Страница:
Утром 9-го кардинал получил от короля письмо, которое не имеет большого значения для нашей истории, но зато доказывает, что мы не пропустили, не прочитав и не использовав, ни единого документа.
«Прочида, 9 июля 1799 года.
Мой преосвященнейший!
Посылаю Вам целую кучу экземпляров послания, обращенного мною к моим подданным. Немедленно ознакомьте их с этим посланием и пришлите мне отчет о выполнении моих приказаний через Симонетти, с коим я долго беседовал сегодня утром. Вы поймете мои намерения относительно судейских чинов.
Храни Вас Господь, как того желает благосклонный к Вам
Фердинанд Б.»
Прибытия короля ожидали со дня на день. 2 июля он получил письма от Нельсона и Гамильтона, где сообщалось о казни Караччоло и содержалась настоятельная просьба поторопиться с приездом.
В тот же день король написал кардиналу, от которого он тогда еще не получил прошения об отставке:
«Палермо, 2 июля 1799 года.
Мой преосвященнейший!
Письма, полученные мною сегодня, и в особенности письмо, полученное вечером 30-го, поистине меня утешили, ибо показывают, что дело пошло на лад, как я и желал, как я наметил заранее, дабы устроить дела земные в согласии с промыслом Небесным и дать Вам возможность лучше служить мне.
Завтра по Вашему и адмирала Нельсона приглашению, а главное, чтобы сдержать свое слово, я отбуду под охраной войск на Прочиду, увижусь там с Вами, передам Вам свои распоряжения и приму все необходимые меры ко благу, покою и благоденствию подданных, кои остались мне верны.
Упреждаю Вас об этом заранее и заверяю в неизменной моей благосклонности.
Фердинанд Б.»
Действительно, на другой день, 3 июля, король взошел на судно, но не на «Sea-Horse», как предлагал Нельсон, а на фрегат «Сирена». Он опасался выказывать предпочтение англичанам при своем возвращении, как сделал при отплытии из Неаполя, чтобы не вызывать еще большего возмущения в неаполитанском флоте, уже и без того роптавшем из-за осуждения и казни Караччоло.
Мы сказали, что, едва прибыв на Прочиду, король написал кардиналу; но, несмотря на заверения в дружбе, а вернее, именно по тону этих заверений можно судить, что между двумя этими прославленными особами началось охлаждение.
Фердинанд привез с собою Актона и Кастельчикалу. Королева пожелала остаться в Палермо: ей было известно, сколь непопулярна она в Неаполе; она боялась, что ее присутствие повредит триумфу короля.
Весь день 9 июля король оставался на Прочиде, выслушал отчет Спецьяле и, при всем своем отвращении к любому труду, лично составил список членов новой Государственной джунты, которую он должен был назначить, и список преступников, которых ей предстояло судить. Не приходится сомневаться в том, какое наказание для них соблаговолил избрать Фердинанд в сложившихся обстоятельствах; мы держали в руках эти два списка и переправили их из архива Неаполя в архив Турина: оба они с начала до конца начертаны рукою его величества.
Прежде всего представим читателям список палачей — по месту и почет! — а затем список жертв.
Государственная джунта, назначенная королем, состояла из следующих лиц: председатель — Феличе Дамиани;
фискальный прокурор — Гвидобальди;
судьи: советники Антонио делла Росса, дон Анджело ди Фьоре, дон Гаэтано Самбуто, дон Винченцо Спецьяле;
судья наместничества — дон Сальваторе ди Джованни;
прокурор обвиняемых — дон Алессандро Нава;
защитники обвиняемых — советники Ванвителли и Молес.
Разумеется, двое последних лишь создавали видимость законности.
Этой Государственной джунте велено было судить чрез-
вычайным судом — иными словами, вынести смертный приговор, не подлежащий обжалованию:
всем, кто отнял у коменданта Роберто Бранди замок Сант'Эльмо, и прежде всего Николино Караччоло (по счастью, Николино, получив от Сальвато распоряжение спасти адмирала Караччоло и явившись на ферму в день ареста последнего, узнал о предательстве фермера и, не теряя ни минуты, бросился в поле и добрался до Капуа, где отдался под покровительство командующего французским гарнизоном полковника Жирардона);
всем, кто помогал французам войти в Неаполь;
всем, кто поднял оружие против лаццарони;
всем, кто после перемирия сохранил сношения с французами;
всем магистрам Республики;
всем уполномоченным правительства;
всем представителям народа;
всем министрам;
всем генералам;
всем членам высшего военного суда;
всем членам революционного трибунала;
всем, кто сражался против королевских войск;
всем, кто принимал участие в низвержении статуи Карла III;
всем, кто устанавливал на месте этой статуи дерево Свободы;
всем, кто приложил руку к уничтожению королевских эмблем на Дворцовой площади, бурбонских или английских знамен или даже только при сем присутствовал;
наконец, всем, кто устно либо письменно употреблял слова, оскорбительные для особы короля, королевы или членов королевской фамилии.
Один-единственный указ нес смерть почти сорока тысячам граждан!
Более мягкие приговоры, предусматривавшие лишь изгнание, грозили шестидесяти с лишним тысячам человек.
Это составляло более четверти всего населения Неаполя.
За таким занятием, которое король почитал самым спешным своим делом, он провел весь день 9 июля.
Утром 10-го фрегат «Сирена» вышел из порта Прочиды и направился к «Громоносному».
Не успел король ступить на палубу, как по свистку боцмана весь корабль оделся флагами, словно для праздника, и послышались раскаты салюта из тридцати одного пушечного выстрела.
По городу уже распространился слух, что король на Прочиде, а канонада известила народ, что он находится на борту флагманского судна.
Сейчас же побережье Кьяйи, Санта Лючии и Маринел-лы заполнилось огромной толпой. Множество лодок, разукрашенных цветными флагами, вышли из порта или отделились от берега и направились к английской эскадре, чтобы приветствовать короля и прокричать ему «Добро пожаловать!». Король стоял на палубе и смотрел в подзорную трубу на замок Сант'Эльмо, по которому, должно быть в честь его прибытия, яростно била английская пушка, как вдруг английское ядро случайно попало в древко французского знамени, реявшего над крепостью: можно было подумать, что осаждающие нарочно рассчитали момент, чтобы доставить королю удовольствие этим зрелищем, и он счел это добрым предзнаменованием.
Действительно, скоро вместо сбитого трехцветного знамени над крепостью взвился белый флаг — сигнал, означающий согласие вступить в переговоры.
Неожиданное появление этого символа мира, словно бы вызванное прибытием короля, произвело на присутствующих магическое действие: толпа взорвалась ликующими криками и аплодисментами, а пушки Кастель делл'Ово и Кастель Нуово радостно откликнулись на орудийный салют с бортов английского флагмана.
Да будет нам позволено позаимствовать у Доменико Саккинелли, историографа кардинала Руффо, несколько строк, касающихся падения французского знамени: они довольно любопытны и стоит привести их здесь, тем более что они ничуть не помешают нашему повествованию.
«Посвятим абзац, — пишет Саккинелли, — странным случайностям, имевшим место во время этой революции:
23 января пушечное ядро, выпущенное якобинцами из замка Сант 'Элъмо, разнесло древко королевского знамени, развевавшегося над Кастель Нуово, и его падение предопределило вступление французских войск в Неаполь; 22 марта снаряд сбил республиканское знамя с замка Кротоне, и этот случай, воспринятый как чудо, повлек за собой мятеж гарнизона против патриотов и облегчил роялистам взятие замка;
наконец, 10 июля падение французского знамени, водруженного над замком Сант'Эльмо, привело к капитуляции этого форта.
Те, кто захочет сопоставить даты, — продолжает историк, — увидят, что все эти случайности, как и другие наиболее важные события на протяжении всей неаполитанской кампании кардинала Руффо, происходили по пятницам».
А теперь отвернемся от замка Сант'Эльмо — нам еще не раз придется обращать на него взор — и проследим за лодкой, которая отчаливает от берега немного выше моста Магдалины и скользит по воде мимо шумных и празднично разукрашенных лодок, безмолвная, суровая, без единого вымпела на борту.
Эта лодка везет Руффо: он хочет просить Фердинанда о единственной милости — в обмен на отвоеванное для него государство согласиться выполнить договор, заключенный кардиналом от имени короля, и не запятнать королевскую честь нарушением слова.
Вот еще один случай, когда романисту пристало передать свое перо историку, когда воображение не имеет права прибавить ни слова к неоспоримому тексту летописца.
Пусть же читатель соблаговолит вспомнить, что нижеследующие строки извлечены из книги, опубликованной Доменико Саккинелли в 1836 году, в самый разгар царствования Фердинанда II, этого безжалостного душителя печати, причем книга эта увидела свет с дозволения цензуры.
Итак, вот собственные слова почтенного историка:
«Пока шли переговоры с французским комендантом о сдаче форта Сант 'Эльмо, кардинал явился на борт «Громоносно-го «, желая лично доложить королю Фердинанду, как повели себя англичане в связи с капитуляцией Кастель делл 'Ово и Кастель Нуово, и о том, какой скандал вызвало нарушение договора. Сначала его величество, казалось, был расположен проявить уважение к условиям капитуляции и придерживаться их, однако не пожелал ничего решать окончательно, не выслушав Нельсона и Гамильтона.
Оба были призваны, дабы высказать свое мнение.
Гамильтон сослался на дипломатическую доктрину, согласно которой властители не заключают договоров с мятежными подданными, и заявил, что договор должен рассматриваться как недействительный.
Нельсон не стал прибегать ни к каким околичностям. Он выказал глубокую ненависть ко всем революционерам французского толка, заявив, что надо вырвать зло с корнем, дабы предотвратить дальнейшие несчастья, ибо республиканцы упорствуют во грехе и неспособны к раскаянию; что, стоит дать им волю, и они совершат еще худшие и страшнейшие преступления; наконец, если оставить их безнаказанными, то это будет соблазном для всех злоумышленников.
Нельсону удалось свести на нет все доводы кардинала Руффо в отношении договора; преуспел он и в своих интригах парализовать намерения его величества, благоприятствовавшие этим доводам, и на миг возникшую у короля склонность к милосердию».
Итак, Фердинанд, вопреки настояниям и даже мольбам кардинала Руффо, послушался двух злых гениев его королевской чести и решил считать договор о капитуляции Кастель делл'Ово и Кастель Нуово недействительным.
Как только было принято это решение, кардинал, прикрыв лицо краем своей пурпурной мантии, спустился в свою лодку и вернулся в дом, где был подписан договор, оставив монархию, им же самим восстановленную, на волю запаздывающего, быть может, но неизбежного небесного правосудия.
В тот же день узники, содержавшиеся на «Громонос-ном» и на фелуках, которые должны были перевезти их во Францию, были высажены на берег, попарно закованы в цепи и отведены в темницы Кастель Нуово, Кастель делл'Ово, Кастель дель Кармине и Викариа. А так как тюрем не хватало (ведь королевские письма объявляют преступниками уже восемь тысяч заключенных), то граждан, не поместившихся в этих четырех местах, отправили в здание Гранили, обращенное в дополнительную тюрьму.
Увидев все это, лаццарони решили, что вместе с их коронованным Носатым вернулись дни кровавого разгула, и начали еще больше грабить, жечь и убивать.
Согласно принятому нами в начале этого повествования правилу описывать творившиеся в то время ужасы не иначе как опираясь на подлинные документы, мы заимствуем нижеследующие строки у автора «Памятных записок для изучения истории неаполитанских революций»:
«Дни 9 и 10 июля были отмечены всякого рода преступлениями и низостями, кои перо мое отказывается изобразить. Зажёгши перед королевским дворцом громадный костер, лаццарони бросили в огонь семерых несчастных, задержанных несколькими днями ранее, и в свирепости своей дошли до того, что пожирали окровавленные части тел своих жертв. Подлый протоиерей Ринальди хвалился, что принимал участие в этом гнусном пиршестве».
Кроме протоиерея Ринальди на каннибальской оргии отличился и другой человек: подобно дьяволу на шабаше, он возглавлял это действо, переворачивающее все представления о людских обычаях.
Человека этого звали Гаэтано Маммоне.
Ринальди пожирал полусырую плоть; Маммоне пил кровь прямо из ран. Мерзкий вампир оставил по себе такую страшную память среди неаполитанцев, что и ныне, более чем через сорок пять лет после его смерти, ни один житель Соры — его родины — не посмел ответить на мои расспросы о нем.
«Он пил кровь, как пьяницы пьют вино!» — вот что услышал я от десятка знавших его стариков, и то же повторили мне двадцать самых различных людей, которые видели, как он пьянел от этого жуткого напитка.
Но один человек, от которого ждали самого рьяного участия в разгуле реакции, напротив, ко всеобщему удивлению, с ужасом наблюдал за происходящим: то был Фра Пачифико.
С тех пор как умертвили адмирала Караччоло, перед которым он благоговел, Фра Пачифико заколебался в своих убеждениях. Как же можно было повесить как предателя и якобинца человека, столь верно служившего королю и столь доблестно за него сражавшегося?
И еще одно обстоятельство смутило этот ограниченный, но честный ум: как получилось, что кардинал Руффо после всего, что он сделал для короля, — а уж Фра Пачифико лучше, чем кто-нибудь другой, знал, сколько тот сделал, — как же вышло, что кардинал утратил всякую власть и оказался чуть ли не в опале? И почему Нельсон, англичанин, которого Фра Пачифико, будучи добрым христианином, ненавидел как еретика, почти так же как в качестве доброго роялиста считал своим долгом ненавидеть якобинцев, — почему Нельсон обладал теперь всей полнотою власти, судил, приговаривал к смерти, вешал?
Согласитесь, было от чего зародиться сомнению и в более крепкой голове, чем у Фра Пачифико.
Вот почему, повторяем, нищий монах оставался лишь свидетелем подвигов Ринальди, Маммоне и банд лаццарони, следовавших их примеру. Когда каннибальские орды начинали свирепствовать, он даже отворачивался и удалялся, забывая лупить, по обыкновению, палкой несчастного Джакобино; и если, погруженный в тайные мысли, он бродил по улицам пешком, пресловутая его дубинка, выре-, занная из ствола лавра, выглядела скорее посохом пилигрима, на который он, часто останавливаясь, опирался ладонями и подбородком, словно утомленный долгим путешествием.
Несколько человек, заметивших в нем такую перемену, весьма их занимавшую, уверяли даже, будто видели, как Фра Пачифико заходил в церковь и молился, упав на колени.
Капуцин молился! Никто не хотел этому верить.
CLXXIV. ВИДЕНИЕ
«Прочида, 9 июля 1799 года.
Мой преосвященнейший!
Посылаю Вам целую кучу экземпляров послания, обращенного мною к моим подданным. Немедленно ознакомьте их с этим посланием и пришлите мне отчет о выполнении моих приказаний через Симонетти, с коим я долго беседовал сегодня утром. Вы поймете мои намерения относительно судейских чинов.
Храни Вас Господь, как того желает благосклонный к Вам
Фердинанд Б.»
Прибытия короля ожидали со дня на день. 2 июля он получил письма от Нельсона и Гамильтона, где сообщалось о казни Караччоло и содержалась настоятельная просьба поторопиться с приездом.
В тот же день король написал кардиналу, от которого он тогда еще не получил прошения об отставке:
«Палермо, 2 июля 1799 года.
Мой преосвященнейший!
Письма, полученные мною сегодня, и в особенности письмо, полученное вечером 30-го, поистине меня утешили, ибо показывают, что дело пошло на лад, как я и желал, как я наметил заранее, дабы устроить дела земные в согласии с промыслом Небесным и дать Вам возможность лучше служить мне.
Завтра по Вашему и адмирала Нельсона приглашению, а главное, чтобы сдержать свое слово, я отбуду под охраной войск на Прочиду, увижусь там с Вами, передам Вам свои распоряжения и приму все необходимые меры ко благу, покою и благоденствию подданных, кои остались мне верны.
Упреждаю Вас об этом заранее и заверяю в неизменной моей благосклонности.
Фердинанд Б.»
Действительно, на другой день, 3 июля, король взошел на судно, но не на «Sea-Horse», как предлагал Нельсон, а на фрегат «Сирена». Он опасался выказывать предпочтение англичанам при своем возвращении, как сделал при отплытии из Неаполя, чтобы не вызывать еще большего возмущения в неаполитанском флоте, уже и без того роптавшем из-за осуждения и казни Караччоло.
Мы сказали, что, едва прибыв на Прочиду, король написал кардиналу; но, несмотря на заверения в дружбе, а вернее, именно по тону этих заверений можно судить, что между двумя этими прославленными особами началось охлаждение.
Фердинанд привез с собою Актона и Кастельчикалу. Королева пожелала остаться в Палермо: ей было известно, сколь непопулярна она в Неаполе; она боялась, что ее присутствие повредит триумфу короля.
Весь день 9 июля король оставался на Прочиде, выслушал отчет Спецьяле и, при всем своем отвращении к любому труду, лично составил список членов новой Государственной джунты, которую он должен был назначить, и список преступников, которых ей предстояло судить. Не приходится сомневаться в том, какое наказание для них соблаговолил избрать Фердинанд в сложившихся обстоятельствах; мы держали в руках эти два списка и переправили их из архива Неаполя в архив Турина: оба они с начала до конца начертаны рукою его величества.
Прежде всего представим читателям список палачей — по месту и почет! — а затем список жертв.
Государственная джунта, назначенная королем, состояла из следующих лиц: председатель — Феличе Дамиани;
фискальный прокурор — Гвидобальди;
судьи: советники Антонио делла Росса, дон Анджело ди Фьоре, дон Гаэтано Самбуто, дон Винченцо Спецьяле;
судья наместничества — дон Сальваторе ди Джованни;
прокурор обвиняемых — дон Алессандро Нава;
защитники обвиняемых — советники Ванвителли и Молес.
Разумеется, двое последних лишь создавали видимость законности.
Этой Государственной джунте велено было судить чрез-
вычайным судом — иными словами, вынести смертный приговор, не подлежащий обжалованию:
всем, кто отнял у коменданта Роберто Бранди замок Сант'Эльмо, и прежде всего Николино Караччоло (по счастью, Николино, получив от Сальвато распоряжение спасти адмирала Караччоло и явившись на ферму в день ареста последнего, узнал о предательстве фермера и, не теряя ни минуты, бросился в поле и добрался до Капуа, где отдался под покровительство командующего французским гарнизоном полковника Жирардона);
всем, кто помогал французам войти в Неаполь;
всем, кто поднял оружие против лаццарони;
всем, кто после перемирия сохранил сношения с французами;
всем магистрам Республики;
всем уполномоченным правительства;
всем представителям народа;
всем министрам;
всем генералам;
всем членам высшего военного суда;
всем членам революционного трибунала;
всем, кто сражался против королевских войск;
всем, кто принимал участие в низвержении статуи Карла III;
всем, кто устанавливал на месте этой статуи дерево Свободы;
всем, кто приложил руку к уничтожению королевских эмблем на Дворцовой площади, бурбонских или английских знамен или даже только при сем присутствовал;
наконец, всем, кто устно либо письменно употреблял слова, оскорбительные для особы короля, королевы или членов королевской фамилии.
Один-единственный указ нес смерть почти сорока тысячам граждан!
Более мягкие приговоры, предусматривавшие лишь изгнание, грозили шестидесяти с лишним тысячам человек.
Это составляло более четверти всего населения Неаполя.
За таким занятием, которое король почитал самым спешным своим делом, он провел весь день 9 июля.
Утром 10-го фрегат «Сирена» вышел из порта Прочиды и направился к «Громоносному».
Не успел король ступить на палубу, как по свистку боцмана весь корабль оделся флагами, словно для праздника, и послышались раскаты салюта из тридцати одного пушечного выстрела.
По городу уже распространился слух, что король на Прочиде, а канонада известила народ, что он находится на борту флагманского судна.
Сейчас же побережье Кьяйи, Санта Лючии и Маринел-лы заполнилось огромной толпой. Множество лодок, разукрашенных цветными флагами, вышли из порта или отделились от берега и направились к английской эскадре, чтобы приветствовать короля и прокричать ему «Добро пожаловать!». Король стоял на палубе и смотрел в подзорную трубу на замок Сант'Эльмо, по которому, должно быть в честь его прибытия, яростно била английская пушка, как вдруг английское ядро случайно попало в древко французского знамени, реявшего над крепостью: можно было подумать, что осаждающие нарочно рассчитали момент, чтобы доставить королю удовольствие этим зрелищем, и он счел это добрым предзнаменованием.
Действительно, скоро вместо сбитого трехцветного знамени над крепостью взвился белый флаг — сигнал, означающий согласие вступить в переговоры.
Неожиданное появление этого символа мира, словно бы вызванное прибытием короля, произвело на присутствующих магическое действие: толпа взорвалась ликующими криками и аплодисментами, а пушки Кастель делл'Ово и Кастель Нуово радостно откликнулись на орудийный салют с бортов английского флагмана.
Да будет нам позволено позаимствовать у Доменико Саккинелли, историографа кардинала Руффо, несколько строк, касающихся падения французского знамени: они довольно любопытны и стоит привести их здесь, тем более что они ничуть не помешают нашему повествованию.
«Посвятим абзац, — пишет Саккинелли, — странным случайностям, имевшим место во время этой революции:
23 января пушечное ядро, выпущенное якобинцами из замка Сант 'Элъмо, разнесло древко королевского знамени, развевавшегося над Кастель Нуово, и его падение предопределило вступление французских войск в Неаполь; 22 марта снаряд сбил республиканское знамя с замка Кротоне, и этот случай, воспринятый как чудо, повлек за собой мятеж гарнизона против патриотов и облегчил роялистам взятие замка;
наконец, 10 июля падение французского знамени, водруженного над замком Сант'Эльмо, привело к капитуляции этого форта.
Те, кто захочет сопоставить даты, — продолжает историк, — увидят, что все эти случайности, как и другие наиболее важные события на протяжении всей неаполитанской кампании кардинала Руффо, происходили по пятницам».
А теперь отвернемся от замка Сант'Эльмо — нам еще не раз придется обращать на него взор — и проследим за лодкой, которая отчаливает от берега немного выше моста Магдалины и скользит по воде мимо шумных и празднично разукрашенных лодок, безмолвная, суровая, без единого вымпела на борту.
Эта лодка везет Руффо: он хочет просить Фердинанда о единственной милости — в обмен на отвоеванное для него государство согласиться выполнить договор, заключенный кардиналом от имени короля, и не запятнать королевскую честь нарушением слова.
Вот еще один случай, когда романисту пристало передать свое перо историку, когда воображение не имеет права прибавить ни слова к неоспоримому тексту летописца.
Пусть же читатель соблаговолит вспомнить, что нижеследующие строки извлечены из книги, опубликованной Доменико Саккинелли в 1836 году, в самый разгар царствования Фердинанда II, этого безжалостного душителя печати, причем книга эта увидела свет с дозволения цензуры.
Итак, вот собственные слова почтенного историка:
«Пока шли переговоры с французским комендантом о сдаче форта Сант 'Эльмо, кардинал явился на борт «Громоносно-го «, желая лично доложить королю Фердинанду, как повели себя англичане в связи с капитуляцией Кастель делл 'Ово и Кастель Нуово, и о том, какой скандал вызвало нарушение договора. Сначала его величество, казалось, был расположен проявить уважение к условиям капитуляции и придерживаться их, однако не пожелал ничего решать окончательно, не выслушав Нельсона и Гамильтона.
Оба были призваны, дабы высказать свое мнение.
Гамильтон сослался на дипломатическую доктрину, согласно которой властители не заключают договоров с мятежными подданными, и заявил, что договор должен рассматриваться как недействительный.
Нельсон не стал прибегать ни к каким околичностям. Он выказал глубокую ненависть ко всем революционерам французского толка, заявив, что надо вырвать зло с корнем, дабы предотвратить дальнейшие несчастья, ибо республиканцы упорствуют во грехе и неспособны к раскаянию; что, стоит дать им волю, и они совершат еще худшие и страшнейшие преступления; наконец, если оставить их безнаказанными, то это будет соблазном для всех злоумышленников.
Нельсону удалось свести на нет все доводы кардинала Руффо в отношении договора; преуспел он и в своих интригах парализовать намерения его величества, благоприятствовавшие этим доводам, и на миг возникшую у короля склонность к милосердию».
Итак, Фердинанд, вопреки настояниям и даже мольбам кардинала Руффо, послушался двух злых гениев его королевской чести и решил считать договор о капитуляции Кастель делл'Ово и Кастель Нуово недействительным.
Как только было принято это решение, кардинал, прикрыв лицо краем своей пурпурной мантии, спустился в свою лодку и вернулся в дом, где был подписан договор, оставив монархию, им же самим восстановленную, на волю запаздывающего, быть может, но неизбежного небесного правосудия.
В тот же день узники, содержавшиеся на «Громонос-ном» и на фелуках, которые должны были перевезти их во Францию, были высажены на берег, попарно закованы в цепи и отведены в темницы Кастель Нуово, Кастель делл'Ово, Кастель дель Кармине и Викариа. А так как тюрем не хватало (ведь королевские письма объявляют преступниками уже восемь тысяч заключенных), то граждан, не поместившихся в этих четырех местах, отправили в здание Гранили, обращенное в дополнительную тюрьму.
Увидев все это, лаццарони решили, что вместе с их коронованным Носатым вернулись дни кровавого разгула, и начали еще больше грабить, жечь и убивать.
Согласно принятому нами в начале этого повествования правилу описывать творившиеся в то время ужасы не иначе как опираясь на подлинные документы, мы заимствуем нижеследующие строки у автора «Памятных записок для изучения истории неаполитанских революций»:
«Дни 9 и 10 июля были отмечены всякого рода преступлениями и низостями, кои перо мое отказывается изобразить. Зажёгши перед королевским дворцом громадный костер, лаццарони бросили в огонь семерых несчастных, задержанных несколькими днями ранее, и в свирепости своей дошли до того, что пожирали окровавленные части тел своих жертв. Подлый протоиерей Ринальди хвалился, что принимал участие в этом гнусном пиршестве».
Кроме протоиерея Ринальди на каннибальской оргии отличился и другой человек: подобно дьяволу на шабаше, он возглавлял это действо, переворачивающее все представления о людских обычаях.
Человека этого звали Гаэтано Маммоне.
Ринальди пожирал полусырую плоть; Маммоне пил кровь прямо из ран. Мерзкий вампир оставил по себе такую страшную память среди неаполитанцев, что и ныне, более чем через сорок пять лет после его смерти, ни один житель Соры — его родины — не посмел ответить на мои расспросы о нем.
«Он пил кровь, как пьяницы пьют вино!» — вот что услышал я от десятка знавших его стариков, и то же повторили мне двадцать самых различных людей, которые видели, как он пьянел от этого жуткого напитка.
Но один человек, от которого ждали самого рьяного участия в разгуле реакции, напротив, ко всеобщему удивлению, с ужасом наблюдал за происходящим: то был Фра Пачифико.
С тех пор как умертвили адмирала Караччоло, перед которым он благоговел, Фра Пачифико заколебался в своих убеждениях. Как же можно было повесить как предателя и якобинца человека, столь верно служившего королю и столь доблестно за него сражавшегося?
И еще одно обстоятельство смутило этот ограниченный, но честный ум: как получилось, что кардинал Руффо после всего, что он сделал для короля, — а уж Фра Пачифико лучше, чем кто-нибудь другой, знал, сколько тот сделал, — как же вышло, что кардинал утратил всякую власть и оказался чуть ли не в опале? И почему Нельсон, англичанин, которого Фра Пачифико, будучи добрым христианином, ненавидел как еретика, почти так же как в качестве доброго роялиста считал своим долгом ненавидеть якобинцев, — почему Нельсон обладал теперь всей полнотою власти, судил, приговаривал к смерти, вешал?
Согласитесь, было от чего зародиться сомнению и в более крепкой голове, чем у Фра Пачифико.
Вот почему, повторяем, нищий монах оставался лишь свидетелем подвигов Ринальди, Маммоне и банд лаццарони, следовавших их примеру. Когда каннибальские орды начинали свирепствовать, он даже отворачивался и удалялся, забывая лупить, по обыкновению, палкой несчастного Джакобино; и если, погруженный в тайные мысли, он бродил по улицам пешком, пресловутая его дубинка, выре-, занная из ствола лавра, выглядела скорее посохом пилигрима, на который он, часто останавливаясь, опирался ладонями и подбородком, словно утомленный долгим путешествием.
Несколько человек, заметивших в нем такую перемену, весьма их занимавшую, уверяли даже, будто видели, как Фра Пачифико заходил в церковь и молился, упав на колени.
Капуцин молился! Никто не хотел этому верить.
CLXXIV. ВИДЕНИЕ
Пока на улицах Неаполя убивали, в порту праздновали победу.
Как можно было судить по белому флагу, поднятому вместо трехцветного знамени, форт Сант'Эльмо был готов капитулировать. Незамедлительно начались переговоры между полковником Межаном и капитаном Трубриджом. Было достигнуто соглашение по всем главным пунктам, так что король, сохранявший внешние признаки уважения к кардиналу, мог послать ему около трех часов пополудни такое письмо:
«На борту „Громоносного“, 10 июля 1799 года.
Мой преосвященнейший, настоящим уведомляю Вас, что, по-видимому, сегодня вечером замок Сант 'Эльмо будет нашим. Надеюсь доставить Вам удовольствие сообщением, что с этой радостной вестью я посылаю в Палермо Вашего брата Чиччо. Он будет вознагражден по достоинству за его, как и Вашу, верную службу. Велите же ему приготовиться к отплытию еще до «Ave Maria «.
Желаю Вам доброго здоровья и остаюсь неизменно благосклонным к Вам.
Фердинанд Б.»
Франческо Руффо недолго пробыл в Неаполе: он приехал утром 9-го и уехал вечером 10-го; но король, прислушивавшийся к наветам Нельсона и Гамильтона, не доверял кардиналу и предпочитал, чтобы дон Чиччо, как он его называл, находился в Палермо, а не рядом с братом.
Дон Чиччо, который никогда не злоумышлял против короля и не имел такого намерения ныне, был готов в назначенный час и отбыл в Палермо без всяких возражений.
Когда он уезжал, то есть в семь часов вечера, флагманский корабль готовился к пышному празднеству. Король заслушал доклад своего доверенного судьи Спецьяле и раздал приглашения на вечер избранным лицам из числа тех, кто явился на судно приветствовать своего монарха.
На борту «Громоносного» должен был состояться бал и званый ужин.
В мгновение ока, как при подготовке к бою, были убраны перегородки средней палубы, каждая пушка превратилась в цветник или буфет с прохладительными напитками, и в девять вечера судно, сияющее огнями от фок-мачты до последней брам-стеньги, было готово принять гостей.
И тогда, при свете факелов, которые создавали некую движущуюся иллюминацию, стали видны сотни лодок, отделяющиеся от берега. На одних были избранные, которые должны были подняться на борт, на других были льстецы, которые везли с собою музыкантов, чтобы исполнить серенаду королю, либо просто любопытные, жаждавшие все увидеть, а главное, быть увиденными.
Лодки были переполнены нарядными женщинами, украшенными цветами и бриллиантами, мужчинами, увешанными орденскими лентами и крестами. Все это пряталось при Республике и теперь словно выползло из-под земли, чтобы согреться под солнцем восстановленной монархии.
Бледное и печальное это было солнце! Оно взошло и закатилось в кровавом тумане 10 июля 1799 года.
На палубе начался бал.
Волшебное зрелище представляла собою, должно быть, движущаяся крепость, сверху донизу освещенная праздничными огнями, с тысячью вымпелов, развевавшихся на ветру, и снастями, сплошь увитыми гирляндами из лавровых ветвей.
Нельсон, которому монархия устроила праздник 22 сентября 1798 года, давал теперь ответный праздник монархии.
На этом торжестве, как и на прошлом, тоже суждено было возникнуть видению, еще более ужасному, роковому и мрачному, чем первое.
Вокруг корабля, на котором скорее из страха, нежели из преданности, собрался весь двор, за исключением нескольких человек, оставшихся в Палермо, — двор, где царила прекрасная куртизанка, — теснилось, как было сказано, более сотни лодок с музыкантами, исполнявшими те же мелодии, что и корабельный оркестр, в согласии с ним, так что по морю, залитому серебристым лунным светом, словно бы расстилался покров гармонических звуков.
Поистине в эту ночь Неаполь был античной Партено-пеей, дочерью нежной Эвбеи, а его залив — убежищем сирен.
Самым сладострастным празднествам, какие устраивала Клеопатра для Антония на озере Мареотис, небо не дарило такого звездного полога, море — такого ясного зеркала, воздух — такого благоуханного ветерка.
Правда, время от времени к пению арф, скрипок и гитар примешивался предсмертный вопль убиваемого, похожий на жалобу морского духа; но разве на празднествах в Александрии не звучали стоны рабов, на которых пробовали действие ядов?
Ровно в полночь в темную лазурь неаполитанского неба взвилась ракета, рассыпая вокруг золотые искры: то был сигнал к ужину. Бал окончился, но музыка не умолкла, и танцоры обратились в сотрапезников, спустились на среднюю палубу, вход на которую до тех пор преграждали часовые.
Если воспользоваться модным языком того времени, то надо будет сказать, что Комус, Вакх, Флора и Помона соединили на борту «Громоносного» свои лучшие дары. Вина Франции, Венгрии, Португалии, Мадейры, Кейптауна, Коммандерии сверкали в графинах самого чистого английского хрусталя и переливались всеми цветами радуги, всеми оттенками драгоценных камней, от прозрачного бриллианта до алого рубина. Косули и кабаны, зажаренные целиком; павлины с распущенными хвостами, отливавшими изумрудом и сапфиром; золотые фазаны, свешивающие с блюд свои пурпурные головы; меч-рыбы, грозящие гостям своим страшным лезвием; гигантские лангусты — прямые потомки тех, которых привозили Апицию со Стромболи; всевозможные фрукты, цветы всех времен года громоздились на столе, тянувшемся от носа до самой кормы громадного судна и казавшемся бесконечным, отражаясь в зеркалах, поставленных на его концах друг против друга. На левом и правом бортах корабля были отворены все пушечные порты, а на корме, по обе стороны зеркала, распахнуты две огромные двери на изящную галерею, служившую балконом адмиральской каюте.
В каждом пушечном порту привлекали взгляд одновременно живописные и воинственные трофеи: мушкетоны, сабли и пистолеты, пики и абордажные топоры, лезвия которых, столь часто бывавшие красными от французской крови, а теперь начищенные до блеска, отражали ослепительный свет тысяч свечей и казались железными солнцами.
Даже сам Фердинанд, привыкший к роскошным празднествам королевского дворца, Фавориты и Казерты, ступив на доски этой импровизированной пиршественной залы, невольно вскрикнул от восхищения.
Таких чудес и волшебства не знали дворцы Армиды, воспетые в поэме Тассо.
Король занял свое место за столом и указал справа от себя стул Эмме Лайонне, слева — Нельсону и напротив — сэру Уильяму.
Остальные гости разместились согласно этикету на большем или меньшем расстоянии от короля.
Когда все уселись, Фердинанд обвел взглядом обширный круг сотрапезников. Может быть, он вспомнил, что тот, кто имел наибольшее право сидеть за праздничным столом, отсутствует и даже отвергнут, и прошептал про себя имя кардинала Руффо.
Но не такой человек был Фердинанд, чтобы долго задерживаться на доброй мысли, если она несла за собою упрек в неблагодарности.
Он тряхнул головой, сложил губы в привычную хитрую улыбку, и так же как по возвращении в Казерту после бегства из Рима он говорил: «Здесь нам лучше, чем на дороге в Альбано!» — теперь, потерев руки и вспоминая шторм, в который он попал во время бегства на Сицилию, король изрек: «Здесь нам лучше, чем по пути в Палермо!»
Бледное, болезненное лицо Нельсона залилось краской. Он подумал о Караччоло, о торжестве неаполитанского адмирала во время того плавания, о том, какое оскорбление нанес ему Караччоло, явившись к нему на борт под видом лоцмана и проведя «Авангард» меж подводных камней, преграждавших вход в порт Палермо, там, где он сам, менее привычный к этим опасным берегам, не рискнул пройти.
Единственный глаз Нельсона загорелся гневом, но сейчас же губы его искривились в улыбке — может быть, то была усмешка удовлетворенной мести.
Лоцман отправился в океан, где нет портов!
К концу ужина оркестр заиграл «God save the King» 74, и Нельсон с непоколебимой английской гордыней, не признающей никаких условностей, встал с места и, не смущаясь тем, что за его столом находится другой монарх, провозгласил здравицу за короля Георга.
Ответом на этот тост было оглушительное «ура!» английских офицеров, сидевших за столом Нельсона, и английских матросов, несших вахту на реях; ударили пушки второй батареи.
Король Фердинанд, скрывавший за вульгарными повадками превосходное знание этикета, а главное, большое к нему пристрастие, до крови закусил губу.
Через пять минут сэр Уильям Гамильтон в свою очередь провозгласил здравицу — на сей раз за короля Фердинанда. Раздалось такое же громовое «ура!» и затем такой же пушечный залп.
Но Фердинанд счел все же, что порядок нарушен и тост в его честь следовало провозгласить первым.
На лодках, окруживших корабль и теснившихся за его кормой, не могли не слышать ликующих криков, поэтому король рассудил, что ему подобает выразить благодарность не только присутствующим за столом, но и тем, кто не попал на праздник, однако все же выказал не меньшую ему преданность, даже оставаясь за бортом «Громоносного».
Он слегка наклонил голову в ответ на тост сэра Уильяма, осушил до половины свой бокал и вышел на галерею, чтобы приветствовать тех, кто из страха, низости или преданности явился выразить ему свою симпатию.
При появлении короля грянули крики «ура!», раздались аплодисменты; казалось, возгласы «Да здравствует король!» поднимались к небу из морских глубин, чтобы достигнуть самого неба.
Король раскланялся и поднес руку к губам для воздушного поцелуя. Но вдруг рука его замерла, взгляд застыл, зрачки расширились от ужаса и волосы зашевелились на голове; хриплый крик страха и удивления вырвался из его груди.
В тот же миг на лодках началось смятение, и они рассыпались по сторонам, оставив перед королем пустое пространство.
Посреди этого пространства виднелось нечто ужасающее: из воды поднялся до пояса труп человека, и, несмотря на то что в волосах его, прилипших к вискам, запутались водоросли, несмотря на взъерошенную бороду и бескровное лицо, в нем можно было узнать адмирала Караччоло.
Крики «Да здравствует король!» словно бы вызвали его со дна морского, где он покоился целых тринадцать дней, а теперь явился присоединить к хору льстецов и трусов голос мщения.
Король узнал его с первого взгляда, узнали и остальные. Вот почему Фердинанд замер с застывшей в воздухе рукой, с остановившимся взглядом, и у него вырвался хриплый крик ужаса; вот почему в едином порыве расступились лодки.
Как можно было судить по белому флагу, поднятому вместо трехцветного знамени, форт Сант'Эльмо был готов капитулировать. Незамедлительно начались переговоры между полковником Межаном и капитаном Трубриджом. Было достигнуто соглашение по всем главным пунктам, так что король, сохранявший внешние признаки уважения к кардиналу, мог послать ему около трех часов пополудни такое письмо:
«На борту „Громоносного“, 10 июля 1799 года.
Мой преосвященнейший, настоящим уведомляю Вас, что, по-видимому, сегодня вечером замок Сант 'Эльмо будет нашим. Надеюсь доставить Вам удовольствие сообщением, что с этой радостной вестью я посылаю в Палермо Вашего брата Чиччо. Он будет вознагражден по достоинству за его, как и Вашу, верную службу. Велите же ему приготовиться к отплытию еще до «Ave Maria «.
Желаю Вам доброго здоровья и остаюсь неизменно благосклонным к Вам.
Фердинанд Б.»
Франческо Руффо недолго пробыл в Неаполе: он приехал утром 9-го и уехал вечером 10-го; но король, прислушивавшийся к наветам Нельсона и Гамильтона, не доверял кардиналу и предпочитал, чтобы дон Чиччо, как он его называл, находился в Палермо, а не рядом с братом.
Дон Чиччо, который никогда не злоумышлял против короля и не имел такого намерения ныне, был готов в назначенный час и отбыл в Палермо без всяких возражений.
Когда он уезжал, то есть в семь часов вечера, флагманский корабль готовился к пышному празднеству. Король заслушал доклад своего доверенного судьи Спецьяле и раздал приглашения на вечер избранным лицам из числа тех, кто явился на судно приветствовать своего монарха.
На борту «Громоносного» должен был состояться бал и званый ужин.
В мгновение ока, как при подготовке к бою, были убраны перегородки средней палубы, каждая пушка превратилась в цветник или буфет с прохладительными напитками, и в девять вечера судно, сияющее огнями от фок-мачты до последней брам-стеньги, было готово принять гостей.
И тогда, при свете факелов, которые создавали некую движущуюся иллюминацию, стали видны сотни лодок, отделяющиеся от берега. На одних были избранные, которые должны были подняться на борт, на других были льстецы, которые везли с собою музыкантов, чтобы исполнить серенаду королю, либо просто любопытные, жаждавшие все увидеть, а главное, быть увиденными.
Лодки были переполнены нарядными женщинами, украшенными цветами и бриллиантами, мужчинами, увешанными орденскими лентами и крестами. Все это пряталось при Республике и теперь словно выползло из-под земли, чтобы согреться под солнцем восстановленной монархии.
Бледное и печальное это было солнце! Оно взошло и закатилось в кровавом тумане 10 июля 1799 года.
На палубе начался бал.
Волшебное зрелище представляла собою, должно быть, движущаяся крепость, сверху донизу освещенная праздничными огнями, с тысячью вымпелов, развевавшихся на ветру, и снастями, сплошь увитыми гирляндами из лавровых ветвей.
Нельсон, которому монархия устроила праздник 22 сентября 1798 года, давал теперь ответный праздник монархии.
На этом торжестве, как и на прошлом, тоже суждено было возникнуть видению, еще более ужасному, роковому и мрачному, чем первое.
Вокруг корабля, на котором скорее из страха, нежели из преданности, собрался весь двор, за исключением нескольких человек, оставшихся в Палермо, — двор, где царила прекрасная куртизанка, — теснилось, как было сказано, более сотни лодок с музыкантами, исполнявшими те же мелодии, что и корабельный оркестр, в согласии с ним, так что по морю, залитому серебристым лунным светом, словно бы расстилался покров гармонических звуков.
Поистине в эту ночь Неаполь был античной Партено-пеей, дочерью нежной Эвбеи, а его залив — убежищем сирен.
Самым сладострастным празднествам, какие устраивала Клеопатра для Антония на озере Мареотис, небо не дарило такого звездного полога, море — такого ясного зеркала, воздух — такого благоуханного ветерка.
Правда, время от времени к пению арф, скрипок и гитар примешивался предсмертный вопль убиваемого, похожий на жалобу морского духа; но разве на празднествах в Александрии не звучали стоны рабов, на которых пробовали действие ядов?
Ровно в полночь в темную лазурь неаполитанского неба взвилась ракета, рассыпая вокруг золотые искры: то был сигнал к ужину. Бал окончился, но музыка не умолкла, и танцоры обратились в сотрапезников, спустились на среднюю палубу, вход на которую до тех пор преграждали часовые.
Если воспользоваться модным языком того времени, то надо будет сказать, что Комус, Вакх, Флора и Помона соединили на борту «Громоносного» свои лучшие дары. Вина Франции, Венгрии, Португалии, Мадейры, Кейптауна, Коммандерии сверкали в графинах самого чистого английского хрусталя и переливались всеми цветами радуги, всеми оттенками драгоценных камней, от прозрачного бриллианта до алого рубина. Косули и кабаны, зажаренные целиком; павлины с распущенными хвостами, отливавшими изумрудом и сапфиром; золотые фазаны, свешивающие с блюд свои пурпурные головы; меч-рыбы, грозящие гостям своим страшным лезвием; гигантские лангусты — прямые потомки тех, которых привозили Апицию со Стромболи; всевозможные фрукты, цветы всех времен года громоздились на столе, тянувшемся от носа до самой кормы громадного судна и казавшемся бесконечным, отражаясь в зеркалах, поставленных на его концах друг против друга. На левом и правом бортах корабля были отворены все пушечные порты, а на корме, по обе стороны зеркала, распахнуты две огромные двери на изящную галерею, служившую балконом адмиральской каюте.
В каждом пушечном порту привлекали взгляд одновременно живописные и воинственные трофеи: мушкетоны, сабли и пистолеты, пики и абордажные топоры, лезвия которых, столь часто бывавшие красными от французской крови, а теперь начищенные до блеска, отражали ослепительный свет тысяч свечей и казались железными солнцами.
Даже сам Фердинанд, привыкший к роскошным празднествам королевского дворца, Фавориты и Казерты, ступив на доски этой импровизированной пиршественной залы, невольно вскрикнул от восхищения.
Таких чудес и волшебства не знали дворцы Армиды, воспетые в поэме Тассо.
Король занял свое место за столом и указал справа от себя стул Эмме Лайонне, слева — Нельсону и напротив — сэру Уильяму.
Остальные гости разместились согласно этикету на большем или меньшем расстоянии от короля.
Когда все уселись, Фердинанд обвел взглядом обширный круг сотрапезников. Может быть, он вспомнил, что тот, кто имел наибольшее право сидеть за праздничным столом, отсутствует и даже отвергнут, и прошептал про себя имя кардинала Руффо.
Но не такой человек был Фердинанд, чтобы долго задерживаться на доброй мысли, если она несла за собою упрек в неблагодарности.
Он тряхнул головой, сложил губы в привычную хитрую улыбку, и так же как по возвращении в Казерту после бегства из Рима он говорил: «Здесь нам лучше, чем на дороге в Альбано!» — теперь, потерев руки и вспоминая шторм, в который он попал во время бегства на Сицилию, король изрек: «Здесь нам лучше, чем по пути в Палермо!»
Бледное, болезненное лицо Нельсона залилось краской. Он подумал о Караччоло, о торжестве неаполитанского адмирала во время того плавания, о том, какое оскорбление нанес ему Караччоло, явившись к нему на борт под видом лоцмана и проведя «Авангард» меж подводных камней, преграждавших вход в порт Палермо, там, где он сам, менее привычный к этим опасным берегам, не рискнул пройти.
Единственный глаз Нельсона загорелся гневом, но сейчас же губы его искривились в улыбке — может быть, то была усмешка удовлетворенной мести.
Лоцман отправился в океан, где нет портов!
К концу ужина оркестр заиграл «God save the King» 74, и Нельсон с непоколебимой английской гордыней, не признающей никаких условностей, встал с места и, не смущаясь тем, что за его столом находится другой монарх, провозгласил здравицу за короля Георга.
Ответом на этот тост было оглушительное «ура!» английских офицеров, сидевших за столом Нельсона, и английских матросов, несших вахту на реях; ударили пушки второй батареи.
Король Фердинанд, скрывавший за вульгарными повадками превосходное знание этикета, а главное, большое к нему пристрастие, до крови закусил губу.
Через пять минут сэр Уильям Гамильтон в свою очередь провозгласил здравицу — на сей раз за короля Фердинанда. Раздалось такое же громовое «ура!» и затем такой же пушечный залп.
Но Фердинанд счел все же, что порядок нарушен и тост в его честь следовало провозгласить первым.
На лодках, окруживших корабль и теснившихся за его кормой, не могли не слышать ликующих криков, поэтому король рассудил, что ему подобает выразить благодарность не только присутствующим за столом, но и тем, кто не попал на праздник, однако все же выказал не меньшую ему преданность, даже оставаясь за бортом «Громоносного».
Он слегка наклонил голову в ответ на тост сэра Уильяма, осушил до половины свой бокал и вышел на галерею, чтобы приветствовать тех, кто из страха, низости или преданности явился выразить ему свою симпатию.
При появлении короля грянули крики «ура!», раздались аплодисменты; казалось, возгласы «Да здравствует король!» поднимались к небу из морских глубин, чтобы достигнуть самого неба.
Король раскланялся и поднес руку к губам для воздушного поцелуя. Но вдруг рука его замерла, взгляд застыл, зрачки расширились от ужаса и волосы зашевелились на голове; хриплый крик страха и удивления вырвался из его груди.
В тот же миг на лодках началось смятение, и они рассыпались по сторонам, оставив перед королем пустое пространство.
Посреди этого пространства виднелось нечто ужасающее: из воды поднялся до пояса труп человека, и, несмотря на то что в волосах его, прилипших к вискам, запутались водоросли, несмотря на взъерошенную бороду и бескровное лицо, в нем можно было узнать адмирала Караччоло.
Крики «Да здравствует король!» словно бы вызвали его со дна морского, где он покоился целых тринадцать дней, а теперь явился присоединить к хору льстецов и трусов голос мщения.
Король узнал его с первого взгляда, узнали и остальные. Вот почему Фердинанд замер с застывшей в воздухе рукой, с остановившимся взглядом, и у него вырвался хриплый крик ужаса; вот почему в едином порыве расступились лодки.