Элизабет Джордж
Прах к праху

   Земля и песок обжигают.
   Прижмись лицом к жгучему песку
   и к дорожной пыли, ибо все раненные
   любовью должны нести ее знак на челе,
   и шрам этот должен быть виден.
«Беседа птиц» Фарид-ад-дин Аттар

Предисловие автора

   В Англии «Урной с прахом» называют кубок, присуждаемый за победу в ежегодных общенациональных соревнованиях по крикету между Англией и Австралией.
   Название это ведет свое начало от следующего исторического эпизода:
   Когда в августе 1882 года национальная сборная Австралии победила национальную сборную Англии в ежегодных соревнованиях, это стало первым поражением Англии на ее территории за всю историю крикета. «Спортинг таймс» откликнулась на проигрыш насмешливым некрологом, в котором газета объявила, что английский крикет «почил на стадионе „Овал“ 29 августа 1882 года». В примечании к некрологу говорилось, что «тело будет кремировано, а прах перевезен в Австралию».
   После этого рокового матча английская сборная отбыла в Австралию на новую серию матчей. Поездка возглавляемой Айво Блаем команды была объявлена паломничеством во имя возвращения Праха. После вторичной победы австралийцев группа жительниц Мельбурна сожгла одну из перекладин крикетной калитки (калитку с двумя перекладинами защищает от боулера — игрока, бросающего мяч по калитке, бэтсмен — игрок, отбивающий мяч) и вручила ее прах Блаю. Сегодня этот пепел хранится в Лондоне, на крикетном стадионе «Лордз» — Мекке английского крикета.
   Хотя теперь в ежегодных соревнованиях между Англией и Австралией приз больше не вручают, когда бы ни встречались две эти команды для проведения своих пяти матчей, сражаются они за «Урну с прахом».

Оливия

   Крис вывел собак на пробежку вдоль канала. Я пока вижу их, потому что они не добрались еще до Уорик-авеню-бридж. Бинз хромает справа, то и дело рискуя свалиться в воду. Тост трусит слева. Через каждые десять шагов Тост забывает, что у него всего три лапы, и пытается опираться на культю.
   Крис сказал, что скоро вернется, поскольку знает мое отношение к тому, что я пишу. Но Крису нравится это физическое упражнение, и едва он оказывается на улице, как солнце и ветерок заставляют его забыть обо всем. Кончается тем, что он бежит до зоопарка. Я стараюсь не злиться на него из-за этого. Крис нужен мне сейчас как никогда, поэтому я скажу себе: «Он делает это не нарочно», и постараюсь в это поверить.
   Когда я работала в зоопарке, иногда эта троица заявлялась ко мне в середине дня, и мы с Крисом пили кофе в закусочной, а если была хорошая погода, то снаружи, сидя на скамейке, откуда открывался вид на фасад здания по Камберленд-террас. Мы разглядывали статуи на фронтоне и сочиняли про них разные истории. Одну фигуру Крис называл Сэром Толстая Задница, тем самым, которому взрывом повредило зад в битве при Ватерлоо. Другую я величала Дамой Простофилей, она застыла в позе бесхитростного изумления, но на самом деле была Алым Первоцветом в женском обличье. А кого-то в тоге — Макусом Сиктусом, потерявшим мужество и завтрак во время мартовских ид. Потом мы, хихикая над своими идиотскими выдумками, наблюдали, как собаки играют в охоту на птиц и туристов.
   Готова поспорить, вы не представляете меня такой, ведь правда? — сочиняю глупые истории, сижу, уткнувшись подбородком в колени, с чашкой кофе, а рядом со мной на скамейке Крис Фарадей. И я даже не в черном, как теперь, а в брюках цвета хаки и оливковой блузке, нашей зоопарковской униформе.
   Мне казалось, тогда я знала, кем была. Я с собой разобралась. Лет десять назад я решила, что внешность роли не играет, и если людям не нравится моя стрижка, если их шокирует чернильный цвет волос у корней, если кольцо в носу действует им на нервы, а вид сережек-гвоздиков, торчащих в ушах, словно средневековые пики, вызывает несварение желудка, ну и черт с ними. Они не умеют заглянуть вглубь. Не хотят увидеть меня настоящую.
   Так все же, кто я? Что я? Восемь дней назад я могла ответить на это, потому что тогда знала. У меня была философия, ловко слепленная из убеждений Криса. Я соединила ее с тем, что почерпнула у своих однокурсников за два года пребывания в университете, и хорошенечко перемешала с тем, что узнала за те пять лет, когда выбиралась из-под несвежих, липких простыней с головой, раскалывающейся от боли, поганым вкусом во рту и не помня ни того, что было ночью, ни как зовут парня, который храпит рядом. Я знала женщину, которая через все это прошла. Она была злой. Жесткой. Непрощающей.
   Я все еще такая же, и не без причины. Но во мне появилось и что-то новое. Я не могу это определить. Но ощущаю каждый раз, когда беру газету, читаю статьи и знаю, что впереди маячит суд.
   Поначалу я говорила себе, что меня уже тошнит от заголовков. Что я устала читать про это проклятое убийство. Мне надоели лица участников, пялившиеся на меня со страниц «Дейли мейл» и «Ивнинг стандард». Мне казалось, я смогу избежать этой мерзости, читая только «Тайме», потому что в одном я точно могла рассчитывать на «Тайме» — на ее приверженность фактам и решительный отказ смаковать слухи. Но даже «Тайме» подхватила эту историю, и я поняла, что деться от нее мне больше некуда. Слова «кому какое дело» больше не помогают. Потому что дело есть мне, и я это знаю. Крис тоже это знает, и именно по этой причине он вывел собак иа прогулку и дал мне время побыть одной.
   — Знаешь, Ливи, сегодня мы, наверное, побегаем подольше, — сказал он и надел спортивный костюм. Обнял меня в своей несексуальной манере — сбоку, почти не прикасаясь телом, — и отбыл. Я сижу на палубе баржи, на коленях у меня желтый разлинованный блокнот, в кармане — пачка «Мальборо», у ног — жестянка с карандашами. Карандаши заточены очень остро. Перед уходом Крис об этом позаботился.
   Я смотрю на остров Браунинга за заводью, где ивы окунают ветки в воду у крохотного причала. Листья на деревьях наконец-то распустились, что означает близость лета. Лето всегда было временем забвения, когда солнце выжигало все проблемы. Поэтому я говорю себе, что, если продержусь еще несколько недель и дождусь лета, все окажется в прошлом. Мне не придется об этом думать. Что-то предпринимать. Я говорю себе, что это не моя проблема. Но это не совсем так, и я об этом знаю.
   Когда я устаю шарахаться от газет, то начинаю их изучение с фотографий. В основном я рассматриваю его. Я вижу, как он держит голову, и понимаю: ему кажется, что он удалился туда, где никто не сможет его обидеть.
   Я понимаю. Одно время и я думала, что наконец-то попала в такое место. Но правда состоит в том, что как только вы начинаете в кого-то верить, как только вы позволяете чьей-то прирожденной доброте (а она действительно существует, эта истинная доброта, которой одарены некоторые люди) прикоснуться к вам — все кончено. Рушатся не только стены, раскалываются доспехи. И вы истекаете кровью, как спелый фрукт соком, кожура надрезана ножом, и мякоть обнажена для поглощения. Он еще этого не знает. Но со временем узнает.
   Поэтому я пишу, видимо, из-за него. И потому еще, что знаю — за эту безотрадную путаницу жизней и любовей несу ответственность только я.
   Вообще-то история начинается с моего отца и того, что я стала причиной его смерти. Это оказалось не первым моим преступлением, как вы увидите, но именно его не смогла простить моя мать. И поскольку она не смогла простить мне убийство отца, наши жизни пошли наперекосяк. И пострадали люди.
   Непростое дело — писать о матери. Вероятно, это все равно что бросаться грязью — существует огромная возможность запачкаться самой. Но у матери есть одна черта, которую вы должны принять во внимание, если собираетесь это читать: она любит соблюдать приличия. Поэтому, если придется, она, без сомнения, достаточно деликатно объяснит, что мы с ней рассорились лет десять назад из-за моей «прискорбной связи» с музыкантом средних лет по имени Ричи Брюстер, но она никогда не скажет всего. Она не захочет, чтобы вы знали: какое-то время я была «другой женщиной» женатого мужчины, он обманул меня и сбежал, потом вернулся и наградил меня триппером, и в конце концов я оказалась в Эрлс-Корте, где обслуживала страждущих в машинах (пятнадцать фунтов за сеанс), когда мне до зарезу нужен был кокаин и я не могла тратить время на то, чтобы отвести клиента к себе. Мать никогда вам об этом не скажет. Она умолчит об этих подробностях, убедив себя, что защищает меня. Но правда в том, что мать всегда скрывала факты, чтобы защитить себя.
   От чего? — спросите вы.
   От правды, — отвечу я. От правды о ее жизни, ее неудовлетворенности, а в основном, о ее браке, что, по моему мнению, и направило мать — не считая моего отвратительного поведения — на путь, который впоследствии привел ее к убеждению, будто она обладает неким божественным правом вмешиваться в дела других людей.
   Естественно, большинство тех, кто захочет проанализировать жизнь моей матери, не сочтет, что она вмешивалась. Наоборот, она покажется им женщиной изумительной социальной чуткости. Разумеется, она располагает для этого всеми данными: бывшая учительница английской литературы в вонючей средней школе на Собачьем острове, а по выходным чтица для слепых на общественных началах; заместитель директора центров отдыха для умственно отсталых детей; обладательница золотой медали за сбор средств для борьбы со всеми болезнями, какие только обсуждались в прессе. Поверхностному наблюдателю мать покажется женщиной, которая одну руку не вынимает из пузырька с витаминами, а другой ухватилась за первую перекладину лестницы, ведущей к святости.
   — Существуют заботы выше наших личных, — всегда говорила она, когда с печалью в голосе не вопрошала: «Сегодня ты опять собираешься плохо себя вести, Оливия?»
   Но мать не просто женщина, которая вот уже тридцать лет носится по Лондону, словно доктор Бариардо1 двадцатого столетия. На то есть причина. И вот здесь на сцену выходит самозащита.
   За время жизни с ней в одном доме у меня было много времени, чтобы попытаться понять материну страсть творить добро. Я пришла к выводу, что она служила другим, чтобы одновременно служить себе. Пока она суетилась в жалком мире лондонских неудачников, у нее не было времени задумываться о своем собственном мире. И в частности, о моем отце.
   Я знаю, что сейчас модно, ссылаясь на детство, копаться в брачных отношениях родителей. Нет лучшего способа для оправдания крайностей, скудости и явных пороков собственной натуры. Но прошу вас отнестись снисходительно к этому маленькому путешествию в мою семейную историю. Оно объясняет, почему мать такая, какая она есть. А мать — тот человек, которого вам необходимо понять.
   Хотя она никогда не признается, но, мне кажется, моя мать приняла моего отца не потому, что любила его, а потому что сочла его приемлемым. Он не воевал, что несколько снижало его привлекательность с точки зрения общества. Но несмотря на шумы в сердце, трещину в коленной чашечке и врожденную глухоту правого уха, папа по крайней мере имел совесть испытывать чувство вины за то, что избег военной службы. Он смягчил это чувство тем, что в 1952 году вступил в одно из обществ, занимавшихся восстановлением Лондона. Там он и познакомился с моей матерью. Она посчитала, что его присутствие там указывает на социальную чуткость под стать ее собственной, а не на желание забыть о состоянии, которое он и его отец сколотили, с 1939 года и до окончания войны печатая в своей типографии в Степни пропагандистские листовки по заказу правительства.
   Поженились они в 1958 году. Даже теперь, когда папы нет уже столько лет, я иногда задумываюсь, какими были для моих родителей первые годы брака. Мне интересно, сколько времени понадобилось матери на осознание того, что диапазон проявления папиных чувств весьма скромен — от молчания до странной ласковой улыбки. Я всегда думала, что в постели их отношения ограничивались судорожным объятием, ощупыванием, затем пот, толчок, стон и брошенные в конце слова: «очень хорошо, моя дорогая», и именно этим я объясняла то, что была у них единственным ребенком. Я появиласьиа свет в 1962 году, маленький залог дружеского расположения, порожденный, я уверена, соитием дважды в месяц в миссионерской позе.
   Надо отдать ей должное, мать три года играла роль преданной жены. Она заполучила мужа, достигнув одной из целей, вставших перед женщинами послевоенного поколения, и, как могла, старалась для него. Но чем больше она узнавала этого Гордона Уайтлоу, тем яснее осознавала, что он оказался не тем, за кого себя выдавал. Он не был страстным мужчиной, с которым она надеялась обвенчаться. Он не был бунтарем. Не имел цели. В душе он был просто печатником из Степни, хорошим человеком, мир которого ограничен бумажными фабриками и объемом готовой продукции, поддержанием техники в рабочем состоянии и противостоянием профсоюзам в их попытках обобрать его до нитки. Он занимался своим бизнесом, приходил домой, читал газету, съедал ужин, смотрел телевизор и шел спать. Интересов у него было немного. Сказать ему было практически нечего. Он был положительным, верным, надежным и предсказуемым. Короче, скучным.
   Поэтому мать бросилась на поиски чего-нибудь способного расцветить ее мир. Она могла выбрать между адюльтером и алкоголем, но вместо этого принялась творить добро.
   Она никогда ни в чем таком не признавалась. Признаться в том, что она всегда хотела в жизни чего-то большего, чем давал ей папа, означало бы признаться, что ее брак совершенно не оправдал ее надежд. Даже теперь, если вы поедете в Кенсингтон и спросите ее, она, без сомнения, нарисует вам райскую картину своей жизни с Гордоном Уайтлоу. Но поскольку это было не так, она выполняла свой общественный долг. Добрые дела заняли у матери место душевного покоя. Благородство жертвенных усилий заменило физическую страсть и любовь.
   Зато мать обрела место, где могла укрыться в минуту уныния. Она жила с чувством выполненного долга и ощущением собственной значимости. Ее искренне и сердечно благодарили те, чьими нуждами она ежедневно занималась. Ее превозносили везде — от классной комнаты и зала совета директоров до больничной палаты. Ей пожимали руки, целовали в щечку. Тысячи разных голосов произносили: «Благослови вас Бог, миссис Уайтлоу. Да пребудет с вами Господь, миссис Уайтлоу». Ей приходилось отвлекать себя до того дня, когда умер папа. Она действительно получала все ей необходимое, держа в голове на первом месте нужды общества. Когда же умер мой отец, она в конце концов заполучила для себя и Кеннета Флеминга.
   Да, правда. Спустя столько лет. Того самого Кеннета Флеминга.

Глава 1

   За четверть часа до того, как обнаружить место преступления, Мартин Снелл развозил молоко. Он уже завершил объезд двух из трех Спрингбурнов — Большого и Среднего — и на своем сине-белом фургончике направлялся в Малый Спрингбурн по Водной улице, наслаждаясь любимым участком маршрута.
   Водная улица была узкой проселочной дорогой, отделявшей деревни Средний и Малый Спрингбурн от Большого Спрингбурна, торгового городка. Дорога вилась между рыжевато-коричневых известняковых стен, шла мимо яблоневых садов и засеянных рапсом полей. Она опускалась и поднималась, следуя холмистому рельефу местности, которую пересекала, и над ней весенней зеленой аркой нависали ветви ясеней, лип и ольхи, на которых наконец начали распускаться листочки.
   День стоял роскошный — ни дождя, ни облаков. Только легкий ветерок с востока, молочно-голубое небо, и солнце подмигивает, отражаясь от рамки овальной фотографии, которая покачивается, свисая на серебряной цепочке с зеркала заднего вида.
   — Хороший денек, Величество, — сказал Мартин, обращаясь к фотографии. — Прекрасное утро, как считаете? Слышите вон там? Это снова кукушка. И там… еще и жаворонок вступил. Правда, чудесная песенка? Песня весны, так-то.
   У Мартина уже давно сложилась привычка дружески болтать с фотографией королевы. Он не видел в этом ничего странного. Она была монархом этой страны, и, насколько представлял себе Мартин, кто, как не женщина, сидящая на английском троне, могла по достоинству оценить красоту Англии.
   Однако их ежедневные беседы включали не только обсуждение флоры и фауны. Королева была духовницей Мартина, выслушивала его сокровеннейшие мысли. Что ему в ней нравилось, так это ее несомненная благожелательность, несмотря на благородное происхождение. В отличие от его жены, которая лет пять назад неузнаваемо переродилась в результате общения с одним производителем цемента — знатоком Библии, королева никогда не падала на колени в молитве в разгар его очередной неумелой попытки пообщаться. В отличие от его сына, который замыкался в молчании семнадцатилетнего юнца, разум которого одинаково занимали совокупление и прыщи на лице, она никогда в резкой форме не отшивала Мартина. Она всегда слегка наклонялась вперед и, ободряюще улыбаясь, махала рукой из кареты, пока ее вечно везли на коронацию.
   Но в течение последнего месяца их путевые беседы обрывались на самой высокой точке Водной улицы, откуда на восток тянулись поля хмеля, а на запад, к ручью, где рос водяной кресс, резко спускался поросший травой склон. Здесь Мартин сворачивал свой фургончик на узкую полоску амаранта, служившую границей, чтобы провести несколько минут в тихих размышлениях.
   Этим утром он не изменил своей новой привычке; заглушил мотор и обвел взглядом поля хмеля.
   Мартин даже вздохнул от удовольствия. С каждым днем вид все больше радовал глаз. Когда растения разрастутся, между рядами на поле будет прохладно. Он и его возлюбленная станут прогуливаться там рука об руку. До этого — всего лишь вчера, если честно, — он показывал ей, как накручивать нежные усики растений на бечевку. Она опустилась на землю на колени, ее легкая голубая юбка раскинулась, как лужица воды, упругая молодая попка уперлась в пятки. Неопытная работница, она отчаянно нуждалась в деньгах, которые… посылала своей бедной матери, вдове рыбака из Уитстейбла, оставшейся с восемью маленькими детишками, которых нужно было кормить… Так вот, она возилась с лозой и боялась попросить о помощи, чтобы ничем не выдать своей некомпетентности и лишить голодающих братьев и сестер единственного источника средств к существованию помимо тех денег, что зарабатывала плетением кружевных воротничков и дамских шляпок ее мать, денег, которые ее отец безжалостно просаживал в пабе, напиваясь и не приходя домой ночевать, пока не потонул, болтаясь в шторм по морю в попытке наловить достаточно трески, чтобы оплатить операцию, призванную спасти жизнь самому младшему из детей. На девушке белая блузка с рукавами-фонариками и глубоким вырезом, так что когда он, суровый контролер за выполнением работ, наклоняется, чтобы помочь ей, он замечает бисеринки пота на ее груди. Девушка часто дышит, взволнованная его близостью и мужественностью. Он берет ее за руки и показывает, как закреплять хмель на бечевке, чтобы не повредить побеги. При его прикосновении девушка начинает дышать чаще, а грудь ее — вздыматься выше, и он чувствует прядь ее светлых, мягких волос на своей щеке. «Вот как это делается, мисс», — говорит он. Ее пальцы дрожат. Она не смеет поднять на него глаз. Никогда раньше мужчина до нее не дотрагивался. Она не хочет, чтобы он ушел, не хочет, чтобы отнял свои руки. Его прикосновение доводит ее до полуобморочного состояния. Да, она теряет сознание, и он несет ее на край поля; длинная юбка девушки бьет его по ногам, пока он решительно шагает между рядами, голова ее запрокинулась, открыв его взору шею — такую белую, такую нежную, такую беззащитную. Он кладет девушку на землю, подносит к ее губам маленькую жестяную чашку, которую подает ему беззубая карга, сопровождающая полевых рабочих в своей повозке и продающая им воду по два пенни за чашку. Девушка открывает глаза и видит его. Она улыбается. Ол подносит ее руку к губам и целует…
   Позади Мартина раздался сигнал автомобиля. Мартин вздрогнул. Водительница большого красного «мерседеса», видимо, не желала рисковать крыльями своей машины, протискиваясь между живой изгородью и фургончиком молочника. Мартин махнул рукой и включил зажигание. Он лукаво взглянул на королеву, проверяя, знает ли она о картинах, которые рисовались перед его мысленным взором. Но она ничем не показала своего неодобрения. Лишь, подняв руку, улыбалась, продолжая в сверкающей диадеме путь в аббатство.
   Он направил фургон под горку, к коттеджу «Чистотел» — мастерской и дому ткача пятнадцатого века, который стоял за известняковой стеной на взгорке, там, где Водная улица круто сворачивает на северо-восток, а к Малому Спрингбурну ведет тропинка. Мартин еще раз посмотрел на королеву, и хотя по выражению ее приятного лица было видно, что она его не осуждает, он все же почувствовал необходимость оправдаться.
   — Она не знает, Величество, — объяснил он монархине. — Я ни разу ничего не сказал. Ничего не сделал… Ну я и не стал бы, верно? Вы же знаете.
   Ее Величество улыбнулась. Мартин понял, что она не совсем ему верит.
   Свернув с дороги, он остановился у начала подъездной аллеи, чтобы «мерседес» мог спокойно проехать. Женщина за рулем сердито на него посмотрела и показала два пальца. Из Лондона, обреченно подумал Мартин. С того дня, как открыли трассу М20 и облегчили лондонцам жизнь в деревне и поездки в город на работу, все в Кенте неуклонно покатилось в тартарары.
   Он понадеялся, что Ее Величество не видела грубого жеста женщины. Как и того жеста, который он сделал в ответ, как только «мерседес» плавно свернул за поворот и покатил по направлению к Мейд-стоуну.
   Мартин поправил зеркало, чтобы увидеть себя. Проверил, нет ли на щеках щетины. Легонько пригладил волосы. Каждое утро, помассировав в течение десяти минут кожу головы небольшим количеством средства для укрепления волос, он тщательно причесывал их и закреплял спреем. Уже около месяца он активно занимался улучшением своей внешности, с того утра, когда Габриэлла Пэттен подошла к воротам коттеджа «Чистотел», чтобы лично забрать у Мартина молоко.
   Габриэлла Пэттен. При одной мысли о ней он вздохнул. Габриэлла. В черном шелковом халате, шуршавшем при каждом шаге. С еще затуманенными со сна синими, как васильки, глазами и взъерошенными волосами, блестевшими, как пшеница на солнце.
   Когда поступило распоряжение возобновить завоз молока в коттедж «Чистотел», Мартин отправил полученную информацию в тот участок мозга, который на автопилоте вел его по маршруту доставки. Он даже не потрудился поинтересоваться, почему привычные две пинты сменились одной. Просто однажды утром Мартин остановился у начала подъездной дорожки, нашарил в фургончике прохладную стеклянную бутылку, обтер с нее влагу тряпкой, лежавшей там же, и толкнул белые деревянные ворота, которые отделяли подъездную дорожку коттеджа от Водной улицы.
   Он уже ставил молоко в ящик, устроенный в тени, у корней серебристой ели, которая росла в начале дорожки, когда услышал шаги на тропинке, изгибом уходившей от этого места к кухонной двери. Он поднял глаза, готовый произнести: «Доброго вам утра», но слова застряли у него в горле, когда он в самый первый раз увидел Габриэллу Пэттен.
   Она зевала, слегка спотыкаясь на неровных кирпичах тропинки, и полы не перехваченного поясом халата разлетались при ходьбе. Под халатом на ней ничего не было.
   Мартин понимал, что должен отвернуться, но остолбенел, завороженный контрастом между цветом халата и бледной кожей. Таращась, он только и выговорил: «Господи», вложив в это слово столько же благодарности, сколько и удивления.
   Женщина ахнула и запахнула халат:
   — Боже мой, я понятия не имела… — Она прикоснулась тремя пальцами к верхней губе и улыбнулась. — Прошу меня простить, но я не ожидала кого-нибудь встретить. И меньше всего вас. Я всегда думала, что молоко привозят на рассвете.
   Мартин сразу же попятился, бормоча:
   — Нет. Нет. Как раз в это время. Обычно я бываю тут около десяти утра.
   — Что ж, значит, мне еще многое предстоит узнать о деревне, не правда ли, мистер?..
   — Мартин, — сказал он. — В смысле, Снелл. Мартин.
   —Ага. Мистер Мартин Снелл Мартин. — Она вышла за решетчатую калитку, отделявшую подъездную дорожку от газона. Наклонилась — он отвел глаза — и откинула крышку ящика, сказав при этом: — Вы очень любезны. Спасибо. — А когда он снова посмотрел на Габриэлду, она стояла, прижав бутылку к голому треугольнику, образованному вырезом халата. — Холодно, — проговорила она.
   — Сегодня обещали солнце, — с достоинством отвечал Мартин. — Наверное, выглянет к полудню или около того.
   Габриэлла снова улыбнулась. У нее делались необыкновенно ласковые глаза, когда она улыбалась.
   — Я имела в виду — от бутылки. Как вам удается сохранять их в холоде?
   — Ах, это. В фургончике. Ячейки выложены специальным изоляционным материалом.
   — Вы обещаете всегда привозить его так? — Она повернула бутылку, зажав ее между грудями. — Холодным, я имела в виду.
   — О да. Конечно. Холодным, — откликнулся он.
   — Спасибо, — произнесла она, — мистер Мартин Снелл Мартин.
   После этого он видел ее несколько раз в неделю, но никогда больше в халате. Но ему и не требовалось напоминания о том зрелище.
   Габриэлла. Габриэлла. Ему нравилось звучание этого имени, душа отзывалась на него, как на пение скрипки.