Страница:
– Мама ее отрезала.
– Зачем?
– Ей хотелось, чтобы с Чаплином была только она и Софи Лорен – Чек не в счет.
– Какое больное тщеславие! С температурой 39,9 градусов.
– Да, она такая. Нам с отцом приходится иногда ой как страшно!
– Ты тоже очень подвержен тщеславию.
– Наверное…
– Это плохая движущая сила – тщетная слава! Психокомпас показывает не в том направлении, сломан. Лучше иметь другую движущую силу в жизни – она не обманет.
– Какую?
– Самосовершенствование, изменение себя. Инструмент артиста – душа, если она будет скрипкой Страдивари, такой будет и результат на сцене, а если затертая балалайка…
– С тобой очень трудно: ты все что-то выдумываешь, я не понимаю…
А я понимала – как Менакер обожает Андрюшу и знает, что один, без помощи, его талант пропадет в этой мясорубке. Менакер знал механизм театра, жизни, был виртуозным тактиком и, конечно, руководил первыми шагами Андрея.
– Да разве была бы Коонен без Таирова? – часто говорил он. – Орлова без Александрова, Алиса Фрейндлих без Владимирова, Оля Яковлева без Эфроса? А Мазина без Феллини? Артистом надо заниматься!
И он занимался. Судьба театральная, такая яркая и удачливая – судьба Мироновой, – разве состоялась бы без умного и делового Менакера?
Чек был в своем репертуаре – заглатывал жертвоприношения, требовал новые, а главный герой Андрей Миронов, на которого ходила вся Москва, обливаясь кровью и потом, зарабатывал аплодисменты и новый, более высокий статус театру Сатиры.
Глава 21
Глава 22
– Зачем?
– Ей хотелось, чтобы с Чаплином была только она и Софи Лорен – Чек не в счет.
– Какое больное тщеславие! С температурой 39,9 градусов.
– Да, она такая. Нам с отцом приходится иногда ой как страшно!
– Ты тоже очень подвержен тщеславию.
– Наверное…
– Это плохая движущая сила – тщетная слава! Психокомпас показывает не в том направлении, сломан. Лучше иметь другую движущую силу в жизни – она не обманет.
– Какую?
– Самосовершенствование, изменение себя. Инструмент артиста – душа, если она будет скрипкой Страдивари, такой будет и результат на сцене, а если затертая балалайка…
– С тобой очень трудно: ты все что-то выдумываешь, я не понимаю…
А я понимала – как Менакер обожает Андрюшу и знает, что один, без помощи, его талант пропадет в этой мясорубке. Менакер знал механизм театра, жизни, был виртуозным тактиком и, конечно, руководил первыми шагами Андрея.
– Да разве была бы Коонен без Таирова? – часто говорил он. – Орлова без Александрова, Алиса Фрейндлих без Владимирова, Оля Яковлева без Эфроса? А Мазина без Феллини? Артистом надо заниматься!
И он занимался. Судьба театральная, такая яркая и удачливая – судьба Мироновой, – разве состоялась бы без умного и делового Менакера?
Чек был в своем репертуаре – заглатывал жертвоприношения, требовал новые, а главный герой Андрей Миронов, на которого ходила вся Москва, обливаясь кровью и потом, зарабатывал аплодисменты и новый, более высокий статус театру Сатиры.
Глава 21
«ТАНЕЧКА, МОЖНО ТЕБЯ НА МИНУТОЧКУ…»
У нас все время толпятся артисты. Из «Современника», из Оперетты, из Большого. Иногда приезжает знаменитая тонкая поэтесса с рыжей челкой, голосом, как флейта, читает поэму «Дождь», очень много выпивает. Челка вбок, мозги набекрень, флейта умолкает, и ее увозят, такую милую и жалкую одновременно, чтобы дома положить в горизонтальное положение.
В шестидесятые годы в Москве почти в каждой квартире на стене висел Хем – вместо иконы. Хемингуэй. «Праздник, который всегда со мной». Вот он нас всех и споил! Русскому главное, дать идею, и непременно заграничную, и хорошо бы разрушительную, и пошли слизывать как обезьяны. Под Хема спились все. Это считалось самым модным. Пили водку, «Чинзано», шампанское, джин с тоником, виски – в обиходе было выражение «до положения риз».
В дверь позвонили. Пришла мужская фигура котоватого типа с пятого этажа. Он стал всех приглашать:
– Сейчас все спускаемся ко мне и выпиваем за здоровье хозяина, за меня! Ура. Все вниз.
Я нырнула в ванную, попудрилась, пококетничала с собой в зеркале и вышла со словами:
– Так, все спускаемся на пятый этаж! Нас там ждут не дождутся! Все на день рождения!
Андрей из кухни тихо поманил меня пальчиком и сказал:
– Танечка, можно тебя на минуточку?
Я на «минуточку» вошла на кухню, он закрыл дверь и врезал мне так, что я, ударившись бедром о холодильник, оказалась распластанной на полу. Бедро становилось фиолетового цвета с желтизной, а «Танечка, можно тебя на минуточку» превратилась в ходячую фразу. В Андрее бурлила кровь прадеда Ивана из Тамбовской губернии, чисто мужицкий способ разговора с бабой. Бьет – значит любит!
Я сидела в кресле на одном боку бледная, с опухшими глазами. А у него как всегда – прости, прости, я не хотел, я так тебя ревную ко всем! А ты «на пятый этаж, на пятый этаж»! Ну куда ты все рвешься? Сиди дома. Будь скромнее, сдержанней!
«Сдержанней кого?» – спросила я и вскрикнула от боли. Ничего не стала объяснять и говорить о рукоприкладстве. Буря прошла – обида еще поднывала. Он поставил пластинку: «Кармен-сюита» Бизе-Щедрин. Принес мне чаю с пастилой. Чтобы скрыть волнение, откусила нежную пастилу и со страхом проговорила: «Андрюша, я беременна».
Он стоял и отрешенно смотрел на вертящуюся черную пластинку, потом задвинул машинально занавески, поправил скатерть на столе – чтобы лежала ровненько, – провел по книжной полке пальцем и палец поднес к моему носу – пыль! Пошел на кухню, взял тряпку, стал мелкими движениями протирать полку. Я молча сидела с фиолетовым бедром в кресле. Пошел в ванную – полилась вода.
– Тюнь, у нас есть шампунь или хорошее мыло? – крикнул он из ванной.
Я взяла из шкафа мыло, понесла в ванную.
– Помой мне голову…
Я вымыла ему голову, почти досуха вытерла полотенцем прекрасные волосы и вышла из ванной. Села на край стула с мокрым полотенцем и стала думать:
«Что же делать? Поселилось во мне зернышко, говорят, в форме трилистника, и все три листика с мордочкой Андрюшки. И с зернышком надо расстаться! Куда рожать? Ну куда? Мы вдвоем-то разобраться не можем! А втроем? У нас одни неврозы, комплексы, спазмы, нам надо лечиться, а не детей рожать. Представляю, как „бабушка“ Маша была бы счастлива от этой новости. А моей матери все равно».
«… Любовь, любовь!..» – звучала мелодия на черной вертящейся пластинке.
– Тюнечка, – вышел он из ванной с полотенцем на шее, – как говорят, любишь кататься – люби и с Анечкой возиться! – И засмеялся. – Только не делай трагедию. Тюнечка, хорошая моя девочка. Что мы с ним будем делать? Мы вдвоем-то разобраться не можем! А втроем? У нас одни неврозы, комплексы, спазмы, фиолетовые ножки… Нам лечиться надо, а не детей рожать. Представляю, мама была бы в восторге от этой новости! Тюнечка, мне очень больно это говорить, да ты сама понимаешь, надо подождать. У нас обязательно будут дети. Мы поженимся. Я угомоню маму до нового года, и мы поженимся. Ты мне нужна биологически, как рука, нога…
– Понимать-то я понимаю, но там ведь мордочка твоя поселилась. Жалко ведь…
– Тюнечка, не скреби мне по нервам… Перед новым годом вывесят распределение ролей. В новой пьесе. Два сатирика написали ее для нас с тобой. Ставить будет Магистр и хочет, чтобы мы с тобой играли главные роли. Ведь мы только начинаем нашу жизнь. Я все сделаю, поговорю с Варшавским, он врач, все устроит отлично… елки с палками… Не беспокойся, ты будешь в самых лучших условиях.
«Вот я сегодня предложил тебе жизнь и добро, смерть и зло, благословение и проклятие. Избери жизнь, дабы жил ты, и потомство твое, любил господа Бога твоего, слушал глас Его и прилеплялся к нему; ибо в этом жизнь твоя». Это говорил нам Господь Бог, а мы не слышали.
– А завтра, – продолжал Андрей, – поедем к зубному врачу Грише: у тебя дупло, у меня – дупло… Ой! Что это у тебя здесь на груди?
Я резко опустила голову вниз, чтобы посмотреть, – он схватил меня за нос. Мы засмеялись. А потом наступила тишина, и в темноте я слышала его скорбный голос:
– Я боюсь детей… что я могу им дать? Только тебе могу сказать, какое у меня было страдальческое детство: ведь никто и не подумает – сытый мальчик! Как я страдал, когда уезжали мать и отец, они уезжали всегда и оставляли меня с няней. Я был к ней привязан, но я чувствовал себя брошенным, я кричал от боли – так я хотел быть со своей матерью, так хотел, чтобы она не уезжала. Я так всегда орал в этот момент, все делал назло, все ломал, портил – это был протест. Мне нужна была рядом мать и никто заменить ее не мог. А потом, когда они приезжали, я опять был брошен. Главное место в ее жизни занимал театр. Поэтому я, наверное, и вырос таким психопатом. Ты меня никогда не бросишь? Нарисуй мне лицо, а то мне кажется, оно у меня исчезает…
И я, склонившись над ним (у нас была такая игра – рисовать лицо), указательным пальчиком в темноте нежно водила по его лбу, рисовала овал, щеки, брови, глаза, нос, ноздри, губы, уши… Уткнулась в его шею.
– Мне кажется, – сказал он шепотом, – меня никто никогда не любил так, как ты.
Схватил меня в охапку, и мы заснули тревожным сном.
Лежу на больничной койке в жару – температура 38,5. Плывут воспоминания детства, как мы летом жили на даче в Кратове, с мамой шли к поезду мимо озера с чудными букетами цветов – в Москву! В вагоне веселые, добрые люди в яркой летней одежде, и все, все с цветами! Вагон благоухает, особенно когда сирень или жасмин. Вдруг открывается раздвижная дверь, входит инвалид без ноги, на костылях, становится в позу и дурным голосом начинает петь:
В палату вошел Андрей. Сел на табуреточку.
– Танечка, я так страдаю из-за тебя. Господи, ну почему эта температура? Сейчас все выложу. Привез тебе из «Будапешта» яички с кремом, ты любишь, соки, котлеты, плавленый сыр.
– Это ты любишь, – тихим голосом сказала я.
– Паштет, апельсины почистить? – встал, осмотрелся и спросил: – Где у вас тут чаю можно налить?
– Ты хочешь чаю?
– Да! Я есть хочу, ничего не успел после репетиции.
– В коридоре, там есть чай.
Он вышел в коридор, принес два стакана чаю, и мы, постелив на стул чистое полотенце, накрыли, и он стал закусывать. Он ел плавленый сыр, паштет, пил чай с сахаром, говорил о кинопробах, о съемках, посмотрел на часы:
– Маленькая моя, я к тебе завтра приеду, если завтра не успею, то послезавтра. Что тебе привезти поесть?
– Что ты любишь, то и привези!
Я смотрела, как он выходит из палаты, потом, за дверью, через стекло он сделал мне веселую рожицу и исчез. «И ты будешь беременна и родишь ветер», – сказано в писании.
Сквозь стекло мелькнула длинная фигура Пепиты. Она приоткрыла дверь, увидела меня, улыбнулась и направилась к моей больничной койке.
– Сейчас Мирона встретила, – сказала она, усаживаясь на табуреточку. – Я тебе говорила, от него проку мало, а теперь еще – это. У тебя температура, воспалительный процесс. Не говори мне, что ты его любишь, все это не вещественно, фантазии. Главное, чтобы тебя любили и чтобы ты не лежала в больнице. Взяла бы да оставила ребенка.
– Нам еще рано.
– Вам! Ему рано! Ему всегда будет рано. Я бы на твоем месте оставила.
– Пепита, ты же знаешь, что я одна на свете… на 75 рублей зарплаты? А самое главное – у меня никогда не будет ребенка без отца. Ты вспомни историю, как мы искали моего папочку Архитектора.
Я закрыла глаза, оттого что стало невозможно видеть этот белый свет.
Когда мне было девять лет, мама в раздраженном состоянии, резко, чтобы было больнее, сказала мне, что у меня совсем другой отец, не тот, что у моего брата. Я молчала и даже не повела бровью. Но затаилась. Ночами плакала тихонько под одеялом от отчаяния, что он, мой папа, меня бросил и даже не поинтересуется: жива ли я, а я даже не знаю, как он выглядит. Может быть, для другого ребенка это – пустяк, а для меня – драма. Мама вышла замуж, и мы с братом оказались в омуте одиночества. Я бывала в театре, ездила в трамвае, ходила по улицам и гадала – вот стоит красивый, высокий! А вдруг это мой отец?! Ни он и ни я не знаем об этом? У меня началась навязчивая идея – мне кругом мерещились отцы, отцы, отцы! Как-то я пришла к кузену – художнику и рассказала о своих мучениях.
– А я знаю его телефон, – сказала мать Ядвига Петровна. – Мы же были знакомы.
На втором курсе театрального училища в декабре мы с Пепитой заперлись в кабинете марксизма-ленинизма (только этот кабинет был телефонирован). Звонила Пепита, так как я очень волновалась.
– Але, здрасьте… Это Николай Васильевич? С вами говорит ваша дочь!
– У меня нет никакой дочери! – бросил трубку.
Пепита покрылась вся красными пятнами:
– Нет, сволочь, ты у меня так не отделаешься! – и снова стала набирать номер. – Але! – сказала она угрожающим тоном, – Николай Васильевич? Так вот, это ваша дочь. Мне от вас ничего не надо: у меня все есть. Я просто хотела посмотреть на своего отца. Я думаю, каждый человек в жизни имеет на это право. Танюль, он бросил трубку…
– Не будем больше звонить, бог с ним, – сказала я с тяжелым вздохом.
А через несколько дней Ядвига Петровна прилетела ко мне в училище, дело было на Николу, 19 декабря, и сказала взволнованно: «Танечка, тебя разыскивает отец! Он велел сегодня же тебя привезти! Едем». И мы поехали. На Арбате я купила мелких бордовых хризантем – ведь у него именины! И через час я его увидела. Я так рыдала, со мной была настоящая истерика, накопившаяся боль за двадцать лет залила всю хрустальную вазу с трюфелями. Он говорил, что он не виноват, что это мама… Я же не прокурор – кто прав, кто виноват, мне просто больно! Господи, как мне больно жить!
Я открыла глаза, жутко болела голова, я вся горeла… С кем я разговаривала? Пепита исчезла.
Тут я увидела несущуюся Пепиту с двумя стаканами чаю:
– Танюль, давай покушаем что-нибудь, я тебе курочку принесла, чайку попьем… – шевелила она пухленьким ротиком и смотрела на меня глазами-пуговками.
Отхлебывали чай в больничной палате, у меня текли слезы из глаз, и я говорила:
– «Иметь детей – кому ума недоставало!» Не хочу, чтобы мой ребенок так страдал, как я, не хочу детей. Мне Андрей сказал: я отношения с тобой приравниваю к творчеству, значит, ты ближний первой степени родства.
– Отношения приравнивает к творчеству? – переспросила Пепита. – К творчеству аборта!
В шестидесятые годы в Москве почти в каждой квартире на стене висел Хем – вместо иконы. Хемингуэй. «Праздник, который всегда со мной». Вот он нас всех и споил! Русскому главное, дать идею, и непременно заграничную, и хорошо бы разрушительную, и пошли слизывать как обезьяны. Под Хема спились все. Это считалось самым модным. Пили водку, «Чинзано», шампанское, джин с тоником, виски – в обиходе было выражение «до положения риз».
В дверь позвонили. Пришла мужская фигура котоватого типа с пятого этажа. Он стал всех приглашать:
– Сейчас все спускаемся ко мне и выпиваем за здоровье хозяина, за меня! Ура. Все вниз.
Я нырнула в ванную, попудрилась, пококетничала с собой в зеркале и вышла со словами:
– Так, все спускаемся на пятый этаж! Нас там ждут не дождутся! Все на день рождения!
Андрей из кухни тихо поманил меня пальчиком и сказал:
– Танечка, можно тебя на минуточку?
Я на «минуточку» вошла на кухню, он закрыл дверь и врезал мне так, что я, ударившись бедром о холодильник, оказалась распластанной на полу. Бедро становилось фиолетового цвета с желтизной, а «Танечка, можно тебя на минуточку» превратилась в ходячую фразу. В Андрее бурлила кровь прадеда Ивана из Тамбовской губернии, чисто мужицкий способ разговора с бабой. Бьет – значит любит!
Я сидела в кресле на одном боку бледная, с опухшими глазами. А у него как всегда – прости, прости, я не хотел, я так тебя ревную ко всем! А ты «на пятый этаж, на пятый этаж»! Ну куда ты все рвешься? Сиди дома. Будь скромнее, сдержанней!
«Сдержанней кого?» – спросила я и вскрикнула от боли. Ничего не стала объяснять и говорить о рукоприкладстве. Буря прошла – обида еще поднывала. Он поставил пластинку: «Кармен-сюита» Бизе-Щедрин. Принес мне чаю с пастилой. Чтобы скрыть волнение, откусила нежную пастилу и со страхом проговорила: «Андрюша, я беременна».
Он стоял и отрешенно смотрел на вертящуюся черную пластинку, потом задвинул машинально занавески, поправил скатерть на столе – чтобы лежала ровненько, – провел по книжной полке пальцем и палец поднес к моему носу – пыль! Пошел на кухню, взял тряпку, стал мелкими движениями протирать полку. Я молча сидела с фиолетовым бедром в кресле. Пошел в ванную – полилась вода.
– Тюнь, у нас есть шампунь или хорошее мыло? – крикнул он из ванной.
Я взяла из шкафа мыло, понесла в ванную.
– Помой мне голову…
Я вымыла ему голову, почти досуха вытерла полотенцем прекрасные волосы и вышла из ванной. Села на край стула с мокрым полотенцем и стала думать:
«Что же делать? Поселилось во мне зернышко, говорят, в форме трилистника, и все три листика с мордочкой Андрюшки. И с зернышком надо расстаться! Куда рожать? Ну куда? Мы вдвоем-то разобраться не можем! А втроем? У нас одни неврозы, комплексы, спазмы, нам надо лечиться, а не детей рожать. Представляю, как „бабушка“ Маша была бы счастлива от этой новости. А моей матери все равно».
«… Любовь, любовь!..» – звучала мелодия на черной вертящейся пластинке.
– Тюнечка, – вышел он из ванной с полотенцем на шее, – как говорят, любишь кататься – люби и с Анечкой возиться! – И засмеялся. – Только не делай трагедию. Тюнечка, хорошая моя девочка. Что мы с ним будем делать? Мы вдвоем-то разобраться не можем! А втроем? У нас одни неврозы, комплексы, спазмы, фиолетовые ножки… Нам лечиться надо, а не детей рожать. Представляю, мама была бы в восторге от этой новости! Тюнечка, мне очень больно это говорить, да ты сама понимаешь, надо подождать. У нас обязательно будут дети. Мы поженимся. Я угомоню маму до нового года, и мы поженимся. Ты мне нужна биологически, как рука, нога…
– Понимать-то я понимаю, но там ведь мордочка твоя поселилась. Жалко ведь…
– Тюнечка, не скреби мне по нервам… Перед новым годом вывесят распределение ролей. В новой пьесе. Два сатирика написали ее для нас с тобой. Ставить будет Магистр и хочет, чтобы мы с тобой играли главные роли. Ведь мы только начинаем нашу жизнь. Я все сделаю, поговорю с Варшавским, он врач, все устроит отлично… елки с палками… Не беспокойся, ты будешь в самых лучших условиях.
«Вот я сегодня предложил тебе жизнь и добро, смерть и зло, благословение и проклятие. Избери жизнь, дабы жил ты, и потомство твое, любил господа Бога твоего, слушал глас Его и прилеплялся к нему; ибо в этом жизнь твоя». Это говорил нам Господь Бог, а мы не слышали.
– А завтра, – продолжал Андрей, – поедем к зубному врачу Грише: у тебя дупло, у меня – дупло… Ой! Что это у тебя здесь на груди?
Я резко опустила голову вниз, чтобы посмотреть, – он схватил меня за нос. Мы засмеялись. А потом наступила тишина, и в темноте я слышала его скорбный голос:
– Я боюсь детей… что я могу им дать? Только тебе могу сказать, какое у меня было страдальческое детство: ведь никто и не подумает – сытый мальчик! Как я страдал, когда уезжали мать и отец, они уезжали всегда и оставляли меня с няней. Я был к ней привязан, но я чувствовал себя брошенным, я кричал от боли – так я хотел быть со своей матерью, так хотел, чтобы она не уезжала. Я так всегда орал в этот момент, все делал назло, все ломал, портил – это был протест. Мне нужна была рядом мать и никто заменить ее не мог. А потом, когда они приезжали, я опять был брошен. Главное место в ее жизни занимал театр. Поэтому я, наверное, и вырос таким психопатом. Ты меня никогда не бросишь? Нарисуй мне лицо, а то мне кажется, оно у меня исчезает…
И я, склонившись над ним (у нас была такая игра – рисовать лицо), указательным пальчиком в темноте нежно водила по его лбу, рисовала овал, щеки, брови, глаза, нос, ноздри, губы, уши… Уткнулась в его шею.
– Мне кажется, – сказал он шепотом, – меня никто никогда не любил так, как ты.
Схватил меня в охапку, и мы заснули тревожным сном.
Лежу на больничной койке в жару – температура 38,5. Плывут воспоминания детства, как мы летом жили на даче в Кратове, с мамой шли к поезду мимо озера с чудными букетами цветов – в Москву! В вагоне веселые, добрые люди в яркой летней одежде, и все, все с цветами! Вагон благоухает, особенно когда сирень или жасмин. Вдруг открывается раздвижная дверь, входит инвалид без ноги, на костылях, становится в позу и дурным голосом начинает петь:
Конечно, можно было бы оставить ребенка, но вот потом он так бы ходил по вагонам и пел. Папа! Папа! Кто бы мог себе представить, как страдают маленькие дети, когда у них нет папы. От обиды, от отчаяния все время разрывается сердце – мученическая доля. Я не хочу, чтобы мой ребенок страдал так, как я. Нет, нет, пусть я вся горю, пусть у меня льются слезы, пусть я вообще умру, но не произведу на свет несчастного.
У меня нет фигуры,
У меня нет лица,
Породила меня мама
Без посредства отца.
Помогите же мене
В этот трудный момент,
Заплатите моей маме
За меня – алимент!
В палату вошел Андрей. Сел на табуреточку.
– Танечка, я так страдаю из-за тебя. Господи, ну почему эта температура? Сейчас все выложу. Привез тебе из «Будапешта» яички с кремом, ты любишь, соки, котлеты, плавленый сыр.
– Это ты любишь, – тихим голосом сказала я.
– Паштет, апельсины почистить? – встал, осмотрелся и спросил: – Где у вас тут чаю можно налить?
– Ты хочешь чаю?
– Да! Я есть хочу, ничего не успел после репетиции.
– В коридоре, там есть чай.
Он вышел в коридор, принес два стакана чаю, и мы, постелив на стул чистое полотенце, накрыли, и он стал закусывать. Он ел плавленый сыр, паштет, пил чай с сахаром, говорил о кинопробах, о съемках, посмотрел на часы:
– Маленькая моя, я к тебе завтра приеду, если завтра не успею, то послезавтра. Что тебе привезти поесть?
– Что ты любишь, то и привези!
Я смотрела, как он выходит из палаты, потом, за дверью, через стекло он сделал мне веселую рожицу и исчез. «И ты будешь беременна и родишь ветер», – сказано в писании.
Сквозь стекло мелькнула длинная фигура Пепиты. Она приоткрыла дверь, увидела меня, улыбнулась и направилась к моей больничной койке.
– Сейчас Мирона встретила, – сказала она, усаживаясь на табуреточку. – Я тебе говорила, от него проку мало, а теперь еще – это. У тебя температура, воспалительный процесс. Не говори мне, что ты его любишь, все это не вещественно, фантазии. Главное, чтобы тебя любили и чтобы ты не лежала в больнице. Взяла бы да оставила ребенка.
– Нам еще рано.
– Вам! Ему рано! Ему всегда будет рано. Я бы на твоем месте оставила.
– Пепита, ты же знаешь, что я одна на свете… на 75 рублей зарплаты? А самое главное – у меня никогда не будет ребенка без отца. Ты вспомни историю, как мы искали моего папочку Архитектора.
Я закрыла глаза, оттого что стало невозможно видеть этот белый свет.
Когда мне было девять лет, мама в раздраженном состоянии, резко, чтобы было больнее, сказала мне, что у меня совсем другой отец, не тот, что у моего брата. Я молчала и даже не повела бровью. Но затаилась. Ночами плакала тихонько под одеялом от отчаяния, что он, мой папа, меня бросил и даже не поинтересуется: жива ли я, а я даже не знаю, как он выглядит. Может быть, для другого ребенка это – пустяк, а для меня – драма. Мама вышла замуж, и мы с братом оказались в омуте одиночества. Я бывала в театре, ездила в трамвае, ходила по улицам и гадала – вот стоит красивый, высокий! А вдруг это мой отец?! Ни он и ни я не знаем об этом? У меня началась навязчивая идея – мне кругом мерещились отцы, отцы, отцы! Как-то я пришла к кузену – художнику и рассказала о своих мучениях.
– А я знаю его телефон, – сказала мать Ядвига Петровна. – Мы же были знакомы.
На втором курсе театрального училища в декабре мы с Пепитой заперлись в кабинете марксизма-ленинизма (только этот кабинет был телефонирован). Звонила Пепита, так как я очень волновалась.
– Але, здрасьте… Это Николай Васильевич? С вами говорит ваша дочь!
– У меня нет никакой дочери! – бросил трубку.
Пепита покрылась вся красными пятнами:
– Нет, сволочь, ты у меня так не отделаешься! – и снова стала набирать номер. – Але! – сказала она угрожающим тоном, – Николай Васильевич? Так вот, это ваша дочь. Мне от вас ничего не надо: у меня все есть. Я просто хотела посмотреть на своего отца. Я думаю, каждый человек в жизни имеет на это право. Танюль, он бросил трубку…
– Не будем больше звонить, бог с ним, – сказала я с тяжелым вздохом.
А через несколько дней Ядвига Петровна прилетела ко мне в училище, дело было на Николу, 19 декабря, и сказала взволнованно: «Танечка, тебя разыскивает отец! Он велел сегодня же тебя привезти! Едем». И мы поехали. На Арбате я купила мелких бордовых хризантем – ведь у него именины! И через час я его увидела. Я так рыдала, со мной была настоящая истерика, накопившаяся боль за двадцать лет залила всю хрустальную вазу с трюфелями. Он говорил, что он не виноват, что это мама… Я же не прокурор – кто прав, кто виноват, мне просто больно! Господи, как мне больно жить!
Я открыла глаза, жутко болела голова, я вся горeла… С кем я разговаривала? Пепита исчезла.
Тут я увидела несущуюся Пепиту с двумя стаканами чаю:
– Танюль, давай покушаем что-нибудь, я тебе курочку принесла, чайку попьем… – шевелила она пухленьким ротиком и смотрела на меня глазами-пуговками.
Отхлебывали чай в больничной палате, у меня текли слезы из глаз, и я говорила:
– «Иметь детей – кому ума недоставало!» Не хочу, чтобы мой ребенок так страдал, как я, не хочу детей. Мне Андрей сказал: я отношения с тобой приравниваю к творчеству, значит, ты ближний первой степени родства.
– Отношения приравнивает к творчеству? – переспросила Пепита. – К творчеству аборта!
Глава 22
ТАНГО У АЛЕКСАНДРОВА
– Мне, пожалуйста, три метра крепдешина, вот этот, в клеточку черную с белым.
Еду на троллейбусе в театр в пошивочный цех – шить к Новому году платье. Щеки рдеют от волнения при мысли, что мы с Андреем идем вместе встречать Новый год в Дом актера! Щеки рдеют, а в воображении реет фасон платья – черная с белым клеточка – шахматная доска. Это самое модное. Лаковые черные туфли у меня есть. Родители Андрея будут сидеть за одним столом, а мы с Варшавским и его девушкой Леной – за другим. И прицепить круглые перламутровые клипсы.
В пошивочном цехе в театре смерили грудь, плечи, длину. Фасон – летящий колокольчик и рукава летящие, все это оторочено черной каймой, скроено по косой, и получаются летящие ромбы.
Андрей ждал внизу. Мрачнее тучи. Молча доехали до Петровки. Он долго ходил по квартире в трусах и майке, на переносице у него собрались морщины-сердитки.
– Чек нам свинью подбросил под Новый год: не дал играть в пьесе «Банкет» с Магистром. Завтра вывесят распределение – нас там нет! Он ненавидит Магистра, всех, кто у него играет в «Доходном месте», которое на грани снятия.
Мы были очень расстроены. Андрей тогда не знал, что «Доходное место» – первый и последний спектакль, который он выпустил с Магистром. Никогда в жизни он больше не будет репетировать с ним на сцене ни одного спектакля! Зависть и злая воля Чека не подпустят их близко друг к другу. Чек – проницательный и хитрый – понимал, что Андрей – избранник судьбы, и если рядом с ним стоять, то и ему, Чеку, перепадет немного блеска, а если быть умным, то и больше половины. И весь он будет в блестках, блестках, блестках за чужой счет!
Новый год – суета, беготня, магазины, трата денег. Мироновой с Менакером я купила в подарок маленький домик со зверюшками, пнем, грибами, мхом и градусником – она очень любила такие вещи. Этот градусник в декорациях по сей день висит на даче в Пахре. Андрюше добыла всю в золоте старинную машинку – он их обожал, как ребенок, и коллекционировал, катал по столу, любовался, отойдя, издалека, каждый день с них вытирал пыль.
В Доме актера на улице Горького в большом зале стояло множество столов, покрытых белыми скатертями, на каждом столе стояла маленькая свечка. Все толкались, здоровались, махали кому-то руками, целовались в губы, как это любят актеры. Потом все расселись за свои столы провожать старый год.
– Таня, подойди к маме, я прошу тебя! – сказал Андрей и сделал такую физиономию, что пришлось идти. Как только я подошла к столу, мама сразу насторожилась и «подняла ушки». В ее психике была одна, но очень большого размера ахиллесова пята – она смертельно боялась плохого и подлого отношения к ней, какое и продемонстрировал ей случай в детстве, в школе с Риткой Ямайкер. Теперь она была бдительна и на всякий случай старалась опередить любого человека с его подлыми мыслями и движениями души. Когда я подошла к их столу, в ней появилось опять что-то от тапира.
– Добрый вечер! С наступающим вас Новым годом! Вот от меня небольшой новогодний подарок. Мария Владимировна, вы прелестно выглядите, вам так идет эта прическа. Вы, как говорят французы про себя: «Лё же несс этернель – я вечно молодая!» И вы вечно молодая! Пусть в этот год исполнятся все ваши тайные желания! Вы будете на бумажках загадывать желания? Мы – будем, уже приготовили бумагу, только она очень толстая, придется глотать этот картон!
– Я тоже буду глотать картон, потому что у меня желание сложное, – сказала с подтекстом мама.
«Наверное, будет загадывать, чтобы я исчезла с горизонта, испарилась или сдохла», – подумала я, а вслух добавила:
– Сложные лучше не загадывать, чтобы год не усложнять!
Тут нам на помощь пришел Менакер:
– Танька, ты мне так напоминаешь мою молодость, это шахматное платье, твои глаза, я был влюблен в такую девочку, когда мне было пятнадцать лет. – Жена пресекла его монолог взглядом, и я, улучив момент, ретировалась. «Здрасьте, здрасьте, здрасьте, здрасьте», – пробиралась я мимо столиков.
– Все нормально, – сказала я Андрею, села за стол, и тут началось блямканье курантов, и мы быстро, быстро, волнуясь, стали писать на клочках бумаги желания. Затем стали бить часы двенадцать раз. За это время мы должны были свернуть бумажки, сжечь их, пепел бросить в шампанское и выпить шампанское и пепел желания до дна!
– Ура! С Новым годом! – орал весь зал.
Андрей вынул из грудного кармана маленький сверточек и вручил мне. Я развернула – тоненькое золотое колечко с рубином! И сразу надела его на палец. Тут же разыграли беспроигрышную лотерею. Я выиграла термос и только посмотрела на Андрея, надеясь пойти с ним танцевать, как услышала:
– Танечка, пойди к маме, ну прошу тебя!
Я взяла свой термос и направилась к маме, без комментариев.
– С Новым годом! С Новым годом!
– И вас также, – ответила мама. – Проглотили свой картон?
– Проглотила, лучше бы было больше пепла, чем шампанского. Я не люблю сладкое. Мне нравится «брют».
– Где вы воспитывались, что привыкли к «брюту»?
– Меня воспитала улица и немного школа, – ответила я, медленно помахивая своими ресницами с мылом и пудрой. – Вот вам еще подарок – термос. Пусть он сохраняет тепло для вас вечно. Посмотрите, очень красивый, с птичками. Извините, меня ждут танцы.
Она незаметно глазами скользнула по моему кольцу, засекла, но я повернулась и быстро убежала.
Наш стол уже оброс друзьями-артистками, пили один бокал за другим, Андрей был в ударе и шутил:
– Михаил Светлов был влюблен в некую Лизу Метельскую и написал ей экспромт: «И если Пушкин был огончарован, то я, друзья, признаться – ометелен!» Я тоже написал экспромт: «И если Пушкин был огончарован, то я, друзья, признаться, объегорен!»
Через несколько дней «объегоренный» артист Миронов после «Дон Жуана» спустился в раздевалку, там стоял космонавт Егоров с улыбающейся Синеглазкой, в которую Андрей был влюблен и мыл ей туфли молоком. Она стояла красивая в пушистой шубе. Они поздравили Андрея со спектаклем и ушли.
– Что ты дрожишь? Ты ее увидела и задрожала! Не бойся, не дрожи, я ее совсем не люблю… как странно. Я люблю тебя. Седьмого поедем на дачу – у мамы день рождения. У нас есть несколько свободных дней – побудем там.
По узенькой тропиночке в снегу пробирались на дачу. День рождения прошел спокойно, ели индейку. По традиции: мама Марии Владимировны Елизавета Ивановна всегда готовила индейку на Рождество и на день рождения Маруси. Расходились гости – надевали шубы, шарфы, шапки… Зиновий Гердт предложил Маше с Сашей: пойдемте, пройдемся, чудная ночь.
– Я не могу идти: у меня ноги болят, – сказала Маруся.
Гердт ласково посоветовал:
– Ты садись, Маша, на метлу и лети!
Маша не обиделась, ей нравилось, что ее зовут голубоглазой ведьмой. Без десяти двенадцать, проводив гостей, допивали чай, и вдруг Мария Владимировна спросила:
– Таня, когда у вас день рождения?
– Через десять минут.
–Как это?
– У вас 7 января день рождения, а у меня – 8 января. Сейчас без десяти двенадцать, значит, через десять минут.
Она вынесла мне из своей комнаты коробку шоколадных конфет, достали зеленые рюмки из стекла и в двенадцать часов выпили рябиновой за мое здоровье. «Бойся данайцев, дары приносящих», – думала я, глядя на коробку конфет.
На следующее утро в белых лучах зимнего солнца она опять маршировала на месте, крутила головой, руки вверх – в стороны, вверх – в стороны и опять шаг на месте. Уехали с Менакером в Москву. Мы остались вдвоем.
Несемся на лыжах по просеке, снег пушистый, глаза болят от белизны. Стая лосей с лосенком. Стоят в метре от нас и смотрят, мол, что это за странные животные на лыжах и с палками? Трамплины… лететь с них одно наслаждение. Андрей и здесь неуемный, как во всем – взбирается и взбирается на гору, чтобы опять лететь в воздухе, плавно приземлиться на лыжню и еще долго скользить по инерции. Разгоряченные, красные добираемся до дачи. Он скорей в душ, я – на кухню. Садимся перед горящим камином в старых махровых халатах, он – в своем, я – в менакеровском, наливаем из маминой бутылки рябиновой, трещат дрова, пылает огонь.
– Танечка, с днем рождения! – мы чокаемся, и каким-то чудом у меня на коленях оказывается флакон французских духов «Фамм». Андрей включил приемник и говорит:
– Сейчас тебе по радио тоже что-нибудь подарят!
И действительно дарят! Как по волшебству он попал на волну, а там – Пушкин!
– Видишь, тебя Александр Сергеевич тоже поздравил с днем рождения. – Мы молчим, смотрим на огонь, пьем рябиновую… Нам хорошо и спокойно. На следующее утро он кричит из ванной:
– Таня, ну я же тебе говорил, что пасту надо из тюбика выдавливать снизу!
Садится за книгу и начинает учить вчерашнее стихотворение Пушкина «Из Пиндемонти». Вытягивает руку вверх, декламирует как поэт… Это стихотворение войдет в главу «Самые счастливые дни нашей жизни». Потом опять лыжи, просеки, лоси, трамплины, камины… Мчимся по дороге в Москву. Он говорит заговорщицким тоном: «Я хочу купить машину. Не могу же я все время ездить на машине Червяка. Мне надо денег подзанять. Половину, ну… кое-что мне дают родители, а остальные… Поедем на этой неделе к Александрову, ты знаешь его, он друг нашего дома. У него – он реставратор – на углу Садового кольца и Калининского проспекта мастерская. Будем на него влиять, чтобы дал денег в долг».
По коридору четвертого этажа ползла женщина – руки втянуты и приподняты в воздухе, ноги вытянуты в воздухе – йоговская поза, шевелит только животом. Доползла до кабинета Чека – живот натерла до одной большой мозоли. Вползла. Выползла, встала и направилась к лифту с пьесой под мышкой. Клара – новый режиссер, женщина. «Малыш и Карлсон»! Новая пьеса. Начинаются репетиции. Ставит Клара. Перед репетицией назначена читка пьесы. Пьесу читает перед труппой артист Миронов. Наверное, уже никто не помнит – это была выдающаяся читка! Андрей был заряжен счастьем и вдохновением так, что прочел пьесу на одном дыхании на самой высокой внутренней ноте «ля»! Ему было близко озорство и детство Малыша и Карлсона. И мелодия детского страдания была им прекрасно вплетена в сказку. К сожалению, я получила роль Бетан, сестры Малыша, в этом спектакле.
Что «к сожалению» – стало ясно с первой репетиции. Я была «отравлена» Магистром. «Вы вызывающе талантливы!» – эта фраза была брошена ему, как букет цветов на премьеру. На его репетициях мы попадали в зону, где отсутствовал закон гравитации, а здесь – «рожденный ползать – летать не может». Здесь – каша, хаос, невнятица, все приземлено, бытово, обыденно. Тьфу! Конечно, с ободранным брюхом не взлетишь, а будешь еще больше обдирать его для своего хозяина. А хозяин дает команду – служить! Служить! И разлагаться вместе, чтобы одному не было обидно! Бедная Клара! Ей надо было зарабатывать деньги, и она за это служила и разлагалась! Бегала по магазинам для Чека и зеленоглазой Зины, готовила обеды, чистила рыбу… В общем, стала подданной.
После этих репетиций я стала физически заболевать. Тут уж пахло не ролью, а приговором к роли. И тут на сцену жизни выходит Александров.
Мастерская. Одна стена полностью завешана иконами. Ему пятьдесят с лишним лет. Статный, породистый, с военной выправкой (бывший чекист, разведчик), он водил нас с Андрюшей по мастерской и рассказывал, чуть грассируя, чем отличается икона XIV века от иконы XVI.
Еду на троллейбусе в театр в пошивочный цех – шить к Новому году платье. Щеки рдеют от волнения при мысли, что мы с Андреем идем вместе встречать Новый год в Дом актера! Щеки рдеют, а в воображении реет фасон платья – черная с белым клеточка – шахматная доска. Это самое модное. Лаковые черные туфли у меня есть. Родители Андрея будут сидеть за одним столом, а мы с Варшавским и его девушкой Леной – за другим. И прицепить круглые перламутровые клипсы.
В пошивочном цехе в театре смерили грудь, плечи, длину. Фасон – летящий колокольчик и рукава летящие, все это оторочено черной каймой, скроено по косой, и получаются летящие ромбы.
Андрей ждал внизу. Мрачнее тучи. Молча доехали до Петровки. Он долго ходил по квартире в трусах и майке, на переносице у него собрались морщины-сердитки.
– Чек нам свинью подбросил под Новый год: не дал играть в пьесе «Банкет» с Магистром. Завтра вывесят распределение – нас там нет! Он ненавидит Магистра, всех, кто у него играет в «Доходном месте», которое на грани снятия.
Мы были очень расстроены. Андрей тогда не знал, что «Доходное место» – первый и последний спектакль, который он выпустил с Магистром. Никогда в жизни он больше не будет репетировать с ним на сцене ни одного спектакля! Зависть и злая воля Чека не подпустят их близко друг к другу. Чек – проницательный и хитрый – понимал, что Андрей – избранник судьбы, и если рядом с ним стоять, то и ему, Чеку, перепадет немного блеска, а если быть умным, то и больше половины. И весь он будет в блестках, блестках, блестках за чужой счет!
Новый год – суета, беготня, магазины, трата денег. Мироновой с Менакером я купила в подарок маленький домик со зверюшками, пнем, грибами, мхом и градусником – она очень любила такие вещи. Этот градусник в декорациях по сей день висит на даче в Пахре. Андрюше добыла всю в золоте старинную машинку – он их обожал, как ребенок, и коллекционировал, катал по столу, любовался, отойдя, издалека, каждый день с них вытирал пыль.
В Доме актера на улице Горького в большом зале стояло множество столов, покрытых белыми скатертями, на каждом столе стояла маленькая свечка. Все толкались, здоровались, махали кому-то руками, целовались в губы, как это любят актеры. Потом все расселись за свои столы провожать старый год.
– Таня, подойди к маме, я прошу тебя! – сказал Андрей и сделал такую физиономию, что пришлось идти. Как только я подошла к столу, мама сразу насторожилась и «подняла ушки». В ее психике была одна, но очень большого размера ахиллесова пята – она смертельно боялась плохого и подлого отношения к ней, какое и продемонстрировал ей случай в детстве, в школе с Риткой Ямайкер. Теперь она была бдительна и на всякий случай старалась опередить любого человека с его подлыми мыслями и движениями души. Когда я подошла к их столу, в ней появилось опять что-то от тапира.
– Добрый вечер! С наступающим вас Новым годом! Вот от меня небольшой новогодний подарок. Мария Владимировна, вы прелестно выглядите, вам так идет эта прическа. Вы, как говорят французы про себя: «Лё же несс этернель – я вечно молодая!» И вы вечно молодая! Пусть в этот год исполнятся все ваши тайные желания! Вы будете на бумажках загадывать желания? Мы – будем, уже приготовили бумагу, только она очень толстая, придется глотать этот картон!
– Я тоже буду глотать картон, потому что у меня желание сложное, – сказала с подтекстом мама.
«Наверное, будет загадывать, чтобы я исчезла с горизонта, испарилась или сдохла», – подумала я, а вслух добавила:
– Сложные лучше не загадывать, чтобы год не усложнять!
Тут нам на помощь пришел Менакер:
– Танька, ты мне так напоминаешь мою молодость, это шахматное платье, твои глаза, я был влюблен в такую девочку, когда мне было пятнадцать лет. – Жена пресекла его монолог взглядом, и я, улучив момент, ретировалась. «Здрасьте, здрасьте, здрасьте, здрасьте», – пробиралась я мимо столиков.
– Все нормально, – сказала я Андрею, села за стол, и тут началось блямканье курантов, и мы быстро, быстро, волнуясь, стали писать на клочках бумаги желания. Затем стали бить часы двенадцать раз. За это время мы должны были свернуть бумажки, сжечь их, пепел бросить в шампанское и выпить шампанское и пепел желания до дна!
– Ура! С Новым годом! – орал весь зал.
Андрей вынул из грудного кармана маленький сверточек и вручил мне. Я развернула – тоненькое золотое колечко с рубином! И сразу надела его на палец. Тут же разыграли беспроигрышную лотерею. Я выиграла термос и только посмотрела на Андрея, надеясь пойти с ним танцевать, как услышала:
– Танечка, пойди к маме, ну прошу тебя!
Я взяла свой термос и направилась к маме, без комментариев.
– С Новым годом! С Новым годом!
– И вас также, – ответила мама. – Проглотили свой картон?
– Проглотила, лучше бы было больше пепла, чем шампанского. Я не люблю сладкое. Мне нравится «брют».
– Где вы воспитывались, что привыкли к «брюту»?
– Меня воспитала улица и немного школа, – ответила я, медленно помахивая своими ресницами с мылом и пудрой. – Вот вам еще подарок – термос. Пусть он сохраняет тепло для вас вечно. Посмотрите, очень красивый, с птичками. Извините, меня ждут танцы.
Она незаметно глазами скользнула по моему кольцу, засекла, но я повернулась и быстро убежала.
Наш стол уже оброс друзьями-артистками, пили один бокал за другим, Андрей был в ударе и шутил:
– Михаил Светлов был влюблен в некую Лизу Метельскую и написал ей экспромт: «И если Пушкин был огончарован, то я, друзья, признаться – ометелен!» Я тоже написал экспромт: «И если Пушкин был огончарован, то я, друзья, признаться, объегорен!»
Через несколько дней «объегоренный» артист Миронов после «Дон Жуана» спустился в раздевалку, там стоял космонавт Егоров с улыбающейся Синеглазкой, в которую Андрей был влюблен и мыл ей туфли молоком. Она стояла красивая в пушистой шубе. Они поздравили Андрея со спектаклем и ушли.
– Что ты дрожишь? Ты ее увидела и задрожала! Не бойся, не дрожи, я ее совсем не люблю… как странно. Я люблю тебя. Седьмого поедем на дачу – у мамы день рождения. У нас есть несколько свободных дней – побудем там.
По узенькой тропиночке в снегу пробирались на дачу. День рождения прошел спокойно, ели индейку. По традиции: мама Марии Владимировны Елизавета Ивановна всегда готовила индейку на Рождество и на день рождения Маруси. Расходились гости – надевали шубы, шарфы, шапки… Зиновий Гердт предложил Маше с Сашей: пойдемте, пройдемся, чудная ночь.
– Я не могу идти: у меня ноги болят, – сказала Маруся.
Гердт ласково посоветовал:
– Ты садись, Маша, на метлу и лети!
Маша не обиделась, ей нравилось, что ее зовут голубоглазой ведьмой. Без десяти двенадцать, проводив гостей, допивали чай, и вдруг Мария Владимировна спросила:
– Таня, когда у вас день рождения?
– Через десять минут.
–Как это?
– У вас 7 января день рождения, а у меня – 8 января. Сейчас без десяти двенадцать, значит, через десять минут.
Она вынесла мне из своей комнаты коробку шоколадных конфет, достали зеленые рюмки из стекла и в двенадцать часов выпили рябиновой за мое здоровье. «Бойся данайцев, дары приносящих», – думала я, глядя на коробку конфет.
На следующее утро в белых лучах зимнего солнца она опять маршировала на месте, крутила головой, руки вверх – в стороны, вверх – в стороны и опять шаг на месте. Уехали с Менакером в Москву. Мы остались вдвоем.
Несемся на лыжах по просеке, снег пушистый, глаза болят от белизны. Стая лосей с лосенком. Стоят в метре от нас и смотрят, мол, что это за странные животные на лыжах и с палками? Трамплины… лететь с них одно наслаждение. Андрей и здесь неуемный, как во всем – взбирается и взбирается на гору, чтобы опять лететь в воздухе, плавно приземлиться на лыжню и еще долго скользить по инерции. Разгоряченные, красные добираемся до дачи. Он скорей в душ, я – на кухню. Садимся перед горящим камином в старых махровых халатах, он – в своем, я – в менакеровском, наливаем из маминой бутылки рябиновой, трещат дрова, пылает огонь.
– Танечка, с днем рождения! – мы чокаемся, и каким-то чудом у меня на коленях оказывается флакон французских духов «Фамм». Андрей включил приемник и говорит:
– Сейчас тебе по радио тоже что-нибудь подарят!
И действительно дарят! Как по волшебству он попал на волну, а там – Пушкин!
В душе такой полет счастья, что хочется плакать, я знаю – и ему тоже: ведь мы втроем, с нами Пушкин!
Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
… И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов…
Иная, лучшая, потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа —
Не все ли нам равно? Бог с ними.
Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
Вот счастье! вот права…
– Видишь, тебя Александр Сергеевич тоже поздравил с днем рождения. – Мы молчим, смотрим на огонь, пьем рябиновую… Нам хорошо и спокойно. На следующее утро он кричит из ванной:
– Таня, ну я же тебе говорил, что пасту надо из тюбика выдавливать снизу!
Садится за книгу и начинает учить вчерашнее стихотворение Пушкина «Из Пиндемонти». Вытягивает руку вверх, декламирует как поэт… Это стихотворение войдет в главу «Самые счастливые дни нашей жизни». Потом опять лыжи, просеки, лоси, трамплины, камины… Мчимся по дороге в Москву. Он говорит заговорщицким тоном: «Я хочу купить машину. Не могу же я все время ездить на машине Червяка. Мне надо денег подзанять. Половину, ну… кое-что мне дают родители, а остальные… Поедем на этой неделе к Александрову, ты знаешь его, он друг нашего дома. У него – он реставратор – на углу Садового кольца и Калининского проспекта мастерская. Будем на него влиять, чтобы дал денег в долг».
По коридору четвертого этажа ползла женщина – руки втянуты и приподняты в воздухе, ноги вытянуты в воздухе – йоговская поза, шевелит только животом. Доползла до кабинета Чека – живот натерла до одной большой мозоли. Вползла. Выползла, встала и направилась к лифту с пьесой под мышкой. Клара – новый режиссер, женщина. «Малыш и Карлсон»! Новая пьеса. Начинаются репетиции. Ставит Клара. Перед репетицией назначена читка пьесы. Пьесу читает перед труппой артист Миронов. Наверное, уже никто не помнит – это была выдающаяся читка! Андрей был заряжен счастьем и вдохновением так, что прочел пьесу на одном дыхании на самой высокой внутренней ноте «ля»! Ему было близко озорство и детство Малыша и Карлсона. И мелодия детского страдания была им прекрасно вплетена в сказку. К сожалению, я получила роль Бетан, сестры Малыша, в этом спектакле.
Что «к сожалению» – стало ясно с первой репетиции. Я была «отравлена» Магистром. «Вы вызывающе талантливы!» – эта фраза была брошена ему, как букет цветов на премьеру. На его репетициях мы попадали в зону, где отсутствовал закон гравитации, а здесь – «рожденный ползать – летать не может». Здесь – каша, хаос, невнятица, все приземлено, бытово, обыденно. Тьфу! Конечно, с ободранным брюхом не взлетишь, а будешь еще больше обдирать его для своего хозяина. А хозяин дает команду – служить! Служить! И разлагаться вместе, чтобы одному не было обидно! Бедная Клара! Ей надо было зарабатывать деньги, и она за это служила и разлагалась! Бегала по магазинам для Чека и зеленоглазой Зины, готовила обеды, чистила рыбу… В общем, стала подданной.
После этих репетиций я стала физически заболевать. Тут уж пахло не ролью, а приговором к роли. И тут на сцену жизни выходит Александров.
Мастерская. Одна стена полностью завешана иконами. Ему пятьдесят с лишним лет. Статный, породистый, с военной выправкой (бывший чекист, разведчик), он водил нас с Андрюшей по мастерской и рассказывал, чуть грассируя, чем отличается икона XIV века от иконы XVI.