Страница:
— Что? Ударил тебя? Ушел? Тогда тебе стало бы легче? Почему ты все время меня отталкиваешь?
Я швырнула вилку на стол.
— Господи, это тупик.
Макс пил красное вино — один бокал, который он ежедневно себе позволял. Он сделал глоток, пять секунд подержал его на языке, проглотил, смакуя.
— Вы оба замахнулись на невозможное, — заметил он.
— Я сто лет это говорю.
Он пропустил мои слова мимо ушей.
— Ты не сможешь справиться с этим один, — сказал он Крису, и нам обоим: — Глупо так думать. — И мне: — Пора.
— Что «пора»? О чем ты?
— Нужно ей сказать.
Было не слишком сложно объединить эту фразу с предыдущими вопросами и замечаниями. Я ощетинилась.
— Нечего ей обо мне знать, спасибо.
— Не надо играть в игрушки, девочка. Это тебе не к лицу. Речь идет о смертельной болезни.
— Тогда пошлите ей телеграмму, когда я отброшу коньки.
— Так-то ты с ней обходишься?
— Око за око. Переживет. Я же пережила.
— Но не это же.
— Я знаю, что умру. Не обязательно мне об этом напоминать.
— Я не о тебе говорил, а о ней.
— Ты ее не знаешь. Поверь мне, эта женщина обладает стойкостью, о которой недотепы вроде нас могут только мечтать. Мою смерть она стряхнет с себя, как капли дождя со своего шикарного зонтика фирмы «Бербери».
— Вероятно, — согласился Макс. — Но таким образом мы отказываемся от ее возможной помощи.
— Мне ее помощь не нужна. Не хочу я ее.
— А Крис? — спросил Макс. — Что, если ему она нужна, и он ее хочет? Не сейчас хочет, а захочет попозже, когда станет труднее? Как тебе это прекрасно известно.
Я взяла вилку. Подцепила кусок лазаньи, сыр повис на зубцах вилки, как ванильная тянучка.
— Ну? — спросил Макс.
— Крис? — спросила я.
— Я справлюсь, — ответил он.
— Значит, так тому и быть.
Но когда я подносила вилку ко рту, я заметила взгляд, которым обменялись мужчины, и поняла, что они уже говорили о матери.
Я не видела ее более девяти лет. Пока я добывала себе пропитание рядом с Эрлс-Кортом, наши дорожки вряд ли могли пересечься. Несмотря на свою хваленую добродетель и подвиги на ниве благотворительности, мать сторонилась торговок своим телом, к которым теперь принадлежала и я, и поэтому я всегда знала, что возможность встречи с ней мне не грозит.
Однако, как только я оставила улицу, ситуация в этом смысле осложнилась. Вот она, моя мать — в Кенсингтоне. Вот я — в пятнадцати минутах езды от нее, в Малой Венеции. Я бы с радостью вообще забыла о ее существовании, но признаюсь, бывали недели, когда я всякий раз, покидая баржу днем, замирала от страха, что встречусь с ней где-нибудь по пути в зоопарк, в магазин, на квартиру, которой занимался Крис и которую требовалось проверить, на склад — докупить пиломатериалов для достройки баржи.
Я не могу объяснить, почему я продолжала о ней думать. Это было неожиданно. Скорее можно было ожидать, что мосты, сожженные между нами, так и останутся пепелищем в полном смысле этого слова. И ведь они были сожжены. С моей стороны тем вечером в Ковент-Гардене. С ее — присылкой телеграммы о смерти и кремации папы. Она даже не оставила мне могилы, на которую я могла бы прийти одна, и это, как и способ, которым она проинформировала меня о его смерти, прощения, по моему убеждению, не заслуживало. Поэтому в мои планы не входило, чтобы наши пути когда-нибудь снова пересеклись.
Единственное, чего я не могла, это изгнать мать из памяти и мыслей. Думаю, что не каждому это по плечу в отношении родителей или братьев и сестер.
Трудно объяснить, что я чувствовала, то и дело наталкиваясь на фотографии матери и Кеннета Флеминга в «Дейли мейл», которую каждый день благоговейно приносила на работу одна из лаборанток ветеринарной лечебницы зоопарка и читала во время одиннадцатичасового чая.
Пожалуй, боль и ревность. Думаю, вы недоумеваете, почему. Мы с матерью так давно жили порознь, поэтому какое мне дело до того, что она пускает в свой дом и в свою жизнь человека, который может сыграть роль ее взрослого ребенка? Я ведь не хотела играть эту роль, не так ли? Или все же хотела?
По мере того как шло время и я начала понимать, что Кеннет и моя мать вполне довольны своим сосуществованием, я вычеркнула их из своей жизни. Какая разница, кто они — мать и сын, лучшие друзья, любовники или два величайших в мире любителя крикета? Они могли делать что им заблагорассудится, мне-то что. Пусть развлекаются. Могут нагишом кривляться перед Букингемским дворцом, мне плевать.
Поэтому когда Макс сказал, что пришло время рассказать матери о БАСе, я отказалась. Отправьте меня в больницу, сказала я. Найдите мне интернат. Выбросьте на улицу. Но ничего не говорите обо мне этой старой корове. Это ясно? Ясно? Да?
После этого о матери больше не заговаривали, но семя было брошено, что, возможно, и входило в планы Макса. Если так, то сделано это было хитро: сообщи матери не ради нее, девочка. Зачем? Если решишься, сделай это ради Криса.
Крис. На что я не пойду ради Криса?
Упражнения, еще упражнения. Ходьба. Работа со штангой. Подъем по бесконечным лестницам. Я стану одной из немногих, кто сумел победить эту болезнь. Я одолею ее самым фантастическим образом, не как Хокинг — блестящий, острый ум, запертый в обездвиженное тело. Я возьму свой разум под полный контроль, заставлю его властвовать над телом и восторжествую над подергиваниями, судорогами, слабостью и дрожью.
Поначалу болезнь прогрессировала медленно. Я отмахнулась от предупреждений, что так и должно быть, и приняла относительную вялость болезни за знак того, что моя программа самоисцеления оказалась эффективной.
Но постепенно мышцы моей правой ноги стали безвольно болтаться, свисая с костей. Другие мышцы извивались, напрягались, боролись друг с другом, сами собой завязывались в узлы и снова повисали полосками.
А потом начала сдавать левая нога. С того первого подергивания в ресторане рядом с Кэмден-Лок она медленно, но неуклонно слабела. Подергивания усиливались, пока не превратились в мучительные судороги. Когда это случилось, продолжать упражнения стало невозможно.
На протяжении всего этого периода Крис ничего не говорил. Нет, я не хочу сказать, что он молчал, но он никогда сам не заводил разговор о БАСе. К решению ходить с тростью я пришла сама. Сама же приняла решение, когда подошло время второй трости. Я видела, что следующий шаг — ходунки, чтобы я более эффективно перетаскивала себя из спальни в туалет, из туалета на кухню, из кухни в мастерскую и снова в спальню. Но потом, когда у меня уже не будет сил справляться с ходунками, я буду вынуждена сесть в инвалидное кресло. А я боялась кресла — я и сейчас отчаянно его боюсь — и всех, связанных с ним последствий. Но об этих вещах Крис никогда не заговорил бы, потому что болезнь была моя, а не его, и решения, которые принимались в ходе борьбы с болезнью, тоже были мои, а не его. Поэтому если неизбежное решение следовало обсудить, поднять этот вопрос должна была я.
Когда я начала пользоваться алюминиевыми ходунками, с трудом перебираясь из мастерской в кухню, я поняла, что время пришло. Я еще и трех недель не провела с ходунками, когда как-то вечером к нам пришел Макс. Это было в начале апреля, в воскресенье. Мы вместе поужинали и сидели на палубе, наблюдая, как собаки в шутку грызутся на крыше каюты. Крис принес меня наверх, Макс раскурил для меня сигарету, оба они потянули себя за несуществующие чубы, расшаркались и спустились вниз за одеялами, бренди, рюмками и вазой с фруктами. Я слышала их голоса. Крис говорил:
— Нет, все нормально. Макс возражал:
— Кажется ослабевшей.
Я постаралась отвернуться от потока звуков и стала рассматривать канал, заводь и остров Браунинга. Потом я снова услышала их голоса.
— … да трудно… Она называет это нашим испытанием огнем… проявляет понимание…
И ответ Макса:
—… в любое время, когда тебе понадобится уйти…
И снова Крис:
— Спасибо. Я знаю. Так хоть немного легче. Они вернулись с бренди, бокалами и фруктами.
Крис обернул мои ноги одеялом и с улыбкой потрепал меня по щеке. Бинз спрыгнул с крыши каюты на палубу в надежде на какую-нибудь подачку. Тост бегал по краю крыши, подвывая и дожидаясь, чтобы его сняли.
— Как младенец, — сказал Крис Максу, когда тот опустил Тоста на палубу. — А ведь прекрасно справляется сам.
— Ну, он такой милый, мне только приятно.
— До поры до времени, пока он не привыкнет к постоянной опеке, — сказал Крис. — Он станет зависимым, если будет знать, что кто-то готов делать за него то, что он может делать сам. И это, друг мой, его погубит.
— Что? — спросила я. — Зависимость?
Макс не спеша разрезал яблоко. Крис налил себе бренди и сел у моих ног. Он притянул к себе Бинза и стал почесывать нежное местечко под обвислыми ушами бигля, которое называл «зоной высшего щенячьего восторга».
— Это верно, — сказала я.
— Что? — спросил Крис. Макс скормил четвертушку яблока Тосту.
— Погубит. Ты прав. Зависимость ведет к гибели.
— Я просто трепал языком, Ливи.
— Это похоже на рыболовную сеть, — сказала я. — Ну ты видел, их забрасывают с лодки, чтобы поймать косяк макрели, например. Вот эта-то сеть и есть гибель. В нее попадает не только предполагаемая добыча, но и многие другие. Все эти маленькие рыбешки, которые беспечно вьются рядом с единственной обреченной на гибель рыбой.
— Это довольно натянутая метафора, девочка. — Макс очистил еще одну четвертушку и протянул мне. Я покачала головой.
— Но верная, — произнесла я. Посмотрела на Криса. Он не отвел глаз, но перестал чесать под ушами бигля. Бинз ткнулся мордой в его пальцы. Крис опустил взгляд.
— Крис, — позвала я.
— И вовсе ты меня не губишь, — ответил он. — Ситуация трудная, но и только.
Макс долил бренди в наши бокалы, хотя мы так к ним и не притронулись. На мгновение положил мне на колено свою большую ладонь и сжал его, как бы говоря — мужайся, девочка, продолжай.
— Мои ноги слабеют. Ходунков недостаточно.
— Тебе просто нужно к ним привыкнуть. Делай упражнения.
— Ноги у меня, как вареные макароны, Крис.
— Ты мало занимаешься. Не пользуешься ходунками в полной мере.
— Через два месяца я уже не смогу стоять.
— Если у тебя не ослабнут руки, то…
— Черт возьми, послушай же. Мне понадобится инвалидное кресло.
Крис помолчал.
— Значит, купим кресло, — сказал он наконец.
— А что потом? — спросила я.
— Что?
— Где я буду жить?
— Что ты имеешь в виду? Здесь. Где же еще?
— Не строй из себя идиота. Я не могу. И ты это знаешь. Кто строил баржу, не ты? — Крис непонимающе посмотрел на меня, — Я не могу здесь оставаться, — сказала я. — Я не смогу по ней передвигаться.
— Да сможешь ты…
— Дверные проемы, Крис.
Я сказала все, что смогла. Ходунки, инвалидное кресло. Ему не нужно было знать больше. Я не могла сказать о вибрации, которая началась у меня в пальцах. Не могла сказать, что, когда я пытаюсь писать, авторучка у меня в руках вдруг принимается выписывать на бумаге кренделя. Потому что я поняла: даже кресло, которого я так боялась и которое ненавидела, послужит мне лишь несколько драгоценных месяцев, прежде чем БАС сделает мои руки такими же бесполезными, как делались теперь ноги.
— Я еще не так больна, чтобы отправляться в приют, — сказала я ему. — Но оставаться здесь уже не могу.
— Значит, мы переедем, — ответил Крис. — Найдем место, где ты сможешь свободно разъезжать в своем кресле.
— Только не отсюда, — сказала я. — Этого мы не сделаем.
— Я вовсе не так дорожу баржей, Ливи. Возможно, я выручу за нее даже больше, чем это надо для покупки квартиры. Я не хочу, чтобы ты..,
— Я уже ей позвонила, — сказала я. — Она знает, что я хочу с ней увидеться. Только не знает зачем.
Подняв голову, Крис посмотрел поверх меня. Я замерла. Я собрала все остатки Лив Уайтлоу Оторвы, чтобы солгать, не дрогнув.
— Дело сделано, — заявила я.
— Когда ты к ней поедешь?
— Когда решу, что пора. Мы так с ней и договорились.
— И она готова?
— Она все же моя мать, Крис.
Я затушила сигарету и вытряхнула себе на колени другую. Я держала ее, не поднося ко рту. Не хотела закуривать, хотя очень хотела чем-то занять себя, пока он не ответит. Но Крис молчал. Ответил Макс.
— Ты правильно поступила, девочка. Она имеет право знать. Ты имеешь право на ее помощь.
Я не хотела ее помощи. Я хотела работать в зоопарке, бегать с собаками по дорожке вдоль канала, сливаться с тенями в лабораториях вместе с освободителями, пить с Крисом в пабах за наши победы, стоять у окна в той квартире рядом с тюрьмой, где собиралась штурмовая группа, смотреть на здание тюрьмы и благодарить Бога, что я больше не узница какой бы то ни было темницы.
— Дело сделано, Крис, — повторила я.
Он обхватил колени руками, уткнулся в них головой.
— Если ты так решила, — проговорил он. — Да. Вот. Решила, — солгала я.
Глава 18
Я швырнула вилку на стол.
— Господи, это тупик.
Макс пил красное вино — один бокал, который он ежедневно себе позволял. Он сделал глоток, пять секунд подержал его на языке, проглотил, смакуя.
— Вы оба замахнулись на невозможное, — заметил он.
— Я сто лет это говорю.
Он пропустил мои слова мимо ушей.
— Ты не сможешь справиться с этим один, — сказал он Крису, и нам обоим: — Глупо так думать. — И мне: — Пора.
— Что «пора»? О чем ты?
— Нужно ей сказать.
Было не слишком сложно объединить эту фразу с предыдущими вопросами и замечаниями. Я ощетинилась.
— Нечего ей обо мне знать, спасибо.
— Не надо играть в игрушки, девочка. Это тебе не к лицу. Речь идет о смертельной болезни.
— Тогда пошлите ей телеграмму, когда я отброшу коньки.
— Так-то ты с ней обходишься?
— Око за око. Переживет. Я же пережила.
— Но не это же.
— Я знаю, что умру. Не обязательно мне об этом напоминать.
— Я не о тебе говорил, а о ней.
— Ты ее не знаешь. Поверь мне, эта женщина обладает стойкостью, о которой недотепы вроде нас могут только мечтать. Мою смерть она стряхнет с себя, как капли дождя со своего шикарного зонтика фирмы «Бербери».
— Вероятно, — согласился Макс. — Но таким образом мы отказываемся от ее возможной помощи.
— Мне ее помощь не нужна. Не хочу я ее.
— А Крис? — спросил Макс. — Что, если ему она нужна, и он ее хочет? Не сейчас хочет, а захочет попозже, когда станет труднее? Как тебе это прекрасно известно.
Я взяла вилку. Подцепила кусок лазаньи, сыр повис на зубцах вилки, как ванильная тянучка.
— Ну? — спросил Макс.
— Крис? — спросила я.
— Я справлюсь, — ответил он.
— Значит, так тому и быть.
Но когда я подносила вилку ко рту, я заметила взгляд, которым обменялись мужчины, и поняла, что они уже говорили о матери.
Я не видела ее более девяти лет. Пока я добывала себе пропитание рядом с Эрлс-Кортом, наши дорожки вряд ли могли пересечься. Несмотря на свою хваленую добродетель и подвиги на ниве благотворительности, мать сторонилась торговок своим телом, к которым теперь принадлежала и я, и поэтому я всегда знала, что возможность встречи с ней мне не грозит.
Однако, как только я оставила улицу, ситуация в этом смысле осложнилась. Вот она, моя мать — в Кенсингтоне. Вот я — в пятнадцати минутах езды от нее, в Малой Венеции. Я бы с радостью вообще забыла о ее существовании, но признаюсь, бывали недели, когда я всякий раз, покидая баржу днем, замирала от страха, что встречусь с ней где-нибудь по пути в зоопарк, в магазин, на квартиру, которой занимался Крис и которую требовалось проверить, на склад — докупить пиломатериалов для достройки баржи.
Я не могу объяснить, почему я продолжала о ней думать. Это было неожиданно. Скорее можно было ожидать, что мосты, сожженные между нами, так и останутся пепелищем в полном смысле этого слова. И ведь они были сожжены. С моей стороны тем вечером в Ковент-Гардене. С ее — присылкой телеграммы о смерти и кремации папы. Она даже не оставила мне могилы, на которую я могла бы прийти одна, и это, как и способ, которым она проинформировала меня о его смерти, прощения, по моему убеждению, не заслуживало. Поэтому в мои планы не входило, чтобы наши пути когда-нибудь снова пересеклись.
Единственное, чего я не могла, это изгнать мать из памяти и мыслей. Думаю, что не каждому это по плечу в отношении родителей или братьев и сестер.
Трудно объяснить, что я чувствовала, то и дело наталкиваясь на фотографии матери и Кеннета Флеминга в «Дейли мейл», которую каждый день благоговейно приносила на работу одна из лаборанток ветеринарной лечебницы зоопарка и читала во время одиннадцатичасового чая.
Пожалуй, боль и ревность. Думаю, вы недоумеваете, почему. Мы с матерью так давно жили порознь, поэтому какое мне дело до того, что она пускает в свой дом и в свою жизнь человека, который может сыграть роль ее взрослого ребенка? Я ведь не хотела играть эту роль, не так ли? Или все же хотела?
По мере того как шло время и я начала понимать, что Кеннет и моя мать вполне довольны своим сосуществованием, я вычеркнула их из своей жизни. Какая разница, кто они — мать и сын, лучшие друзья, любовники или два величайших в мире любителя крикета? Они могли делать что им заблагорассудится, мне-то что. Пусть развлекаются. Могут нагишом кривляться перед Букингемским дворцом, мне плевать.
Поэтому когда Макс сказал, что пришло время рассказать матери о БАСе, я отказалась. Отправьте меня в больницу, сказала я. Найдите мне интернат. Выбросьте на улицу. Но ничего не говорите обо мне этой старой корове. Это ясно? Ясно? Да?
После этого о матери больше не заговаривали, но семя было брошено, что, возможно, и входило в планы Макса. Если так, то сделано это было хитро: сообщи матери не ради нее, девочка. Зачем? Если решишься, сделай это ради Криса.
Крис. На что я не пойду ради Криса?
Упражнения, еще упражнения. Ходьба. Работа со штангой. Подъем по бесконечным лестницам. Я стану одной из немногих, кто сумел победить эту болезнь. Я одолею ее самым фантастическим образом, не как Хокинг — блестящий, острый ум, запертый в обездвиженное тело. Я возьму свой разум под полный контроль, заставлю его властвовать над телом и восторжествую над подергиваниями, судорогами, слабостью и дрожью.
Поначалу болезнь прогрессировала медленно. Я отмахнулась от предупреждений, что так и должно быть, и приняла относительную вялость болезни за знак того, что моя программа самоисцеления оказалась эффективной.
Но постепенно мышцы моей правой ноги стали безвольно болтаться, свисая с костей. Другие мышцы извивались, напрягались, боролись друг с другом, сами собой завязывались в узлы и снова повисали полосками.
А потом начала сдавать левая нога. С того первого подергивания в ресторане рядом с Кэмден-Лок она медленно, но неуклонно слабела. Подергивания усиливались, пока не превратились в мучительные судороги. Когда это случилось, продолжать упражнения стало невозможно.
На протяжении всего этого периода Крис ничего не говорил. Нет, я не хочу сказать, что он молчал, но он никогда сам не заводил разговор о БАСе. К решению ходить с тростью я пришла сама. Сама же приняла решение, когда подошло время второй трости. Я видела, что следующий шаг — ходунки, чтобы я более эффективно перетаскивала себя из спальни в туалет, из туалета на кухню, из кухни в мастерскую и снова в спальню. Но потом, когда у меня уже не будет сил справляться с ходунками, я буду вынуждена сесть в инвалидное кресло. А я боялась кресла — я и сейчас отчаянно его боюсь — и всех, связанных с ним последствий. Но об этих вещах Крис никогда не заговорил бы, потому что болезнь была моя, а не его, и решения, которые принимались в ходе борьбы с болезнью, тоже были мои, а не его. Поэтому если неизбежное решение следовало обсудить, поднять этот вопрос должна была я.
Когда я начала пользоваться алюминиевыми ходунками, с трудом перебираясь из мастерской в кухню, я поняла, что время пришло. Я еще и трех недель не провела с ходунками, когда как-то вечером к нам пришел Макс. Это было в начале апреля, в воскресенье. Мы вместе поужинали и сидели на палубе, наблюдая, как собаки в шутку грызутся на крыше каюты. Крис принес меня наверх, Макс раскурил для меня сигарету, оба они потянули себя за несуществующие чубы, расшаркались и спустились вниз за одеялами, бренди, рюмками и вазой с фруктами. Я слышала их голоса. Крис говорил:
— Нет, все нормально. Макс возражал:
— Кажется ослабевшей.
Я постаралась отвернуться от потока звуков и стала рассматривать канал, заводь и остров Браунинга. Потом я снова услышала их голоса.
— … да трудно… Она называет это нашим испытанием огнем… проявляет понимание…
И ответ Макса:
—… в любое время, когда тебе понадобится уйти…
И снова Крис:
— Спасибо. Я знаю. Так хоть немного легче. Они вернулись с бренди, бокалами и фруктами.
Крис обернул мои ноги одеялом и с улыбкой потрепал меня по щеке. Бинз спрыгнул с крыши каюты на палубу в надежде на какую-нибудь подачку. Тост бегал по краю крыши, подвывая и дожидаясь, чтобы его сняли.
— Как младенец, — сказал Крис Максу, когда тот опустил Тоста на палубу. — А ведь прекрасно справляется сам.
— Ну, он такой милый, мне только приятно.
— До поры до времени, пока он не привыкнет к постоянной опеке, — сказал Крис. — Он станет зависимым, если будет знать, что кто-то готов делать за него то, что он может делать сам. И это, друг мой, его погубит.
— Что? — спросила я. — Зависимость?
Макс не спеша разрезал яблоко. Крис налил себе бренди и сел у моих ног. Он притянул к себе Бинза и стал почесывать нежное местечко под обвислыми ушами бигля, которое называл «зоной высшего щенячьего восторга».
— Это верно, — сказала я.
— Что? — спросил Крис. Макс скормил четвертушку яблока Тосту.
— Погубит. Ты прав. Зависимость ведет к гибели.
— Я просто трепал языком, Ливи.
— Это похоже на рыболовную сеть, — сказала я. — Ну ты видел, их забрасывают с лодки, чтобы поймать косяк макрели, например. Вот эта-то сеть и есть гибель. В нее попадает не только предполагаемая добыча, но и многие другие. Все эти маленькие рыбешки, которые беспечно вьются рядом с единственной обреченной на гибель рыбой.
— Это довольно натянутая метафора, девочка. — Макс очистил еще одну четвертушку и протянул мне. Я покачала головой.
— Но верная, — произнесла я. Посмотрела на Криса. Он не отвел глаз, но перестал чесать под ушами бигля. Бинз ткнулся мордой в его пальцы. Крис опустил взгляд.
— Крис, — позвала я.
— И вовсе ты меня не губишь, — ответил он. — Ситуация трудная, но и только.
Макс долил бренди в наши бокалы, хотя мы так к ним и не притронулись. На мгновение положил мне на колено свою большую ладонь и сжал его, как бы говоря — мужайся, девочка, продолжай.
— Мои ноги слабеют. Ходунков недостаточно.
— Тебе просто нужно к ним привыкнуть. Делай упражнения.
— Ноги у меня, как вареные макароны, Крис.
— Ты мало занимаешься. Не пользуешься ходунками в полной мере.
— Через два месяца я уже не смогу стоять.
— Если у тебя не ослабнут руки, то…
— Черт возьми, послушай же. Мне понадобится инвалидное кресло.
Крис помолчал.
— Значит, купим кресло, — сказал он наконец.
— А что потом? — спросила я.
— Что?
— Где я буду жить?
— Что ты имеешь в виду? Здесь. Где же еще?
— Не строй из себя идиота. Я не могу. И ты это знаешь. Кто строил баржу, не ты? — Крис непонимающе посмотрел на меня, — Я не могу здесь оставаться, — сказала я. — Я не смогу по ней передвигаться.
— Да сможешь ты…
— Дверные проемы, Крис.
Я сказала все, что смогла. Ходунки, инвалидное кресло. Ему не нужно было знать больше. Я не могла сказать о вибрации, которая началась у меня в пальцах. Не могла сказать, что, когда я пытаюсь писать, авторучка у меня в руках вдруг принимается выписывать на бумаге кренделя. Потому что я поняла: даже кресло, которого я так боялась и которое ненавидела, послужит мне лишь несколько драгоценных месяцев, прежде чем БАС сделает мои руки такими же бесполезными, как делались теперь ноги.
— Я еще не так больна, чтобы отправляться в приют, — сказала я ему. — Но оставаться здесь уже не могу.
— Значит, мы переедем, — ответил Крис. — Найдем место, где ты сможешь свободно разъезжать в своем кресле.
— Только не отсюда, — сказала я. — Этого мы не сделаем.
— Я вовсе не так дорожу баржей, Ливи. Возможно, я выручу за нее даже больше, чем это надо для покупки квартиры. Я не хочу, чтобы ты..,
— Я уже ей позвонила, — сказала я. — Она знает, что я хочу с ней увидеться. Только не знает зачем.
Подняв голову, Крис посмотрел поверх меня. Я замерла. Я собрала все остатки Лив Уайтлоу Оторвы, чтобы солгать, не дрогнув.
— Дело сделано, — заявила я.
— Когда ты к ней поедешь?
— Когда решу, что пора. Мы так с ней и договорились.
— И она готова?
— Она все же моя мать, Крис.
Я затушила сигарету и вытряхнула себе на колени другую. Я держала ее, не поднося ко рту. Не хотела закуривать, хотя очень хотела чем-то занять себя, пока он не ответит. Но Крис молчал. Ответил Макс.
— Ты правильно поступила, девочка. Она имеет право знать. Ты имеешь право на ее помощь.
Я не хотела ее помощи. Я хотела работать в зоопарке, бегать с собаками по дорожке вдоль канала, сливаться с тенями в лабораториях вместе с освободителями, пить с Крисом в пабах за наши победы, стоять у окна в той квартире рядом с тюрьмой, где собиралась штурмовая группа, смотреть на здание тюрьмы и благодарить Бога, что я больше не узница какой бы то ни было темницы.
— Дело сделано, Крис, — повторила я.
Он обхватил колени руками, уткнулся в них головой.
— Если ты так решила, — проговорил он. — Да. Вот. Решила, — солгала я.
Глава 18
Линли выбрал первый Бранденбургский концерт Баха, потому что эта музыка напоминала ему о детстве, о беспечной пробежке, наперегонки с братом и сестрой, по парку в семейном поместье в Корнуолле — к старому лесу, который защищал Хоуэнстоу со стороны моря. В отличие от русских композиторов, Бах, по ощущениям Линли, не предъявлял к нему никаких требований. Бах был мороз и воздух, идеальный компаньон для того, чтобы погрузиться в мысли, ничего общего с музыкой не имеющие.
Они с сержантом Хейверс расстались после ужина в Кенсингтоне. Хейверс спустилась в метро, чтобы вернуться за своей машиной к Нью-Скотленд-Ярду, а Линли снова посетил Стэффордшир-террас. Концерт послужил фоном для его оценки как визита, так и собственного беспокойного состояния.
Мириам Уайтлоу опять провела его наверх, в гостиную, где только латунный торшер бросал конус света на кресло. Лампа почти не рассеивала темноты в огромной, похожей на пещеру гостиной, и Мириам Уайтлоу — в черном жакете и брюках — почти терялась в полумраке.
— В последнее время я, кажется, больше не переношу света, — пробормотала она. — Как только вижу его, начинает болеть голова, боль перерастает в мигрень, и тогда я уж ни на что не годна. А это уж и вовсе лишнее.
Медленно, но уверенно передвигаясь по заставленной мебелью комнате, она включила стоявшую за кабинетным роялем лампу под абажуром с бахромой. Потом другую — на сервировочном столике. Света они давали мало, так что в целом освещение осталось приглушенным, похожим, должно быть, на газовое, дедовских времен.
Она вернулась в свое кресло с подголовником, в котором, увидел Линли, лежал старый крикетный мяч, приткнувшийся к персидской подушке. Мириам Уайтлоу села и таким привычным жестом сомкнула пальцы вокруг мяча, что Линли понял: вероятно, до его приезда она так и сидела в полумраке с мячом в руках.
— Сегодня во второй половине дня мне позвонила Джин, — проговорила Мириам. — Она сказала, что вы забрали Джимми. Джимми. — Руки у нее задрожали, и она крепче стиснула мяч. — Я обнаружила, что все-таки состарилась, инспектор. Я больше ничего не понимаю. Мужчины и женщины. Мужья и жены. Родители и дети. Ничего не понимаю.
Линли воспользовался данным вступлением, чтобы спросить, почему она не рассказала о визите своей дочери в ночь смерти Флеминга. Минуту она молчала, потом пробормотала упавшим голосом:
— Значит, вы разговаривали с Оливией.
Он дважды беседовал с Оливией, и поскольку в первый раз она солгала о том, где находилась в ночь убийства Флеминга, ему стало интересно, о чем еще она может лгать. И о чем может солгать, если уж на то пошло, мать Оливии, которая, как выяснилось, тоже солгала.
— Я намеренно опустила данный факт, — произнесла миссис Уайтлоу. — Я не солгала.
Она продолжала говорить, практически повторяя слова своей дочери, хотя более спокойно и сдержанно, что ее визит не имел отношения к делу, что обсуждение его с Линли нарушило бы права Оливии на частную жизнь. А у Оливии было такое право, заверила миссис Уайтлоу. Это право — одно из того немногого, что ей оставалось.
—Я потеряла их обоих. Кена… Кена сейчас. А вскоре… — Она прижала мячик к груди, словно он помогал ей продолжать. — А вскоре уйдет и Оливия. И таким страшным образом, что когда я думаю об этом… с трудом заставляю себя это делать… лишиться контроля над своим телом, утратить гордость, но до последнего вздоха полностью сознавать эти унизительные утраты… Потому что она была такой гордой, моя Оливия, такой высокомерной, она была необузданным существом, которое годами коверкало мою жизнь, пока я уже больше не могла этого выносить и благословила тот день, когда она наконец оттолкнула меня так, что я нашла силы окончательно порвать с ней. — Казалось, Мириам Уайтлоу сейчас потеряет самообладание, но она взяла себя в руки. — Нет, я не сказала вам об Оливии, инспектор. Я не смогла. Она умирает. Мне и так было достаточно тяжело говорить о Кене. А разговор еще и об Оливии… Я бы этого не вынесла.
А сейчас вынесла, подумал Линли. И спросил, зачем приезжала Оливия. Помириться, ответила миссис Уайтлоу. И попросить о помощи.
— Которую будет гораздо легче оказать ей теперь, когда Флеминга не стало, — заметил Линли.
—Почему вы мне не верите? — устало спросила миссис Уайтлоу, отвернув от него голову, покоившуюся на подголовнике. — Оливия не имеет отношения к смерти Кена.
— Возможно, не сама Оливия, — сказал Линли и подождал ее реакции. Реакция выразилась в застылости — голова по-прежнему повернута в сторону, рука все так же прижимает к груди крикетный мяч. Прошла почти минута, отсчитанная дедовскими часами, прежде чем Мириам Уайтлоу спросила, что он имеет в виду.
Тогда он сказал ей, что Крис Фарадей тоже уезжал на целую ночь. Знала ли об этом миссис Уайтлоу?
Нет, не знала.
Линли не добавил, что у Фарадея есть алиби. Но именно алиби Фарадея не давало Линли покоя с тех пор, как они с Хейверс покинули баржу в первый раз.
Рассказ Фарадея о том, где он был и что делал в среду ночью, звучал слишком уж заученно. Он излагал его почти без запинки. Список присутствовавших на вечеринке, список взятых напрокат фильмов, название и адрес видеомагазина. Сама легкость, с которой Фарадей рассказывал о проведенном вечере, отдавала старательностью предварительной заготовки. Особенно памятливость в отношении названий фильмов: ведь это была не голливудская продукция для большого экрана, а мелкие порнографические поделки, типа «Бетти покоряет Бангкок» или «Страсти на Диком Западе» или какие там еще фильмы перечислял Фарадей. И сколько он их перечислил без всякого усилия? Десять? Двенадцать? Сержант Хейверс не верила, что они смогут проверить все это в магазине, если у Линли возникнут трудности с подтверждением истории Фарадея. Но Линли не сомневался, что магазинные записи покажут — эти фильмы действительно были взяты напрокат или Фарадеем, или одним из его приятелей из приведенного им списка. Что и являлось главной проблемой. Слишком уж идеальное алиби выстраивалось.
— Друг Оливии? — переспросила миссис Уайтлоу. — Но почему вы задержали Джимми? Джин сказала, что вы увезли Джимми.
Только для беседы, объяснил ей Линли. Иногда разговор в Нью-Скотленд-Ярде помогает освежить память. Происходило ли еще что-нибудь в среду вечером, о чем миссис Уайтлоу хотела бы сейчас сообщить? Что-нибудь, о чем она умолчала во время их предыдущих бесед?
Нет, ответила она, ничего. Теперь он знает все.
Линли больше ничего не сказал, пока они не подошли к входной двери, где лампа светила ей прямо в лицо. Он уже взялся за дверную ручку, когда, осененный внезапным воспоминанием, повернулся и спросил:
— А Габриэлла Пэттен вам не звонила?
— Я не разговаривала с Габриэллой несколько недель. Бы нашли ее?
— Да.
— Она… Как она?
— Не в том состоянии, в каком ожидаешь найти женщину, потерявшую мужчину, за которого собиралась замуж.
— Что ж, — заметила она. — Это же Габриэлла, не так ли?
— Не знаю, — ответил Линли. — Это Габриэлла?
— Габриэлла не стоила грязи на обуви Кена, инспектор, — заявила миссис Уайтлоу. — Я только хотела, чтобы Кен сам это увидел.
— Он был бы жив, если бы увидел это?
— Думаю, да.
В ярком свете прихожей Линли разглядел на лбу миссис Уайтлоу свежий порез. Пластырь был налеплен у самой кромки волос. Сквозь марлю проступила капля крови — запекшаяся, темно-коричневая, словно злокачественная родинка. Миссис Уайтлоу провела по пластырю пальцами со словами:
— Это было легче.
— Что?
— Причинить себе эту боль. Чем терпеть другую. Линли кивнул.
— Так всегда бывает.
Линли поудобнее устроился в своем кресле в гостиной на Итон-террас, Вытянул ноги и задумчиво посмотрел на графин с виски, стоявший рядом со стаканом. На время сдержал желание выпить, подперев подбородок пальцем и разглядывая узор эксминстерского ковра. Он думал о правде, полуправде и лжи, о вере, за которую мы цепляемся и которую публично исповедуем, и о том, какой пугающей, безжалостной, неумолимой силой может стать любовь, когда отдаешься ей с излишней страстью, когда отвергнуто некогда взаимное чувство или же когда оно остается вовсе без ответа.
Убийства же, как правило, в качестве искупительной жертвы слепая любовь не требует. Подчинить себя личности и воле другого человека можно множеством других способов. Но когда безоглядная преданность становится неодолимой, последствия пренебрежения бывают катастрофическими.
Если именно это лежало в основе убийства Кеннета Флеминга, тогда его убийца должен был одинаково любить и ненавидеть его. И лишение его жизни было для убийцы способом соединиться с жертвой, установить нерасторжимую связь с его телом и душой, навсегда слившись с умершим в смерти так, как этого нельзя было достичь в жизни.
Но все это, однако, как сознавал Линли, не снимало вопроса о Габриэлле Пэттен. То есть вопроса — кто она была, что сделала и сказала — избежать было нельзя, если он вообще хотел добраться до истины.
Дверь гостиной приоткрылась, и в комнату заглянул Дентон. Встретившись с Линли глазами, он скользнул в комнату и неслышно подошел к его креслу. Безмолвно спросив и получив в ответ кивок хозяина, налил тому виски и убрал графин на буфет. Линли улыбнулся этому ненавязчивому контролю над потреблением им крепких напитков. Дентон свое дело знает, сомнений нет. Пока он рядом, алкоголизм Линли не грозит.
— Что-нибудь еще, милорд? — Дентон повысил голос, чтобы быть услышанным. Линли знаком попросил убавить громкость. Бах стих, преобразившись в приятный музыкальный фон.
Линли задал вопрос, который задавать не требовалось, так как, судя по молчанию слуги, он уже знал ответ.
— Леди Хелен не звонила?
— С тех пор как ушла утром, нет. — Дентон прилежно стряхнул пушинку со своего рукава.
— И когда это было?
— Когда? — Дентон обдумал вопрос, подняв глаза к потолку работы Адама, как будто ответ находился там. — Примерно через час после вашего с сержантом отъезда.
Линли взял стакан и поболтал в нем виски, Дентон тем временем достал из кармана носовой платок и протер и без того чистую поверхность буфета. Потом перешел к одному из графинов. Линля прочистил горло и заставил свой голос звучать непринужденно.
— И как она вам показалась?
— Кто?
— Хелен.
— Показалась?
— Да. По-моему, я выразился ясно. Как она вам показалась? Вы знаете, что мы поссорились. Я не обвиняю вас в подслушивании у замочной скважины, но поскольку вы явились, можно сказать, к финалу, вы знаете, что у нас вышла размолвка. Так что ответьте на мой вопрос. Как она вам показалась?
— Ну вообще-то, она показалась мне такой, как всегда.
Хотя бы хватило великодушия изобразить сожаление, подумал Линли. Но Дентон был не силен в распознавании оттенков женского настроения, как доказало бы любое исследование его в высшей степени пестрой любовной жизни. Поэтому Линли продолжил расспросы. — Она была не в настроении? Не выглядела… — Какое слово он хотел употребить? Задумчивой? Грустной? На что-то решившейся? Раздраженной? Несчастной? Озабоченной? В данный момент подходило любое из них.
— Она выглядела как всегда, — сказал Дентон. — Выглядела как леди Хелен.
А это, как было известно Линли, означало невозмутимость. Что, в свою очередь, являлось сильной стороной Хелен Клайд. Умение владеть собой было для нее оружием не хуже винтовки Парди. Они не раз затевали словесную перестрелку, и никогда не изменявшая ей выдержка приводила Линли в бешенство.
Ну и черт с ним, подумал он и выпил виски. Ему хотелось добавить: «И с ней черт», но он не смог этого сделать.
— В таком случае, это все, милорд? — спросил Дентон. Его лицо утратило всякое выражение, а голос изобразил величайшую и раздражающую покорность — эдакое «чего изволите, сэр» и все такое прочее.
— Бога ради, оставьте Дживса10 на кухне, — сказал Линли. — И да — это все.
— Очень хорошо, ми…
— Дентон, — прервал его Линли. Тот ухмыльнулся.
— Конечно. — Он вернулся к креслу, в котором сидел Линли, и ловко завладел пустым стаканом. — Я сейчас ложусь спать. Как вам подать яйца на завтрак?
— Приготовленными, — ответил Линли.
— Неплохая идея.
Дентон вернул концерту Баха его первоначальную громкость и оставил Линли с его музыкой и его мыслями.
Они с сержантом Хейверс расстались после ужина в Кенсингтоне. Хейверс спустилась в метро, чтобы вернуться за своей машиной к Нью-Скотленд-Ярду, а Линли снова посетил Стэффордшир-террас. Концерт послужил фоном для его оценки как визита, так и собственного беспокойного состояния.
Мириам Уайтлоу опять провела его наверх, в гостиную, где только латунный торшер бросал конус света на кресло. Лампа почти не рассеивала темноты в огромной, похожей на пещеру гостиной, и Мириам Уайтлоу — в черном жакете и брюках — почти терялась в полумраке.
— В последнее время я, кажется, больше не переношу света, — пробормотала она. — Как только вижу его, начинает болеть голова, боль перерастает в мигрень, и тогда я уж ни на что не годна. А это уж и вовсе лишнее.
Медленно, но уверенно передвигаясь по заставленной мебелью комнате, она включила стоявшую за кабинетным роялем лампу под абажуром с бахромой. Потом другую — на сервировочном столике. Света они давали мало, так что в целом освещение осталось приглушенным, похожим, должно быть, на газовое, дедовских времен.
Она вернулась в свое кресло с подголовником, в котором, увидел Линли, лежал старый крикетный мяч, приткнувшийся к персидской подушке. Мириам Уайтлоу села и таким привычным жестом сомкнула пальцы вокруг мяча, что Линли понял: вероятно, до его приезда она так и сидела в полумраке с мячом в руках.
— Сегодня во второй половине дня мне позвонила Джин, — проговорила Мириам. — Она сказала, что вы забрали Джимми. Джимми. — Руки у нее задрожали, и она крепче стиснула мяч. — Я обнаружила, что все-таки состарилась, инспектор. Я больше ничего не понимаю. Мужчины и женщины. Мужья и жены. Родители и дети. Ничего не понимаю.
Линли воспользовался данным вступлением, чтобы спросить, почему она не рассказала о визите своей дочери в ночь смерти Флеминга. Минуту она молчала, потом пробормотала упавшим голосом:
— Значит, вы разговаривали с Оливией.
Он дважды беседовал с Оливией, и поскольку в первый раз она солгала о том, где находилась в ночь убийства Флеминга, ему стало интересно, о чем еще она может лгать. И о чем может солгать, если уж на то пошло, мать Оливии, которая, как выяснилось, тоже солгала.
— Я намеренно опустила данный факт, — произнесла миссис Уайтлоу. — Я не солгала.
Она продолжала говорить, практически повторяя слова своей дочери, хотя более спокойно и сдержанно, что ее визит не имел отношения к делу, что обсуждение его с Линли нарушило бы права Оливии на частную жизнь. А у Оливии было такое право, заверила миссис Уайтлоу. Это право — одно из того немногого, что ей оставалось.
—Я потеряла их обоих. Кена… Кена сейчас. А вскоре… — Она прижала мячик к груди, словно он помогал ей продолжать. — А вскоре уйдет и Оливия. И таким страшным образом, что когда я думаю об этом… с трудом заставляю себя это делать… лишиться контроля над своим телом, утратить гордость, но до последнего вздоха полностью сознавать эти унизительные утраты… Потому что она была такой гордой, моя Оливия, такой высокомерной, она была необузданным существом, которое годами коверкало мою жизнь, пока я уже больше не могла этого выносить и благословила тот день, когда она наконец оттолкнула меня так, что я нашла силы окончательно порвать с ней. — Казалось, Мириам Уайтлоу сейчас потеряет самообладание, но она взяла себя в руки. — Нет, я не сказала вам об Оливии, инспектор. Я не смогла. Она умирает. Мне и так было достаточно тяжело говорить о Кене. А разговор еще и об Оливии… Я бы этого не вынесла.
А сейчас вынесла, подумал Линли. И спросил, зачем приезжала Оливия. Помириться, ответила миссис Уайтлоу. И попросить о помощи.
— Которую будет гораздо легче оказать ей теперь, когда Флеминга не стало, — заметил Линли.
—Почему вы мне не верите? — устало спросила миссис Уайтлоу, отвернув от него голову, покоившуюся на подголовнике. — Оливия не имеет отношения к смерти Кена.
— Возможно, не сама Оливия, — сказал Линли и подождал ее реакции. Реакция выразилась в застылости — голова по-прежнему повернута в сторону, рука все так же прижимает к груди крикетный мяч. Прошла почти минута, отсчитанная дедовскими часами, прежде чем Мириам Уайтлоу спросила, что он имеет в виду.
Тогда он сказал ей, что Крис Фарадей тоже уезжал на целую ночь. Знала ли об этом миссис Уайтлоу?
Нет, не знала.
Линли не добавил, что у Фарадея есть алиби. Но именно алиби Фарадея не давало Линли покоя с тех пор, как они с Хейверс покинули баржу в первый раз.
Рассказ Фарадея о том, где он был и что делал в среду ночью, звучал слишком уж заученно. Он излагал его почти без запинки. Список присутствовавших на вечеринке, список взятых напрокат фильмов, название и адрес видеомагазина. Сама легкость, с которой Фарадей рассказывал о проведенном вечере, отдавала старательностью предварительной заготовки. Особенно памятливость в отношении названий фильмов: ведь это была не голливудская продукция для большого экрана, а мелкие порнографические поделки, типа «Бетти покоряет Бангкок» или «Страсти на Диком Западе» или какие там еще фильмы перечислял Фарадей. И сколько он их перечислил без всякого усилия? Десять? Двенадцать? Сержант Хейверс не верила, что они смогут проверить все это в магазине, если у Линли возникнут трудности с подтверждением истории Фарадея. Но Линли не сомневался, что магазинные записи покажут — эти фильмы действительно были взяты напрокат или Фарадеем, или одним из его приятелей из приведенного им списка. Что и являлось главной проблемой. Слишком уж идеальное алиби выстраивалось.
— Друг Оливии? — переспросила миссис Уайтлоу. — Но почему вы задержали Джимми? Джин сказала, что вы увезли Джимми.
Только для беседы, объяснил ей Линли. Иногда разговор в Нью-Скотленд-Ярде помогает освежить память. Происходило ли еще что-нибудь в среду вечером, о чем миссис Уайтлоу хотела бы сейчас сообщить? Что-нибудь, о чем она умолчала во время их предыдущих бесед?
Нет, ответила она, ничего. Теперь он знает все.
Линли больше ничего не сказал, пока они не подошли к входной двери, где лампа светила ей прямо в лицо. Он уже взялся за дверную ручку, когда, осененный внезапным воспоминанием, повернулся и спросил:
— А Габриэлла Пэттен вам не звонила?
— Я не разговаривала с Габриэллой несколько недель. Бы нашли ее?
— Да.
— Она… Как она?
— Не в том состоянии, в каком ожидаешь найти женщину, потерявшую мужчину, за которого собиралась замуж.
— Что ж, — заметила она. — Это же Габриэлла, не так ли?
— Не знаю, — ответил Линли. — Это Габриэлла?
— Габриэлла не стоила грязи на обуви Кена, инспектор, — заявила миссис Уайтлоу. — Я только хотела, чтобы Кен сам это увидел.
— Он был бы жив, если бы увидел это?
— Думаю, да.
В ярком свете прихожей Линли разглядел на лбу миссис Уайтлоу свежий порез. Пластырь был налеплен у самой кромки волос. Сквозь марлю проступила капля крови — запекшаяся, темно-коричневая, словно злокачественная родинка. Миссис Уайтлоу провела по пластырю пальцами со словами:
— Это было легче.
— Что?
— Причинить себе эту боль. Чем терпеть другую. Линли кивнул.
— Так всегда бывает.
Линли поудобнее устроился в своем кресле в гостиной на Итон-террас, Вытянул ноги и задумчиво посмотрел на графин с виски, стоявший рядом со стаканом. На время сдержал желание выпить, подперев подбородок пальцем и разглядывая узор эксминстерского ковра. Он думал о правде, полуправде и лжи, о вере, за которую мы цепляемся и которую публично исповедуем, и о том, какой пугающей, безжалостной, неумолимой силой может стать любовь, когда отдаешься ей с излишней страстью, когда отвергнуто некогда взаимное чувство или же когда оно остается вовсе без ответа.
Убийства же, как правило, в качестве искупительной жертвы слепая любовь не требует. Подчинить себя личности и воле другого человека можно множеством других способов. Но когда безоглядная преданность становится неодолимой, последствия пренебрежения бывают катастрофическими.
Если именно это лежало в основе убийства Кеннета Флеминга, тогда его убийца должен был одинаково любить и ненавидеть его. И лишение его жизни было для убийцы способом соединиться с жертвой, установить нерасторжимую связь с его телом и душой, навсегда слившись с умершим в смерти так, как этого нельзя было достичь в жизни.
Но все это, однако, как сознавал Линли, не снимало вопроса о Габриэлле Пэттен. То есть вопроса — кто она была, что сделала и сказала — избежать было нельзя, если он вообще хотел добраться до истины.
Дверь гостиной приоткрылась, и в комнату заглянул Дентон. Встретившись с Линли глазами, он скользнул в комнату и неслышно подошел к его креслу. Безмолвно спросив и получив в ответ кивок хозяина, налил тому виски и убрал графин на буфет. Линли улыбнулся этому ненавязчивому контролю над потреблением им крепких напитков. Дентон свое дело знает, сомнений нет. Пока он рядом, алкоголизм Линли не грозит.
— Что-нибудь еще, милорд? — Дентон повысил голос, чтобы быть услышанным. Линли знаком попросил убавить громкость. Бах стих, преобразившись в приятный музыкальный фон.
Линли задал вопрос, который задавать не требовалось, так как, судя по молчанию слуги, он уже знал ответ.
— Леди Хелен не звонила?
— С тех пор как ушла утром, нет. — Дентон прилежно стряхнул пушинку со своего рукава.
— И когда это было?
— Когда? — Дентон обдумал вопрос, подняв глаза к потолку работы Адама, как будто ответ находился там. — Примерно через час после вашего с сержантом отъезда.
Линли взял стакан и поболтал в нем виски, Дентон тем временем достал из кармана носовой платок и протер и без того чистую поверхность буфета. Потом перешел к одному из графинов. Линля прочистил горло и заставил свой голос звучать непринужденно.
— И как она вам показалась?
— Кто?
— Хелен.
— Показалась?
— Да. По-моему, я выразился ясно. Как она вам показалась? Вы знаете, что мы поссорились. Я не обвиняю вас в подслушивании у замочной скважины, но поскольку вы явились, можно сказать, к финалу, вы знаете, что у нас вышла размолвка. Так что ответьте на мой вопрос. Как она вам показалась?
— Ну вообще-то, она показалась мне такой, как всегда.
Хотя бы хватило великодушия изобразить сожаление, подумал Линли. Но Дентон был не силен в распознавании оттенков женского настроения, как доказало бы любое исследование его в высшей степени пестрой любовной жизни. Поэтому Линли продолжил расспросы. — Она была не в настроении? Не выглядела… — Какое слово он хотел употребить? Задумчивой? Грустной? На что-то решившейся? Раздраженной? Несчастной? Озабоченной? В данный момент подходило любое из них.
— Она выглядела как всегда, — сказал Дентон. — Выглядела как леди Хелен.
А это, как было известно Линли, означало невозмутимость. Что, в свою очередь, являлось сильной стороной Хелен Клайд. Умение владеть собой было для нее оружием не хуже винтовки Парди. Они не раз затевали словесную перестрелку, и никогда не изменявшая ей выдержка приводила Линли в бешенство.
Ну и черт с ним, подумал он и выпил виски. Ему хотелось добавить: «И с ней черт», но он не смог этого сделать.
— В таком случае, это все, милорд? — спросил Дентон. Его лицо утратило всякое выражение, а голос изобразил величайшую и раздражающую покорность — эдакое «чего изволите, сэр» и все такое прочее.
— Бога ради, оставьте Дживса10 на кухне, — сказал Линли. — И да — это все.
— Очень хорошо, ми…
— Дентон, — прервал его Линли. Тот ухмыльнулся.
— Конечно. — Он вернулся к креслу, в котором сидел Линли, и ловко завладел пустым стаканом. — Я сейчас ложусь спать. Как вам подать яйца на завтрак?
— Приготовленными, — ответил Линли.
— Неплохая идея.
Дентон вернул концерту Баха его первоначальную громкость и оставил Линли с его музыкой и его мыслями.