—Ну?
   Он обернулся. Оливия добралась до проема, отделявшего кухню от главного помещения. Она буквально висела между поручнями ходунков, лицо ее было серым и блестело, и, продвигаясь вперед, Оливия избегала смотреть Линли в глаза.
   Фарадей помогал ей сзади, он шел, отставая на шаг и выставив вперед руку. Оливия остановилась, когда взгляд ее опущенных глаз наткнулся на газеты, опять пробурчав что-то, она аккуратно обошла их и расположилась в одном из кресел с вельветовой обивкой. Ходунки она выставила перед собой, как оборонительную линию. Фарадей хотел убрать их, но Оливия не дала и попросила принести ее сигареты.
   Закурив, она обратилась к Линли:
   — На маскарад вырядились или куда?
   — Я не на службе, — ответил он.
   Оливия затянулась и выпустила очередное облако серого дыма.
   — Бросьте, легавые всегда на службе.
   — Возможно, но я здесь не как легавый.
   — Тогда в каком качестве? Рядового гражданина? Навещаете больных в свободное время? Не смешите меня. Легавый — всегда легавый, на службе или нет. Так что вам нужно на этот раз?
   — Просто поговорить с вами.
   — И наручники не принесли? И не договорились о местечке для меня в Холлоуэе13?
   — В этом не будет необходимости, как вы увидите.
   —Ладно, скажите мне, инспектор, сколько в наше время получит такой малолетний преступник за убийство собственного отца? Год?
   — Срок приговора зависит от суда. И от мастерства адвоката.
   — Значит, это правда.
   —Что?
   — Что это сделал ребенок.
   — Вы, без сомнения, читали газеты.
   Она затянулась, наблюдая за Линли поверх тлеющего кончика сигареты.
   — Тогда зачем вы здесь? Наверное, вы должны праздновать, нет?
   — Расследование убийства не слишком подходящий повод для веселья.
   — Даже когда ловят плохих парней?
   — Даже тогда. Я обнаружил, что плохие парни редко бывают настолько плохи, как мне бы того хотелось. Люди убивают по самым разным причинам, и обыкновенная злоба стоит на последнем месте.
   Оливия опять затянулась, В ее взгляде, во всей позе сквозила настороженность.
   —Люди убивают из мести, — непринужденно продолжал он, словно на лекции по криминологии. — Убивают в припадке ярости. Из алчности. Защищая себя.
   — Ну, это уже не убийство.
   — Иногда они оказываются вовлеченными в территориальные конфликты или пытаются вершить правосудие. Или бывают вынуждены покрывать другое преступление. А иногда от отчаяния, стараясь освободиться от каких-либо уз, например.
   Она кивнула. Позади нее шевельнулся на стуле Фарадей. Линли видел, как черно-белая кошка тихонько пробралась на кухню и вспрыгнула на стол, где стала кружить между двух пустых стаканов. Фарадей, похоже, не заметил ее маневров.
   —Бывает, люди убивают из ревности, — продолжал Линли. — Обуреваемые противоречивыми страстями, от одержимости, из любви. Убивают по ошибке. Выбирают одну цель, а попадают в другую.
   —Да, думаю, такое случается. — Оливия стряхнула пепел в свою неизменную жестянку. Сунула сигарету в рот и руками подтянула ноги поближе к креслу.
   — Что и произошло в данном случае, — сказал Линли.
   —Что?
   — Кто-то допустил ошибку.
   Оливия коротко взглянула на газеты и, видимо, не пожелав отвлекаться, снова уставилась на Линли и уже не отводила глаз.
   — Никто не знал, что Флеминг поедет в Кент вечером в прошлую среду. Вы знали об этом, мисс Уайтлоу?
   — Поскольку я и Флеминга не знала, меня это интересовало меньше всего.
   — Вашей матери он сказал, что летит в Грецию. Товарищам по команде сообщил то же самое. Сыну он сказал, что ему нужно уладить кое-какие крикетные дела. Но что собирается в Кент, он не сказал никому. Даже Габриэлле Пэттен, которая жила в коттедже и которую он, без сомнения, желал застать врасплох. Любопытно, не правда ли?
   — Его сын знал, где он. В газетах писали.
   — Нет. В газетах только написали, что Джимми признался.
   —Это логический вывод. Если он признался в убийстве Флеминга, значит, должен был знать, что он там, чтобы сделать свое дело.
   — Не стыкуется, — сказал Линли. — Убийца Флеминга…
   — Мальчик.
   — Простите. Да. Мальчик — Джимми, убийца — знал, что в коттедже кто-то есть. И этот кто-то действительно был предполагаемой жертвой. Но по соображениям убийцы…
   — По соображениям Джимми.
   — … этот кто-то в коттедже вовсе не был Флемингом. Это была Габриэлла Пэттен.
   Оливия раздавила сигарету о жестянку. Посмотрела на Фарадея, он дал ей другую сигарету. Оливия закурила и затянулась.
   — Как вы до этого додумались? — наконец спросила она.
   — Потому что никто не знал, что Флеминг едет в Кент. А убийца Флеминга…
   — Мальчик, — оборвала его Ливия. — Почему вы все повторяете «убийца Флеминга», когда знаете, что это мальчик?
   — Извините. Сила привычки. Скатываюсь на полицейскую терминологию.
   — Вы же сказали, что вы не на службе.
   — Так и есть. Прошу извинить мои оговорки. Убийца Флеминга — Джимми — любил его, но имел все основания ненавидеть Габриэллу Пэттен. Она оказывала разрушительное действие. Флеминг ее любил, но в его чувства их роман вносил сумятицу, которую он был не в состоянии скрыть. Кроме того, роман грозил Флемингу огромными изменениями в жизни. Если бы он и в самом деле на ней женился, жизнь его переменилась бы самым коренным образом.
   — В частности, он никогда не вернулся бы домой. — Оливию как будто успокоил такой вывод. — Чего как раз хотел этот мальчик, не так ли? Разве он не хотел, чтобы отец вернулся домой?
   — Да, — ответил Линли, — не побоюсь предположить, что за нашим преступлением стоял этот мотив. Удержать Флеминга от женитьбы на Габриэлле Пэттен. Однако, какая ирония судьбы, если вдуматься в ситуацию.
   Оливия не спросила, в какую ситуацию следует вдуматься, лишь затянулась, сквозь дым разглядывая Линли.
   Он продолжал:
   — Никто не погиб бы, если б у Флеминга было поменьше мужской гордости.
   Оливия невольно нахмурилась.
   —Причиной преступления, в первую очередь, стала его гордость, — пояснил Линли. — Не будь Флеминг таким гордым, расскажи он, что едет в Кент разорвать отношения с миссис Пэттен, потому что узнал, что является лишь одним в длинной череде ее любовников, его убийце… простите, я опять забылся, Джимми, мальчику не понадобилось бы уничтожать эту женщину. Не произошло бы ошибки в отношении человека, оставшегося в ту ночь в коттедже. Флеминг остался бы жив. А убий… А Джимми не пришлось бы остаток жизни мучиться из-за того, что он убил — по ошибке — человека, которого так сильно любил.
   Заглянув в жестянку, Оливия затушила сигарету, поставила банку на пол и сложила руки на коленях.
   —Да, — сказала она. — Говорят же, что мы всегда причиняем боль тем, кого любим. Жизнь — дерьмо, инспектор. Просто мальчик убедился в этом раньше, чем следовало.
   —Да. Он узнает также, что такое клеймо отцеубийцы, как выдвигают обвинение, берут отпечатки пальцев, фотографируют, познакомится с судом по уголовным делам. А потом…
   — Ему нужно было сначала подумать.
   — Но он этого не сделал, Потому что он… убийца, Джимми, мальчик… думал, что совершил преступление идеальным образом. И он почти прав.
   Она смотрела настороженно. Линли казалось, что даже дыхание ее изменилось.
   — Да, — сказал он, — все испортила одна-единственная деталь.
   Оливия взялась за ходунки. Собралась подняться, но Линли видел, что выбраться из глубокого кресла одной ей будет не под силу.
   — Крис, — произнесла она.
   Он не шелохнулся. Она дернула головой в его сторону.
   — Крис, дай руку.
   Фарадей посмотрел на Линли и задал вопрос, которого избегала Оливия:
   — Какая деталь все испортила?
   — Крис! Черт бы тебя побрал…
   — Какая деталь? — повторил он.
   — Телефонный звонок, сделанный Габриэллой Пэттен.
   — А что в нем такого? — спросил Фарадей.
   — Крис! Помоги мне. Давай.
   — На него ответили, честь по чести, — сказал Линли, — Только вот человек, который, предположительно, отвечал, даже не знает, что такой звонок был. Это показалось мне любопытным, когда…
   — О, ну конечно, — фыркнула Оливия. — Вы помните все звонки, на которые отвечали?
   — … когда я сопоставил время, в которое звонили, и содержание сообщения. После полуночи. Оскорбительное.
   — Может, не было никакого звонка, — заявила Оливия. — Об этом вы не думали? Может, она солгала, что звонила.
   —Нет, — сказал Линли. — У Габриэллы Пэттен не было причин лгать. Особенно когда ложь обеспечивает алиби убийце Флеминга. — Он наклонился к Оливии, упершись в колени локтями. — Я здесь не как полицейский, мисс Уайтлоу. Я пришел как человек, которому хотелось бы, чтобы свершилось правосудие.
   — Оно и свершается. Убийца признался. Что вам еще нужно?
   — Настоящий убийца. Убийца, которого можете назвать вы.
   — Чушь. — Но на Линли она не смотрела.
   — Вы читали газеты. Джимми признался. Его арестовали, против него выдвинули обвинение. Его будут судить. Но он не убивал своего отца, и я думаю, вы это знаете.
   Оливия потянулась за жестянкой, ее намерения были очевидны, но Фарадей не стал ей помогать.
   — Вам не кажется, мисс Уайтлоу, что мальчик достаточно настрадался?
   — Если он этого не делал, отпустите его.
   — Не выйдет. В тот момент, когда он сказал, что убил своего отца, его будущее оказалось предопределенным. Далее — суд, потом тюрьма. Оправдаться он сможет, только если будет пойман настоящий убийца.
   — Это ваша работа, а не моя.
   — Эта общая работа. Это часть цены, которую мы платим, если хотим жить среди людей в организованном обществе.
   — Да, в самом деле? — Оливия оттолкнула банку. Опираясь на ходунки, с трудом стала подниматься, ее лоб покрылся бусинками испарины.
   — Ливи. — Фарадей уже стоял рядом, но она отпрянула от него.
   — Нет. Ничего.
   Когда она выпрямилась, ноги у нее тряслись так сильно, что Линли подумал, ей не простоять и минуты. Она сказала:
   — Посмотрите на меня. Посмотрите… на… меня. Вы знаете, чего вы просите?
   — Знаю, — ответил Линли.
   — Ну так вот, я не скажу. Не скажу. Он мне никто. Они мне никто. Мне на них наплевать. Мне на всех наплевать.
   — Я вам не верю.
   — Попытайтесь. У вас получится.
   Она начала двигать ходунки, подтягивая тело. Мучительно медленно она покидала комнату. Прошло больше минуты, прежде чем мужчины услышали, как за Оливией закрылась дверь.
   Фарадей сначала хотел пойти за ней, но остался стоять рядом с креслом. По-прежнему глядя вслед ушедшей Оливии, он тихо, торопливо проговорил:
   — Мириам не было в доме в тот вечер. Не было, когда мы туда приехали. Но машина стояла в гараже, горел свет и музыка играла, поэтому мы оба подумали… В смысле, любой на нашем месте предположил бы, что она на минутку выскочила к соседям.
   — Что и должен был подумать любой, постучавший в ее дверь.
   — Только мы не стучали. Потому что у Ливи был ключ. Мы вошли. Я… Я обошел весь дом, чтобы сказать ей, что приехала Ливи. Но ее там не было. Ливи велела мне уехать, и я подчинился. — Он повернулся к Линли. Спросил с отчаянием в голосе: — Этого достаточно? Для мальчика?
   — Нет, — ответил Линли, и когда лицо Фарадея помрачнело еще больше, добавил: — Извините.
   — Что же будет? Если она не скажет правду?
   — На весах лежит будущее шестнадцатилетнего мальчика.
   — Но если он этого не делал…
   — У нас есть его признание. Оно вполне правдоподобно. И опровергнуть его мы можем, только назвав того, кто убил.
   Линли ждал от Фарадея какого-то ответа. Надеялся на малейшую подсказку, что случится дальше. В своем мешке с трюками он добрался до самого дна. Если Оливия не сломается, он даром загубит имя и жизнь невиновного мальчика.
   Но Фарадей ничего не сказал. Ушел на кухню и сел там, обхватив голову руками. Он с такой силой сжал голову, что побелели ногти.
   — О господи, — произнес он.
   — Поговорите с ней, — попросил Линли.
   — Она умирает. Ей страшно. У меня таких слов нет.
   Значит, они погибли, заключил Линли. Он поднял свои газеты, сложил их и вышел на вечернюю набережную.

Оливия

   Шаги приближались. Они были уверенными, решительными. Когда они послышались у двери в малую гостиную, во рту у меня пересохло. Внезапно шаги остановились. Я услышала чей-то судорожный вздох. Я повернулась. Это была мать. Мы смотрели друг на друга.
   — Боже милосердный, — проговорила она, стоя как вкопанная и прижав руку к груди.
   Я ждала также шагов Кеннета и его голоса: «Что там, Мириам?» или «Дорогая, что случилось?». Но единственным звуком был бой дедовских часов, отмеривших три часа. Единственным голосом — голос моей матери:
   — Оливия? Оливия? Боже мой, что ты,..
   Я думала, что мать войдет в комнату, но она оставалась в темноте коридора, сразу за порогом. Однако я разглядела, что на ней не очередной ее наряд в стиле Джеки Кеннеди, а ярко-зеленое платье с узором из нарциссов, поднимавшимся от подола до пояса, со сборками на талии. Оно было совершенно не в стиле матери, и невыгодно подчеркивало ее бедра. Эдакий привет весне. Не хватало только беленьких туфелек на ремешках и соломенной шляпы. Мне стало неловко за нее. Не требовалось особых знаний человеческой психологии, чтобы по одежде разгадать ее намерения.
   — Я писала тебе письмо, — сказала я.
   — Письмо.
   — Должно быть, я уснула.
   — Давно ты здесь находишься?
   — С половины одиннадцатого. Меня привез Крис… парень, с которым я живу. Скоро он за мной приедет. Я уснула.
   Я словно отупела. Все шло не так, как я запланировала. Мне полагалось держаться непринужденно и контролировать ситуацию, но когда я посмотрела на мать, я поняла, что не знаю, как продолжать. Давай, давай, грубо приказала я себе, кому какое дело, как она наряжается, чтобы поддерживать интерес в своем ягненочке? Опереди ее — установи главенство, на твоей стороне внезапность, как ты и хотела.
   Но внезапность была и на ее стороне, и мать ничего не предпринимала, чтобы сгладить возникшую между нами неловкость. Конечно, я не могла рассчитывать на легкое возвращение в ее мир. Много лет назад я лишила себя всех прав на дружескую болтовню между матерью и дочерью.
   Мать смотрела мне прямо в глаза. Она явно старалась не смотреть на мои ноги, не замечать алюминиевых ходунков возле письменного стола и не спрашивать, что означают мой вид, ходунки, а больше всего — мое присутствие в ее доме в три часа утра.
   — Я читала про вас в газетах, — сказала я. — Про тебя и Кеннета. Ты понимаешь.
   — Да, — отозвалась она, словно мое признание было само собой разумеющимся.
   У меня вспотели подмышки, и мне очень хотелось промокнуть их платком.
   — Он как будто неплохой парень. Я помню его с тех пор, как ты работала учительницей.
   — Да, — произнесла она.
   Я все сидела у стола, наполовину повернувшись к матери. Она стояла в коридоре и, по всему, не намеревалась подойти ко мне. Она была достаточно умна, чтобы понимать, я приехала о чем-то просить. Она была достаточно мстительна, чтобы заставить меня ползти по углям стыда и неловкости ради возможности попросить это.
   Хорошо же, подумала я. Я подарю тебе эту ничтожную победу. Хочешь моего унижения? Я унижусь. Я буду само унижение.
   — Я приехала поговорить с тобой, мама, — сказала я.
   — В три утра?
   — Я не знала, что это произойдет в три.
   — Ты сказала, что написала письмо.
   Я взглянула на исписанные листки. Ручкой я писать уже не могла, а карандашей в столе не нашлось. Получились какие-то каракули ребенка дошкольного возраста. Я скомкала листки.
   — Мне нужно с тобой поговорить, — повторила я. — Наверно, я все испортила. Извини за позднее время. Если ты хочешь, чтобы я приехала завтра, я попрошу Криса…
   — Нет, — прервала она. Видимо, я унижалась достаточно долго, чтобы удовлетворить ее самолюбие. — Я только переоденусь и приготовлю чай.
   Мать быстро поднялась наверх, и прошло больше пяти минут, прежде чем она спустилась назад.
   Она миновала дверь в малую гостиную, не глянув внутрь, на меня. Спустилась на кухню. Протянулись еще десять минут. Она собиралась потомить меня и насладиться этим. Мне хотелось поквитаться, но как это сделать, я толком не знала.
   Я добралась до прежнего диванчика, и, делая рискованный поворот, чтобы сесть, подняла глаза. Мать стояла в дверях с чайным подносом. Мы смотрели друг на друга через пространство комнаты.
   — Давно не виделись, — заметила я.
   — Десять лет, две недели, четыре дня, — сказала она.
   Моргнув, я отвернулась к стене, на которой все так же висела мешанина из японских гравюр, небольших портретов умерших Уайтлоу и малых фламандцев. Пока я таращилась на них, мать вошла и поставила поднос на стол перед диванчиком.
   — Как всегда? — спросила она. — Молоко и два кусочка?
   Будь ты проклята, подумала я, проклята, проклята. Я кивнула и снова устремила взгляд на малого фламандца.
   — У меня болезнь, которая называется БАС, — сказала я.
   За спиной я услышала мирный и такой знакомый звук — плеск чая, льющегося в фарфоровую чашку. Услышала звяканье чашки о блюдце. Потом почувствовала, что мать приблизилась. Ее рука легка на ходунки.
   — Сядь, — сказала она. — Вот твой чай. Помочь тебе? — От нее пахло алкоголем, и я сообразила, что мать подкрепилась перед нашим разговором, пока переодевалась и готовила чай. Меня это успокоило.
   Она снова спросила: — Тебе нужна помощь, Оливия?
   Я покачала головой, мать отодвинула ходунки, когда я села. Она подала чашку, поставив блюдце мне на колени, придерживала его, пока я более-менее уверенно не взяла чашку.
   Мать переоделась в темно-синий домашний халат и теперь больше походила на ту женщину, которую я некогда знала.
   — БАС, — проговорила она.
   — Уже почти год.
   — Тебе трудно ходить?
   — Сейчас.
   — Сейчас?
   — Сейчас это касается ходьбы,
   — А потом?
   — Стивен Хокинг.
   Она поднесла свою чашку к губам, поверх ее края встретилась со мной глазами. Не сделав ни глотка, медленно поставила чашку на блюдце, потом на стол. Она села на уголок честерфилдского дивана, под прямым углом ко мне, наши колени разделяло пространство менее шести дюймов.
   Мне захотелось услышать от нее какие-то слова. Но в ответ она лишь прижала пальцы к правому виску и стала массировать его.
   Я собиралась сказать, что приеду в другой раз, но вместо этого произнесла:
   — В основном, от двух до пяти лет. Семь, если повезет.
   Она опустила руку.
   — Но Стивен Хокинг…
   — Это исключение. И это не важно, потому что я все равно не хочу так жить.
   — Ты еще не можешь этого знать.
   — Поверь, могу.
   — Болезнь совершенно меняет отношение к жизни.
   —Нет.
   Я рассказала ей, как все началось, как споткнулась и упала на улице. Поведала про обследования и анализы. О бесполезной программе физических упражнений и визитах к разным знахарям. В заключение я рассказала о том, как прогрессирует болезнь.
   — Она уже перекинулась на руки, — закончила я. — Пальцы у меня слабеют. Если ты посмотришь на письмо, которое я пыталась тебе написать…
   — Черт бы тебя побрал, — сказала она, хотя в ее словах полностью отсутствовала страсть. — Черт бы тебя побрал, Оливия.
   Настало время для лекции, но я выдержу, подумала я. Это всего лишь слова. Ей нужно высказать их, а как только она это сделает, мы сможем перейти от взаимных упреков по поводу прошлого к планам на будущее. Чтобы как можно скорее покончить с лекцией, я сделала первый шаг.
   — Я натворила глупостей, мама… Оказалась не такой умной, как думала. Я ошибалась и очень сожалею.
   Мяч был у нее, и я покорно ждала, когда она сделает бросок.
   — Как и я, Оливия, — сказала она. — Сожалею. Больше ничего не последовало. До этого я на нее не смотрела, а лишь теребила нитку, выбившуюся из шва джинсов. Я подняла взгляд. Глаза матери затуманились, но были это слезы, усталость или усилие отогнать мигрень, я не поняла. Она как будто старела на моих глазах. Какой бы она ни показалась мне в дверях гостиной полчаса назад, сейчас она выглядела на свой возраст.
   Совершенно неожиданно я задала ей вопрос:
   — Почему ты послала мне ту телеграмму?
   — Чтобы причинить тебе боль.
   — Мы ведь могли помочь друг другу.
   — Не тогда, Оливия.
   — Я тебя ненавидела.
   — Я винила тебя.
   — И по-прежиему винишь? Она покачала головой.
   — А ты?
   Я подумала.
   — Не знаю.
   Она коротко улыбнулась.
   — Похоже, ты стала откровенной.
   — Приближение смерти способствует.
   — Ты не должна говорить…
   — Откровенность обязывает. — Я попыталась поставить чашку на стол, она забренчала о блюдце, как сухие кости. Мать взяла у меня чашку, прикрыла ладонью мой правый кулак.
   — Ты другая, — сказала я. — Не такая, как я ожидала.
   — Это все любовь.
   Она произнесла это без тени смущения. В ее словах не было ни гордости, ни попытки защититься. Она просто констатировала факт.
   — Где он? — спросила я.
   Она недоуменно нахмурилась.
   — Кеннет, — пояснила я. — Где он?
   — Кен? В Греции. Я только что проводила его в Грецию. — Она, видимо, сообразила, как странно это прозвучало почти в половине четвертого утра, потому что, сев поудобнее, добавила: — Вылет задержали.
   — Ты приехала из аэропорта?
   —Да.
   — Ты много для него сделала, мама.
   — Я? Нет. В основном он всего добился сам. Он не боится работать и ставить цели. Просто я была рядом, чтобы узнать об этих целях и побудить его работать.
   — И все равно…
   На ее губах все еще играла улыбка обожания, словно мать и не слышала меня.
   — Кен всегда создавал свой собственный мир, Оливия. Брал пыль и воду и превращал в мрамор. Мне кажется, он тебе понравится. Вы с ним одного возраста, ты и Кен.
   — Я ненавидела его. — Потом поправилась. — Я его ревновала.
   —Он прекрасный человек, Оливия. Действительно, прекрасный. Как он заботился обо мне просто по доброте душевной… — Она приподняла руку с подлокотника. — Что я могу сделать, чтобы украсить твою жизнь, всегда спрашивал он. Как вознаградить тебя за то, что ты для меня сделала? Приготовить ужин? Обсудить новости? Поделиться с тобой самым сокровенным? Вылечить мигрень? Сделать тебя частью моей жизни? Заставить тебя мною гордиться?
   — А я ничего подобного для тебя не сделала.
   — Неважно. Потому что теперь все изменилось. Жизнь изменилась. Я никогда не думала, что жизнь может настолько измениться. Но это происходит, если ты открыта для этого, дорогая.
   Дорогая. Куда мы движемся? Я слепо последовала этим курсом,
   — Я живу на барже. Она похожа… Мне понадобится инвалидное кресло, но баржа слишком… я пыталась… Доктор Олдерсон говорит, что есть приюты, специальные дома…
   — И есть просто дома, — сказала мать. — Как этот, ведь он и твой дом.
   — Ты же не можешь на самом деле хотеть…
   — Я хочу, — сказала она.
   Вот так все закончилось. Она встала и сказала, что нам нужно поесть. Помогла мне перейти в столовую, усадила за стол, а сама пошла на кухню. Через четверть часа она вернулась с яйцами и тостами. Она принесла клубничный джем и свежий чай. И села не напротив, в рядом со мной. И хотя именно она предложила поесть, сама она практически ничего не съела.
   — Это будет ужасно, мама. Это… Я… БАС… Она накрыла мою руку ладонью.
   — Мы поговорим об этом завтра, — сказала она. — И послезавтра. И на следующий день тоже. У меня сжалось горло. Я положила вилку.
   — Ты дома, — сказала мать. И я поняла, что она говорит искренне.

Глава 25

   Линли нашел Хелен на заднем дворе своего городского дома, в саду. Она ходила среди розовых кустов с секатором. Однако срезала она не розы и не бутоны, а уже отцветшие и увядшие цветы, оставляя их лежать на земле.
   Он наблюдал за ней из окна столовой. Темнело, и уходивший свет окутывал Хелен мягким сиянием. Он лег на ее волосы бликами цвета бренди, кожа Хелен мерцала, как тронутая золотом слоновая кость. Оделась Хелен в ожидании длительной хорошей погоды: абрикосовый блузон и такие же леггинсы, на ногах босоножки на тонкой подошве.
   Глядя, как она переходит от куста к кусту, он вспомнил ее вопрос о любви. Как это объяснить? Не только ей — причем, убедительно, — но и себе.
   Если бы он делал рациональный выбор, то, вероятно, остановился бы не на Хелен Клайд. С ее возмутительным равнодушием к тысячелетней истории, которая их окружала, с ее способностью беззаботно наслаждаться лишь тем, что здесь и сейчас предлагает жизнь, с ее показной беспечностью. Если они поженятся, у них столько же шансов продержаться более года, как у свечи на ветру. И все равно он желал ее.
   Пусть суждена мне гибель14 подумал он и мрачно улыбнулся, а потом рассмеялся вслух. Разве вся жизнь — не риск? — спросил он себя. Разве все не сводится к вере в то, что другая душа обладает властью спасти нас? Вот в чем разгадка, Хелен. Любовь порождают не схожее образование, общность фамильных корней и жизненного опыта. Любовь возникает из ничего и созидает по мере своего роста. А без нее весь мир опять погрузился бы в хаос.