Крис еще не вернулся с пробежки. Я так и знала, что он пропадет на целую вечность. Если он добрался до парка и завел туда собак, то раньше чем через несколько часов его не жди. Но в таком случае он принесет еды. К сожалению, это будет какая-нибудь индийская еда. Он забудет, что мне она не нравится. Я не стану его винить. Ему и без того есть о чем подумать.
   Как и мне.
   Я постоянно вижу перед собой его лицо. Раньше меня бы это взбесило — человек, которого я совсем не знаю, имеет наглость предъявлять ко мне этические требования, вынуждает думать о принципах, еще чего не хватало? Но вот удивительно, эта молчаливая требовательность рождала необыкновеннейшее чувство покоя. Крис сказал бы, что я наконец приняла решение и действую в соответствии с ним, Может, он и прав. Только не думайте, что мне нравится перетряхивать перед вами свое грязное белье, но я снова и снова вижу его лицо — я все время вижу его лицо, — и его лицо заставляет меня примириться с тем, что если я признаю себя ответственной за что-либо, то должна объяснить, в какой степени и почему.
   Понимаете, для своих родителей я стала разочарованием, хотя то, кем я была и что делала, больше подействовало на мою мать, чем на папу. То есть, реакция матери на мое поведение была более решительной и определенной. Она высказалась в том смысле, что умывает руки. И справилась с созданными мною проблемами в своей обычной манере: отвлекаясь от них.
   Вы чувствуете мою горечь, да? Вероятно, вы не поверите, когда я скажу, что сейчас уже почти не испытываю ее. Но тогда чувствовала. Горечь — да еще какую. Все свое детство я наблюдала, как она бегает с собраний на благотворительные лотереи, слушала ее рассказы о бедных, но одаренных детях в ее пятом классе английского языка и пыталась заинтересовать ее собой с помощью различных средств, которые неизменно попадали в категорию: Оливия Опять Доставляет Неприятности. Что было правдой. К двадцати годам я сделалась злой, как загнанный в угол бородавочник, и столь же привлекательной. Связь с Ричи Брюстером стала вызовом матери, способом донести до нее мое несогласие с нею. Но тогда я этого не понимала. Я думала, что полюбила его.
   С Ричи я познакомилась как-то в пятницу вечером в Сохо. Он играл на саксофоне в клубе, который назывался «Джулипс». Теперь он закрыт, но вы, возможно, помните его — три сотни квадратных футов сигаретного дыма и потных тел в подвале на Греческой улице. В те дни клуб щеголял синими светильниками на потолке, это было очень модно, несмотря на то, что в их свете все казались наркоманами в поисках дозы. Он мог гордиться периодическими визитами туда кого-нибудь из младших членов королевской семьи в сопровождении папарацци. Там тусовались актеры, художники и писатели. Это было место, куда вы ходили людей посмотреть и себя показать.
   Мне не нужно было ни того ни другого. Я была с подругами. После занятий в университете мы пошли на концерт в Эрлс-Корт, четыре двадцатилетние девицы, искавшие отдыха перед экзаменами.
   В «Джулипсе» мы оказались случайно. На тротуаре собралась толпа желающих войти, к которой мы присоединились из любопытства. Очень скоро мы обнаружили, что по кругу ходит с полдюжины косячков. Мы не отказали себе в этом удовольствии.
   В те дни конопля была для меня подобием Леты. Когда будущее казалось совсем уж беспросветным, я курила и уплывала. А с другой стороны, это был ключ к приятному времяпрепровождению. Мне нравилось состояние кайфа. Несколько затяжек — и я превращалась в нечто новое, Лив Уайтлоу Оторву, бесстрашную и возмутительную. Так что именно я выявила источник травки: трех парней из Уэльса, студентов-медиков, пришедших послушать музыку, выпить, покурить и трахнуться. Было ясно, что первые три пункта они уже выполнили. Познакомившись с нами, они нашли решение последней задачи. Но количество участников было неравным, как мы все понимали. И если только один из парней не пожелал бы оприходовать двух из нас, одну из девиц ждало разочарование. Умение привлекать мужчин никогда не значилось в числе моих достоинств, и с самого начала я поняла, что проиграю.
   Да и все равно, ни один из этих парней мне не понравился. Двое ростом не вышли. У третьего изо рта воняло, как из сточной канавы. Мои подруги могли забирать их.
   Как только мы вошли в клуб, они стали вовсю обжиматься на танцевальной площадке. В «Джулипсе» это было в порядке вещей, так что никто не обратил на них внимания. Я в основном смотрела на музыкантов.
   Две из моих подружек уже ушли со словами: «Увидимся в колледже, Лив», дав тем самым понять, чтобы я не ждала их, пока они будут трахаться, и тут оркестр сделал перерыв. Откинувшись на стуле, я собралась закурить. Ричи Брюстер поднес мне огня.
   Каким убогим оно кажется сейчас — то мгновение, когда огонек зажигалки вспыхнул в шести дюймах от моего лица и осветил лицо Ричи. Но Ричи видел все черно-белые фильмы на свете и считал себя неким сплавом Хамфри Богарта и Дэвида Нивена. Он спросил:
   — Можно к вам присоединиться? Лив Уайтлоу Оторва ответила:
   — Делайте что хотите. — И изобразила на лице идеальное выражение с-к-у-к-и.
   Насколько я могла видеть, Ричи был стар, далеко за сорок, пожалуй, даже ближе к пятидесяти. Обвислые щеки, мешки под глазами. Интереса он у меня не вызвал.
   Так почему же я пошла с ним в ту ночь, когда музыканты отыграли все им положенное и «Джулипс» закрылся? Я могла бы ответить, что последний поезд на Кембридж ушел и мне негде было переночевать, но ведь я могла поехать в свой дом в Кенсингтоне. Но когда Ричи убрал в футляр свой саксофон, зажег две сигареты — одну для меня — и пригласил где-нибудь с ним выпить, я увидела в этом возможность развлечься и набраться опыта. Я ответила:
   — Конечно, почему нет?
   И этими словами навсегда изменила свою жизнь.
   Мы поехали на такси в Бейсуотер. Ричи назвал водителю отель «Коммодор» на Куинсуэй, положил руку мне на бедро у самой промежности и стиснул его.
   Все эти манипуляции казались такими недозволенными и взрослыми. Оплата наличными у стойки отеля, покупка двух бутылок, подъем в номер, отпирание двери. Все это время Ричи бросал на меня взгляды, а я заговорщицки улыбалась ему в ответ. Я была Лив Уайтлоу Оторва, сексуальное животное, женщина, порабощающая мужчин, глаза опущены, грудь многообещающе обтянута. Боже, какая дура.
   Ричи снял пленку со стаканов, стоявших на шатком комоде. Быстро выпил три маленьких порции водки. Налил четвертую, побольше, и выпил, прежде чем налить мне джина. Зажав горлышки бутылок между пальцами, перенес их и свой стакан на круглый стол, рядом с которым стояли два кресла. Они были обиты винилом горохового цвета, и розовый абажур китайского фонарика, закрывавшего лампочку на потолке, превращал его в цвет увядающих листьев розового куста. Ричи сел, закурил и принялся говорить.
   Я до сих пор помню выбранные им темы: музыка, искусство, театр, путешествия, книги и кино. Я слушала, благоговея перед его эрудицией. Изредка вставляла реплики. Позднее я обнаружила, что от меня только и требовалось, что молчать и слушать с внимательным видом, но тогда мне казалось, что это что-то да значит — сидеть рядом с мужчиной, который действительно Знает, Как Открыться Женщине.
   Чего я не понимала, так это того, что разговоры были для Ричи Брюстера любовной игрой. Ему не интересно было ласкать женские тела. Он возбуждался, лаская воздушные волны. Когда в ту ночь он довел себя до уровня действия, он встал, вытащил меня из моего кресла, сунул мне в рот язык, расстегнул брюки и вывалил член. Ричи заставил меня держать его, пока спускал на мне джинсы и проверял двумя пальцами, готова ли я. Повалил меня на постель. Улыбнулся, многозначительно сказав: «О да», — и снял свои брюки. Трусов на нем не было. Потом он сказал мне, что никогда их не носит, потому что они только мешают. Мои джинсы и трусы он стянул только с одной ноги. Сказал: «Очень хорошо, детка», не имея в виду ничего конкретно. Взял меня за ягодицы. Поднял мои бедра. И вошел в меня.
   Действовал он очень энергично. Закинул мои ноги себе на спину. Вцепился мне в волосы, дышал, стонал и вздыхал мне в ухо. То и дело шептал «боже» и «господи». И когда кончил, выкрикнул:
   — Лив, Лив, Лив.
   После этого он ушел в ванную комнату. Зашумела вода, потом перестала. Он вышел довольный, горделивый, с полотенцем, которое бросил мне со словами:
   — Ведь ты такая влажная!
   Я приняла это как комплимент. Он налил себе еще выпить. Сказал: «Черт, как же хорошо», — и не спеша вернулся в кровать, где стал целовать меня в шею, бормоча:
   — Ты просто нечто. Нечто. Я уже много лет так не кончал.
   Какой могущественной я себя почувствовала. Каким незначительным показался мой прежний секс. До этой ночи в «Коммодоре» мои совокупления были не более чем потными случками с мальчишками, детьми, которые ни черта не знали о том, Как Заниматься Любовью.
   Ричи коснулся моих волос. Тогда они были мышиного цвета, а не блондинистыми, как сейчас, длинными и прямыми, как рельсы. Он провел пальцами по всей длине, бормоча:
   — М-м-м, мягкие. — Поднес к моим губам стакан с джином. Потом зевнул, потер голову и сказал: — Черт, мне кажется, я знаю тебя сто лет.
   И с этого момента я решила, что люблю его. Я осталась в Лондоне. Я осознала, что в Кембридже, в окружении сливок общества, гомосексуалистов и тупиц, я была не на своем месте. Кому, к черту, нужна была карьера в области социальных наук — идея принадлежала в первую очередь матери, и именно она нажала на все рычаги, чтобы меня приняли в Гертон-колледж, — когда я могла иметь номер в отеле в Бейсуотере и настоящего мужчину, который платил за него и приходил через день, чтобы покувыркаться на бугристом матрасе?
   Через неделю, когда мои подруги сочли, что дальнейшее покрывание моего отсутствия в колледже отрицательно скажется на их репутации, Гертон забил тревогу. Старший куратор позвонил моим родителям. Родители позвонили в полицию. Единственная зацепка, которую они дали копам, был «Джулипс» в Сохо, но я была совершеннолетней, и поскольку женских трупов, подходящих под мое описание, Темза перед тем на берег не выбрасывала, а ИРА переключилась на закладывание бомб в машины, универмаги и под скамейки в метро, то полицейские не бросились, словно гончие, на мои поиски. Поэтому прошли три недели, прежде чем мать нарисовалась под ручку с папой.
   Я здорово разозлилась, когда они там появились. Шел уже девятый час вечера, а я пила с четырех. Услышав стук в дверь, я подумала, что пришел портье за платой. Он приходил уже дважды, Я сказала ему, что деньгами занимается Ричи. Сказала, что ему придется подождать. Но он принадлежал к этим настырным колониалам — угодливым и угрожающим одновременно, — и отделаться от него было непросто.
   Я распахнула дверь, готовая к сражению, и увидела родителей. Как сейчас их помню: мать вырядилась в очередное из этих своих облегающих платьев, которые с вариациями носила с тех пор, как Джеки Кеннеди завела на них моду, папа в костюме и при галстуке, словно светский визит наносит.
   Уверена, мать по сей день помнит мой тогдашний вид: в севшей футболке Ричи на голое тело. Не знаю, что она ожидала увидеть в «Коммодоре», приехав туда в тот вечер, но по ее лицу стало ясно, что она не предполагала, что дверь ей откроет Лив Уайтлоу Оторва.
   — Оливия! Боже мой, — сказала она. Папа посмотрел на меня, опустил взгляд, посмотрел снова. Казалось, он съежился внутри своей одежды.
   Я стояла на пороге, одной рукой держась за дверную ручку, другой — за косяк.
   — В чем проблема? — поинтересовалась я тоном жертвы смертельной скуки. Я понимала, что мне предстоит — обвинения, слезы и сеанс обработки, не говоря уже о попытке увезти меня из «Коммодора», — я понимала, что все это будет невыразимо скучно.
   — Что с тобой стряслось? — спросила она.
   — Я встретила парня. Мы вместе. Вот и все.
   — Звонили из колледжа, — сказала она. — Твои наставники возмущены. Твои подруги места себе не находят от тревоги.
   — Кембридж меня больше не интересует.
   — Твое образование, твое будущее, твоя жизнь, — напомнила мать. Говорила она осторожно. — О чем, скажи на милость, ты думаешь?
   Я вытянула губы.
   — О чем думаю? М-м-м… О том, как трахнусь с Ричи Брюстером, как только он придет.
   Мать словно выросла. Папа уставился в пол. Он шевельнул губами, словно говоря что-то.
   — Что, папуля? — спросила я и, выгнув спину, прислонилась к дверному косяку. Однако я по-прежнему не выпускала дверной ручки. Дурой я не была. Пусти мою мать в эту комнату, и моя жизнь с Ричи окончится. Но, оказывается, она шла другим курсом, опираясь на здравый смысл и надежду Привести Оливию В Чувство. Она сказала:
   — Мы разговаривали с ректором колледжа и старшим куратором. Они возьмут тебя назад, на испытательный срок. Тебе нужно собрать вещи.
   — Нет.
   — Оливия…
   — Ты что, не поняла? Я его люблю. Он любит меня. Мы здесь живем.
   — Это не жизнь. — Она посмотрела по сторонам, словно оценивая потенциальную способность коридора обеспечить мое образование и будущее. Заговорив снова, она попыталась вразумить меня. — У тебя нет опыта. Тебя соблазнили. Вполне понятно, что ты считаешь себя влюбленной в этого мужчину и думаешь, будто и он тебя любит. Но это… То, что ты получаешь здесь, Оливия… — Я видела, что она старается не сорваться. Строит из себя эдакую Мать года. Но для роли заботливой матери она вышла на авансцену слишком поздно. Видя это, я почувствовала, как завожусь.
   — Да? — произнесла я. — Что я здесь получаю?
   — Всего лишь дешевый джин в обмен на секс. Ты должна это понимать.
   — А я понимаю, — сказала я, прищуриваясь, потому что от света в коридоре у меня начало резать глаза, — лишь то, что получаю здесь гораздо больше, чем вы можете представить. Но ведь трудно ожидать чуда понимания, не так ли? И вы не такие уж доки по части страсти.
   — Ливи, — проговорил отец и поднял голову.
   — Ты слишком много выпила, — сказала мать. — Это мешает тебе ясно мыслить. — Она прижала пальцы к виску и на мгновение закрыла глаза. Я знала эти симптомы. Она сражалась с мигренью. Еще несколько минут — и победа останется за мной. — Мы позвоним в колледж завтра утром или послезавтра. А сейчас нам нужно, чтобы ты поехала домой.
   — Нет. Нам нужно пожелать друг другу спокойной ночи. С Кембриджем покончено. Кто топчет его лужайки. Кто какую мантию носит. Чье эссе получит приз в этом семестре. Все это не жизнь. И никогда его не было. А это — жизнь.
   — С женатым мужчиной? — Отец тронул ее за руку. Ясное дело, это был туз, который они держали в рукаве. — В ожидании, когда он снова сможет отлучиться из дома? — И потом, поскольку она всегда умела пользоваться моментом, мать потянулась ко мне со словами: — Оливия. О, моя милая Оливия. — Но я стряхнула ее руку.
   Понимаете, я не догадывалась, что он женат, и моя мать, черт ее подери, отлично это понимала. Глупая двадцатилетняя девчонка, поглощенная собой, сексуальное животное, Лив Уайтлоу Оторва, живущая с мужчиной средних лет, — я не догадывалась. Мне следовало сложить вместе два и два, но я этого не сделала, потому что все между нами было совершенно иным, таким новым, таким возбуждающе низменным. Но когда все факты встали передо мной, как бывает у человека в состоянии шока, я поняла, что мать говорит правду. Он не всегда оставался на ночь. Говорил, что у него работа в другом городе, и в каком-то смысле так оно и было: в Брайтоне, с его женой и детьми, дома.
   — Ты не знала, да, дорогая? — спросила мать, и жалость в ее голосе дала мне силы для ответа.
   — Да кому какое дело, — сказала я и добавила: — Конечно, знала. Я же не совсем кретинка.
   Но была я именно кретинкой. Потому что не ушла от Ричи Брюстера тогда же и там же.
   Вам интересно, почему, да? Все очень просто. У меня не было выбора. Куда я могла пойти? В Кембридж? И изображать из себя образцовую студентку под взорами всех, ожидающих от меня одного неверного шага? Домой в Кенсингтон, где мать играла бы в благородство, врачуя мои душевные раны? На улицу? Нет. Ничто из этого не годилось. Я никуда не собиралась идти. Я отвечала за свою жизнь и готова была всем это продемонстрировать.
   — Он уходит от жены, если вам так уж нужно знать, — заявила я и захлопнула дверь. И старательно заперла ее.
   Какое-то время они стучали. По крайней мере, мать. Я слышала, как папа говорил тихим голосом, который разносился далеко вокруг:
   — Хватит, Мириам.
   В комоде я разыскала новую пачку сигарет. Закурила, налила себе еще выпить и ждала, пока они устанут и отвалят. И все это время я думала о том, что скажу и что сделаю, когда явится Ричи, и как я поставлю его на колени.
   У меня была сотня сценариев, и все они заканчивались мольбами Ричи о пощаде. Но он две недели не приходил в «Коммодор». Каким-то образом он обо всем узнал. А когда он наконец пришел, я уже три дня как знала, что беременна.

Оливия

   Небо сегодня чистое — не видно ни облачка, — но не голубое, и я не знаю, почему. Не помню, когда я в последний раз видела по-настоящему голубое небо, и это меня тревожит. Возможно, солнце уничтожает голубизну, сначала обугливая небо по краям, как огонь поедает лист бумаги, а потом с нарастающей скоростью продвигаясь к центру, пока в конце концов над нами не останется вращающийся белый огненный шар, мчащийся к тому, что уже стало углем.
   Крис работает над карнизом для дома в Куинс-парке. Это очень легкая работа, потому что карниз деревянный, а Крис, как правило, предпочитает работу с этим материалом работе с гипсом. Он говорит, что гипс его нервирует.
   — Господи, Ливи, кто я такой, чтобы касаться потолка РобертаАдама? — говорит он.
   Поначалу я думала, что это ложная скромность, учитывая, сколько людей просят его заняться их домом, как только распространяется слух, что облагораживают еще один дом по соседству, но это было до того, как я познакомилась с Крисом поближе. Я считала его человеком, который сумел очистить от паутины сомнений все углы своей жизни. Со временем я узнала, что эту личину он надевает, когда надо проявить власть. Настоящий Крис такой же, как все мы — мучается неуверенностью. У него есть темная маска, которую он цепляет, когда этого требует ситуация. Однако в светлое время, когда власть, на его взгляд, не нужна, он такой, какой есть.
   Сперва мне хотелось больше походить на Криса. Даже когда я жутко на него злилась — в начале, когда затаскивала других парней на баржу с этой мерзкой, нарочитой своей улыбочкой и трахала их до потери пульса, и чтобы Крис наверняка знал, что я делаю и с кем, — я все равно хотела быть, как он. Мне страстно хотелось поменяться с ним телом и душой. Мне хотелось чувствовать себя свободной, чтобы вывернуться наизнанку и сказать: «Вот я какая под всей этой бравадой», совсем как Крис, а так как сделать этого я не могла, потому что не могла быть им, я пыталась его обидеть. Я стремилась довести его до крайности и дальше. Я хотела погубить его, потому что тогда доказала бы, что весь его образ жизни — ложь. А мне нужно было все свести к этому.
   Мне стыдно за себя как за человека. Крис говорит, что стыдиться бессмысленно.
   — Ты была такой, какой пришлось быть, Ливи, — говорит он. — Смирись с этим.
   Но у меня не получается. Каждый раз, когда я, как мне кажется, готова разжать руку, растопырить пальцы и позволить памяти уйти, как воде в песок, что-то отвлекает меня и останавливает. Иногда это услышанная музыка или женский смех, пронзительный и фальшивый. Иногда кислый запах залежавшегося, невыстиранного белья. Иногда выражение гнева на чьем-нибудь лице или мутный взгляд отчаянной тоски, брошенный на тебя незнакомцем. А кроме того, я против своей воли отправляюсь в путешествия, меня уносит назад во времени и приводит к порогу той личности, которой я была.
   — Я не могу забыть, — говорю я Крису, особенно когда бужу его из-за судорог в ногах и он, сопровождаемый Бинзом и Тостом, приходит ко мне в комнату со стаканом теплого молока и настаивает, чтобы я его выпила.
   — Тебе и не нужно забывать, — говорит он, а собаки устраиваются на полу у его ног. — Забвение означает, что ты боишься учиться у прошлого. Но простить придется.
   И я пью молоко, хотя не хочу, обеими руками поднося стакан ко рту и стараясь не стонать от боли. Крис замечает. Он массирует меня. Мышцы снова расслабляются.
   Когда это происходит, я извиняюсь.
   — За что ты извиняешься, Ливи? — спрашивает он. Хороший вопрос. Когда Крис его задает, для меня он словно та музыка, смех, белье, вид лица, случайный взгляд. И я снова путешественница, которую тянет назад, тянет назад, чтобы посмотреть, кем я была.
   Беременная в двадцать лет. Я называла свой плод «это». В первую очередь я воспринимала его не как растущего внутри меня ребенка, а как неудобство. Ричи воспользовался этим как предлогом, чтобы слинять. Он был достаточно великодушен, чтобы оплатить счет в гостинице прежде чем исчезнуть, но не настолько великодушен, чтобы не сообщить портье, что отныне я официально «самостоятельна». Я сожгла достаточно мостов между собой и персоналом
   «Коммодора». Так что они были только рады выставить меня.
   Оказавшись на улице, я выпила кофе и съела сосиску с булочкой в кафе напротив станции метро «Бейсуотер». И прикинула все варианты. Я пялилась на знакомый красно-бело-синий знак подземки, пока его роль избавителя от всех моих зол не стала очевидной. Вот он, вход на Кольцевую линию и на линию «Дистрикт», в каких-то тридцати ярдах от того места, где я сидела. И всего в двух остановках на юг была станция «Хай-Стрит-Кенсингтон». Какого черта, подумала я. И тогда же и там же решила: самое меньшее, что я могу дать в этой жизни своей матери — это шанс оставить роль всеобщей матери-благодетельницы в обмен на практическую помощь родной дочери. Я поехала домой.
   Вы недоумеваете, почему они приняли меня. Видно, вы из тех, кто никогда, даже на мгновение, не огорчал своих родителей, да? Поэтому, вероятно, вы и не в состоянии постичь, почему такую, как я, все равно пустят назад. Вы забыли главное определение дома: место, куда вы идете, стучите в дверь, изображаете раскаяние, и вас впускают. А как только вы оказываетесь внутри, то сразу, не распаковываясь, выкладываете ту дурную новость, которая и привела вас домой.
   Я два дня не говорила матери о беременности, и выбрала момент, когда она проверяла тетради своего английского класса. Она сидела в столовой, в передней части дома. На столе перед ней высились три стопки работ, а рядом с локтем дымился чайник, в котором был заварен чай «Дарджилинг». Я взяла лежавшую сверху тетрадь и лениво прочла первое
   предложение. До сих пор его помню: «Исследуя характер Мэгги Тулливер, читатель размышляет над тонким различием между судьбой и роком». Какие пророческие слова.
   Я бросила тетрадку на место. Не поднимая головы, мать посмотрела на меня поверх очков.
   — Я беременна, — сказала я.
   Она положила карандаш. Сняла очки. Налила чаю. Не добавила ни молока, ни сахара, но все равно помешала в чашке.
   — Он знает?
   — Это очевидно.
   — Почему очевидно?
   — Ну он же сбежал. Она сделала глоток чая.
   — Понятно.
   Взяла карандаш и постучала им по мизинцу. Чуть улыбнулась. Покачала головой. В ушах у нее были сережки в форме скрученных веревочек и такая же цепочка на шее. Я помню, как все они поблескивали на свету.
   — Что? — спросила я.
   — Ничего, — сказала она. Еще глоток чая. — Я думала, что ты образумилась и порвала с ним. Я думала, поэтому ты и вернулась.
   — Какая разница? Все кончено. Я вернулась. Разве это плохо?
   — Что ты собираешься теперь делать?
   — С ребенком?
   — Со своей жизнью, Оливия.
   Я ненавидела этот ее назидательный тон и сказала:
   — Это уж мое дело. Может, я оставлю ребенка. Может, нет.
   Я знала, что собираюсь делать, но хотела, чтобы предложение исходило от нее. Она столько лет изображала из себя великое воплощение Общественной Совести, что я испытывала потребность сорвать с нее маску.
   — Мне нужно об этом подумать, — сказала она и вернулась к своим тетрадям.
   — Как угодно, — ответила я и пошла из комнаты. Когда я проходила мимо ее стула, она задержала меня, выставив руку и положив ее на мгновение — я думаю, ненамеренно, — на мой живот, внутри которого рос ее внук.
   — Твоему отцу мы говорить не будем, — произнесла она. И я поняла, что она хочет сделать.
   Я пожала плечами:
   — Сомневаюсь, что он понял бы. Папа хоть знает, откуда берутся дети?
   — Не издевайся над своим отцом, Оливия. Он более мужчина, чем тот, кто бросил тебя.
   Двумя пальцами я сняла ее руку со своего тела и вышла из комнаты.
   Я слышала, как она встала и подошла к серванту; открыла ящик и покопалась в нем. Потом прошла в маленькую гостиную, набрала какой-то номер и начала разговор.
   Она договорилась о приеме через три недели. Умно с ее стороны. Она хотела потомить меня. А пока мы разыгрывали что-то среднее между нормальной семейной жизнью и вооруженным перемирием. Неколько раз мать пыталась завести со мной речь о прошлом, в основном заполненном Ричи Брюстером, и о будущем — о возвращении в Гертон-колледж. Но о ребенке она не упомянула ни разу.
   Почти месяц спустя после того, как Ричи оставил меня в «Коммодоре», я сделала аборт. Отвезла меня мать. Она ехала, положив руки поверх руля и рывками давя на акселератор. Она выбрала самую отдаленную клинику на севере, в Мидлсексе, и пока мы ехали туда безотрадным дождливым и наполненным выхлопными газами утром, я гадала, не для того ли она выбрала именно эту клинику, чтобы наверняка не встретиться ни с кем из своих знакомых. Это как раз в ее духе, думала я, в точности соответствует ее лицемерной натуре. Я сгорбилась на сиденье, сунув руки в рукава куртки, как в муфту, и чувствуя, как стягивает рот.