Страница:
В мае, перед гастролями в Ленинград, сидим у Марьи. Тонька принесла ей котлеток, я – мороженое.
– Продлись, продлись, очарованье, – говорит Тонька, облизывая ложку с мороженым, и, уловив секунду, когда «Машенька» отвлеклась, положила виртуозно себе в тарелку еще порцию. Марья наворачивает с удовольствием мороженое и бранится:
– Мы будем лишены поколения! Все играют на гитарах, гитары держат на яйцах, и они по ним бьют. Почему немцы не вошли в Москву? – громогласно продолжает Марья. – Вошь увидели! Они же чистоплотные, а у нас грязь, все хрустят вшами. А это для них страшнее танков и «катюш».
– Машенька, – прорывается Тонька, – мороженое чарующее, мимолетное виденье. Звонит телефон:
– Да! – говорит Марья. – Здравствуйте. Что я делаю! Я совершенно одна! – восклицает она, глядя прямо нам в глаза. – Да кто ко мне придет? Я одинока! – разговор кончается, мы продолжаем есть мороженое.
– Мария Владимировна, как же вы одна, когда мы тут сидим? – спрашиваю я осторожно.
– А вам какое дело? Вы сейчас уйдете домой и «рухнете», а я буду всю ночь бродить одна по квартире, я не могу «рухнуть», как вы! Гуля выговаривает: «Я вам звонить не буду, сами звоните, когда вам надо, потому что вы как с цепи сорвались…»
– Машенька, – говорит Тонька жалостливым голосом, – меняйтесь! А то одна останетесь! Машенька, подумайте: ведь все надо теплыми руками отдать.
Гастроли в Питере, впервые без Андрея. «Астория» на ремонте – в черных сетях, как в трауре. Все напоминает о нем. Была в гостях у Кирочки на улице Герцена, в мансарде. У него прелестная жена, уже 10-летний сын, тоже Кирилл. Сижу под портретом Андрея, а Кирилл рассказывает, смеясь, голосом брата:
– Как ни приедет, все говорит одно и то же: «Все порушу, все порушу, но ведь она меня голым по миру пустит!»
– Кирочка, налей мне, пожалуйста, еще чаю, кипятку… У тебя замечательный мальчик…
19 октября, еще до книги, принесла Марье журнал «Театральная жизнь» со своей статьей «Андрюша, я хочу, чтобы ты был бессмертен». Она прочла и заплакала. На обложке журнала портрет Андрея, а на обратной стороне – «Троица» Рублева. Она сокрушается:
– Я его не крестила, как же это так получилось, время такое было.
– Андрей мне поведал, – говорю я, – что нянька Анна Сергеевна его крестила, даже вспоминал, как его окунали в воду, он весь дрожал.
– Да будет вам врать-то! – заходится она. Потом сосредоточенно думает и говорит: – Она набожная была, любила его до беспамятства, он все болел, и нас по полгода в Москве не было. Может быть, и крестила. Да-а-а-а-а-а, – задумавшись, сказала она, – вам он это рассказал, а матери нет. Значит, я плохая мать. Какова есть, не на ярмарку несть.
– Да нет, – продолжаю я, – дети никогда родителям ничего не рассказывают, не делятся, а потом – вы все время орете, вы же неласковая.
– Вы – ласковая! Вам бы только сюсюкаться! Восхищалка, небесная гляделка!
Вместо революционного фарфора на стене появились на полочках сырные доски. Арбат напоминает парижский Монмартр – везде художники, картины, картины! Оживление! Марья с Тонькой все свободное время проводят в поисках уличных гениев. Художники, завидев издалека фигуру Марии Владимировны, выстраиваются по стойке смирно и кричат: «Идет! Идет!» А «идет» – значит купит. У нее отменный вкус, она покупает ценные картины, которые заполняют зияющие пустые места в ее квартире. С каждым днем она становится все популярнее и популярнее – летят письма со всех концов страны: «Москва, матери Андрея Миронова».
На нас с Марьей после смерти Андрея начинают сыпаться события как из рога изобилия, как будто это он, оттуда, помогает нам.
Как она мечтала работать в драматическом театре, и ее приглашает в свой театр Олег Табаков, в 78 лет! В это же время в Москву на «Стреле» летит из Питера Белинский, мы с ним идем обедать, и он говорит:
– Напиши детскую сказку, я поставлю.
Теперь в Москве в театре Вахтангова он занимается постановкой спектакля «Стакан воды» Скриба. В роли герцогини – Антурия. Она ему задает бесконечные вопросы:
– Как мне выходить на сцену?
– Переждав аплодисменты, – спокойно сообщает ей Белинский.
– Что я здесь делаю? Какое у меня действие? – продолжает она мучить его.
Белинский так же спокойно отвечает:
– Не будем копать глубоко, чтобы не попасть в шахту метро. – Роль герцогини Мальборо оказалась одной из лучших ролей в репертуаре Антурии.
Итак, я еду писать сказку в Щелыково, в Дом творчества артистов, в Костромскую область. Это бывшее имение Островского, где он написал много пьес и загадочную «Снегурочку».
Пишу детскую сказку с пословицами и поговорками Даля, брожу по окрестным деревням и однажды, перейдя речку Сендегу, поднялась в гору сквозь сосновый бор и увидела – один, два, три дома, где-то скрыты в кустах, а передо мной на солнце пылают ярко-желтые величавые вязы. И екнуло сердце – как будто место родное. Нашла покосившуюся избушку, сговорилась купить ее за 200 рублей и, написав сказку, счастливая приехала в Москву.
Сижу у Марьи, рассказываю про запах земли, про травы, про вязы золотые и вспоминаю:
– Как же написал Есенин (запела): «Отговорила роща золотая…»
– Я его знала, – говорит Марья.
– Наизусть? – спрашиваю я.
– Нет! Лично знала, – говорит Мария Владимировна. – Всегда был пьян, в белом пиджаке, влюблен в тетю, Марию Ивановну. На Рождество перевернул блюдо с гусем и на обратной стороне написал экспромт.
Подходит к роялю, перебирает цветы возле портрета Андрея и вдруг говорит:
– Я устала от того, что его нет!
– И я устала, – говорю я.
– Отчего устала? Кобеля хлестала? – орет она на меня.
– Что вы заводитесь? Устала! Добывать денег устала, мотаться устала, жить устала!
– С чего вы устали? – задирается она.
– Вы в метро ездите? Нет! А я каждый день в метро мотаюсь! Вы знаете, что это за пытка!
– Я в метро только один раз была – когда ленточку разрезала.
– А мы дети войны, – вдруг начинаю плакать я. – Мы все хилые и несчастные. И рождены от живых демонов – наши родители в руках даже Библию не держали, а как выжить без Бога? – Я уже захлебываюсь в слезах. – Я Библию и Евангелие только недавно открыла, если б я раньше знала… Спасет нас только Бог и Пречистая Дева Мария, мы-то уж не спасемся, поздно, уже грехи свои не отмолить. И Андрюша, что ж, виноват был, если у него не было никакого руководства духовного. Ой, какой же у нас гипноз неведения! Чайку мне не дадите?
– Поставьте, – с испугом сказала Марья. – Мне вас на улицу страшно выпускать – плачете, орете, выкрикиваете, как сумасшедшая! Будет вам тут театр-то разыгрывать!
Я схватила сумку и ушла. Иду во тьме и думаю: «Зачем я к ней хожу? Что это за отношения? Что они мне хорошего сделали? И почему я все время раздваиваюсь и не могу простить, почему?!» И такая злость меня охватила. Через некоторое время приходит ответ – гордыня. Нет смирения истинного. Она такая одинокенькая, старенькая, и Андрюша просил: не оставляй маму! Какие тут счеты! Трудно, трудно, какие же Бог мне устраивает испытания!
31 декабря иду к Марье на Новый год с бутылкой шампанского, с коробкой шоколадных конфет. Марья нам с Тонькой подарила по ночной рубашке, хоть и недобрая. Тонька уже клоунирует – в пестром халате, на голове – красная панама, поверх панамы – корона из фольги и серебряная змейка – год Змеи.
– Из репертуара Руслановой! – сообщает Тонька: – «Соловей кукушечку заманил в избушечку, накормил ее крупой – раз за сисечку рукой».
У Марьи к Тоньке приступ нежности – она гладит ее по голове и читает стихи:
– Вы прекрасны словно роза, но есть разница одна: роза вянет от мороза, ваша прелесть никогда.
Так раньше в альбомах писали. Потом они поют вместе на два голоса: «Ах попалась, птичка, стой, не уйдешь из сети!» Вечер удался. Мы остались одни. Марья опять драматически восклицает:
– Как я одинока!
– Я тоже одинока, – говорю я. – Только вы недавно, а я всю жизнь. Вообще одиночества нет, это выдуманная проблема. Всегда рядом ангел-хранитель.
– Но он же не пойдет за хлебом! – практически рассуждает Марья. – Таня, я не знаю, что делать с памятником?
– Все, что угодно, – отвечаю я, – но главное – там должен быть крест, как положено. Это символ вечной жизни. Мария Владимировна! Мне приснился сон: бежит Андрюша ко мне навстречу с букетом желтых цветов, такой радостный, и позвонили из министерства, сказали что купили сказку!
– А мне он не снится, – говорит она мрачно. – Наверное, я мать плохая.
Лето 1989 года. Наконец-то у меня собственность – покосившаяся избушка за 200 рублей в деревне Сергееве рядом со Щелыковом. Народ там не московский, не стертый, все пьют самопляс, потом всю ночь обнимаются с деревьями, а в 6 утра стук в мое окно: «Николаевна, опохмели, дай полечиться». Говорят все на «о» – забавно, образно. Становлюсь фермером – копаю грядки, сажаю, и какой же восторг и счастье, когда из земли ползут маленькие зеленые листочки.
25 августа 1989 год – открытие сезона в театре. Пусто, чуждо, безрадостно. Пошли с Субтильной на Ваганьковское кладбище – уже стоит памятник. В середине – пробитый вдоль всей мраморной плиты воздушный крест. Внизу, поперек креста, – две бронзовые розы.
4 сентября вся труппа собралась в большом зале – накрыт длинный стол, на нем огромный торт, разные яства, напитки. Поодаль стоит кресло, обитое серым шелком, из «Фигаро», к которому почти на руках (он уже не может ходить) выносят Чека. Ему 80 лет. Юбилей. Играет оркестр. От него уже издалека веет смесью запаха тлена с земляничным мылом. Он сидит, как мартышка, в кресле, на котором сидел Андрей в спектакле «Фигаро». Очень символично. Начинает:
– Я, я, я, я, я, я… уже больше тридцати лет возглавляю этот театр… Каких я набрал хорошеньких женщин! Хи-и-хи-хи-хи. И всех оценил Шармёр! Хи-хи-хи-хи-хи..
Ни одного слова ни об Андрее, ни о Толе Папанове. Всплывает в памяти 16 августа 1987 года. Одна артистка постучала в номер к Чеку и сообщила: «Андрея не стало…» Зеленоглазая Зина всплеснула руками:
– Есть же бог на свете!
И у меня созревает решение: я не могу находиться здесь, когда Андрюшу постоянно оскорбляют после смерти. 2 октября я поднялась на четвертый этаж, написала заявление об уходе, передала секретарю, даже не зайдя к директору, спустилась в буфет – выпила чашку кофе, посмеялась со всеми и спустилась в раздевалку.
– Таня, – окликнула меня дежурная. – Вам пакет, из издательства «Искусство».
Я открыла пакет – там верстка статьи об Андрее. Схватила пакет, прижала к груди и вылетела из театра.
Через 20 дней я ехала за трудовой книжкой. На эскалаторе станции площади Маяковского меня стало рвать. Еле добежала до подворотни. Непросто дался мне этот 21-й год в театре.
В ночь на 14 февраля на улице Горького горит наш дом – Дом актера, горит наша жизнь, наша молодость, наше счастье.
Мария Владимировна Миронова уже играет в театре Табакова, и ни одна газета не обходится без ее интервью. Я у нее дома. Происходит диалог с корреспондентом:
Он.Нам нужен Дом актера!
Она.Конечно!
Он.А где?
Она.Замечательное здание есть, где раньше находился Английский клуб, потом музей подарков Сталина, а теперь…
Он.Музей революции. Там ведь музей революции.
Она.А зачем нам отдельное здание? У нас вся страна – музей революции!
Корреспондент уходит. Мария Владимировна по обычаю впадает в трагедию:
– Я одинока! Я сына потеряла! Вам этого не понять! У меня нет перспективы!
– Я такой чайник видела! – с трудом просовываясь в паузу, говорю я.
– Какой? – спрашивает она с конкретным любопытством, мгновенно сбросив свою тему и пафос трагедии.
– Большой заварной чайник, огромный, завод ЛФЗ – вы знаете, с двумя медальонами.
– Какими? – как в КГБ, допрашивает она меня.
– В одном медальоне – Петр I и в другом. Вы же любите и чайники, и Петра.
– Купите! – требовательно говорит она мне. – Вот вам деньги.
Я с облегчением вздыхаю, потому что чайником отвела ураган страстей, под которыми мы погибли бы вместе. И так всегда. Я изучила ее взрывчатый характер и на взрывы всегда имела комплект хозяйственно-бытовых предметов, которые сразу гипнотизировали ее мощную натуру. Это были сковородки и кастрюли, необыкновенные и сказочные клеенки, ковровые тапочки, велюровые халаты, немецкие часики с прыгающей девочкой на них, колготки «Леванте», перчатки, чайник со свистком.
Сели пить чай. Кладу в чашку заварку. Она следит за моей рукой неодобрительным взглядом. Я наливаю кипяток и кладу сахар – кусочками. Взгляд становится злым и осуждающим. Я поднимаю голову и выразительно смотрю на нее.
– Да! – отвечает она. – Я жадная!
– Ничего, – говорю я. – Вам на том свете два куска сахара и ложка чая зачтутся!
– А того света нет!
– Есть! – говорю я.
– Нет!
– Есть!
– Оттуда еще никто не возвращался! – кидает она мне в лицо доказательство.
– Вы рассуждаете как последний совок! – говорю я. – А Иисус Христос? Его Воскресение? Если вы в это не верите, вы совок.
– А я в детстве в храме Христа Спасителя причащалась, а вы нет! И я наизусть знаю символ веры, а вы нет!
Сцена кончается.
Через неделю она мне рассказывает трепещущим голосом – есть такая краска в ее характере, и она ее часто использует:
– Прежде чем лечь спать, я каждый вечер захожу к ним в комнату, молюсь и разговариваю: «Андрюша, Саша, помогите!» И вы знаете, Таня, мне легче, помогают.
Кто бы мог подумать! Я получила приглашение и собираюсь в Америку! Каждый день стою в очередях, которые начинаются с Москвы-реки и разворачиваются на Садовое кольцо. Желающие выехать живут там на раскладушках. Все переменилось – наш ОВИР выпускает нас свободно на все четыре стороны, а вот американцы нет. Моя очередь подошла, я у входа в посольство, мне кричат: «Впиши детей, дура! У тебя же никого нет! Не выпустят! Впиши детей, дура!» Я никого не вписываю и получаю визу в Америку. Наконец впервые оказываюсь в капиталистической стране.
Прилетаю из Нью-Йорка, рассказываю Марье:
– Встречалась с эмигрантами, была на двух пасхах – еврейской и русской, на роскошном «Линкольне» меня возили в Коннектикут на открытие дома О'Нила. Напечатала в «Новом русском слове» статью об Андрее. Вообще там все летает, жужжит, вертится, подпрыгивает, скачет, поворачивается. Америка – это большой луна-парк! Или – индейцы сели жопой на компьютер и развлекаются. Самое главное, никто не звонит из КГБ – хоть сама беги докладывай.
– С вами не соскучишься, всегда что-нибудь новенькое узнаешь. Вы же не работаете? Откуда у вас деньги?
– Бог посылает, потом у меня пьесы покупают, я давно так не жила – у меня в кармане водятся деньги и я никому не должна!
И еще один подарок судьбы – в июне вылетаю в Севастополь сниматься на корабле «Федор Шаляпин» в фильме Вадима Абдрашитова «Армавир» и есть там черешню в невозможных количествах.
21 июня шел длинный дождь. Дом на углу Рахмановского переулка и Петровки, где жил Андрей. На стене дома выпуклость, покрытая белым шелком. Голов не видно – одни разноцветные зонтики. Сейчас… вот… уже… Мария Владимировна разрезает ленточку ножницами, играет оркестр, гимн Советского Союза, шелк падает, и перед нами на стене дома Андрюша в бронзе. Открытие памятника – городской скульптуры – состоялось! Вчера – Андрюша, Дрюся, Дрюсечка, а сегодня бюст в бронзе, скорбное лицо.
В июле пошли с Марьей на кладбище. Я перебирала цветы, протерла памятник, зашли к директору, чтобы помог с дерном на могиле к 16-му. Ведь уже три года! Приехали на Танеевых, поджарила я картошку, отбила отбивные, на столе появилась «Бехтеревка». Выпили. Глаза набухли от слез. Тут вдруг она и говорит:
– Вы знаете, Таня… я была так против вас тогда… Вы с Андрюшей очень похожи. Вы были ему настоящим другом. А вы знаете, единственный, кто будет ходить на могилку, когда меня похоронят, – это вы. Его только двое и любили – я да вы.
У меня все дрожит. У нее блестят глаза – лирическая часть окончена.
– Зачем вы это все купили? – начинает орать она. – Деньги некуда девать? Широко шагнешь – портки порвешь!
– А что я такого купила? – оправдываюсь я. – Цветы к Андрюшиному портрету, вам купила сахару, чтобы мне с ним чай пить, зелени, огурцы… А-а-а-а-а-а! Что это? – изумляюсь я, глядя на стену кухни, которая украшена ну просто живой жанровой картиной под названием «В бане» из глины шамот. Я дотрагиваюсь до нее руками, щупаю, Марья орет не своим голосом от страха, что я испорчу:
– Не трогай! Тронешь – портки сронишь!
– Да что вы сегодня про портки-то целый день?
Насладились бурной сценой, запили ее чаем, и я иду домой. Иду и думаю: «Господи, я ей заменяю его потому, что похожа, а как она мне заменяет его, потому что, ой, как похожа!»
На меня падает с неба двухкомнатная квартира – за неделю я оформляю юридический обмен и уезжаю к себе в имение. Когда приезжаю из Щелыкова – в стране переворот. Еду к хозяйке квартиры, с которой я обменялась (пьянчужечка, ей надо было скрыться из этого района от преследования милиции). Встречает она меня на пороге голая, пьяная и кричит: «Никуда не поеду! Меняться не буду! А если будешь сопротивляться, дам тебе толченого стекла и пройдусь по твоей спине раскаленным утюгом!» Я ухожу, полагаюсь на время, которое как надо разыграет эту тему.
Горбачев свергнут. По Москве идут танки, бронетранспортеры, по ящику показывают «Лебединое озеро». Все три дня я участвую в революции. У Белого дома ору до хрипоты: «Свобода или смерть!», «Пока мы едины, мы непобедимы». На танке – Ельцин, вокруг баррикады, подтягивается на площадь со своей дивизией генерал Лебедь. Записалась в народное ополчение, а тут и победа!
Вечерами сижу у Марьи. У нее глаза горят, как у рыси. Она ненавидит советскую власть.
– Отца посадили, – с горечью говорит она. – Он самым честным человеком был, ему миллионы доверяли под честное слово, чудом выпустили. Ослеп. Потом они с мамой умирали в одной больнице, на разных этажах. Я весила 43 килограмма. Ненавижу, люто ненавижу эту власть! Что-то я себя плохо чувствую. – Звонит Тоньке:
– Тонька, узнай, пусть Мария Савельевна на спичках погадает, как у меня там? Мы еще не представляем и недооцениваем, каких размеров урон нанесла нам эта власть за 72 года! – говорит она, качая головой. – Как вы вилки вытираете! – вдруг кричит она. – Давай покажу!
– Да знаю я!
Вырывает у меня из рук вилку с полотенцем, продевает полотенце сквозь гнездо вилки и долго возит его – туда-сюда, туда-сюда.
– Это надо восемьсот лет жить, как Мафусаил, чтобы так вилки вытирать! – заявляю я.
– Вам просто лень! – не снижая накала, кричит она.
– Ой, я забыла… – говорю я.
– Что? – она вся внимание.
– Я же купила картины на Арбате.
Марья тут же бросает вилки, полотенца, поучения, шлепает быстро в сторону моей сумки: скорей, скорей показывай! – выражают вся ее фигура и бойцовский нос. Достаю две картины – себе и ей. На картинах – бабы метут улицу, кто-то идет с ведром, кто-то на скамейке сидит с лопатой, и у каждой сзади белые крылья до земли.
– Художник, – говорю я, – объяснил, что русская женщина дошла до такой степени мученичества, что у нее выросли крылья. – И заплакала..
– Кто сказал? – потребовала она от меня ответа. Слава Богу, позвонила Тонька:
– Машенька, Марья Савельевна погадала вам сейчас на спичках с молитвами. Выходит, Машенька, вы царица Семузар! У вас спичка не горит и не тонет! Быть, Машенька, большому счастью!
7 января в день Машенькиного 80-летия Олег Табаков по-гусарски заехал за ней на тройке лошадей с санями и под пушистым снегом через всю Москву прокатил ее до самых дверей театра, где ждал ее банкет.
В марте она исколесила на автобусах всю Америку с гастролями театра Олега Табакова. Права была Марья Савельевна: «Спичка не горит и не тонет! Быть, Машенька, большому счастью».
Марья привезла из Америки новомодный телевизор и приставку. Втроем – Марья, Тонька и я – собираемся смотреть фильм Дзеффирелли «Отелло».
– Машенька, – говорит Тонька, – вы царица Семузар, Роза Джайпура.
– Я – ведьма с голубыми глазами, меня так звали в молодости, – задумчиво произносит Машенька. – И вдруг низким голосом: – А теперь кто-то звонит каждый день ровно в 12 ночи и спрашивает: «Ты еще в трубу не вылетела?» – Пристально смотрит на Тоньку. – Кто бы это мог быть? Ты-ы-ы-ы, Тонька?
– Машенька, что ж я – узкопленочная? В это время я уже сплю… В это время, Машенька, «незабудку голубую ангел с неба уронил».
– Знаю я вас, – говорит Марья, – кум, кум, а потом ребеночка об угол!
Я достаю газету и протягиваю ей:
– Вот статья об Андрее к 50-летию, мне позвонили и попросили написать.
– Кто это вам позвонил?
– Из редакции, меня посоветовала моя подруга из журнала «Театр» Ольга Дзюбинская.
– Подруга! А у меня нет подруг!
– Конечно, – говорю я, глядя на Тоньку, – вы и сейчас одна, мы вам только кажемся.
И она начинает читать статью под названием «Андрей».
– Таня, – обращается ко мне Мария Владимировна, – купите мне, пожалуйста, книгу Вертинского, она только что вышла, сейчас везде продается.
Через несколько дней иду к Марье с двумя книгами Вертинского – купила себе и ей. Садимся и начинаем листать, она – свою книгу, я – свою.
– Какое хорошее издание, все его песни, – говорю я, продолжая листать. И вдруг, это невероятно, неправдоподобно! У меня из глаз брызжут слезы, долетая до кухни, и я кричу: – О-о-о-о-й! Ой, как он меня обманул!
– Да что вы, спятили? – спрашивает меня Марья.
– Здесь песня, которую Андрюша мне сочинил, лично мне. Ой, как он меня обманул, пел мне ее каждый день, всегда, а это песня Вертинского! А я-то убивалась, что я ее не записала и не могу вспомнить! А это – песня Вертинского! – сказала я и засмеялась.
Его задевало, что я сочиняю стихи, а он нет. Порылся, видно, в нотах у Менакера и тоже «сочинил». Три года как его нет, а он мне все приветы посылает.
– Какая страница? – спросила Марья.
– Триста пятнадцатая. Называется «Личная песенка».
Марья долго и внимательно изучала эту песню, потом искоса посмотрела на меня и уставилась вдаль через оконное стекло.
Все пройдет, все прокатится.
Вынь же новое платьице
И надень к нему шапочку в тон.
Мы возьмем нашу сучечку
И друг друга за ручечку…
События продолжают сыпаться как из рога изобилия.
– Мария Владимировна, я еду в Египет! К брату! Это страна моей мечты!
– А что с квартирой? Юридически поменялись, а фактически сидите на узлах.
– Приеду, все утрясется в какую-нибудь сторону.
Самолет приземлился в каирском аэропорту. Светает. Из окна лайнера я вижу араба в черном военном костюме с автоматом, на его голове, как у нас в деревне бабы ходят, завязан платок-арафаточка, и он с удовольствием ковыряет в носу. Мы мчимся с братом на «Вольво» в Александрию. Египетская земля пульсирует древними таинственными знаниями. Я стою у пирамид, которые видели у своего подножия Наполеона, Святого Иосифа, Александра Великого. На этой же машине едем на Синайский полуостров, гранитные розовые горы которого упираются в небо, в монастырь Святой Екатерины, к горе Хорив, на которой сам Господь Бог разговаривал с Моисеем, а внизу, у подножия, евреи, выведенные им из рабства, из Египта, лили золотого тельца. Наконец, Красное море с коралловыми букетами на дне и… Москва.
Опять втроем сидим у Марьи на кухне, привезла кучу подарков – восточные сладости, которые тают во рту, апельсинные корки в шоколаде, фотографии и буклеты с видами Синая и монастыря. Наелись этих сладостей. Марья и говорит:
– Середка сыта – концы играют!
– Танечка, – вступает Тонька, – Ледечка, когда умирал, просил меня: «Тонька, если ты меня любишь, выучи за ночь мое любимое стихотворение Лермонтова „Когда волнуется желтеющая нива“. И я выучила. Утром прихожу в больницу, он еле дышит, но спрашивает: „Выучила?“ – „Выучила, Ледечка“. Руки по швам и прочла: „И счастье я могу постигнуть на земле, и в небесах я вижу бога!“ А я ведь уже старая, Танечка, пустой футляр… Помпеи…
– Белье и дам переменить! Так говорили в старину купцы в ресторанах, – встревает Марья, меняя тему и «отодвигая» Тоньку. – Когда эту куклу уберут из центра Москвы? Пока ее не уберут, нам ничего хорошего не ждать. У меня к вам просьба, – обратилась она ко мне. – Когда я сдохну, сожгите меня и похороните урну в могилу Андрея.
– Вашу просьбу я могу исполнить только в том случае, если я вас переживу. Это – первое. Второе. Я вас жечь не буду! Что вы, индус? И развеять пепел по реке Ганг? Да?
– Мне Певунья не даст там похорониться. Эта же могила записана на нее.
– Даст, даст, с удовольствием даст, – продолжаю я.
– Машенька, – говорит Тонька, – все, все иконы, все, Машенька, надо отдать теплыми руками, а то потом здесь такое будет! Вы там вся в гробу перевернетесь!