Страница:
«Он займет мое место, – подумала она, проснувшись в слезах, – и надо сделать все, чтобы этого не случилось!» Тут же зазвонил телефон. На ловца и зверь бежит. По ту сторону провода болтливая знакомая принесла на хвосте новость: «Ой, летом была на юге, в Гаграх, это такая сказка, единственное „но“ – галька вместо песка, изныли все подошвы ног. Кстати, видела каждый день на пляже вашу Таню… Андрюшину… очень хорошая девочка, с хорошей фигуркой, все время смеется, вокруг ходил Юлиан Семенов». У Марии Владимировны мгновенно щелкнул в голове включатель, и она сосредоточенно уставилась в неведомую даль. Обработав информацию в своей мозговой лаборатории, она с удовлетворением вздохнула. На следующий день ничего не подозревающий Андрей открыл дверь с медной табличкой на Петровке, 22. Мама вышла из кухни опять же в халате с мясорубкой в руках. Мясорубка была так накалена и пропитана агрессивностью своей хозяйки, что казалось, сейчас откроет пулеметную очередь.
– Мама, что случилось? – испуганно спросил Андрей.
– Я всегда знала, что ты сволочь (сволочь это было своеобразным объяснением в любви), но что до такой степени дурак, не предполагала! В кого? – завопила она.
– Да в чем дело, мама?
– В том, что этот ребенок не от тебя! А от Юлиана Семенова! – выпалила она. – Вся Москва знает, кроме тебя! Ты что, хочешь стать посмешищем?
– Это неправда!
– Идиот! Именно это и правда! Кто на юге отказывается от романчика, да еще с Семеновым! В кого ты такой идиот?!
Ночью Андрею снились кошмары. Он три раза скатывался с кровати под стол и совершенно разбитый пришел на репетицию. После репетиции он ворвался ко мне на Арбат с измученным лицом, у него тряслись руки:
– Ты должна немедленно, пока не поздно, сделать аборт!
– Что?
– Я тебе повторяю, – кричал он как невменяемый, – ты должна немедленно сделать…
– Хватит! – оборвала его я.
– Завтра должна сделать! – продолжал он. – Иначе будет страшное.
– Не надо меня пугать, пожалуйста, что ты как с цепи сорвался?
– Ты в Гаграх с Семеновым, и ребенок не от меня… – еле выговорил он.
– Ты бредишь, не приходя в сознание. Я тебе рассказала все! Я тебе писала, хотела, чтобы ты приехал. Да мы ни одной минуты там не были наедине, только когда плавали в море. И всего лишь от того, что я ему нравилась и он мне нравился, я не могла забеременеть. Люблю я одного тебя. И ты это знаешь. И меня ты знаешь и знаешь, что я не умею притворяться. Неужели ты думаешь, что я способна на такое коварство и низость?
– Нет! Вся Москва говорит об этом!
– Ерунда! Не вся Москва, а несколько сплетниц.
– Нет! Ты должна это сделать! – И он до боли сжал мне руку.
– Не смей делать мне больно! И слушай меня внимательно. На известном всем «Титанике» везли мумию египетской прорицательницы очень древней династии фараонов. Покой мумии охраняли священные амулеты с изображением бога Озириса с надписью: «Очнись от своего обморока, в котором ты находишься, и один взгляд твоих глаз восторжествует над любыми кознями против тебя». Саркофаг с мумией был запечатан и охранялся. Один из помощников капитана поддался искушению и вскрыл саркофаг. Он нарушил табу. «Титаник» пошел ко дну. И совсем не из-за айсберга! Женщина, которая носит в себе ребенка, – тоже табу. С ней нельзя плохо обращаться. А кто посмеет – пойдет ко дну. Очнись от обморока. У тебя гипноз неведения.
Я даже представить себе тогда не могла, что автором этого коварного сочинения была его мать. Да и он тоже. Зазвенел входной звонок, кто-то из соседей открыл, и без стука на пороге моей комнаты оказалась домработница Марии Владимировны Катя, маленького роста, шепелявая в застиранном шерстяном красном платке. Юркнула в комнату, быстро все оглядела и стала лопотать:
– Я… тута… меня Мария Владимировна послала… за Андрюшею и проверить, чисто ли у тебя? Пыль-то небось есть.
– Кать, ты садись, может, чаю хочешь? – спросила я у нее.
– Нет, – сказала она, переминаясь с ноги на ногу в страшных ботинках. – Я не могу задерживаться, а то мене влетит! Я его должна забрать.
– Забирай! Заверни во что-нибудь!
– Чаво?
– Ничаво! – передразнила я ее.
Андрей сидел красный, злой, вдруг встал и выпихнул бедную Катю за дверь, матерясь, коленом в зад. Я мечтала только, чтобы он без крика и без рук скорее ушел. Меня клонило в сон. Я положила голову на подушку, свернулась калачиком и закрыла глаза, дав ему полную свободу выбора. Он схватил куртку и вылетел из квартиры.
С этого дня я поняла: ждать мне от «них» хорошего – нечего. Плетью обуха не перешибешь! У меня в характере не просматривалась машина класса «Бульдозер», как у Марии Владимировны, и я не владела такими приемами, как она. Я даже не знала о них. Поэтому решила тихо уклониться в сторону. Мне даже пришла в голову мысль уехать! Но куда? И, главное, на какие деньги? Ведь в театре я получала копейки. Атака началась с другого фланга. Позвонила Цыпочка и милым голосом пригласила меня погулять – совсем как в Питере, только тема другая.
– Танечка, – сказала она, улыбаясь, и на щеках появились обворожительные ямочки. – Танечка, сделай аборт! Это необходимо. Тогда он на тебе женится!
Я всплеснула руками:
– Как вы могли догадаться, что я мечтаю выйти замуж за человека, который через вас, как через посредника, предлагает мне убить своего ребенка?
– Это не он, то есть… я хотела сказать, почему так резко – убить?
– До свидания! – помахала я ручкой и зашагала по мокрому асфальту Арбата.
В театре на женском втором этаже навстречу мне шла Пельтцер и кричала:
– Ребенка захотела! Ты что – над ним издеваешься? Сделай аборт, твою мать! – и задела по животу: как секретарь парторганизации имела на это право. Впрочем, не только она – на женском этаже задевали по моему животу все, кому было не лень.
– Егорова! Тебя вызывает Чек. В кабинет! – сообщает помощник режиссера Елизавета Абрамовна. Поднимаюсь на четвертый этаж – вхожу.
– Садись, Таня, – говорит он, поглаживая свою лысину. Притворно вздохнул и начал: – Видишь ли, я хочу тебе посоветовать – сделай аборт! Сделай, и я тебе дам роль Вертолетской!
Эта роль была эпизодом в дешевеньком спектакле «Женский монастырь».
– Вы знаете, что-то мне эта роль не очень нравится, – не успела я начать торговаться, как открылась дверь, энергично вошла зеленоглазая Зина и, как милиционер, спросила:
– Давайте разберемся! Что он тут тебе советует?
– Аборт советует сделать в обмен на роль Вертолетской.
Она обдала его презрительным взглядом и сказала:
– Не слушай никого. Пойдем отсюда. Рожай, я тебе помогу. – Взяла меня за руку и вывела из кабинета.
Боевые действия закончились, наступила тишина. Малюсенький вовсю развивался, и тема аборта перестала фигурировать. Начался новый этап в жизни. Андрея мотало в разные стороны. Когда его приматывало ко мне на Арбат, он кидался в ноги: «Прости, прости, я так тебя… вас люблю… я кретин!». Смотрел на часы, говорил, что малюсенькому пора спать, на ходу сочинял колыбельную песенку, пел, а потом мы тихо сидели, пили чай с малиновым вареньем, горел маленький свет, было уютно и тепло.
Однокурсница Маша Вертинская прислала мне в поддержку беременное платье, прелестное – темно-зеленое в желтых мимозах. Мы с Андреем продолжали ездить в гости, я всегда сидела поодаль, повернув глаза внутрь себя, а Андрей, смеясь, рассказывал всем:
– Танечка надела это беременное платье на следующий день!
Он вдохновенно читал стихи, входил в новую роль отца и, встретив однажды на улице красавицу Марию Васильевну Брунову, таинственно улыбаясь, сказал:
– У Танечки сейчас такой период – она вяжет. Какие прекрасные шали она вяжет и как быстро! Хотите?
Вдруг все изменилось. На Петровке атака Андрея достигла апогея, мамой был сделан укол в орган воли, и мама подожгла бикфордов шнур.
В Москве в артистической среде появилась некая Регина, с королевским именем и душой прачки. Она работала в УПДК, была крайне нехороша собой, даже не так нехороша, как что-то отвратительное лежало на ее лице. Она была стукачкой и просочилась в кинотеатральную среду, одновременно ловя информацию и жениха. Задаривала всех дорогими подарками, становясь таким образом желанной в каждом доме, устраивала обеды со жратвой из своего посольско-дипломатического управления, с блоками «Мальборо», за одну пачку которого не очень морально устойчивый гость мог ей и отдаться. Не ведая того, она стала жертвой стратегии и тактики Марии Владимировны.
Однажды, получив дорогой подарок, Мария Владимировна сообразила, что сразу может убить двух зайцев. Наполучить подарков на всю оставшуюся жизнь и одновременно жахнуть в меня, беременную, ядром из Царь-пушки – свести Регину с Андреем. Она намекала стукачке, что, мол, мечтает иметь такую невестку, и та профессиональным жестом развешивала уши и ввозила в квартиру телеги презентов.
Приближался Новый год. Андрей пулеметной речью сообщил мне:
– Так, все меняется, сейчас ничего не могу тебе сказать, все в напряжении, время покажет, а пока я исчезаю на неопределенное время.
Доброжелатели сообщили по телефону, что мама, папа, Андрей и стукачка будут встречать семейный праздник на даче в Пахре.
31 декабря я нарядила елку, съела мандаринов под аккомпанемент воображения – как они там расселись за столом, на даче, наливают шампанское, смеются надо мной, а мама все приговаривает: «Она ни копейки не получит!». Мандарины оказались вкусные, без косточек, а воображение – горькое. Легла в постель, почитала Цветаеву: «Враз обе рученьки разжал – жизнь выпала копейкой ржавою!» – и заснула, не дождавшись полуночи.
Утром приехала мама, я еле успела натянуть на себя широкий халат, чтобы она не заметила мой живот. Она и не заметила. Навестил Миша Туровский с огромной сумкой фруктов. Тут же я выскочила из комнаты в ванную, разрыдалась от добра, умылась и вернулась назад.
Утром 2 января ко мне вошел совершенно незнакомый человек. Он был очень статичен. Не раздеваясь прислонился к стене. Молчал. Я вглядывалась в искаженное, даже нельзя сказать лицо – это была овальная плоскость, на которой, потеряв свои места, метались уши, нос, брови, глаза, губы… Умные люди говорят, что самые страшные болезни те, которые искажают человеческие лица. Я с трудом узнала Андрея. Передо мной стоял тяжелобольной человек. Видно, «ядро из царь-пушки» сильно садануло его по совести, и от взрывной волны с лица выскочили все черты и разбежались в разные стороны.
– Я нарушил табу. Мне приходит конец. «Титаник» теперь неизбежно должен пойти ко дну, – сказал он чужим, глухим голосом. – Зачем я это сделал? Почему я это сделал?! Но уже поздно! Все свершилось! Этого мне никогда уже не переделать! – кричал он в ужасе. Бросился к часам, стал неистово переводить стрелки назад, опустился на стул. – Нет… ничего нельзя сделать. – Опять глухо сказал он. – Ты добрая, ты-то меня простишь, я знаю… Бог мне не простит! И я себе этого не прощу и буду всю жизнь жить с ощущением катастрофы в душе. Как ты выглядишь?! Ты белая, как скатерть! Одни глаза на лице, ты так похудела. Что я наделал! Что я наделал! – рыдая, говорил он.
Мне его стало жаль, у меня разрывалось сердце, глядя, как разрывается сердце у него.
– Не горюй ты так, – утешала я его. – Я на тебя не сержусь. Наверное, Богу так угодно, чтобы мы страдали.
8 января на Волковом переулке Андрей устроил мне пышный день рождения. Были и Магистр, и Шармёр, и Пудель с Субтильной, которая после каждой рюмки читала стихи: «Крошка сын к отцу пришел и спросила кроха: „Водка с пивом хорошо?“ – „Да, сынок, неплохо“. У меня ломило поясницу, и я все время уходила за книжную полку – полежать.
На следующий день мы, счастливые, еще крепче связанные страданиями, смотрели в Большом французский балет «Собор Парижской богоматери». Нас потряс танцор, исполняющий партию Квазимодо. А еще через два дня пошли меня «гулять», я поскользнулась и упала навзничь, спиной на ледяной тротуар. Еще через два дня…
Андрей играл «Фигаро», а у меня начались страшные боли. Соседка моя, простая женщина Тонька, вызвала скорую помощь. Я сообщила Пуделю, что мне очень плохо и меня забирают в больницу, передай Андрею. В какую больницу – не знаю, пусть позвонит соседке – спросит. Приехала скорая, сказали, что везут меня в Тушино, и затолкали в машину. «Но может быть, поближе, – умоляла я, – я могу потерять ребенка!» В роддоме в Тушине меня осмотрели и вынесли приговор: спасти ребенка нельзя! И добавили: «Не надо было травиться!». Кинули меня в коридор на стертый кожаный диван с серыми простынями. Сутки в страшных мучениях я рожала ребенка, заранее зная, что ему не суждено жить. Нянечка постоянно мыла пол вокруг меня и агрессивно опускала в ведро грязную тряпку – мне в лицо летели брызги черной воды с осуждениями: «Сначала с мужуками спят, потом детей травят, убивицы!». Я зажимала зубами губы, чтобы не кричать от боли, а в тот момент передо мной прогуливались пузатые пациентки «на сохранении», в байковых халатах, преимущественно расписанных красными маками, в войлочных тапочках. Они ходили вокруг кучками, показывали на меня пальцами, заглядывали в лицо и хором кричали: «Ее вообще надо выбросить отсюда! Таким здесь не место. Травилась! Травилась! Травилась!». В их глазах было столько ненависти, что если бы им разрешили – они с удовольствием убили бы меня. Сутки промучавшись в коридоре на ненавистных глазах всей больницы, я осталась без ребенка.
В операционной лежала на столе на холодной оранжевой клеенке и услышала, как два врача-женщины переговаривались:
– Это – мальчик, посмотри…
– Поверни лампу, – сказала другая.
Из последних сил я поднялась на локтях, увидела своего безжизненного мальчика и упала, потеряв сознание.
Очнулась уже в палате, на кровати, возле окна. Видать, уже заслужила место – не как собака в коридоре. Была ночь. Все беременные спали безмятежным сном. Вдруг, с остротой, я осознала все, что со мной произошло. Хотела крикнуть и не могла – онемела. Тогда положила на свое лицо подушку, накрылась с головой одеялом и зарыдала. Я рыдала, и передо мной всплывали картины: озеро в Риге, рассветы, мы прыгаем по цветам, стога сена, маки и васильки вдоль дороги, утопленница, конечно, конечно, это был знак! Горящий камин, мы читаем вслух книги, золотая осень, танцы на мосту с георгином, Большая Медведица с шампанским, «каблук» с пирожными, свадьба зимой в саду на даче, танго у Александрова, письма: «Танечка, не доказывай себе, что можешь жить без меня неделю и больше», сон, сон с черной шляпой! С высоким, пышным страусовым пером! Вот она – черная траурная шляпа! Все уже предначертано! Вдруг вспомнила Виктора, который написал мне на программке дипломного спектакля, мы играли в «Оглянись во гневе» Осборна, Джимми и Элисон. Элисон потеряла ребенка! И зачем он написал тогда на программке: «Пусть в твоей жизни никогда не повторится судьба Элисон!». Зачем он это написал? – выла я. И почему я в юности все учила стихотворение Блока: «Весной по кладбищу ходила и холмик маленький нашла, пусть неизвестная могила узнает все, чем я жила». Предчувствие своей судьбы? Вся моя жизнь разыграна по каким-то непонятным для меня нотам! Чья это партитура? Я знаю – чья! И закричала, затыкая рот углом подушки, чтобы никто не проснулся: «Бога нет! Я тебя не признаю!».
Наутро врачам доложили, что я рыдала всю ночь, трясся матрас, и я никому не давала спать. Тут кого-то осенило: наверное, она не травилась!
Мне передали записку от Андрея на неровном клочке бумаги: «Тюнечка, родная, не плачь! У нас еще будет семь детей! Твой Андрей». От этой записки со мной случилась истерика, стали давать капли, таблетки, колоть уколы, пока я не отключилась.
На Петровке, 22 в тот же день увезли Менакера с тяжелейшим инсультом. Мария Владимировна была бодра и, сложив руки за спиной, как военный после одержанной победы, повторяла: «Наконец-то дошли мои молитвы!» Кому она молилась? Андрей методично бился головой о стену и кричал: «Тройной бульон для Тани! Ей плохо! Катька, ты слышишь, что я тебе говорю? Тройной бульон из трех куриц! Для Тани». И продолжал биться головой.
– У тебя отец в больнице! – кричала ему мать. – Подумай о нем!
– У меня в больнице Таня! И нет ребенка! – кричал он, продолжая биться головой о стену. – Это я виноват! – Я! Тройной бульон! – И скатился по стене на пол.
Стою одетая в ординаторской. Врачи мне говорят:
– За вами приезжал артист Миронов, мы думали, вы уже ушли, поэтому он уехал.
Тут у меня начался нервный припадок – я задыхалась от рыданий.
– Истеричка! Хватит орать! С чего ты так себя распустила? – сказала одна из медицинского персонала.
Раздался телефонный звонок.
– Хорошо, что вы позвонили! Мы ошиблись. Она здесь. Приезжайте, забирайте ее. – Это был Андрей.
Я вышла на улицу. Теперь это была совсем другая я, другой белый свет, другая жизнь. Молча села в машину. Поехали на Волков. По пути он осторожно начал въезжать с разговорами:
– Танечка, когда мне сказали, что ты ушла, – я так испугался, думал, ты утопилась в реке… с моста… который мы проехали.
Я сделала комбинацию из трех пальцев на правой руке и поднесла эту комбинацию прямо к его носу.
– Видел? Не дождетесь!
Дома я лежала в постели и плавала в реке из слез и молока. Андрей накупил бинтов и два раза в день перебинтовывал мне грудь, по совету врачей. Делал он это профессионально, ловко, как будто всю жизнь только этим и занимался. Потом уходил в ванную, и я слышала, как он плачет. Когда я оставалась одна, звонила стукачка и требовала Андрея. Так, пролежав десять дней, я позвонила соседке Тоньке, попросила взять такси и приехать за мной. Через полчаса я забрала свои вещи и, ничего ему не сообщив, вернулась на Арбат. Вошла в комнату – упала на кровать, как спиленное дерево.
Глава 34
– Мама, что случилось? – испуганно спросил Андрей.
– Я всегда знала, что ты сволочь (сволочь это было своеобразным объяснением в любви), но что до такой степени дурак, не предполагала! В кого? – завопила она.
– Да в чем дело, мама?
– В том, что этот ребенок не от тебя! А от Юлиана Семенова! – выпалила она. – Вся Москва знает, кроме тебя! Ты что, хочешь стать посмешищем?
– Это неправда!
– Идиот! Именно это и правда! Кто на юге отказывается от романчика, да еще с Семеновым! В кого ты такой идиот?!
Ночью Андрею снились кошмары. Он три раза скатывался с кровати под стол и совершенно разбитый пришел на репетицию. После репетиции он ворвался ко мне на Арбат с измученным лицом, у него тряслись руки:
– Ты должна немедленно, пока не поздно, сделать аборт!
– Что?
– Я тебе повторяю, – кричал он как невменяемый, – ты должна немедленно сделать…
– Хватит! – оборвала его я.
– Завтра должна сделать! – продолжал он. – Иначе будет страшное.
– Не надо меня пугать, пожалуйста, что ты как с цепи сорвался?
– Ты в Гаграх с Семеновым, и ребенок не от меня… – еле выговорил он.
– Ты бредишь, не приходя в сознание. Я тебе рассказала все! Я тебе писала, хотела, чтобы ты приехал. Да мы ни одной минуты там не были наедине, только когда плавали в море. И всего лишь от того, что я ему нравилась и он мне нравился, я не могла забеременеть. Люблю я одного тебя. И ты это знаешь. И меня ты знаешь и знаешь, что я не умею притворяться. Неужели ты думаешь, что я способна на такое коварство и низость?
– Нет! Вся Москва говорит об этом!
– Ерунда! Не вся Москва, а несколько сплетниц.
– Нет! Ты должна это сделать! – И он до боли сжал мне руку.
– Не смей делать мне больно! И слушай меня внимательно. На известном всем «Титанике» везли мумию египетской прорицательницы очень древней династии фараонов. Покой мумии охраняли священные амулеты с изображением бога Озириса с надписью: «Очнись от своего обморока, в котором ты находишься, и один взгляд твоих глаз восторжествует над любыми кознями против тебя». Саркофаг с мумией был запечатан и охранялся. Один из помощников капитана поддался искушению и вскрыл саркофаг. Он нарушил табу. «Титаник» пошел ко дну. И совсем не из-за айсберга! Женщина, которая носит в себе ребенка, – тоже табу. С ней нельзя плохо обращаться. А кто посмеет – пойдет ко дну. Очнись от обморока. У тебя гипноз неведения.
Я даже представить себе тогда не могла, что автором этого коварного сочинения была его мать. Да и он тоже. Зазвенел входной звонок, кто-то из соседей открыл, и без стука на пороге моей комнаты оказалась домработница Марии Владимировны Катя, маленького роста, шепелявая в застиранном шерстяном красном платке. Юркнула в комнату, быстро все оглядела и стала лопотать:
– Я… тута… меня Мария Владимировна послала… за Андрюшею и проверить, чисто ли у тебя? Пыль-то небось есть.
– Кать, ты садись, может, чаю хочешь? – спросила я у нее.
– Нет, – сказала она, переминаясь с ноги на ногу в страшных ботинках. – Я не могу задерживаться, а то мене влетит! Я его должна забрать.
– Забирай! Заверни во что-нибудь!
– Чаво?
– Ничаво! – передразнила я ее.
Андрей сидел красный, злой, вдруг встал и выпихнул бедную Катю за дверь, матерясь, коленом в зад. Я мечтала только, чтобы он без крика и без рук скорее ушел. Меня клонило в сон. Я положила голову на подушку, свернулась калачиком и закрыла глаза, дав ему полную свободу выбора. Он схватил куртку и вылетел из квартиры.
С этого дня я поняла: ждать мне от «них» хорошего – нечего. Плетью обуха не перешибешь! У меня в характере не просматривалась машина класса «Бульдозер», как у Марии Владимировны, и я не владела такими приемами, как она. Я даже не знала о них. Поэтому решила тихо уклониться в сторону. Мне даже пришла в голову мысль уехать! Но куда? И, главное, на какие деньги? Ведь в театре я получала копейки. Атака началась с другого фланга. Позвонила Цыпочка и милым голосом пригласила меня погулять – совсем как в Питере, только тема другая.
– Танечка, – сказала она, улыбаясь, и на щеках появились обворожительные ямочки. – Танечка, сделай аборт! Это необходимо. Тогда он на тебе женится!
Я всплеснула руками:
– Как вы могли догадаться, что я мечтаю выйти замуж за человека, который через вас, как через посредника, предлагает мне убить своего ребенка?
– Это не он, то есть… я хотела сказать, почему так резко – убить?
– До свидания! – помахала я ручкой и зашагала по мокрому асфальту Арбата.
В театре на женском втором этаже навстречу мне шла Пельтцер и кричала:
– Ребенка захотела! Ты что – над ним издеваешься? Сделай аборт, твою мать! – и задела по животу: как секретарь парторганизации имела на это право. Впрочем, не только она – на женском этаже задевали по моему животу все, кому было не лень.
– Егорова! Тебя вызывает Чек. В кабинет! – сообщает помощник режиссера Елизавета Абрамовна. Поднимаюсь на четвертый этаж – вхожу.
– Садись, Таня, – говорит он, поглаживая свою лысину. Притворно вздохнул и начал: – Видишь ли, я хочу тебе посоветовать – сделай аборт! Сделай, и я тебе дам роль Вертолетской!
Эта роль была эпизодом в дешевеньком спектакле «Женский монастырь».
– Вы знаете, что-то мне эта роль не очень нравится, – не успела я начать торговаться, как открылась дверь, энергично вошла зеленоглазая Зина и, как милиционер, спросила:
– Давайте разберемся! Что он тут тебе советует?
– Аборт советует сделать в обмен на роль Вертолетской.
Она обдала его презрительным взглядом и сказала:
– Не слушай никого. Пойдем отсюда. Рожай, я тебе помогу. – Взяла меня за руку и вывела из кабинета.
Боевые действия закончились, наступила тишина. Малюсенький вовсю развивался, и тема аборта перестала фигурировать. Начался новый этап в жизни. Андрея мотало в разные стороны. Когда его приматывало ко мне на Арбат, он кидался в ноги: «Прости, прости, я так тебя… вас люблю… я кретин!». Смотрел на часы, говорил, что малюсенькому пора спать, на ходу сочинял колыбельную песенку, пел, а потом мы тихо сидели, пили чай с малиновым вареньем, горел маленький свет, было уютно и тепло.
– Все будет хорошо, – говорил он. – Строится кооператив на улице Герцена, и в конце концов мы будем там все жить в двухкомнатной квартире.
Когда я в вязаной фуфайке,
Чай разливая, к тебе льну,
То мир мне кажется Клондайком,
С которым я иду ко дну!
Однокурсница Маша Вертинская прислала мне в поддержку беременное платье, прелестное – темно-зеленое в желтых мимозах. Мы с Андреем продолжали ездить в гости, я всегда сидела поодаль, повернув глаза внутрь себя, а Андрей, смеясь, рассказывал всем:
– Танечка надела это беременное платье на следующий день!
Он вдохновенно читал стихи, входил в новую роль отца и, встретив однажды на улице красавицу Марию Васильевну Брунову, таинственно улыбаясь, сказал:
– У Танечки сейчас такой период – она вяжет. Какие прекрасные шали она вяжет и как быстро! Хотите?
Вдруг все изменилось. На Петровке атака Андрея достигла апогея, мамой был сделан укол в орган воли, и мама подожгла бикфордов шнур.
В Москве в артистической среде появилась некая Регина, с королевским именем и душой прачки. Она работала в УПДК, была крайне нехороша собой, даже не так нехороша, как что-то отвратительное лежало на ее лице. Она была стукачкой и просочилась в кинотеатральную среду, одновременно ловя информацию и жениха. Задаривала всех дорогими подарками, становясь таким образом желанной в каждом доме, устраивала обеды со жратвой из своего посольско-дипломатического управления, с блоками «Мальборо», за одну пачку которого не очень морально устойчивый гость мог ей и отдаться. Не ведая того, она стала жертвой стратегии и тактики Марии Владимировны.
Однажды, получив дорогой подарок, Мария Владимировна сообразила, что сразу может убить двух зайцев. Наполучить подарков на всю оставшуюся жизнь и одновременно жахнуть в меня, беременную, ядром из Царь-пушки – свести Регину с Андреем. Она намекала стукачке, что, мол, мечтает иметь такую невестку, и та профессиональным жестом развешивала уши и ввозила в квартиру телеги презентов.
Приближался Новый год. Андрей пулеметной речью сообщил мне:
– Так, все меняется, сейчас ничего не могу тебе сказать, все в напряжении, время покажет, а пока я исчезаю на неопределенное время.
Доброжелатели сообщили по телефону, что мама, папа, Андрей и стукачка будут встречать семейный праздник на даче в Пахре.
31 декабря я нарядила елку, съела мандаринов под аккомпанемент воображения – как они там расселись за столом, на даче, наливают шампанское, смеются надо мной, а мама все приговаривает: «Она ни копейки не получит!». Мандарины оказались вкусные, без косточек, а воображение – горькое. Легла в постель, почитала Цветаеву: «Враз обе рученьки разжал – жизнь выпала копейкой ржавою!» – и заснула, не дождавшись полуночи.
Утром приехала мама, я еле успела натянуть на себя широкий халат, чтобы она не заметила мой живот. Она и не заметила. Навестил Миша Туровский с огромной сумкой фруктов. Тут же я выскочила из комнаты в ванную, разрыдалась от добра, умылась и вернулась назад.
Утром 2 января ко мне вошел совершенно незнакомый человек. Он был очень статичен. Не раздеваясь прислонился к стене. Молчал. Я вглядывалась в искаженное, даже нельзя сказать лицо – это была овальная плоскость, на которой, потеряв свои места, метались уши, нос, брови, глаза, губы… Умные люди говорят, что самые страшные болезни те, которые искажают человеческие лица. Я с трудом узнала Андрея. Передо мной стоял тяжелобольной человек. Видно, «ядро из царь-пушки» сильно садануло его по совести, и от взрывной волны с лица выскочили все черты и разбежались в разные стороны.
– Я нарушил табу. Мне приходит конец. «Титаник» теперь неизбежно должен пойти ко дну, – сказал он чужим, глухим голосом. – Зачем я это сделал? Почему я это сделал?! Но уже поздно! Все свершилось! Этого мне никогда уже не переделать! – кричал он в ужасе. Бросился к часам, стал неистово переводить стрелки назад, опустился на стул. – Нет… ничего нельзя сделать. – Опять глухо сказал он. – Ты добрая, ты-то меня простишь, я знаю… Бог мне не простит! И я себе этого не прощу и буду всю жизнь жить с ощущением катастрофы в душе. Как ты выглядишь?! Ты белая, как скатерть! Одни глаза на лице, ты так похудела. Что я наделал! Что я наделал! – рыдая, говорил он.
Мне его стало жаль, у меня разрывалось сердце, глядя, как разрывается сердце у него.
– Не горюй ты так, – утешала я его. – Я на тебя не сержусь. Наверное, Богу так угодно, чтобы мы страдали.
8 января на Волковом переулке Андрей устроил мне пышный день рождения. Были и Магистр, и Шармёр, и Пудель с Субтильной, которая после каждой рюмки читала стихи: «Крошка сын к отцу пришел и спросила кроха: „Водка с пивом хорошо?“ – „Да, сынок, неплохо“. У меня ломило поясницу, и я все время уходила за книжную полку – полежать.
На следующий день мы, счастливые, еще крепче связанные страданиями, смотрели в Большом французский балет «Собор Парижской богоматери». Нас потряс танцор, исполняющий партию Квазимодо. А еще через два дня пошли меня «гулять», я поскользнулась и упала навзничь, спиной на ледяной тротуар. Еще через два дня…
Андрей играл «Фигаро», а у меня начались страшные боли. Соседка моя, простая женщина Тонька, вызвала скорую помощь. Я сообщила Пуделю, что мне очень плохо и меня забирают в больницу, передай Андрею. В какую больницу – не знаю, пусть позвонит соседке – спросит. Приехала скорая, сказали, что везут меня в Тушино, и затолкали в машину. «Но может быть, поближе, – умоляла я, – я могу потерять ребенка!» В роддоме в Тушине меня осмотрели и вынесли приговор: спасти ребенка нельзя! И добавили: «Не надо было травиться!». Кинули меня в коридор на стертый кожаный диван с серыми простынями. Сутки в страшных мучениях я рожала ребенка, заранее зная, что ему не суждено жить. Нянечка постоянно мыла пол вокруг меня и агрессивно опускала в ведро грязную тряпку – мне в лицо летели брызги черной воды с осуждениями: «Сначала с мужуками спят, потом детей травят, убивицы!». Я зажимала зубами губы, чтобы не кричать от боли, а в тот момент передо мной прогуливались пузатые пациентки «на сохранении», в байковых халатах, преимущественно расписанных красными маками, в войлочных тапочках. Они ходили вокруг кучками, показывали на меня пальцами, заглядывали в лицо и хором кричали: «Ее вообще надо выбросить отсюда! Таким здесь не место. Травилась! Травилась! Травилась!». В их глазах было столько ненависти, что если бы им разрешили – они с удовольствием убили бы меня. Сутки промучавшись в коридоре на ненавистных глазах всей больницы, я осталась без ребенка.
В операционной лежала на столе на холодной оранжевой клеенке и услышала, как два врача-женщины переговаривались:
– Это – мальчик, посмотри…
– Поверни лампу, – сказала другая.
Из последних сил я поднялась на локтях, увидела своего безжизненного мальчика и упала, потеряв сознание.
Очнулась уже в палате, на кровати, возле окна. Видать, уже заслужила место – не как собака в коридоре. Была ночь. Все беременные спали безмятежным сном. Вдруг, с остротой, я осознала все, что со мной произошло. Хотела крикнуть и не могла – онемела. Тогда положила на свое лицо подушку, накрылась с головой одеялом и зарыдала. Я рыдала, и передо мной всплывали картины: озеро в Риге, рассветы, мы прыгаем по цветам, стога сена, маки и васильки вдоль дороги, утопленница, конечно, конечно, это был знак! Горящий камин, мы читаем вслух книги, золотая осень, танцы на мосту с георгином, Большая Медведица с шампанским, «каблук» с пирожными, свадьба зимой в саду на даче, танго у Александрова, письма: «Танечка, не доказывай себе, что можешь жить без меня неделю и больше», сон, сон с черной шляпой! С высоким, пышным страусовым пером! Вот она – черная траурная шляпа! Все уже предначертано! Вдруг вспомнила Виктора, который написал мне на программке дипломного спектакля, мы играли в «Оглянись во гневе» Осборна, Джимми и Элисон. Элисон потеряла ребенка! И зачем он написал тогда на программке: «Пусть в твоей жизни никогда не повторится судьба Элисон!». Зачем он это написал? – выла я. И почему я в юности все учила стихотворение Блока: «Весной по кладбищу ходила и холмик маленький нашла, пусть неизвестная могила узнает все, чем я жила». Предчувствие своей судьбы? Вся моя жизнь разыграна по каким-то непонятным для меня нотам! Чья это партитура? Я знаю – чья! И закричала, затыкая рот углом подушки, чтобы никто не проснулся: «Бога нет! Я тебя не признаю!».
Наутро врачам доложили, что я рыдала всю ночь, трясся матрас, и я никому не давала спать. Тут кого-то осенило: наверное, она не травилась!
Мне передали записку от Андрея на неровном клочке бумаги: «Тюнечка, родная, не плачь! У нас еще будет семь детей! Твой Андрей». От этой записки со мной случилась истерика, стали давать капли, таблетки, колоть уколы, пока я не отключилась.
На Петровке, 22 в тот же день увезли Менакера с тяжелейшим инсультом. Мария Владимировна была бодра и, сложив руки за спиной, как военный после одержанной победы, повторяла: «Наконец-то дошли мои молитвы!» Кому она молилась? Андрей методично бился головой о стену и кричал: «Тройной бульон для Тани! Ей плохо! Катька, ты слышишь, что я тебе говорю? Тройной бульон из трех куриц! Для Тани». И продолжал биться головой.
– У тебя отец в больнице! – кричала ему мать. – Подумай о нем!
– У меня в больнице Таня! И нет ребенка! – кричал он, продолжая биться головой о стену. – Это я виноват! – Я! Тройной бульон! – И скатился по стене на пол.
Стою одетая в ординаторской. Врачи мне говорят:
– За вами приезжал артист Миронов, мы думали, вы уже ушли, поэтому он уехал.
Тут у меня начался нервный припадок – я задыхалась от рыданий.
– Истеричка! Хватит орать! С чего ты так себя распустила? – сказала одна из медицинского персонала.
Раздался телефонный звонок.
– Хорошо, что вы позвонили! Мы ошиблись. Она здесь. Приезжайте, забирайте ее. – Это был Андрей.
Я вышла на улицу. Теперь это была совсем другая я, другой белый свет, другая жизнь. Молча села в машину. Поехали на Волков. По пути он осторожно начал въезжать с разговорами:
– Танечка, когда мне сказали, что ты ушла, – я так испугался, думал, ты утопилась в реке… с моста… который мы проехали.
Я сделала комбинацию из трех пальцев на правой руке и поднесла эту комбинацию прямо к его носу.
– Видел? Не дождетесь!
Дома я лежала в постели и плавала в реке из слез и молока. Андрей накупил бинтов и два раза в день перебинтовывал мне грудь, по совету врачей. Делал он это профессионально, ловко, как будто всю жизнь только этим и занимался. Потом уходил в ванную, и я слышала, как он плачет. Когда я оставалась одна, звонила стукачка и требовала Андрея. Так, пролежав десять дней, я позвонила соседке Тоньке, попросила взять такси и приехать за мной. Через полчаса я забрала свои вещи и, ничего ему не сообщив, вернулась на Арбат. Вошла в комнату – упала на кровать, как спиленное дерево.
Глава 34
ПАХНЕТ ВЕСНОЙ
На двадцать шестом году жизни, в возрасте Анны Карениной, я безжизненно сидела на диване, поджав под себя ноги и укрывшись пледом, безучастно смотрела в окно. Там играли снежинки – с легкостью встречались, расставались, вихрем поднимались вверх и, падая, рассыпались в разные стороны. Жизнь казалась бессмысленной, театр – пугающим концлагерем, где горящими щипцами выжигали все, не оставляя ни йоты духовных средств к существованию. Я искала любовь в своей пустыне и не могла найти – она исчезла. В дверь постучала соседка Тонька, она работала в кассах Курского вокзала, годилась мне в матери, была полная, чуть кривая на один бок – добрая и очень несчастная женщина.
– Тань, ты жива? Я тебе борщка принесла – поешь-ка! Да не убивайся ты так! У бога своя бухгалтерия! Он знает, что делает. Потом ты меня вспомнишь… Считай себя самой счастливой! Ешь, ешь борщ, смотри, какой красный.
– Ох, Тонечка, это моя Хиросима! – вздыхала я.
– Да никакая не Хиросима! Отстань! Бог терпел и нам велел… кого любит, того и наказывает… Ты от него, от бога-то, не отрекайся! Ешь, ешь, я тебе потом киселю принесу, красотулечка ты моя, одни глаза торчат!
Я рылась в книгах, пыталась найти ответ на то, что со мной произошло: «Не во гневе, не для наказания посылает нам Господь скорби и болезни, а из любви к нам. Хотя и не все люди и не всегда понимают это. Зато и сказано: „За все благодарите“. Я зло усмехнулась и подумала: благодарить за то, что у меня отняли ребенка! „Любовь по природе своей трагична“, – читала я дальше. „Климат мира неблагоприятен для настоящей любви, он слишком часто бывает для нее смертелен“. „Существует глубокая связь между любовью и смертью. Это одна из центральных тем мировой литературы“. „Любовь и смерть самые значительные явления человеческой жизни“. „Соловьев устанавливает противоположность между любовью и деторождением. Смысл любви личный, а не родовой“. „Только несчастливая любовь заслуживает интереса“. „Свойство всякой сильной любви – избегать брака“. „Любовь есть путь реализации человека на земле“. „Человеческое лицо есть вершина космического процесса“.
– Да уж, – подумала я. Встала. Посмотрела на себя в зеркало. – Какой неудачный космический процесс, – вслух сказала я, – особенно неудачна его вершина: бледное, измученное лицо с запавшими глазами и сухой, как будто обветренный, красный рот.
– Любовь есть путь реализации человека на земле, – повторяла я. – Человека нет, – разговаривала я сама с собой, – меня просто не существует, любви нет, и нет пути, и нет сил стоять на ногах. – Я покачнулась и с трудом добралась до дивана. Вдруг встала, и тут как-то помимо меня, сами собой сложились в известную комбинацию три пальца правой руки, и, вытянув фигу вперед, впервые за долгое время с твердыми нотами в голосе я произнесла: – Вот вам! Видели?!
Вошла Тонька с кастрюлей горячего жидкого клюквенного киселя, налила мне в чашку.
– Красотулечка ты моя! Пей! Тебе силы нужны, бог тебя от большой беды выручает, а ты не понимаешь. Вкусный кисель-то? Пей… А то сейчас этот придет… твой артист… всю кастрюлю оглоушит. Лучше б ты за Витьку замуж вышла! Помнишь, после Риги-то как они тебя рвали после спектакля у театра… один за одну руку, другой за другую? А вообще если ты хочешь пожить – живи одна! Муж, какой бы он ни был, чемодан без ручки – и нести тяжело, уморишься, и бросить жалко, а потом уж и невозможно.
В те дни моя бедная и несчастная соседка Тонька, которая всегда была чуть-чуть под мухой, спасла меня своей доморощенной философией и человеческим теплом.
Андрей репетировал «У времени в плену». При каждом звуке он вздрагивал, все время щипал себе кожу верхней части ладони, глубоко и прерывисто вздыхал и, как в омут, нырял на сцену, пытаясь спастись от самого себя. Когда объявили конец репетиции, он сидел один в темном зрительном зале. Закрыл глаза и попал в поток наваждения: вот он идет с мамой, Марией Владимировной, за ручку, а рядом Таня с его ребенком, тоже за ручку. Он смотрит то в одну сторону, то в другую, и слышит железный голос матери: «Выбирай мать! Я – или она! Двух матерей быть не может!» Он очнулся в испарине. В темноте подошла Инженю с остроумным, как ей казалось, вопросом, комментируя мое падение на лед.
– Мирон, скажи, чем ты тротуары поливал? – и засмеялась низким мужским смехом. Мирон вздрогнул, горько усмехнулся, улыбнулся криво, чтобы не дай бог не прочли, что происходит в его душе. Опять закрыл глаза и спросил свое наваждение: «Почему я должен выбирать? Почему никто не выбирает, а я должен выбирать? Зачем меня надо так мучить? Я так могу и не выдержать! У меня разрывается голова! Это же – Таня, почему я должен выбирать между вами, мама?» – «Потому что я родила тебя для себя. И ты в моей полной власти. У Менакера уже был сын».
Он опять очнулся в испарине, спустился в раздевалку и поехал на Арбат.
Тонька принесла ему тарелку с борщом. «На, ешь, голодный, небось». Он молча ел борщ, потом она принесла ему кружку горячего клюквенного киселя с белым хлебом, поставила на стол и, взяв освободившуюся тарелку, ушла на кухню. Он пил кисель, громко отхлебывая, отламывал белый хлеб.
– Ты когда в театр выходишь?
– Не знаю. Когда выпишут врачи. Хоть бы вообще не выходить!
Меня так же, как и его, ранило, что наша любовь, наша жизнь, наша трагедия – на обозрении у всех. И в театре все ждут! С нетерпением! Когда я явлюсь на репетиции, чтобы злорадно посмотреть мне в глаза. Я уже слышала змеиный шепот, визг и сатанинский хохот. Он сидел передо мной, допивая кисель, а я ненавидела его, его волосы, его голос, его бесцветную родинку на левой щеке.
– Ты меня ненавидишь? – застал он врасплох.
– Мне нужно побыть одной некоторое время.
– Я знаю, что это значит. Я сам во всем виноват. Я не смогу жить без тебя. «Я утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я», – сказал он и попытался улыбнуться.
– Зачем я тебе нужна? Скажи? Ведь столько вокруг тебя вертится всяких барышень!
– Я не знаю. Это что-то ирреальное. Я бы даже хотел, чтобы тебя не было в моей жизни, чтобы так не страдать. Но у меня не получается. Это вне меня.
«Самое страшное, – подумала я, – я бы тоже хотела, чтобы тебя не было в моей жизни, чтобы так не страдать. Но у меня не получается. Это вне меня».
– Миронов, налить тебе еще киселя? – спросила Тонька, открыв дверь.
– Налей, очень вкусно. – Тонька налила киселя и ушла.
– Ты знаешь, в чем мое несчастье, – говорил он. – Когда я был ребенком, совсем маленьким, родители все время репетировали дома. Я подглядывал в щелочку из своей комнаты. Они постоянно репетировали, играли, и мне вся жизнь представилась игрой. У меня отсутствует граница между жизнью и театром. И вот я доигрался. Я страдаю до раскрытия зубного нерва. Мне кажется, что я сейчас уйду со сцены, и все кончится. Но эта страшная игра оказалась жизнью, и ты страдаешь, маленькая моя, вместе со мной. Я должен искупить свою вину перед тобой и перед собой, иначе я пропаду. Но как – я еще не знаю.
Пригревало солнце. Пахло весной. Жгучая боль в груди притупилась и появилась надежда на выздоровление. В булочной на углу Калининского проспекта и Садового кольца встретили Александрова.
– Здравствуйте! – широко улыбнулся он. – Рад, рад, рад вас видеть, – говорил он и крепко пожимал наши руки. – Сейчас идем ко мне!
– Тань, ты жива? Я тебе борщка принесла – поешь-ка! Да не убивайся ты так! У бога своя бухгалтерия! Он знает, что делает. Потом ты меня вспомнишь… Считай себя самой счастливой! Ешь, ешь борщ, смотри, какой красный.
– Ох, Тонечка, это моя Хиросима! – вздыхала я.
– Да никакая не Хиросима! Отстань! Бог терпел и нам велел… кого любит, того и наказывает… Ты от него, от бога-то, не отрекайся! Ешь, ешь, я тебе потом киселю принесу, красотулечка ты моя, одни глаза торчат!
Я рылась в книгах, пыталась найти ответ на то, что со мной произошло: «Не во гневе, не для наказания посылает нам Господь скорби и болезни, а из любви к нам. Хотя и не все люди и не всегда понимают это. Зато и сказано: „За все благодарите“. Я зло усмехнулась и подумала: благодарить за то, что у меня отняли ребенка! „Любовь по природе своей трагична“, – читала я дальше. „Климат мира неблагоприятен для настоящей любви, он слишком часто бывает для нее смертелен“. „Существует глубокая связь между любовью и смертью. Это одна из центральных тем мировой литературы“. „Любовь и смерть самые значительные явления человеческой жизни“. „Соловьев устанавливает противоположность между любовью и деторождением. Смысл любви личный, а не родовой“. „Только несчастливая любовь заслуживает интереса“. „Свойство всякой сильной любви – избегать брака“. „Любовь есть путь реализации человека на земле“. „Человеческое лицо есть вершина космического процесса“.
– Да уж, – подумала я. Встала. Посмотрела на себя в зеркало. – Какой неудачный космический процесс, – вслух сказала я, – особенно неудачна его вершина: бледное, измученное лицо с запавшими глазами и сухой, как будто обветренный, красный рот.
– Любовь есть путь реализации человека на земле, – повторяла я. – Человека нет, – разговаривала я сама с собой, – меня просто не существует, любви нет, и нет пути, и нет сил стоять на ногах. – Я покачнулась и с трудом добралась до дивана. Вдруг встала, и тут как-то помимо меня, сами собой сложились в известную комбинацию три пальца правой руки, и, вытянув фигу вперед, впервые за долгое время с твердыми нотами в голосе я произнесла: – Вот вам! Видели?!
Вошла Тонька с кастрюлей горячего жидкого клюквенного киселя, налила мне в чашку.
– Красотулечка ты моя! Пей! Тебе силы нужны, бог тебя от большой беды выручает, а ты не понимаешь. Вкусный кисель-то? Пей… А то сейчас этот придет… твой артист… всю кастрюлю оглоушит. Лучше б ты за Витьку замуж вышла! Помнишь, после Риги-то как они тебя рвали после спектакля у театра… один за одну руку, другой за другую? А вообще если ты хочешь пожить – живи одна! Муж, какой бы он ни был, чемодан без ручки – и нести тяжело, уморишься, и бросить жалко, а потом уж и невозможно.
В те дни моя бедная и несчастная соседка Тонька, которая всегда была чуть-чуть под мухой, спасла меня своей доморощенной философией и человеческим теплом.
Андрей репетировал «У времени в плену». При каждом звуке он вздрагивал, все время щипал себе кожу верхней части ладони, глубоко и прерывисто вздыхал и, как в омут, нырял на сцену, пытаясь спастись от самого себя. Когда объявили конец репетиции, он сидел один в темном зрительном зале. Закрыл глаза и попал в поток наваждения: вот он идет с мамой, Марией Владимировной, за ручку, а рядом Таня с его ребенком, тоже за ручку. Он смотрит то в одну сторону, то в другую, и слышит железный голос матери: «Выбирай мать! Я – или она! Двух матерей быть не может!» Он очнулся в испарине. В темноте подошла Инженю с остроумным, как ей казалось, вопросом, комментируя мое падение на лед.
– Мирон, скажи, чем ты тротуары поливал? – и засмеялась низким мужским смехом. Мирон вздрогнул, горько усмехнулся, улыбнулся криво, чтобы не дай бог не прочли, что происходит в его душе. Опять закрыл глаза и спросил свое наваждение: «Почему я должен выбирать? Почему никто не выбирает, а я должен выбирать? Зачем меня надо так мучить? Я так могу и не выдержать! У меня разрывается голова! Это же – Таня, почему я должен выбирать между вами, мама?» – «Потому что я родила тебя для себя. И ты в моей полной власти. У Менакера уже был сын».
Он опять очнулся в испарине, спустился в раздевалку и поехал на Арбат.
Тонька принесла ему тарелку с борщом. «На, ешь, голодный, небось». Он молча ел борщ, потом она принесла ему кружку горячего клюквенного киселя с белым хлебом, поставила на стол и, взяв освободившуюся тарелку, ушла на кухню. Он пил кисель, громко отхлебывая, отламывал белый хлеб.
– Ты когда в театр выходишь?
– Не знаю. Когда выпишут врачи. Хоть бы вообще не выходить!
Меня так же, как и его, ранило, что наша любовь, наша жизнь, наша трагедия – на обозрении у всех. И в театре все ждут! С нетерпением! Когда я явлюсь на репетиции, чтобы злорадно посмотреть мне в глаза. Я уже слышала змеиный шепот, визг и сатанинский хохот. Он сидел передо мной, допивая кисель, а я ненавидела его, его волосы, его голос, его бесцветную родинку на левой щеке.
– Ты меня ненавидишь? – застал он врасплох.
– Мне нужно побыть одной некоторое время.
– Я знаю, что это значит. Я сам во всем виноват. Я не смогу жить без тебя. «Я утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я», – сказал он и попытался улыбнуться.
– Зачем я тебе нужна? Скажи? Ведь столько вокруг тебя вертится всяких барышень!
– Я не знаю. Это что-то ирреальное. Я бы даже хотел, чтобы тебя не было в моей жизни, чтобы так не страдать. Но у меня не получается. Это вне меня.
«Самое страшное, – подумала я, – я бы тоже хотела, чтобы тебя не было в моей жизни, чтобы так не страдать. Но у меня не получается. Это вне меня».
– Миронов, налить тебе еще киселя? – спросила Тонька, открыв дверь.
– Налей, очень вкусно. – Тонька налила киселя и ушла.
– Ты знаешь, в чем мое несчастье, – говорил он. – Когда я был ребенком, совсем маленьким, родители все время репетировали дома. Я подглядывал в щелочку из своей комнаты. Они постоянно репетировали, играли, и мне вся жизнь представилась игрой. У меня отсутствует граница между жизнью и театром. И вот я доигрался. Я страдаю до раскрытия зубного нерва. Мне кажется, что я сейчас уйду со сцены, и все кончится. Но эта страшная игра оказалась жизнью, и ты страдаешь, маленькая моя, вместе со мной. Я должен искупить свою вину перед тобой и перед собой, иначе я пропаду. Но как – я еще не знаю.
Пригревало солнце. Пахло весной. Жгучая боль в груди притупилась и появилась надежда на выздоровление. В булочной на углу Калининского проспекта и Садового кольца встретили Александрова.
– Здравствуйте! – широко улыбнулся он. – Рад, рад, рад вас видеть, – говорил он и крепко пожимал наши руки. – Сейчас идем ко мне!