Прочь, сударь, прочь эту старую закваску феодального своеволия! Фронда, которая тщилась погубить королевскую власть, в действительности укрепила ее, так как сняла с нее давнишние путы. Я хозяин у себя в доме, господин д'Артаньян, и у меня будут слуги, которые, не имея, быть может, присущих вам дарований, возвысят преданность и покорность воле своего господина до настоящего героизма. Разве важно, спрашиваю я вас, разве важно, что бог не дал дарований рукам и ногам? Он дал их голове, а голове — и вы это знаете — повинуется все остальное. Эта голова — я!
   Д'Артаньян вздрогнул. Людовик продолжал говорить, словно ничего не заметил» хотя в действительности от него не укрылось, какое впечатление он произвел на своего собеседника.
   — Теперь давайте заключим договор, который я обещал вам в Блуа, когда вы как-то застали меня очень несчастным. Оцените, сударь, и то, что я никого не заставляю расплачиваться за те слезы стыда, которые я тогда проливал. Оглянитесь вокруг себя, и вы увидите, что все великие головы почтительно склоняются предо мной. Склонитесь и вы или… или выбирайте себе изгнание по душе. Быть может, поразмыслив, вы не сможете не признать, что у вашего короля благородное сердце, ибо, полагаясь на вашу честность, он расстается с вами, хотя ему и известно, что вы недовольны и к тому же владеете величайшей государственной тайной. Вы честный человек, я это знаю. Почему вы стали преждевременно судить обо мне? Судите меня начиная с этого дня, д'Артаньян, и будьте строгим, но справедливым судьей.
   Д'Артаньян — онемевший, ошеломленный — впервые в жизни испытывал нерешительность. Во всем сказанном ему королем не было хитрости, но был точный расчет, не было насилия, но была сила, не было гнева, но была воля, не было хвастовства, но был разум. Этот молодой человек, раздавивший Фуке, юноша, который запросто обойдется без д'Артаньяна, опрокидывал все не вполне обоснованные и немного упрямые расчеты бывалого воина.
   — Скажите, что вас удерживает? — мягко спросил д'Артаньяна король. Вы подали, сударь, в отставку; хотите ли вы, чтобы я не принял ее? Я понимаю, что старому капитану нелегко отказаться от удовольствия побрюзжать, — О, — меланхолически произнес д'Артаньян, — не в этом моя основная забота. Я колеблюсь взять обратно отставку, потому что я стар рядом с вами и потому что У меня есть привычки, от которых мне трудно отвыкнуть.
   Отныне вам потребуются придворные, которые сумеют вас позабавить, и безумцы, которые сумеют отдать свою жизнь за то, что вы именуете великими деяниями вашего царствования. Деяния эти будут воистину велики, я это предчувствую. Ну, а если я все-таки не сочту их таковыми? Я видел войну, ваше величество; я видел и мир; я служил Ришелье, я служил Мазарини; вместе с вашим отцом я горел в огне Ла-Рошели, я изрешечен пулями, и я добрый десяток раз менял кожу, как это бывает со змеями. После обид и несправедливостей я получил наконец командную должность, которая в былые времена имела кое-какое значение, потому что давала право свободно говорить с королем; но ваш капитан мушкетеров отныне будет не более как часовым, стоящим на страже у потайной двери. Право, ваше величество, если эта должность будет в впрямь такова, используйте этот случай, чтобы освободить меня от нее. Это будет соответствовать и вашим желанием и моим.
   Не думайте, что я затаил на вас злобу. Нет. Вы обуздали меня, как вы говорите, но надо признаться, что, взяв надо мною верх, вы вместе с тем умалили меня в моих же глазах и, согнув, воочию показали мне мою слабость. Если б вы знали, до чего хорошо высоко держать голову и до чего жалкий будет у меня вид, когда мне придется нюхать пыль ваших ковров. О, ваше величество, я искренне сожалею — вы также пожалеете вместе со мной — о тех временах, когда в передних короля Франции слонялась толпа назойливых, тощих, злых, сварливых и вечно недовольных дворян — псов, которые в день битвы, однако, брали врага мертвой хваткой. Эти люди — лучшие придворные того государя, который их кормит, но тот, кто их бьет, тот берегись их зубов! Если расшить золотом их плащи, добавить им чуточку жира, так, чтобы их штаны меньше болтались на них, да посеребрить сединой их жесткие волосы, какие бы из них вышли пэры и герцоги, какие великолепные и горделивые маршалы Франции! Но что толковать об этом! Король — мой господин! Он хочет, чтобы я сочинял стишки, чтобы полировал атласными туфлями фигурный паркет, которым выложены его передние. Черт возьми! Это трудно, но я делал вещи и потруднее, я буду делать и это.
   Ради денег? Нет, у меня их достаточно. Ради честолюбивых помыслов? Но мои возможности весьма ограничены. Потому что я обожаю двор? Нисколько.
   Я остаюсь, потому что тридцать лет сряду привык приходить к королю за паролем и слышать из его уст: «Добрый вечер, господин д'Артаньян», привык слышать эти слова, произносимые с благосклонной улыбкой, которую я отнюдь не выпрашивал. Ну что ж? Теперь я буду эту улыбку выпрашивать.
   Довольны ли вы, ваше величество?
   И д'Артаньян склонил серебристую голову, на которую король, улыбаясь, положил свою белую руку.
   — Благодарю тебя, мой старый слуга, мой преданный друг, — сказал он.
   — Раз начиная с сегодняшнего дня у меня во Франции нет больше врагов, мне остается послать тебя на какое-нибудь поле битвы за пределами на шей страны, дабы ты мог заслужить на нем свой маршальский жезл. Рассчитывай на меня, я найду подходящий случай. А пока ешь мой хлеб и спи, не зная забот.
   — В добрый час! — проговорил растроганный д'Артаньян. — А эти бедные люди, там, на Бель-Иле? Особенно один, такой добрый и храбрый?
   — Вы просите у меня их помилования?
   — На коленях, ваше величество.
   — Хорошо, если еще не поздно, отправляйтесь туда и отвезите мое помилование. Но вы отвечаете мне за них!
   — Жизнью!
   — Идите! Завтра я еду в Париж. Возвращайтесь скорее, так как я не хочу расставаться с вами надолго.
   — Будьте спокойны, ваше величество, — вскричал д'Артаньян, целуя королю руку.
   И с радостным сердцем он бросился прочь из замка и помчался по дороге, которая вела на Бель-Иль.

Глава 35. ДРУЗЬЯ ФУКЕ

   Король вернулся в Париж; одновременно с ним возвратился и д'Артаньян.
   Пробыв на Бель-Иле двадцать четыре часа, в течение которых он усердно собирал сведения о происходившем на острове, он все же ничего не узнал о тайне, погребенной немою скалой Локмария, о героической могиле Портоса.
   Капитан мушкетеров знал лишь о том, что свершили с помощью трех верных бретонцев, оказывая сопротивление целой армии, его доблестные друзья, которых он так горячо взял под защиту и жизнь которых пытался спасти. Он видел лежавшие на берегу трупы, видел кровь на камнях, разбросанных среди зарослей вереска. Впрочем, он знал и о том, что далеко в море был замечен баркас, что за ним, точно хищная птица, погнался королевский корабль, что хищник настиг и схватил бедную птичку, хотя она и старалась изо всех сил ускользнуть от него.
   На этом обрывались точные — сведения д'Артаньяна, дальше начиналась область догадок. Какие же можно было строить предположения? Корабль не возвратился. Правда, третий день бушевала буря, но корвет был быстроходен, прочен и хорошо оснащен; ему не страшны были бури, и он, как полагал д'Артаньян, либо ошвартовался в Бресте, либо вошел в устье Луары.
   Таковы были довольно неопределенные, но лично для д'Артаньяна почти утешительные известия, которые он сообщил Людовику XIV, когда тот вместе со всем дворов возвратился в Париж. Людовик, довольный своими успехами, Людовик, ставший более мягким и общительным, едва лишь почувствовал, что могущество его возросло, всю дорогу гарцевал у кареты мадемуазель Лавальер.
   Придворные между тем делали все возможное и невозможное, чтобы развлечь королев и заставить их забыть про сыновнюю и супружескую измену.
   Все жило будущим; до прошлого никому больше не было дела. Но для нескольких чувствительных и преданных душ это прошлое было мучительной и кровоточащей раной. Не успел король возвратиться, как получил трогательное доказательство этого.
   Людовик XIV только что встал и завтракал, когда капитан мушкетеров явился к нему. Д'Артаньян был несколько бледен и казался взволнованным.
   Король о первого взгляда заметил перемену в обычно столь невозмутимом лице своего капитана.
   — Что с вами, д'Артаньян? — спросил он.
   — Ваше величество, у мен» большое несчастье.
   — Бог мой, какое?
   — Ваше величество, на Бель-Иле я потерял одного из моих давних друзей, господина дю Валлона. И, произнося эти слова, д'Артаньян впился своим ястребиным взглядом в Людовика XIV, чтобы уловить, с каких чувством воспримет он его сообщение.
   — Я это знал, — ответил король.
   — Вы знали об этом и промолчали! — вскричал мушкетер.
   — Для чего? Ваша печаль, друг мой, достойна глубокого уважения. Я должен был пощадить ее. Сообщить вам сообщение, поразившем вас, означало бы торжествовать у вас на глазах. Да, я знал, что господин дю Валлон похоронил себя под камнями Локмарии; знал я и то, что господин д'Эрбле захватил мой корабль вместе со всем экипажем и распорядился доставить себя в Байонну. Но я хотел, чтобы об этих событиях вы узнали не от меня и убедились на этом примере, что я уважаю моих друзей и они для меня священны, а также что человек во мне всегда будет жертвовать собой ради людей, тогда как господь нередко бывает вынужден приносить людей в жертву своему величию, своему могуществу.
   — Но как вы об этом узнали, ваше величество?
   — А как, д'Артаньян, вы сами узнали?
   — Из письма, государь, которое Арамис, находящийся на свободе и в безопасности, прислал мне из Байонны.
   — Вот это письмо, — сказал король, вынимая из ящика точную копию письма Арамиса, — оно вручено мне Кольбером за восемь часов до того, как доставлено вам. Полагаю, что мне служат, в общем, недурно.
   — Да, государь, вы единственный человек, счастье которого оказалось способным возобладать над счастьем и силою двух этих людей. Вы воспользовались своею силой, но ведь вы не станете злоупотреблять ею, не так ли?
   — Д'Артаньян, — проговорил король с доброжелательною улыбкой, — я мог бы распорядиться, чтобы господина д'Эрбле похитили на землях испанского короля и живым привезли ко мне, дабы осуществить над ним правосудие. Д'Артаньян, я не поддамся, поверьте, этому первому, правда естественному душевному побуждению. Он свободен, пусть остается свободным.
   — О ваше величество, вы не всегда будете столь же милостивым, благородным, великодушным, каким только что проявили себя по отношению ко мне и к господину д'Эрбле; вы найдете возле себя советников, которые исцелят вас от слабостей этого рода.
   — Нет, д'Артаньян, вы ошибаетесь, когда вините моих советников в том, что они толкают меня на суровость. Совет щадить господина д'Эрбле исходит не от кого другого, как от Кольбера.
   — Ах, ваше величества! — воскликнул пораженный словам Людовика д'Артаньян.
   — Что же касается вас, — продолжал король с необычной для него ласковостью, — то я должен сообщить вам несколько добрых вестей, но вы узнаете их, мой дорогой капитан, лишь тогда, когда я окончательно сведу мои счеты. Я сказал, что хочу обеспечить вам достойное положение, и я это сделаю. Мое слово претворяется ныне в действительность.
   — Тысяча благодарностей, государь. Что до меня, то я могу подождать.
   Но пока я буду терпеливо дожидаться моего часа, прошу вас, ваше величество, займитесь теми беднягами, которые давно уже осаждают вашу переднюю и жаждут смиренно припасть к стопам короля, моля его об удовлетворении их ходатайства.
   — Кто такие?
   — Враги вашего величества.
   Король поднял голову.
   — Друзья господина Фуке, — добавил д'Артаньян.
   — Их имена?
   — Господин Гурвиль, господин Пелисон и один поэт, господин Жан де Лафонтен.
   Король на минуту задумался.
   — Чего же они хотят?
   — Не знаю, — Каковы они с виду?
   — Удручены скорбь.
   — Что говорят?
   — Ничего.
   — Что делают?
   — Плачут.
   — Пусть войдут, — нахмурился король.
   Д'Артаньян повернулся на каблуках, приподнял ковер, закрывавший вход в кабинет короля, и крикнул в соседнюю залу:
   — Введите!
   Тотчас же у дверей кабинета, в котором находились король к его капитан, появилось трое людей, названных д'Артаньяном.
   Когда они шли через приемную, там воцарилось гробовое молчание. При появлении друзей несчастного суперинтенданта финансов придворные — сознаемся в этом — отшатывались от них, словно боясь заразиться от соприкосновения с опалою и горем.
   Д'Артаньян быстрыми шагами приблизился к этим отверженным, колебавшимся и дрожавшим у дверей королевского кабинета, и, взяв их за руки, подвел к креслу, на котором обычно сидел король; стоя у окна, король ожидал, когда их представят ему, и приготовился принять просителей с дипломатической сухостью.
   Из друзей Фуке первым подошел Пелисон. Он не плакал; но он осушил слезы лишь для того, чтобы король мог лучше услышать его просьбу.
   Гурвиль кусал себе губы, чтобы перестать плакать из почтения к королю. Лафонтен закрыл лицо платком, и если б не судорожное подергивание его плеч, сотрясавшихся от рыданий, можно было бы усомниться, что это живой человек.
   Король хранил величавый вид. Лицо его было невозмутимо. Даже брови его так же хмурились, как тогда, когда д'Артаньян доложил ему о приходе его «врагов». Он сделал жест, который означал: «Говорите», и, продолжая стоять, не сводил глаз с этих отчаявшихся людей.
   Пелисон согнулся до земли, а Лафонтен опустился на колени, как в церкви. Это упорное молчание, прерываемое только вздохами и горестными стенаниями, начало возбуждать в короле не жалость, а нетерпение.
   — Господин Пелисон, — сказал он резким и сухим голосом, — господин Гурвиль и вы, господин…
   «Он не назвал Лафонтена.
   — Я был бы весьма недоволен, если вы явились ходатайствовать за одного из величайших преступников, которого должно покарать мое правосудие.
   Короля могут трогать лишь слезы или раскаяние; слезы невинных, раскаяние тех, кто виновен. Я не поверю ни в раскаяние господина Фуке, ни в слезы, проливаемые его друзьями, потому что первый порочен до мозга костей, а вторые должны были бы опасаться, что оскорбляют меня в моем доме. Вот почему, господин Пелисон, господин Гурвиль и вы, господин… прошу вас не говорить ничего такого, что не было бы безоговорочным свидетельством вашего уважения к моей воле, Ваше величество, — отвечал Пелисон, содрогнувшись от этих ужасных слов, — ваше величество, мы явились высказать вам лишь то, что выражает самое искреннее почтение, самую искреннюю любовь, которую подданные обязаны питать к своему королю. Суд вашего величества грозен; каждый должен склониться перед его приговором, и мы почтительно склоняемся перед ним.
   Мы далеки от мысли защищать того, кто имел несчастье оскорбить ваше величество. Тот, кто навлек вашу немилость, может быть нашим другом, но он враг государству. И, плача, мы отдадим его строгому суду короля.
   — Впрочем, — перебил король, успокоенный этим умоляющим тоном и смиренными словами Пелисона, — приговор вынесет мой парламент. Я не караю, не взвесив тяжести преступления. Прежде весы, потом меч.
   — Поэтому, проникнутые доверием к беспристрастию короля, мы надеемся, что, когда пробьет час, с разрешения вашего величества нам будет позволено возвысить наши слабые голоса в защиту обвиненного друга.
   — О чем же вы просите, господа? — величественно спросил король.
   — Государь, — продолжал Пелисон, — у обвиняемого есть жена и семья.
   Скудного его состояния едва хватило, чтобы рассчитаться с долгами, и со времени заключения ее мужа госпожа Фуке покинута всеми. Длань вашего величества, поражает с такою же беспощадностью, как длань самого господа.
   Когда он карает какую-нибудь семью, насылая на нее чуму или проказу, всякий сторонится ее и бежит дома прокаженного или зачумленного; порой, но весьма редко, благородный врач решается подступиться к порогу, отмеченному проклятием, смело переступает его и подвергает опасности свою жизнь, чтобы побороть смерть. Он — последнее упование умирающего, он орудие небесного милосердия. Государь, мы преклоняем колени, мы молим вас, как молят божественный промысел: у госпожи Фуке больше нет ни друзей, ни поддержки; она проливает слезы в своем разоренном и опустевшем доме, покинутом теми, кто осаждал его двери в дни благоденствия; у нее нет больше ни кредита, ни какой-либо надежды. Несчастный, которого поразил ваш гнев, как бы виновен он ни был, получает все же от вас хлеб свой насущный, каждодневно орошаемый им слезами. А столь же несчастная, обездоленная даже в большей мере, чем ее муж, госпожа Фуке, та, что имела честь принимать ваше величество у себя за столом, госпожа Фуке, супруга бывшего суперинтендант финансов Французского королевства, госпожа Фуку не имеет хлеба.
   Здесь тягостное молчание, сковывавшее дыхание обоих друзей Пелисона, была прервано взрывом рыданий, и д'Артаньян, слушая эту смиренную просьбу, почувствовал, как у него от жалости разрывается грудь; отвернувшись лицом в угол кабинета, он покусывал ус и подавлял готовые вырваться вздохи.
   Глаза короля по-прежнему сохраняли выражение сухости, в лицо его оставалось суровым, но на щеках проступили красные пятна и взгляд потерял былую уверенность.
   — Чего вы хотите? — спросил он.
   — Мы пришли смиренно просить ваше величество, — сказал Пелисон, которым понемногу овладевало волнение — дабы вы дозволили нам, не обрушивая на нас вашу немилость, предоставить госпоже Фуке в долг две тысячи пистолей, собранные среди прежних друзей ее мужа, чтобы вдова не испытывала нужды в самом необходимом для жизни.
   При слове вдова, которое употребил Пелисон, хотя Фуке был еще жив, король заметно побледнел; его высокомерие сникло; жалость поднялась из сердца к устам.
   Он посмотрел растроганным взглядом на всех этих людей, рыдающих у его ног.
   — Да не допустит господь, — сказал он — чтобы я не делал различия между невинными и виноватыми. Плохо же меня знают те, кто сомневается в моем милосердии к слабым. Я буду поражать только дерзких. Делаете, господа, делайте все, что подсказывает вам ваше сердце, все, что может облегчить страдания госпожи Фуке. Можете идти, господа.
   Три просителя встали, безмолвные и с сухими глазами — соседство пылающих щек иссушило их слезы. У них не было сил поблагодарить короля, который к тому же резко оборвал их торжественные поклоны, быстро удалившись за свое кресло.
   Король и д'Артаньян осталась одни.
   — Отлично! — похвалил д'Артаньян, подходя к молодому монарху, который как бы проводил его взглядом. — Отлично! Если бы вы не вмели девиза, венчающего собой ваше солнце, я бы посоветовал вам один хороший девиз и заставил бы господина Коврара перевести его на латынь: «Снисходителен к слабым, грозен для сильных!»
   Король улыбнулся я, переходя в соседнюю комнату, на прощанье сказал д'Артаньяну:
   — Предоставляю вам отпуск, в котором вы, вероятно, нуждаетесь, чтобы привести в порядок дела покойного господина дю Валлона, вашего друга»

Глава 36. ЗАВЕЩАНИЕ ПОРТОСА

   В Пьерфоне все было погружено в траур. Дворы были пустыням, конюшни заперты, цветники заброшены. Прежде шумные, блестящие, праздничные, сами собой останавливались фонтаны. На дорогах, ведущие в замок, можно было увидеть хмурые лица людей, трусивших верхами на мулах или рабочих лошадках. Это были соседи, священники и судейские, жившие на прилегающих землях.
   Все они молча въезжали во двор замка, поручали свою лошадь или мула унылому конюху и в сопровождении слуги в черном направлялись в большую залу, где на пороге их встречал Мушкетон.
   За два дня Мушкетон до того похудел, что платье болталось на нем, как в слишком широких ножнах болтается шпага. По его бело-розовому лицу текли два серебристых ручья, прокладывавших для себя русло на теперь столь же впалых, как прежде полных, щеках. При появлении каждого нового гостя поток слез усиливался, и жалко было смотреть, как Мушкетон своей сильной рукой сжимал себе горло, чтобы не разрыдаться.
   Все эти посетители собрались, дабы выслушать завещание, оставшееся после Портоса. На чтении его хотели присутствовать весьма многие — кто из корысти, кто по дружбе к покойному, у которого не было ни одного родственника.
   Прибывающие чинно рассаживались в большой зале, которую замерли, как только часы отбили двенадцать ударов, то есть наступило время, назначенное для чтения завещания.
   Стряпчий Портоса — это был, естественно, преемник г-на Кокнара — начал медленно разворачивать длинный пергаментный свиток, на котором могучей рукой Портоса была начертана его последняя воля.
   Когда печать была сломана, очки надеты в кончилось предваряющее покашливанье, все приготовились слушать. Мушкетон сел в уголок, чтобы свободнее плакать и меньше слышать.
   Вдруг только что запертая дверь большой залы, словно по волшебству, широко растворилась, и на пороге по? казалась мужественная фигура, залитая ярким полуденным солнцем. Это был д'Артаньян, который, доехав верхом до входной двери и не найдя никого, кто мог бы подержать ему стремя, собственноручно привязал коня к дверному молотку и отправился докладывать сам о себе.
   Солнце, внезапно ворвавшееся в залу, шепот присутствующих и особенно инстинкт верного пса оторвали Мушкетона от его невеселых раздумий. Он поднял голову и узнал старинного друга своего хозяина; с горестным воплем бросился он к д'Артаньяну и обнял его колени, обливая плиты, которыми был выстлан пол, потоками слез. Д'Артаньян поднял бедного управляющего, в свою очередь, обнял его, как брата, и, учтиво поклонившись всему собранию, которое почтительно приветствовало его, повторяя шепотом его имя, сел на другом конце большой, украшенной резным дубом залы, все еще держа за руку задыхающегося от едва сдерживаемых рыданий и усевшегося возле него на скамеечке Мушкетона. Тогда стряпчий, взволнованный, как и все прочие, начал чтение.
   После в высшей степени христианского исповедания веры Портос просил своих врагов простить ему зло, которое он мог когда-либо им причинить.
   При чтении этого параграфа невыразимая гордость блеснула в глазах д'Артаньяна. Он вспомнил старого солдата. Он перебрал в уме всех тех, кто был врагами Портоса, всех поверженных его мужественной рукой. «Хорошо, сказал он себе, — хорошо, что Портос не приложил списка этих врагов и не вошел в подробности относительно причиненного им вреда. В этом случае чтецу пришлось бы основательно потрудиться».
   Затем шло следующее перечисление:
 
   «Милостью божией в настоящее время в моем владении состоят:
   1. Поместье Пьерфон, а именно земли, леса, луговые угодья и воды, обнесенные исправной каменною оградой;
   2. Поместье Брасье, а именно замок, леса и пахотные земли, разделенные между тремя фермами;
   3. Небольшой участок Валлон;
   4. Пятьдесят ферм в Турени, составляющие в сумме пятьсот арканов;
   5. Три мельницы на Шере, приносящие по шестьсот ливров дохода каждая;
   6. Три пруда в Берри, приносящие каждый по двести ливров.
   Что касается движимого имущества, называемого так потому, что оно само не в состоянии двигаться, каковое разъяснение получено мною от моего ученого друга, епископа ваннского…»
 
   Д'Артаньян вздрогнул при упоминании этого имени. Стряпчий продолжал невозмутимо читать:
 
   «… то оно состоит:
   1. Из мебели, которую я не могу подробно исчислить за недостатком места и которая находится во всех моих замках, а также домах. Список ее составлен моим управляющим…»
   Все повернулись в сторону Мушкетона, который был по-прежнему погружен в свою скорбь.
   «2. Из двадцати верховых и упряжных лошадей, которые находятся в моем замке Пьерфоне и носят клички: Баяр, Роланд, Шарлемань, Пипин, Дюнуа, Лагир, Ожье, Самсон, Милон, Немврод, Урганда, Армида, Фальстрада, Далила, Ревекка, Иоланта, Финетта, Гризетта, Лизетта и Мюзетта;
   3. Из шестидесяти собак, составляющих шесть свор, предназначенных, как сказано ниже: первая на оленя, вторая на волка, третья на вепря, четвертая на зайца и две последние для несения сторожевой службы, а также охраны;
   4. Из военного и охотничьего оружия, собранного в моей оружейной зале;
   5. Из анжуйских вин, собранных для Атоса, который их когда-то любил, из бургундских, шампанских, бордоских, а также испанских вин, находящихся в восьми подвалах и двадцати погребах различных моих домов;
   6. Из моих картин и моих статуй, которые, как говорят, составляют большую ценность и достаточно многочисленны, чтобы утомить зрение;
   7. Из моей библиотеки, насчитывающей шесть тысяч совершенно новых и никогда не раскрытых томов;
   8. Из моего столового серебра, которое несколько поистерлось, но должно весить от тысячи до двух тысяч фунтов, так как я едва поднял сундук, в котором оно хранится, и всего шесть раз обошел комнату, неся его на спине;
   9. Все эти предметы, а также белье столовое и постельное, распределены между домами, которые я больше всего люблю…»
 
   Здесь чтец остановился, чтобы передохнуть. Каждый присутствующий, в свою очередь, вздохнул, откашлялся и удвоил внимание. Стряпчий продолжал: