в „Памятных записках для изучения истории неаполитанских революций“, представляющих собою свидетельство очевидца, — кардинал велел смастерить множество веревочных петель и подбросить их в дома, чтобы придать этой лжи видимость правдоподобия. Молодые горожане, которых принудили записаться в национальную гвардию, успели убежать, одни — перерядившись в женское платье, другие — в одежду лаццарони, и прятались в самых бедных домах, думая, что там им грозит наименьшая опасность. Но те, кому удалось неузнанными пробраться через толпу, не находили хозяев, согласных их принять. Люди слишком хорошо знали, что дома, где будут найдены беглецы, обречены на пожар и разграбление. Брат запирал дверь перед братом, жена — перед мужем, родители — перед детьми Нашелся в Неаполе такой изверг-отец, который, чтобы доказать свою приверженность роялистской партии, собственноручно предал в руки черни сына, которого никто не преследовал, — иными словами, соорудил себе броню из крови своего чада. Несчастные беглецы, не найдя никого, кто согласился бы предоставить им убежище, прятались в городской клоаке, где встречали других несчастных, вынужденных скрываться там, как и они; по ночам голод выгонял их оттуда на поиски пищи. Лаццарони поджидали их в засаде, хватали и предавали мучительной смерти, а потом отрубали у искалеченных трупов головы и относили их к кардиналу Руффо».
   А теперь послушайте еще:
   «Во время осады замков и города, — рассказывает историк Куоко, тот самый, кого король в письме к кардиналу Руффо безоговорочно приговорил к смерти, — неаполитанский народ творил даже по отношению к женщинам такие варварства, которые приводят в содрогание и кажутся необъяснимыми. На городских площадях сложили костры, в них бросали живых или умирающих людей, а потом пожирали их поджаренную плоть».
   Заметьте, что это рассказывает не кто иной, как Винченцо Куоко, автор «Исторического очерка революционных событий в Неаполе», — иными словами, один из самых выдающихся неаполитанских юристов. Несмотря на распоряжение Фердинанда, ему удалось избежать и зверств черни и последовавшей затем судебной расправы. Шесть лет он провел в изгнании, вернулся на родину вместе с королем Жозефом; в пору правления Мюрата был министром и впал в безумие от страха, когда после падения Мюрата принц Леопольдо потребовал, чтобы он представил свой «Исторический очерк»!
   Другой автор, уже анонимный, озаглавивший свою книгу «Опасности, которые мне довелось пережить», рассказывает, как он, переодетый женщиной, укрылся в одном доме, где ему соблаговолили оказать гостеприимство, и там познакомился с кюре Ринальди, а тот, не умея писать, под пыткой заставил его сочинить памятку для короля Фердинанда, в которой испрашивал у его величества милости для себя — назначения управителем Капуа, причем в доказательство неоспоримых прав на этот пост перечислял свои заслуги: он, якобы, раз пять-шесть пожирал якобинцев, в частности однажды пожрал руку младенца, вырванного из чрева убитой матери.
   Можно было бы составить особую книгу из простых рассказов о страданиях, которым подвергали патриотов, муках, делающих честь воображению неаполитанских лаццарони и не числящихся ни в арсенале инквизиции, ни в реестрах пыток, применяемых краснокожими индейцами. (Примеч. автора.)].
   Костер был сложен из мебели, вышвырнутой из окон дома. Хотя обломки забили всю улицу, первый этаж оказался менее опустошенным, чем верхние, в столовой сохранилось десятка два стульев и стенные часы, которые с бесстрастностью, присущей механизмам, продолжали отмечать время.
   Сальвато безотчетно взглянул на часы: они показывали четверть пятого. Лаццарони втащили его в столовую и бросили на стол. Решив не говорить палачам ни слова, то ли из презрения к ним, то ли потому, что считал слова бесполезными, он повернулся на бок и сделал вид, будто заснул.
   И тогда эти люди, искушенные в пытках, стали пререкаться между собой, какой смертью должен умереть Сальвато.
   Беккайо с его удивительным инстинктом мести настаивал на скорой и позорной смерти.
   Сгореть на медленном огне, быть заживо подвешенным, разрезанным на куски — Сальвато мог бы вынести все это без единой жалобы и стона.
   То было бы убийство, а в глазах этого лаццароне убийство не унижало, не обесчещивало, не принижало жертву.
   Беккайо хотел иного. К тому же, изуродованный и искалеченный рукою Сальвато, он заявил, что пленник принадлежит ему. Это его добро, его собственность, его вещь. Значит, он может предать его такой смерти, какую пожелает.
   И он пожелал, чтобы Сальвато повесили.
   Смерть на виселице смешна: тут нет кровопролития (а ведь оно облагораживает!), глаза вылезают из орбит, язык распухает и вываливается изо рта, висельник качается, делая забавные жесты. Именно такой смертью, в десять раз худшей, чем прочие виды казни, был обречен погибнуть Сальвато.
   Молодой человек слышал весь спор и вынужден был признать, что Беккайо, будь он сам Сатана, царь богоотступников, и проникни он в душу пленника, не мог бы лучше угадать, что в ней творилось.
   Итак, было решено, что Сальвато повесят.
   Над столом, где лежал пленник, в потолок было ввинчено кольцо для люстры.
   Правда, люстра была разбита.
   Однако для намерений Беккайо люстры не требовалось, достаточно было и кольца.
   Он взял в правую руку веревку и, хотя левая была искалечена, все же сумел завязать петлю.
   Затем он взобрался на стол, потом, как на табурет, стал на тело Сальвато, который остался столь же бесчувствен к давлению его мерзкой ноги, как если бы уже был мертвецом. Наконец он продернул веревку в кольцо.
   Но вдруг Беккайо замер: ему явно пришла в голову новая мысль.
   Он оставил петлю висеть в кольце, а свободный конец веревки бросил на пол.
   — Братцы, — проговорил он, — я прошу у вас четверть часа, всего четверть часа! Обещайте, что сохраните ему жизнь на этот срок, а уж я обещаю устроить этому якобинцу такую смерть, что вы останетесь довольны.
   Все стали приставать к Беккайо, любопытствуя, что именно он имеет в виду и о какой смерти говорит, но тот упрямо отказался отвечать на вопросы, бросился вон из особняка и поспешил в сторону деи Соспири делл'Абиссо.

CXLVIII. ЧТО СОБИРАЛСЯ ДЕЛАТЬ БЕККАЙО НА ВИА ДЕИ СОСПИРИ ДЕЛЛ'АБИССО

   Виа деи Соспири делл'Абиссо, что значит «улица Вздохов-из-Бездны», выходила одним концом на набережную улицы Нуова, а другим на Старый рынок, где обыкновенно происходили казни.
   Она называлась так потому, что, вступая на эту улицу, осужденные в первый раз видели эшафот, и редко бывало, чтобы при этом зрелище не вырвался у них горький вздох из самой глубины души.
   В одном из домов на этой улице, с такой низкой дверью, что, казалось, ни одно человеческое существо не может войти в него с высоко поднятой головой (и действительно, туда по двум ведущим вниз ступеням входили согнувшись, как в пещеру), беседовали, сидя за столом, за фьяской вина со склонов Везувия, двое мужчин.
   Один из них нам неизвестен, зато другой — наш старый знакомый Бассо Томео, рыбак из Мерджеллины, отец Ассунты и трех молодцов, которые тянули сеть в день чудесного улова рыбы, ставший последним днем для братьев делла Торре.
   Читатель помнит, какие страхи преследовали его в Мер-джеллине и почему он переселился в Маринеллу, на другой конец города.
   Вытянув в очередной раз свою сеть, вернее сеть своего отца, младший его сын Джованни заметил на углу набережной улицы Нуова и улицы Вздохов-из-Бездны, в окне, пробитом на уровне земли, потому что в квартиру надо было спускаться по двум ступенькам (на языке современных строителей это называется «полуподвалом»), — Джованни, говорим мы, заметил в окне красивую молодую девушку и влюбился в нее.
   Судя по ее имени, ей самим Богом назначено было выйти за рыбака.
   Ее звали Мариной.
   Джованни, переехавший в этот квартал с другого конца города, не знал того, что было известно каждому от моста Магдалины до улицы Пильеро, а именно: кому принадлежал дом с низким входом и кто была девушка, этот прекрасный прибрежный цветок, распустившийся у морских вод.
   Он навел справки и узнал, что хозяин дома — маэстро Донато, неаполитанский палач.
   Южные народы, в том числе неаполитанцы, не испытывают к человеку, приводящему в исполнение смертные приговоры, такого отвращения, какое он обычно внушает людям Севера, но все же не утаим от нашего читателя, что это открытие было неприятно Джованни.
   Первым его побуждением было отказаться от прекрасной Марины. Молодая парочка еще только обменивалась взглядами и вздохами, так что разрыв не представлял особых затруднений: стоило лишь Джованни больше не бродить перед ее окном, а если и случилось бы случайно пройти, глядеть в другую сторону.
   Восемь дней он не ходил на заветный угол, на девятый не выдержал.
   Однако, проходя мимо ее дома, он повернул голову в сторону моря.
   К несчастью, отвернулся он слишком поздно, и окошко, где обычно стояла прекрасная Марина, попало в поле его зрения.
   Он мельком увидел девушку, и ему даже почудилось, будто ее личико окутано облачком грусти.
   Грусть уродует вульгарные физиономии, но на лица красивые оказывает прямо противоположное действие.